Любовь – кибитка кочевая Дробина Анастасия
– Мне или жене? – с хрипотцой спросил над ухом знакомый насмешливый голос, и Илья, вздрогнув от неожиданности, чуть не выронил сережки на скользкий трактирный пол.
– Обойдешься, зараза… Чего явилась-то? Сколь разов говорить – не ходи ко мне сюда! Цыгане с Конной табунятся, увидит кто еще…
Лушка тихо засмеялась и, словно не слыша ворчания Ильи, уселась напротив. Красный полушалок скользнул с ее головы на плечи, обнажив русую голову и уложенную на затылке тяжелую косу. Лушка неторопливо поправила платок, склонила голову на руку, улыбнулась, и на щеках обозначились мягкие ямочки. Илья невольно усмехнулся тоже.
– Ладно… Чего надо-то?
– Да ничего. Соскучилась. Давно не захаживал.
– Где давно? – удивился Илья. – В середу ж вот только… И потом, занята ведь сама была. Енерал твой не прибыл разве?
– Кто, Иван Агафоныч? Были, как же, цельную ночь. Так ведь съехали уже. – Лушка вдруг прыснула, закрыв рот углом полушалка. – Да какой он енарал, Илья, Святая пятница с тобой! Капитан в отставке… Приказчики из армянских лавок и то лучшей плотят! Ну, допивай пиво свое, идем уж! Я и горницу протопила!
– Не поздно? – засомневался Илья. – Стемнело вон уж…
– Да успеешь к своей цыганке, не бойся! – Лушка снова засмеялась. – Хорошо вам, цыганям, с женами живется! Хоть вовсе домой не заявляйся – словечка не вставит поперек! Идем, Илья, сам же говоришь – поздно!
Вставая, Илья на всякий случай огляделся. Но знакомых цыган среди посетителей трактира не было, и никто даже взглядом не повел, когда он следом за красным полушалком не спеша пошел к дверям.
Уже полтора месяца таборные цыгане жили в Смоленске, на дальней окраинной улице, окна которой выходили прямо в голую степь. Местные обыватели цыган знали давно и жилища на зиму сдавали им не в первый раз. Илья, который прежде не считал нужным платить за отдельную хату и вместе с сестрой селился при семье деда Корчи, сейчас снял для себя с Настей крошечный домик на обрывистом берегу Днепра – и не пожалел о затраченных деньгах. Настя так обрадовалась своему дому, что даже отъезд Варьки в Москву не огорчил ее надолго. Наняв двух босоногих девок, она за день отмыла и отскоблила комнаты так, словно готовилась принимать в них государя императора с семейством. Повесила занавески, постелила половики, достала где-то скатерти, салфетки, вышитые наволочки на разбухшие шатровые подушки. Илья, возвращаясь с рынка домой, только похохатывал:
– Ну, видит бог, не цыгане, а купцы замоскворецкие! Может, тебе шифоньер какой купить или зеркало в полстены?
– Лучше гитару купи. У меня пальцы соскучились.
Гитару Илья купил – не самую дорогую, понимая, что весной все равно придется оставить ее здесь, но все равно хорошую. Настя, увидев ее, распрыгалась, как девчонка, тут же навязала на гриф красную ленту, уселась, бросив недоваренный кулеш, и принялась было баловаться на струнах, но быстро устала:
– Вот верно отец всегда говорил: гитара – дело мужское, тяжелое… Илья, давай лучше ты поиграй, а я с обедом закончу.
Илья присел на кровать, взял гитару в руки, погладил гладкую темную деку, взял пробный аккорд, проверяя настройку, – гитара отозвалась мягким вздохом. Илья взял перебор, другой, третий, чувствуя, как вспоминают игру пальцы, полгода не державшие инструмента. Задержавшись на аккорде, вполголоса напел:
- – Черные очи да белая грудь…
– До самой зари мне покоя не дадут! – с улыбкой повторила Настя. Илья улыбнулся в ответ, и дальше они уже пели вместе: он – с кровати, с гитарой в руках, Настя – от печи, продолжая ловко чистить картошку. А когда закончили, Илья глянул в окно и позвал жену:
– Взглянь-ка! Полгорода собралось! А вроде тихо пели…
Настя выглянула и расхохоталась: за забором с открытыми ртами стояла толпа народу, среди которой были и таборные цыгане, и местные жители, привлеченные песней.
– Надо деньги с них брать, – деловито сказал Илья, задергивая занавеску. – Чего впустую мучиться? Я так думаю, что…
Но закончить Илья не успел, потому что распахнулась дверь и в горницу со смехом начали заходить цыгане.
– А мы по улице идем да вдруг слышим – мать честная, кто это соловьем разливается?
– Смоляко, вас с самого базара слышно! Гаджэ со всей улицы сбежались! Вона, до сих пор стоят, как столбы дорожные!
– Настя, девочка, повтори, за-ради бога, вот это: «Куда ни поеду, куда ни пойду…» Так душа и дрожит, хоть из живота вон!
– Илья, не мутись, у нас бутылка с собой! Бабы, что встали, стол гоношите!
И начался такой перепляс, что разошлись только под утро. С того дня в дом Ильи Смоляко каждый вечер набивались таборные и дружно начинали уговаривать:
– Настя, Настасья Яковлевна, брильянтовая, спой, мы все просим!
Настя никогда не ломалась. Улыбалась, брала гитару или, если Илья был дома, передавала инструмент ему, пела. Пела все, что помнила, – романсы, русские песни, то, что услышала в таборе. Цыгане слушали, иногда, если песня была знакома, подтягивали, но чаще упрашивали Илью:
– Да спой ты вместе с ней, у вас вдвоем так получается – в рай не захочешь!
Илья, бурча, отмахивался. В Москве, в хоре, ему ни разу не удалось спеть с Настей: та исполняла дуэты только с братом или, изредка, с отцом. Петь с чужим парнем, не мужем, не родственником, было невозможно, Илья об этом знал и не переживал. Пел с сестрой и, кажется, неплохо, потому что у них с Варькой тоже было море поклонников, специально приезжавших в ресторан «на Смоляковых». Но петь с Настей он опасался до сих пор. Почему – не знал. Понимал, что не сфальшивит, не даст петуха, не сбавит тона в ненужном месте – и все-таки робел, как будто Настя все еще не была ему женой. И, глядя на ее тонкое, смуглое лицо, на вьющуюся прядку у виска, на длинные брови, на темный ворс ресниц, Илья в который раз думал: почему она с ним? Зачем пошла в эту жизнь, зачем уехала из Москвы, из хора, от поклонников, цветов и аплодисментов, зачем связалась с таборным парнем? Добро бы хоть красивым был… Но тут обычно Илья спохватывался, понимая, что подобные мысли до добра не доведут, и оглядывался по сторонам: не заметили ли чего цыгане. Но Настя пела – и все смотрели только на нее. Так было в Москве, так было в таборе, так было и сейчас.
Разумеется, уже через неделю в доме толклись хореводы со всего города. Илья не возражал против того, чтобы жена пошла петь в какой-нибудь трактир, но Настя всем отказала наотрез. Когда удивленный Илья поинтересовался о причине такой несговорчивости, Настя горько улыбнулась, поднесла руку к лицу:
– Ты забыл?
Нет, Илья не забыл. И снова, как тогда, летом, в Новочеркасске, у него болезненно сжалось сердце, когда взгляд упал на длинные шрамы, тянущиеся по левой щеке Насти. Старая Стеха со своими заговорами, сушеными корешками и травами сделала все, что могла: от рваных, едва затянувшихся ран остались тонкие красные полоски. Но и Стехе, и Илье, и всем было видно: красоты Насти больше нет. Сама Настя, впрочем, не плакала и, кажется, даже не особенно переживала по этому поводу. А Илья однажды поймал себя на мысли, что в глубине души радуется случившемуся. Теперь Настька никуда от него не денется, не уйдет, не сбежит обратно в Москву, к отцу, к хору… Подумав так, Илья невесело усмехнулся про себя: «Свинья ты, морэ…» «Ну и пусть свинья», – немедленно ответил кто-то второй внутри его, злой и ехидный. – Лучше так, чем всю жизнь дожидаться… Мне она любая годится. А остальных – к чертям под хвосты!»
– Но, Настька… Раз хореводы-то зовут, значит, ничего? Их же, царапин твоих, и не видно почти…
– Не ври, – со вздохом сказала она. – Пусть уж… Видно, свое отпела. Я на «Лысую гору» сидеть не пойду, умру лучше.
Илья невольно вздрогнул, вспомнив о том, что «Лысой горой» в ресторане называлась скамейка, стоящая возле эстрады, но отгороженная от нее занавеской, где сидели очень некрасивые или постаревшие цыганки, обладающие, тем не менее, прекрасными голосами. Показывать таких артисток гостям было нельзя, но своим пением они помогали хору и тоже получали неплохие деньги от общего заработка. Но Настю – на «Лысую гору»?! На чертову лавку, от которой даже его Варька в свое время смогла отвертеться?! Илья нахмурился, хотел было возразить, но странное, отчужденное выражение, мелькнувшее в глазах Насти, остановило его. Он не решился спорить. И снова подумал: оно и к лучшему. Хоть не беситься лишний раз от ревности, глядя, как пьяные купцы таращатся на твою жену и запихивают ей в вырез платья кредитки. Еще в Москве насмотрелся, до смерти хватит вспоминать.
– Все равно ты лучше их всех, – упрямо сказал он, глядя через плечо жены в стену. – Выдумала – «Лысая гора»… Не для таковских заведена!
– Глупый ты какой… – отозвалась она, прижимаясь щекой к его плечу.
– Ну, пойдешь, что ли, в трактир? Последний раз спрашиваю! – как можно суровее спросил Илья, а сердце уже подкатилось к горлу: ну, как согласится все-таки? Не отопрешься ведь тогда, от своего слова не откажешься…
– Не пойду, – решительно сказала она. Илья пожал плечами, отошел – и почувствовал, как скользнула по спине противная струйка пота. Рано, выходит, успокоился… Стоя у окна и глядя на грязную, залитую дождем улицу, он чувствовал, что жена смотрит на него и что взгляд ее тревожный. Через минуту Илья стянул с гвоздя кожух, сказал: «Дело на Конном есть, совсем из башки вон…» – и быстро вышел из дома.
В тот вечер Илья и встретил Лушку. Он возвращался домой из конных рядов, на улице уже смеркалось, снова начался дождь, и Илья думал только об одном: как бы скорее оказаться дома, возле Насти. Он ускорил шаг, чтобы не промокнуть до нитки, но вдруг из темного кривого переулка раздался истошный женский крик:
– Ой, спасите, убивают, люди-и-и!
Илья обернулся – и прямо на него из переулка выбежала женщина. Она была без платка и без шляпки, в заляпанной грязью до колен юбке и плюшевой кофте, тоже измазанной донельзя: видно было, что хозяйку ее не так давно уронили в лужу.
– Ой, красавчик, поможите, ради господа! – вцепилась женщина в локоть Ильи. Тот остановился: больше от удивления, поскольку «красавчиком» был назван впервые в жизни. И вздрогнул, чудом удержавшись от того, чтобы не перекреститься и не сказать: «Свят-свят, рассыпься», – с круглого, немного скуластого, перепуганного лица на него смотрели серые, широко расставленные глаза.
– Лиза… – невольно сорвалось у него.
– Ась? – не расслышав, переспросила незнакомка, и Илья увидел, что она совсем молода: не больше двадцати. Тяжелая, растрепанная каштановая коса, размотавшись, упала ей на плечо, девушка досадливо отбросила ее, обернулась на переулок – и тут же резво прыгнула за спину Ильи, потому что к ним, непотребно ругаясь, несся рыжий взъерошенный парень с поленом в руке:
– Рупь отдай! Возверни рупь, кур-р-рва, убью! На полтинник сговаривались! Деньги трудовые небось, возвертай немедля!
– Ай, господи-и-и! – тоненько заверещала она, прячась за Ильей. Тому вовсе не улыбалось вмешиваться в драку; к тому же он уже догадался, кем является похитительница трудового рубля. Но рыжий с поленом был уже близко, вокруг – ни души, и Илья, быстро нагнувшись, дернул из-за голенища нож.
Он не собирался пускать нож в дело, рассчитывая только напугать парня, и это ему удалось. Тот остановился в двух шагах, тяжело дыша и опасливо поглядывая на посвечивающее в свете фонаря лезвие.
– Отойди, цыган, – неуверенно сказал он. – Не путайся, твое дело – сторона. Она, зараза, рупь увела. Пущай возвернет – и катится, откуда выкатилась.
– Отдай… – тихо сказал Илья, повернувшись к прячущейся за ним девушке.
– Чичас ему, – шепотом ответила она. – Однова уже отдала, так он и полтинника обещанного не оставил… А мои разве не трудовые?
Илья нашел в ее словах резон и сказал рыжему:
– Вали, пока я не осерчал. Коли полтинника жалко, так женись. Будешь на халяву каждый день пользоваться.
– Морда конокрадская, – осторожно сказал рыжий. – Гляди, Лушка и тебя обдерет как липку, она такая…
– Шлепай, шлепай. – Илья убрал нож в сапог. – Да бревнышко не урони смотри. За женой бегать сгодится.
– Вот встречу я тебя как не то…
Илья даже не стал отвечать. Девица чинно уцепилась за его локоть, пошла рядом и, уже сворачивая за угол, показала рыжему язык.
– Ну, вы просто мой спаситель неописуемый! – заявила она Илье, оказавшись на освещенной улице и поудобнее проталкивая руку ему под мышку. – Не побрезгуете в гости зайти? Здесь недалече, в Хомутовском…
Илья колебался. Ни в какие гости, тем более к уличной потаскухе, идти ему не хотелось. Но Лушка лукаво и вопросительно взглянула на него снизу вверх, и снова запрыгало сердце: как же, проклятая, похожа… Похожа на купчиху Баташеву, на Лизавету Матвеевну, которую он не любил никогда, но и забыть не мог. Полгода прошло, а все вспоминался пустой, засыпанный снегом Старомонетный переулок, темный дом, пахнущие мышами и ладаном переходы и лестницы, комната с иконами за лампадой, свеча на столе, серые, полные слез глаза, горячие руки, белая грудь под рубашкой. Всю зиму Илья ходил к Лизавете Матвеевне тайком, всю зиму пробирался в спальню мужней жены, как мышь в ларь с мукой, стягивал с ее круглых, мягких плеч рубашку, сжимал Лизу – податливую, теплую – в руках, слушая, как она стонет и шепчет: «Успокойся, Илюша, подожди… Сердце мое, постой…» Как забудешь такое… Как забудешь ее слезы, ее горестные просьбы:
«Возьми ты меня хоть в табор свой, не могу я без тебя, не в силах…»
«Да что ты там делать будешь, дура? Пропадешь через неделю…»
«И пусть пропаду! И хорошо даже! Хоть неделю, неделюшку одну в радости прожить с тобой рядом, а там… Пусть все огнем горит!»
Он, дурак, только смеялся тогда. Ну, куда ему было волочить в табор купчиху, и чем бы она, в самом деле, там занималась? Настю, цыганку, и ту бабы все лето гадать обучали, да так и не выучили, а уж Лизу-то… Смех и думать было. Он и смеялся.
Если бы ему знать, если бы чуять тогда, чем все кончится, – ноги бы его не было в Старомонетном! Но кому бы в голову могло прийти, что Лиза, когда супруг вернется домой после трехмесячного отсутствия, бросится на благоверного с вилкой! Илье потом сказали – она тронулась умом… Могло бы быть и правдой… Он и сам иногда так думал – особенно когда Лиза умоляла забрать его из дома Баташева или на полном серьезе заявляла, что отравит мужа. Не отравила. И даже вилкой достать по-настоящему не сумела. А Баташев убил ее одним ударом кулака. И его, Ильи, конечно, не было рядом.
Он никогда не лгал ей. Не обещал ничего, не клялся в любви, потому что уже тогда сходил с ума по Насте. Он не был виноват ни в чем. Но душа ныла до сих пор, и сейчас, глядя на круглое, скуластое, сероглазое лицо Лушки, Илья уже знал: пойдет с ней. Ненадолго, только сегодня, только этим вечером, – но пойдет. И ни одна живая душа об этом не узнает.
Лушка снимала комнату в длинном черном двухэтажном доходном доме, мрачно выглядывавшем из зарослей поникших под дождем кустов сирени.
– Заходите, красавчик. У меня топлено. Вы не беспокойтесь, у меня только приличные господа бывают, семейные, даже один доктор ходил. Я недавно гуляю, по обстоятельствам плачевным, а до этого в рублевом заведении служила, у мадам, так нас даже каждую субботу смотрели в больничке, чтоб не завелась гадость какая…
Болтая без остановки, она отперла номер, безошибочно попав ключом в скважину в полной темноте коридора, вошла, таща за собой Илью, и чиркнула спичкой, зажигая свечу. Свеча – обгрызенный мышами, весь оплавленный огарок, вставленный в узкий граненый стакан, – осветила небольшую комнату с аккуратно застеленной кроватью, на которой высилась прикрытая вышитой салфеткой гора подушек. Кроме кровати, в комнате был буфет, заставленный баночками с румянами и помадой, флаконами, пустыми бонбоньерками, дешевый дощатый сундук и стол без скатерти, на котором стояла начатая коробка монпансье. На узком подоконнике топорщилась из горшка красная, буйно цветущая герань и лежала раскрытая книжка.
– Грамотная ты, что ли? – с уважением спросил Илья.
– Как же, два года при церкви обучалась. А вы книжки любите?
Илья, знавший грамоту лишь настолько, чтобы разбирать вывески, только отмахнулся и велел:
– Ты мне «вы» не говори, не барин небось. Тебя Лушка звать?
– Лукерья Поросятникова, – она вдруг тоненько хихикнула. – А тебя, я знаю, Ильей зовут.
– Откуда знаешь? – напрягся он.
– Да слышала раз, как ты в трактире с Ермолаем ругался. – Лушка, задернув окно занавеской, не спеша раздевалась. – Ты не бойся, ко мне ваши, из Слободки, захаживали уж. Оченно довольные были.
– Наши? Кто?
– Я фамилиев не спрашиваю, а только захаживали. – Лушка вдруг встревожилась: – Ты, может, есть хочешь? Ежели на всю ночь останешься, так я за самоваром сбегаю.
– Не нужно, не останусь. – Илья сел на кровать, за руку потянул к себе Лушку, и та, тихо засмеявшись, подалась. Сейчас она показалась Илье уже не так сильно похожей на Лизавету Матвеевну: Лушкино лицо было грубее, резче, с яркими пухлыми щеками, – словно срисованное с ярмарочного лубка. Но коса была того же цвета – каштановая, тяжелая, мягкая, и так же круглилась грудь под старой, местами заштопанной рубашкой. Илья запустил руку в вырез. Лушка тихо засмеялась:
– Ути… Щекотно… Дай я ляжу. И сам ложися. Да рубаху хучь сними, дурная голова!
Через час Илья поднялся с кровати.
– Хорошо у тебя, только идти надо, не то как раз засну. Сколько с меня?
– Как со всех, полтинник.
Он положил деньги на стол, быстро начал одеваться. Лушка тоже поднялась, потянула к себе кофту, пощелкала языком, разглядывая подсохшие потеки грязи.
– Вот змей Степка, всю одежу спортил… Хоть нагишом выходи! Нехай теперь хоть трешницу платит – не ляжу с им! Ну, слава богу, платье «гризет»[35] осталось… Для порядочных людей держу, так вот поди ж ты – по улице таскать придется!
– Ты куда на ночь глядя? – удивился Илья.
– Как куда? – усмехнулась Лушка. – Дале гулять. Еще ж вон и десяти нету. Ты же не хочешь оставаться?
Он и вправду не хотел. Но, обернувшись с порога, сказал:
– Может, загляну как-нибудь к тебе.
– Заглядывай, рада буду. – Лушка натягивала через голову платье. – Будешь выходить – дверь прихлопни, чтоб не скрипела…
Илья сделал как она просила. Выйдя из дома, поежился под порывом холодного ветра, подумал: пришла же блажь в голову… Ведь не пошел бы нипочем, не будь эта потаскуха так на Лизку похожа. Он огляделся, но темный переулок был безлюден, только в самом его конце раскачивался от ветра фонарь, и Илья пошел на этот свет.
После того вечера он заходил к Лушке еще несколько раз. Найти ее было легко: если она не бродила вдоль тротуара возле трактира, то находилась дома, и Илья уже знал: окно занавешено и горит свеча – значит, есть гость. Тогда он садился на крыльцо и ждал, куря трубку или вертя во рту соломинку. Однажды окно было зашторено, но свеча не горела, из чего Илья заключил, что посетитель остался на всю ночь. На другой день Лушка со смехом рассказала, что это опять был ее «енарал»:
– Ух, обожают они меня, военные! И что во мне, на их вкус, такого есть-то?
Военных, впрочем, она и сама любила: полстены в ее крошечной комнате было заклеено портретами генерала Скобелева, неизвестными офицерами с саблями наголо, усатыми, звероподобными казаками на конях. Еще Лушка любила картинки с конфет, и Илья всякий раз покупал ей новую коробку. Она радовалась, как девчонка, с визгом прыгала ему на шею, тут же усаживалась на постель поедать шоколад, время от времени предлагая и Илье, но тот сладкого не любил. Расправлялась с конфетами Лушка мгновенно, сразу вырезала ножницами картинку, пришпиливала на стену и, отойдя, мечтательно любовалась:
– Ну, прямо-таки галерея «Эрмитаж»! Красота! Вот спасибо-то, сокол ясный! А ты что в штанах до сих пор? Просто посидеть, что ли, явился? Так я чаю принесу… Давай, Илья, сам ведь торопишься завсегда!
Это было правдой: Илья не хотел лишнее время задерживаться у Лушки, чтобы Настя, дожидаясь его допоздна, не подумала чего-нибудь не того. Вел он себя очень осторожно и два раза не свернул в Лушкин переулок лишь потому, что возле трактира ему встретились знакомые цыгане. А однажды, возвращаясь от нее, Илье пришлось делать огромный крюк задворками, потому что в конце переулка, возле Конной, явственно слышалась цыганская речь. Лушка обо всех этих предосторожностях, разумеется, знала и относилась к ним с пониманием, однажды даже сказав:
– Оно и верно, Илья, жену обижать незачем. Ее у тебя Лизой звать?
– С чего ты взяла? – нахмурился Илья. Неприятное чувство царапнуло по сердцу.
– А ты меня все время Лизой зовешь! – хохотнула Лушка. – Ежели не жена, так кто она? Еще, что ль, к кому захаживаешь? Ну, жеребе-ец цыганский…
– Не твое дело, – помолчав, сказал Илья. Лушка ничуть не обиделась и вскоре уже болтала о чем-то другом, но муторное ощущение так и не прошло, и Илья поспешил уйти. Впрочем, через неделю явился снова. Настя ни о чем не знала, и посему большого греха в этих своих хождениях Илья не видел. Тем более что весной, когда табор снимется из города, все должно было закончиться само собой.
… – У меня топлено! – как всегда, с гордостью объявила Лушка, и на этот раз Илья всерьез обрадовался: к вечеру мороз усилился. Войдя, он стряхнул с волос снег, – к негодованию Лушки, тут же кинувшейся за тряпкой, – поочередно дрыгнул ногами, и промерзшие валенки, громыхая, как жестяные ведра, раскатились по углам.
– Господи, он еще и соломы натрёс! – возмутилась Лушка, глядя на вываливающиеся из валенок Ильи клочья сена. – Хоть бы в колидоре посбрасывал!
– Ничего, не «Астория» у тебя тут. – Илья сбросил кожух, с удовольствием передернул озябшими плечами. – Чего звала-то?
– Говорю – соскучилась. – Серые глаза Лушки смеялись, разрумянившееся, веселое лицо показалось Илье почти красивым. – Коли ты не при деньгах, так я тебе полтинник сама одолжу. Ну, чаю, что ли?
Обычно Илья отказывался, но тут велел:
– Тащи.
Лушка, просияв улыбкой, бросилась, как была босиком, в коридор. Вернулась, тяжело пыхтя и еле волоча тяжеленный, исходящий паром самовар.
– Фу-у-у… У меня баранки есть, ежели хочешь, и даже сахар.
– Давай, живее только. И за полтинник не беспокойся, имеется.
Через час они в обнимку лежали под Лушкиным лоскутным одеялом. Лушка с закрытыми глазами, казалось, дремала; Илья из-под полуопущенных век смотрел на генерала Скобелева на стене, думал о том, чтобы не заснуть. Его сильно разморило от усталости, чая и тепла, но затяжной сон в Лушкиной постели грозил обернуться многими неприятностями, и Илья уже готов был вытолкнуть себя из-под одеяла насильно. По его расчетам, уже было около десяти вечера.
– Илья, – сонно, не открывая глаз, вдруг сказала Лушка, – знаешь что?
– Что? – без особого интереса спросил он.
– Я, кажись, тяжелая.
Илья не сразу понял, о чем она говорит. А поняв, медленно отстранил Лушку и приподнялся на локте.
– Так беда-то в чем? Тебе впервой, что ли? Вытрави.
– Пять рублей у Агафьи.
– Не пять, а полтора! Я дам…
– Да нужно больно… – Лушка протяжно зевнула, открыла глаза. – Деньги-то есть у меня. Только уже поздно, боюсь. Не возьмется Агафья.
– А что ж ты раньше-то?..
– Бог его знает… И в голову не пришло.
– Ну… а от меня чего хочешь? – помолчав, осторожно спросил Илья. – С чего ты взяла, что моей выделки? Мало ли к тебе нашего брата ходило… Может, енарала твоего?
– Может, и его… – Лушка вдруг усмехнулась. Повернувшись на бок, взглянула на Илью снизу вверх спокойными, немного презрительными глазами. – Эк тебя подбросило-то разом, цыган… Не трепыхайся. Мне от тебя ничего не надобно.
– Раз не надобно, чего языком метешь? – обозлился Илья. Лушка ничего не ответила, лишь присвистнула сквозь зубы, по-мужски, и опять отвалилась на подушку. Илья молча поднялся и начал одеваться. Лушка не удерживала его, и от этого Илья злился еще больше. С порога он все-таки обернулся. Лушка лежала в той же позе, закинув руки за голову, с закрытыми глазами, казалось, спала. На ее пухлых губах плавала странная улыбка. Илья отвернулся и вышел, хлопнув дверью на весь коридор.
На улице в лицо ему ударила метель. В непросохших валенках тут же стало холодно, и Илья ускорил шаг. Из-за падающего стеной снега не было ничего видно в двух шагах, и Илья ориентировался только по мутному пятну фонаря в конце переулка. У трактира ему показалось, что кто-то окликнул его, но Илья не стал останавливаться. Через полчаса, сильно замерзший и с ног до головы заметенный снегом, он добрался до окраины города и свернул на цыганскую улочку.
В доме, несмотря на поздний час, горели все окна. «Что это Настька керосин палит?» – удивился Илья, подходя к забору и толкая калитку. И замер, не войдя, услышав голос жены. Она пела, и через мгновение Илья забыл, что со всех ног спешил домой, что промерз насквозь и ничего не ел с раннего утра. Просто встал как вкопанный возле калитки, прислонился плечом к мерзлой перекладине и, глядя, как в свете фонаря летят бесконечные снежные хлопья, стал слушать.
- Уж как я тебя искал,
- Кликал, плакал и страдал,
- Ах, да ты не слышишь,
- Слова не промолвишь…
- Так восчувствуй же, милая,
- Как люблю тебя, родная,
- Ах, да ты восчувствуй,
- Моя дорогая…
Песня кончилась. Тишина – и взрыв восхищенных воплей, от которых Илья вздрогнул, как от пушечного залпа. Тут же поняв, что Настька в доме не одна, что там наверняка набилась куча цыган, будто у этих чертей своих домов и своих жен нету, он взлетел по крыльцу и пнул дверь.
Илью встретили дружным смехом:
– Вот он, кофарь наш, явился не запылился!
– Смоляко, да где тебя носит? Все из рядов воротились давно! Мы уж искать тебя хотели идти, думали – в метели заблукал!
– Уж извини, морэ, что мы к Настьке зашли! Послушать забежали. А оказалось – на весь вечер!
– Да раздевайся ты уже и садись, горе луковое! Сейчас с валенок море натечет!
Последний совет принадлежал старой Стехе, которая в окружении цыган восседала во главе стола. На столе стояли чашки, самовар, лежали баранки и пряники, из чего Илья заключил, что посиделки у Насти длятся уже давно. В большую комнату набился весь табор. Люди постарше чинно сидели за столом, молодые цыганки расселись на пол и лавки вдоль стен, с полатей свешивалась гроздь детских головок. Настя сидела на кровати с гитарой на коленях, и огонек керосиновой лампы, отражаясь, бился на полированном дереве деки. Увидев мужа, она улыбнулась, встала, положив гитару, и цыгане разочарованно загудели:
– Ну во-о-от… Явился на нашу голову, враз все пение закончилось…
– Своих таких заведите и слушайте хоть до утра, – объявил Илья, чувствуя, что его прямо распирает от гордости. Он снял кожух; ненадолго вернувшись в холодные сени, сменил тяжелые от намерзшего льда валенки на сапоги и, нарочито медленно пройдя через всю комнату, сел рядом с Настей. Она тут же встала, пошла было к столу – и обернулась, разом засветившись, когда муж взял сильный аккорд знакомой плясовой и негромко приказал:
– Ну, Настька!
Она улыбнулась – и запела:
- Пудрится-румянится, брови наведет…
– Что не наденет – все к ней идет… – вступил вторым голосом Илья, и цыгане радостно загомонили.
На втором куплете Настя, поведя плечами, пошла по кругу. Илья обрадовался – спляшет, но Настя, вдруг остановившись у стайки незамужних девчонок, потянула за руку и втолкнула вместо себя в круг внучку Стехи, глазастую, темную, как чайная заварка, Малашку. Та сверкнула зубами, взмахнула руками – и бросилась в пляс, как в омут, рассыпав по полу частую дробь босых пяток. Рваная цветастая юбчонка заметалась, заходила волнами вокруг ее колен. Вскоре половицы гудели и содрогались, цыгане орали в такт так, что гитары давно не было слышно, плясунья потянула в круг своих сестер, потом один за другим повскакивали мужчины – и через минуту Илье оставалось только молиться, чтобы по бревнышку не раскатился весь дом. Он опустил гитару и сидел, глядя через головы разошедшихся цыган на Настю. Она не плясала со всеми. Стояла у двери, прислонившись к косяку и рассеянно улыбаясь. Ее полузакрытые глаза смотрели в затянутое ледяным узором окно, и Илья понял: жена сейчас не здесь. Где? В Москве? В ресторане? В хоре? Господи, знать бы… Ведь не скажет, не попросит ничего, не пожалуется, проклятая, с неожиданной злостью подумал он. А если попросит – что он, Илья, сделает? Ничего. Вот то-то и оно.
Цыгане разошлись по домам за полночь: и то лишь благодаря старой Стехе, которая, мельком посмотрев на Илью, встала из-за стола и объявила:
– Ну, надо и честь знать, ромалэ: ночь на дворе! Спасибо дорогим хозяевам!
– Тебе спасибо, Стеха, – ответил Илья, с облегчением вздыхая про себя. Вслед за Стехой, ушедшей, как королева-мать, в окружении невесток, внучек и дочерей, тут же засобирались и остальные, только несколько женщин остались помочь Насте прибрать. Цыганки управились быстро, чистая посуда встала на полки, ловкий веник собрал огрызки и крошки с пола, тряпка вытерла натоптанные следы и лужи растаявшего снега. Помощницы, наспех поклонившись Илье и расхватав полушубки и шали, повыскакивали в сени. Последней уходила Фешка – длинноносая, рябая жена кузнеца Хохадо. Сидя на кровати и глядя в стену, Илья сердито слушал, как Фешка, стоя на пороге, что-то говорит и говорит Насте своим неприятным, резким, как дверной скрип, голосом, взмахивает худыми руками и дергает Настю то за рукав, то за край шали. Настя хмурилась, незаметно отодвигалась, отвечала коротко, односложно. Один раз обе женщины быстро взглянули на Илью, но, стоило тому повернуть голову, как они отвернулись.
– Доброй ночи, милая, – чуть возвысив тон, сказала Настя, и Илья удивился непривычно холодной ноте в голосе жены.
– И тебе тоже, – обиженно сказала Фешка, выходя в сени. Дверь захлопнулась, с улицы проскрипел снег, стукнула калитка, и наконец-то наступила тишина.
Илья тут же растянулся на кровати, задрав ноги в неснятых сапогах на спинку. Настя взяла с полки медный подсвечник со вставленными новыми свечами. Запалив сразу две, она погасила керосиновую лампу, и в комнате стало темнее, потолок осветился таинственным, похожим на костер, розоватым светом, а по стенам метнулись мохнатые тени. Отблески свечей упали на склоненное лицо Насти с опущенными ресницами, дрогнули бликами на выбившихся из-под платка волосах, и Илья, начавший было стягивать сапог, медленно выпрямился.
– На-астька… Ты как икона прямо. Масхари…[36]
– Не греши. – Настя отошла от стола и села на пол у ног Ильи, берясь за его сапог.
– Уйди, я сам, – буркнул Илья. Настя послушалась, чуть заметно пожав плечами, и Илья смутился еще больше.
Он сам не знал, почему до сих пор не позволяет жене стаскивать с себя сапоги. Ведь самое, кажется, обычное дело, и у таборных цыган так, и у городских тоже, сам сто раз видал. Но чтобы Настька… Чтобы она, своими руками, такими тонкими, как у статуи фарфоровой… его грязные сапоги?! Которыми он навоз в конных рядах топчет?!
– И так цыгане смеются, Илья, – словно угадав его мысли, сказала Настя.
– Кто смеется? – зарычал он. – Скажи – язык выдерну и в карман положу! Это Фешка, что ли, тявкает? Не слушай ее, дурищу, головы и в девках не было, и сейчас нет! Мало я ее мужика по табору кнутом гонял…
– Угомонись, – вздохнув, сказала Настя. – Не трогает меня никто.
Встав, она шагнула было в сторону, но Илья поймал ее за руку.
– Что-то ты совсем грустная. Устала? Замучили тебя черти эти? Другим разом никого не впущу! Нашли себе балаган на ярмарке… Пусть вон у дядьки Сиво гуртуются, там шесть девок на выданье, авось пристроит хоть пару… Ну, чего ты смеешься, дура, чего?!
– Да ничего. – Настя в самом деле улыбнулась, и у Ильи немного отлегло от сердца. – Не серчай, мне так веселее даже. Тебя же нет целый день.
– Ну, нет… – проворчал он. – Так дела же! Не просто так по базару бегаю, хвост задравши… Слушай, я есть хочу.
– Так садись. Все в печи стоит, горячее.
Илья стащил наконец сапоги, босиком прошел к столу, сел. Настя еще раз протерла столешницу, отошла к печи, неловко орудуя ухватом, вытащила чугунок.
– Что, и с мясом, что ли? – потянул Илья носом. – Ну, нельзя тебе деньги в руки давать!
– Илья… Знаешь что?
Он поднял глаза на жену. С минуту смотрел в ее неподвижное лицо с опущенными ресницами, тени от которых дрожали в свете свечи, как два крыла, на щеках Насти. Глубоко вздохнув, спросил:
– Что? Ну – говори…
«В Москву собралась…» Илья, не сводя взгляда с жены, ждал ее слов, а в голове уже носились, как испуганные птицы, клочки мыслей: уедет… Соберется, чертова баба, и уедет, надоело ей это все, да еще и без Варьки крутись тут по хозяйству… У отца она и не знала, с какой стороны к этому ухвату подходить, кухарку держали, а тут… Господи, а что он сделает-то? Ведь не удержит… Как удержать? За косу к кровати привязать? Рявкнуть, взять кнут, избить до полусмерти? Рука не поднимется, не сможет, видит бог, не сумеет… Бог ты мой, да что делать-то?! Проклятая Варька, с отчаянием подумал он, нашла время в хорах распевать, без нее тут хоть вешайся… Будь Варька здесь, никуда бы Настька не собралась…
– Я думала тебе позже сказать, но… Уже скоро заметно будет.
– Чего?.. – непонимающе переспросил он. – Что заметно?
– Я, Илья… – Настя вдруг странно, вымученно улыбнулась и быстро закрыла лицо руками. Илья встревоженно встал, подошел к ней, взял за руки.
– Настька, ну? Да что ты шепчешь там, не пойму ничего! Говори!
– Я в тяжести, Илья… – слезы бежали из-под опущенных ресниц Насти, скользили по щекам, капали на невидимый в темноте пол. Илья растерянно смотрел на них. Сказанное женой еще не вошло в его разум, и сначала он почувствовал только страшное облегчение: не едет никуда… Тьфу, лезет же такая дурь в голову, чуть не помер с перепугу, а Настька всего-то навсего…
– Что?! Настька, что?! Ты как сказала?! Громче повтори!
– Да что же я, на весь город кричать буду?! – всплеснула она руками. – Я сказала, ты услышал! В тяжести я! Четыре месяца уже!
– А что ж ты плачешь, глупая? – потрясенно спросил Илья. – Радоваться надо! Ты это… чего молчала-то так долго?
– А кто про такое болтает? Ой, Илья, ну тебя… Ну вот, выдумал… Отстань, ради бога… – Настя невольно рассмеялась сквозь слезы, отталкивая мужа, но Илья обнял накрепко, притянул к себе, зарылся лицом в ее высыпавшиеся из-под съехавшего на затылок платка мягкие волосы.
– Дура ты какая… Совсем глупая… Пугаешь только попусту… Это значит… Это когда же, значит?..
– Весной. В мае.
– В дороге, получается… – машинально сказал Илья. И осекся, увидев разом застывшее лицо жены. Она ничего не сказала, молча высвободилась из его рук, пошла к столу. Глухо сказала:
– Ты есть будешь или нет? Все остыло уже. Сейчас горячего положу.
Так вот, значит, чего она ревет… Илья сел за стол, сердито дернул на себя миску, которую Настя собиралась забрать. С досадой сказал:
– Хватит выть. Никого не схоронила пока. Леший с тобой, подождем, пока опростаешься, а там поглядим. Лето длинное, успеем наших догнать. Да это точно в мае? А то сиди, дожидайся с тобой до Петровых дней…
Она снова грустно улыбнулась, вытерла последние слезинки.
– Не бойся. Все точно.
– Стехе говорила?
– Да.
Стеха была непререкаемым авторитетом, и Илья немного успокоился. В молчании он уничтожил все, что было в миске, даже не поняв толком, что ел, выпил стакан вина, поставленный Настей, смахнул со столешницы в ладонь крошки, собираясь отправить их в рот. И вдруг вспомнил:
– Настька! Совсем голову заморочила слезьми своими, я и забыл… У меня подарок есть!
– Да? – Настя обернулась от печи. – Покажи!
Улыбаясь, Илья вытащил из-за пазухи забытый сверток, положил на стол, развернул. Фиолетовые аметисты блеснули таинственным розоватым светом, тускло заблестело золото.
– Вот, как ты любишь… Маленькие.
– Маленькие, да удаленькие, – испуганно сказала Настя, беря в руки одну серьгу и глядя на свет. – Илья, ты, воля твоя, с ума сошел! Я же знаю, сколько стоит такое!
– Не на ветер ведь выбросил, – важно сказал он, уже видя, что Насте понравились сережки, и радуясь – угодил. – Надела бы.
– Ночь ведь уже… – сказала она, но все-таки подошла к зеркалу. Через минуту вернулась:
– Ну, как тебе?
– Мне что с ними, что без них – одинаково, – честно сказал Илья. – Слушай, как Бог такую красоту делает? Тут точно не без сатаны обошлось… У меня отец говорил: чем баба красивее – тем в ней черта больше сидит!
– Шутишь? – обиделась Настя.
– Любишь![37] – в тон ответил Илья, и они оба рассмеялись. Аметисты закачались по обе стороны лица Насти, бросая на ее смуглую кожу россыпи розовых искр, ярко оттеняя улыбку, и, медленно вставая из-за стола, Илья подумал: никакие шрамы, никакие борозды ее не портят. Все равно царица. Все равно лучше всех.
Когда они уже лежали в постели, Илья привычно потянул было на себя жену, но Настя осторожно удержала его руку:
– Знаешь… лучше не надо пока. А то все может быть, – и торопливо добавила: – Стеха так сказала.
– Да? И сколько теперь вот так?.. – испугался Илья.
– Недолго, не беспокойся. – Настя улыбнулась в темноте, смутно блеснули зубы. – Я скажу, когда можно.
– Ну, ладно. – Илья обнял жену, подождал, пока она устроится поудобнее на его плече, прислушался к тому, как свистит и скребется в печной трубе ветер. Глаза закрывались сами собой. Уже засыпая, он вдруг вспомнил Лушку, сквозь дрему подумал: как сговорились они с Настькой – в один день тяжелыми объявиться… И заснул.
Настя не спала. Сначала она долго лежала неподвижно, глядя в черный потолок, потом, высвободившись из-под руки мужа, встала. Илья проворчал что-то во сне, перевернулся на живот, и Настя прикрыла его одеялом. Стянула со спинки кровати шаль, закутала плечи, подошла к столу, села. Осторожно зажгла свечу и, отгородив ее чугунком, чтобы свет не падал на кровать, придвинула к себе зеркало.
Врет он или нет? Или вправду красивая она еще? Из темной глубины стекла на Настю смотрели собственные встревоженные глаза, снова наполняющиеся слезами. Она слегка повернула голову, и в свете свечи отчетливо выступили шрамы на левой щеке, кажущиеся сейчас еще глубже, еще безобразнее. Настя закрыла лицо руками, вновь содрогаясь при воспоминании о той душной грозовой ночи, когда она неслась по пустой дороге к оврагу, из которого слышались крики и брань, как скатывалась в сырую щель, обдирая руки и колени, как кричала, задыхаясь: «Не трогайте, ради Христа, люди добрые…» Знать бы тогда… Знать бы, что ни тяжесть кочевья, ни шрамы на лице, ни боли, мучившие ее после больницы до сих пор, – ничего даже рядом не стоит с той болью, которую она почувствовала сегодня, когда днем к ней заявилась жена Мишки Хохадо.