Византийское путешествие Эш Джон
Джем отважно противился судьбе. Когда его брат в 1481 году взошел на трон, он поднял знамя восстания, захватил Бурсу и сделал ее столицей, а себя объявил султаном. Он правил восемнадцать дней, после чего вынужден был бежать за границу, где обрел убежище на Родосе у госпитальеров. Смущенные прибытием столь известного изгнанника, рыцари отправили его во Францию, где он провел несколько лет, сочиняя ностальгические стихи, а потом перебрался в Италию. Там бывший покровитель Джема папа Александр Борджиа отравил его за приличное вознаграждение по просьбе султана, который почти пятнадцать лет жаждал смерти брата, а теперь устроил тому пышные похороны.
Но даже братоубийство не в силах омрачить впечатление от Мурадийе. Это ничуть не печальное кладбище, его ауру лучше всего можно почувствовать, присев на каменную скамейку у фонтана перед усыпальницей Мурада. Восьмиугольный мраморный бассейн, в центре которого возвышается простая мраморная чаша. Чистая вода несильно бьет из нее и неприметно перетекает в бассейн, чуть колебля его поверхность. Тени платанов падают на бассейн, окаймленный кустами темно-розовых и белых роз. За ними возвышаются купола мечети султана, мягко вычерченные на сверкающем эмалевом небе. Мавзолеи принцев можно принять за увеселительные павильоны; на Мурадийе начинаешь казаться самому себе фигуркой с персидской или турецкой миниатюры, хотя какой-то отголосок средневекового эллинизма угадывается здесь в сдержанности размеров и гармонии пропорций.
Тепло и благоговение, повседневно изливаемые в этом месте, не могут не тронуть.
Сожженные дома
В туристическом агентстве Бурсы наш вопрос, как добраться до деревни Гольязи, вызвал замешательство и смущение: вероятно, прежде никто об этом не спрашивал. Проще было бы прибегнуть к помощи карты, но мы продолжали томиться в конторе с иголочки одетого управляющего, который заявил, что, поскольку долмуш в Гольязи не ходит, то и делать нам там абсолютно нечего.
– Ну что вы там забыли? – спросил он.
– Для меня это место представляет определенный интерес, – ответил я мягко.
Взгляд на карту свидетельствовал, что деревня эта, как можно было догадаться (подобно большинству турецких названий, слово «Гольязи» имеет вполне конкретный смысл, в данном случае – «летнее озеро»), расположена на острове неподалеку от кончика длинного мыса, вдающегося в воды озера Улубат. Когда-то здесь находился римский и византийский город Аполлония, а само озеро именовалось Аполлионт.
Как оказалось, служащие агентства преувеличили трудности нашей скромной экспедиции. На следующее утро мы дошли до автобусной станции и объяснили первому встречному, куда хотим добраться, а уже через несколько минут сидели в направлявшемся в Бандирму автобусе, который должен был высадить нас на повороте дороги, ведущей в сторону Гольязи. Далее нас в худшем случае ожидала шестикилометровая прогулка. Однако проявить доброту к странникам в деревенской Турции – дело чести, а потому я был уверен, что кто-нибудь обязательно придет нам на помощь. Так и вышло. Проехав тридцать километров по унылой дороге, мы увидели слева бледно-бирюзовые воды озера и вскоре спустились вниз в кузове попутного грузовика.
Занимая неглубокую лощину перед горной грядой, озеро Улубат безмятежно простирается на запад и восток и усеяно лесистыми островами, некогда служившими убежищами для монахов. По мере того как полоска суши становилась уже, по обеим сторонам дороги стали появляться саркофаги – в Анатолии верный знак того, что неподалеку находится древний город. За клочком болотистой земли, занятой закрытым рестораном и необитаемым кемпингом, построенным явно для того, чтобы обеспечить местных комаров пропитанием, виднелись скудные остатки городских ворот. Болотистый перешеек, который мы только что миновали, наверняка некогда был частью озера, и Аполлонию связывала с Большой землей и собственным кладбищем короткая дамба, а высокий конический холм перед нами был одним из двух островов, на которых стоял город.
Распрощавшись с компанией подобравших нас приветливых крестьян и рыбаков, мы пошли дальше по петляющей вдоль западного склона холма дороге. Какой-то мальчик, подбежал к нам и вежливо продемонстрировал свою собаку, которой мы просто не могли не восхититься. Еще больше детей столпилось вокруг нас, когда мы свернули с дороги, чтобы осмотреть развалины церкви XIX века. Она оказалась на удивление большой, трехнефной, с элементами зачаточного барокко в отделке фасада, что полностью исключало византийское влияние. До изгнания 1922–1923 годов, в ходе так называемого «обмена населением», церковь наверняка была центром жизни процветающей греческой общины.
Лозаннский мирный договор 1923 года, призванный регулировать обмен греков на турок и христиан на мусульман, всего лишь удостоверил уже свершившийся факт. Во многих частях Анатолии бегство христианского населения началось по крайней мере за год до его подписания. Так, после поражения при Думлупынаре Третий корпус греческой армии отходил через Вифинию к Мундание совсем недалеко от Аполлонии. И наверняка многие, если не все, жившие в Аполлони греки, опасаясь расправы, устремились вслед за армией. К ним присоединились и беженцы из большой греческой общины Бурсы. Можно узнать о том, что творилось в Вифинии, из первых рук, прочитав газетные репортажи о событиях в соседней Фракии, написанные для «Торонто стар» молодым журналистом по имени Эрнест Хемингуэй.
В заметке, датированной 20 октября 1922 года, Хемингуэй пишет:
«В бесконечном хаотическом исходе христианское население Восточной Фракии заполонило дороги в Македонию. Главная колонна, пересекающая реку Марица в Адрианополе, растянулась на двадцать миль. Двадцать миль повозок, запряженных коровами, волами и грязными буйволами. Истощенные шатающиеся мужчины, женщины и дети, закутавшись в одеяла, как слепые бредут под дождем со своими пожитками… Вот мужчина поднял одеяло над своей сидящей в повозке женой, силясь укрыть ее от проливного дождя. Посреди жуткой тишины она издает какие-то невнятные звуки. Их маленькая дочка смотрит на мать с ужасом и вдруг начинает плакать. А колонна продолжает идти…»
Насильственные миграции 1922–1923 годов затронули около двух миллионов человек, включая триста девяносто тысяч изгнанных из Греции мусульман, а также один миллион двести пятьдесят тысяч греков и сто тысяч армян, изгнанных из Анатолии и Фракии. За один год население Греции увеличилось на треть. Никто не знает, сколько людей умерло в пути или не выдержало голода и болезней после того, как они уже достигли «безопасной» территории. Анатолийские греки никогда не считали Грецию своей родиной. Они так долго жили среди турок, что многие из них даже не говорили по-гречески. Их предки населяли Анатолию более двух тысяч лет; они построили там города и великое множество храмов и монастырей. Даже после завоевания при достаточно терпимом правлении сельджукских и османских султанов многие из них процветали, но все это кончилось этническими чистками, мучительно напоминающими то, что случилось семьдесят лет спустя.
Входные двери церкви Аполлонии завалены грудами камней и валежником, а сама она служит приютом стаду недавно остриженных овец, напоминая опустевший сарай, в котором остатки крыши едва держатся на грубых деревянных столбах. Эта развалина, лишенная малейшего намека на красоту и благородство, напоена горечью тех мест, где на памяти еще живущих привычный ход жизни внезапно оборвался. Когда мы собирались уходить, аист взмыл над нашими головами и, приземлившись в верхней точке церковного фронтона, сложил свои гигантские крылья и превратился в неподвижное подобие шпиля.
За церковью улица делает поворот, и здесь я впервые сумел оценить красоту Аполлонии в целом. По ту сторону безмятежной водной равнины, усеянной синими и красными рыбацкими лодками, виднелся остров с прижавшимися друг к другу красно-черепичными крышами, проколотый там и сям кипарисами и окруженный разрушенными башнями.
У нас нет сведений об Аполлонии вплоть до самого конца XI века, когда она пала жертвой страшных последствий поражения византийцев при Манцикерте. Вероятно, город был захвачен турками в то же время, что и Никея (около 1080 года), и попал под власть влиятельного эмира, известного византийцам как Илхан. Некоторое время Илхан действовал независимо от сельджукского султана и византийского императора, но вскоре столкнулся с решительным противником в лице императора Алексея Комнина. Поскольку в отношении дат мы вынуждены полностью полагаться на его дочь, Анну Комнина (которая, заметим, проявляет поразительную небрежность), трудно сказать точно, когда именно Алексей вступил в противоборство с Илханом, скорее всего в 1092 или 1093 году. Поначалу эмир перехитрил византийского противника, но вскоре Алексей двинулся на Аполлонию со своими главными силами, и турок, судя по всему, пал духом. Поэтому когда Алексей, как он это обычно делал, предложил вполне сносные условия капитуляции, Илхан их принял. Анна пишет: «Вместе со своими ближайшими родственниками он сдался на милость императора и был награжден бесчисленными дарами, включая величайший из них – святое таинство крещения». Другие турецкие вожди, прослышав о великодушии Алексея, последовали примеру Илхана и направились вместе с императором в Константинополь, где также приняли крещение. Некоторые из них были удостоены звучного, но довольно бесполезного титула иперперилампра. Все эти сведения Анна излагает с колоссальным пиететом к святости своего отца, но Алексей, насколько нам известно, был политиком практического толка, и целью его являлось возвращение Анатолии, а вовсе не достижение личной святости. В Аполлонии он впервые успешно применил стратегию сотрудничества и ассимиляции турецкой верхушки. Позднейшая судьба Аполлонии вполне типична для вифинийских городов. В начале XII века тюркские кочевники совершали набеги вплоть до берегов Мраморного моря, и, соответственно, стены Аполлонии приобретали все большую мощь. В правление Иоанна II Комнина и его сына Мануила удалось не только избежать каких-либо серьезных угроз, но и вернуть былое процветание, однако после смерти Мануила в период с 1180 по 1205 год на город обрушилась череда мятежей и набегов. Правившие в Никее Ласкари восстановили управление, однако передышка была недолгой, и с начала XIV столетия Аполлония оказалась в турецких руках, утратив какое-либо значение. Звучит банально, но следует помнить, что на протяжении большей части последующих веков жители ее умудрялись заниматься самыми обычными делами. Своему прекрасному озеру они были обязаны богатыми уловами окуня и щуки, осетра и лангустов. Пестициды и минеральные удобрения, применяемые в последние годы, резко сократили количество вылавливаемой рыбы, и, насколько я мог видеть, современные рыбаки довольствуются в основном свирепого вида щуками, в безмолвных судорогах бьющимися в мокрых корзинах на базарной площади. Это место в тени платанов и ив – главный центр ежедневной мужской активности, проявляющейся в курении, чаепитии и беседах. На западной оконечности площади мы наткнулись на массивные остатки византийских ворот, одна из башен которых достигает двенадцати метров в высоту. Арка ворот давно обрушилась, но и сейчас можно представить себе, что когда-то их венчали высокие своды. Чуть выше на изрытой колеями извилистой улице возвышается обрубок массивной башни, вероятно служившей частью акрополя или крепости, описанной Анной Комнина. Сразу за башней меня поразил целый квартал недавно сгоревших домов, обнесенный деревянной оградой. Бывшие обитатели обреченно разыскивали что-то в хаосе обугленных балок и обрушившихся стен. Жители Гольязи в целом выглядят неплохо, но все равно над этой деревней витает какая-то безотчетная тоска. Нищета здесь – постоянная угроза, и жалкий неряшливый вид некоторых домов дает понять, что их владельцы совсем лишились надежды. Яркая цветная картина деревенской жизни как будто обесцветилась осенним дождем.
Вскоре улица стала спускаться к южному берегу острова, и я обратил внимание на удивительную регулярность планировки. Бескомпромиссно прямые улицы пересекались под прямыми углами, что необычно для современной деревушки, выросшей на основе бессистемного средневекового уличного плана. Поздние византийские и ранние турецкие города являли собой хаотическое нагромождение строений, так что Гольязи наверняка сохранил что-то от эллинистического плана Аполлонии. В древних византийских городах Анатолии поражает не столько их чудовищный семивековой упадок, сколько упорство, с которым они при самых ужасных обстоятельствах продолжают цепляться за жизнь.
Башни южного берега выстроены из благородного тесаного камня, что особенно подчеркивают окружающие их со всех сторон деревья и буйно цветущие белые и желтые цветы. Галки стаями взмывают среди древних камней или причудливо пикируют с коньков крыш; ступенчатая улица, укрытая виноградом, уходит влево, а стены ее домов выкрашены в белый цвет с кроваво-красной полосой снизу. Справа, в водах озера, поднявшегося в результате майских дождей, видны лодки; вода стоит так высоко, что затопленные по самые кроны деревья, кажется, растут прямо из нее.
На обратном пути в Бурсу дорога извилистой змейкой вползает на вершину холма. Там, среди гребней впадин, заставляющих думать о погребенных здесь остатках строений, открывается большая вогнутая поверхность, усеянная кусками белого проконезийского мрамора, некогда бывшая театром. На востоке до самого горизонта разбросаны острова с изрезанными берегами, и на фоне темных кипарисов остров, где некогда находилась Аполлония, выглядит приколотой к шелковому платью брошью.
III. Фригия и Писидия
Царская дорога
В Анатолии кажется иногда, что за три-четыре часа путешествия ты пересек полдюжины климатических зон и ландшафтов, каждый из которых способен обеспечить всем необходимым культуру целого народа. От Бурсы до Афьона мы поначалу ехали на восток по широкой равнине, затем повернули на юг и стали подниматься на перевал, где за полями красной земли, отороченными тополями, вздыбились снежные вершины Олимпа. Далее лежала плодородная долина Инегол, вслед за которой горы вновь сомкнулись, и дорога запетляла по альпийским ущельям, так густо поросшим сосновым лесом, что мы почувствовали себя то ли в Баварии, то ли в Австрии. За городком Бозуюк панорама расширилась, деревни и леса разбежались. Под каким-то немыслимым градусом мы взобрались на Анатолийское плоскогорье. Покрытая травой и цветами земля простиралась в своей восхитительной простоте до самого горизонта, а длинное прямое шоссе, по которому мы держали путь к городу Эскишехиру, оказалось старинной византийской военной дорогой. Когда-то по ней от Константинополя к восточным границам и обратно проходили бесчисленные армии, вздымая вверх императорские штандарты и возглашая имена Христа и Девы Марии.
Обычно центральная Анатолия с первого взгляда вызывает у западных писателей восторг. Английская путешественница Гертруда Белл писала: «Это Азия во всей ее широте, во всем ее жестоком пренебрежении к жизни, комфорту и бытовым удобствам. Это Древний Восток, вернувшийся после тысячелетий человеческих усилий к своему первобытному одиночеству». Поначалу кажется, будто подобное заявление отдает риторикой, но разве нам не известно, что именно Восток был родиной многих достижений цивилизации? В отличие от Белл, мы знаем, что некоторые бытовые удобства впервые появились в долине Конья на южном краю Анатолийского плоскогорья. Вполне возможно, что многие части плоскогорья, ныне превратившиеся в степь или полупустыню, некогда были покрыты лесами, и запустение явилось результатом человеческой деятельности, а вовсе не свидетельством ее краха в закатные годы Османской империи.
Цементные заводы, покрывающие пылью окрестные холмы и поля, предвещали приближение к Эскишехиру. Эскишехир стоит на месте византийского города Дорилеона (Комнина называет его Дорилей), неподалеку от того места, где 1 июля 1097 года воины Первого Крестового похода одержали вторую крупную победу над турками. В своем кратком описании сражения Анна Комнина ничего не сообщает о самом Дорилее, а лишь упоминает о лежащей на его месте равнине, поскольку приблизительно за двадцать лет до битвы он уже был разрушен и опустошен. А ведь на протяжении трех веков Дорилеон считался одним из главных городов Анатолии! Именно здесь, в месте, защищающем проход на центральное плоскогорье, собирались, когда император шел походом на восток, воины фем Опсикион и Фракесион. Специально для этих воинов в городе построили семь крытых купален со сводчатыми потолками, каждая из которых вмещала до тысячи человек.
Ко времени, когда Мануил I Комнин в 1175 году решил восстановить могущество Дорилея, готовясь к своей неудачной кампании против сельджуков в Конье, город был почти пуст, а некогда плодородная и обитаемая долина реки Тембриз, где он находился, была заселена несколькими тысячами тюркских кочевников, которые бежали при приближении императора, предав, как они в подобных случаях поступают, свои шатры огню. Историк и секретарь Мануила Иоанн Киннам с глубокой печалью пишет о былой славе ныне заброшенного Дорилея:
«Некогда город Дорилей удостаивался всеобщего внимания и был одним из величайших городов Азии. Легкий ветерок овевал эту землю, и благодаря ему прекрасные и изобильные долины покрывались сочной травой и спелыми колосьями пшеницы. Река стремила свои воды сквозь них и была прекрасна на вид, а вода ее сладка на вкус. Множество рыб плавало в этой реке, и, сколько бы их ни вылавливали, число их не убывало. Некогда кесарь Мелиссена выстроил здесь прекрасные дворцы, деревни были густо населены, а горячие источники, портики и купальни призваны доставлять людям радость. Все это обеспечивало Дорилею благоденствие и процветание. Но турки в разгар завоевания Ромейской империи сровняли город с землей и сделали край сей безлюдным. Они уничтожили все, не оставив и следа былого великолепия. Вот такова была судьба этого города».
Некоторые историки пытаются преуменьшить разрушительность тюркских вторжений и набегов XI века, опустошавших христианские общины Анатолии вплоть до окончательного завоевания этих земель, но тогда им приходится обходить вниманием обширное и недвусмысленное наследие византийских авторов, свидетельствовавших: города были разрушены, хозяйственная жизнь в них прервана, голод стал постоянной угрозой, коренное население, несмотря на покровительство некоторых турецких предводителей, вынуждено было покидать родные дома под угрозой убийства или рабства. Это ничуть не отменяет блистательных культурных достижений сельджуков и османов, и, однако же, судьба обитателей Фригии была более чем незавидной. Несмотря на отчаянные попытки Комнинов и Ласкарей, империи не удалось надолго закрепиться в Дорилее и его окрестностях. Как и остальные районы Фригии, город превратился в ничейную территорию, где императоры и султаны проводили политику выжженной земли. Повторные попытки отбросить кочевников были предприняты у излучины реки Сангарии, но граница была исключительно «дырявой», а пастбища в долине Тембриза – чрезвычайно привлекательными для разбойников. Кроме того, отсюда, как с важного стратегического плацдарма, осуществлялись набеги в Вифинию; именно здесь в 1288 году Осман решил превратить свои набеги в настоящую завоевательную кампанию. С тех пор позабылось даже имя Дорилея, но название турецкого поселения, которое возникло на его месте, сохранило тень исчезнувшего города: Эскишехир означает «старый город».
Современный Эскишехир отнюдь не выглядит достойным наследником восхитительно пасторального позднеантичного города, описанного Киннамом. Пологие склоны долины Тембриза лишились деревьев, и даже если у Эскишехира есть какие-то сокровенные привлекательные черты, путешественнику он являет лишь свои мрачные стороны. За последние годы город невероятно разросся, но все его новостройки – однообразная дешевка. Многоквартирные дома то ли не достроены, то ли полуразрушены, улицы и тротуары постоянно ремонтируются или изрыты рытвинами и покрыты всепроникающей пылью. Тембриз, называемый ныне Порсуком, впал в ничтожество и превратился в грязный ручеек, похожий скорее на канаву, чем на реку, а дворцы, купальни и портики Дорилея, должно быть, покоятся глубоко под землей.
После Эскишехира я с радостью обнаружил, что автобус наш движется по неширокой дороге прямо на юг через Фригийскую долину. В разгар лета или ранней осенью эти места, вероятно, напоминают гигантский выжженный холст, но сейчас, на излете дождливой весны, этот холст захватил какой-то неистовый художник-фовист, выплеснувший на него и размазавший во все стороны бьющие в глаза краски. Цветущая земля как будто вздымалась и опадала гигантскими волнами, разбивающимися о нагромождения багровых камней. Панорама была так прекрасна, а дали так далеки, что приходилось напрягать взор, поэтому, увидев скопление куполов, минаретов и башен, плывущих на горизонте и словно сошедших с иллюстраций Эдмунда Дюлака к сказкам «Тысячи и одной ночи», я поначалу не поверил своим глазам. Зажмурился, посмотрел снова, потом сверился с картой, свидетельствовавшей, что я не брежу. Передо мной был Сейитгази, бывший византийский город Наколея.
Император Валент (364–378) разбил здесь в 366 году узурпатора Прокопия и вынудил его бежать в окружавшие Наколею леса. Леса исчезли, город в последние годы утратил свое былое значение, но для турок он превратился в святое место. Здесь, на вершине большого холма недалеко от города, по преданию, похоронен легендарный воин ислама Шехит Баттал Гази. Его жизнь породила много легенд, в том числе и историю про византийскую принцессу, так полюбившую Шехита, что она даже умерла вместе с ним. Византийским источникам этот неправдоподобный сюжет не известен, но он настолько впечатлил мать сельджукского султана Аладдина Кейкубада (1219–1236), что она воздвигла на месте предполагаемой могилы Шехита восхитительный мавзолей. Впоследствии предводитель дервишей Хаджи Бекташ учредил здесь монастырь, ставший центром мусульманского прозелитизма среди христианских общин севера и запада. Процесс смены веры во многом облегчался либеральными и даже протофеминистскими взглядами Бекташа, который, как и дервиши Мевлеви, делал все возможное, чтобы сгладить различия между мусульманской, христианской и иудейской верой. Странно и трогательно, что сказания о приграничных столкновениях, эпос и романтические произведения у арабов, турок и византийцев часто включают в себя сюжеты о любви, преодолевающей барьеры религии и расы. Битва с неверными представляется апогеем героизма, и, однако же, обычные жители Анатолии, кажется, больше мечтают о тех временах, когда они смогут жить в мире, любить друг друга, жениться и выходить замуж…
Вполне вероятно, что самое высокое соцветие куполов Сейитгази принадлежало византийскому храму – возможно, собору Наколеи, где архитектура византийцев, сельджуков и османов соединилась в редкой гармонии.
Мы пересекли город в юго-западном направлении, двигаясь по узкой долине речушки Парфениос, протекающей через Сейитгази. Долина носила следы активной хозяйственной деятельности, а склоны холмов по обеим сторонам были безлесными. Ландшафт переменился, когда мы выбрались во Фригийскую долину и очутились среди столовых гор и диковинных туфовых образований, в местности, покрытой восхитительными лесами зонтичных сосен, широко раскинувших свои кроны над ковром ярко-зеленой травы, так что в целом пейзаж напоминал изысканный парк, разбитый по прихоти эксцентричного английского или итальянского аристократа. Перевалив через хребет, мы постепенно приближались к Афьону, и я озирался по сторонам в поисках опиумных маков, в честь которых город получил свое название (Афьон по-турецки означает «опиум»), но, не особенно разбираясь в растениях, так их и не увидел. Я искал нечто ярко-красное, а опиумные маки, как выяснилось, цвета слоновой кости или пурпурные. Равнина за Афьоном (византийским Акронионом) иссушена и покрыта солью. Здесь в 740 году император Лев III нанес сокрушительное поражение арабам после долгой, тяжелой и кровавой битвы, в которой погиб Шехит Баттал Гази. За безжизненной и пустынной равниной я увидел возвышающийся в центре города вулканический конус. Турецкие друзья в Стамбуле расспрашивали меня о цели путешествия в Афьон, где, по их мнению, нет ничего любопытного, но только теперь я понял, насколько они заблуждались. Город вдруг предстал передо мной таким же таинственным и впечатляющим, как и его полное название – Афьон-Карахисар, что в переводе означает «Опиумная черная башня».
Краткая история солнечных комнат
Хотя путеводители уделяют Афьону мало внимания, это один из самых симпатичных городов Анатолийского плоскогорья. Его современная архитектура предсказуемо невыразительна, зато по сравнению с Эскишехиром (в глубине души я боялся, что и здесь будет та же самая картина) Афьон держится с достоинством и очень гордится собой. Улицы чистые и в прекрасном состоянии; есть парк с фонтанами и открытыми кофейнями, гостиницы с террасами и висячими садами, откуда можно любоваться, как за огромную черную скалу садится солнце; в городе имеется несколько отличных ресторанов, в одном из которых висят причудливые барочные зеркала, а официанты одеты в униформу. Но главная достопримечательность Афьона, помимо приветливых жителей, заключается в его на редкость хорошо сохранившемся Старом городе, на который путешественник может в спешке и не обратить внимания, так как большая его часть скрывается в узкой долине к югу от крепости, а связывающие его с современными кварталами улочки неприметны. Эти кривые улочки начинаются от оживленной базарной площади, где можно купить буквально все, включая роскошные ковры, но только не прославивший город опиум. В квартале мясников впечатляющие груды окровавленных костей привлекают стаи тощих псов, а сразу за базаром возвышается стильный офис-новострой с изящным четырехэтажным атриумом, окруженным широкой лестницей. Как видно, турецкий архитектурный гений еще жив, и его утомленные розовые и голубые цвета, которые наверняка вызвали бы постмодернистское оживление в Нью-Йорке, смотрятся исключительно к месту в старых кварталах Афьона, где большинство домов выкрашены в более яркие их оттенки. Достигнув окраины города, мы засомневались, не пропустили ли цель нашей прогулки – Большую мечеть.
Шли мы в правильном направлении, но вполне могли заблудиться, так как снаружи мечеть представляет собой в общем-то малозаметное, ничем не украшенное прямоугольное строение, покрытое низкой кровлей. Мечеть отнюдь не мала, хотя эпитет «большая» – явное преувеличение. Зато интерьер мечети производит колоссальное впечатление, совершенно не сопоставимое с ее действительными размерами. Законченное в 1272 году строение – редкий пример деревянной сельджукской «зальной мечети». Резные балки плоского потолка покоятся на упорядоченном скоплении красноватых деревянных колонн, увенчанных изысканно-капризными капителями, напоминающими сталактиты. План здания предельно прост и отсылает к доисламским временам. Мне он напомнил колонные залы, или ападаны, персидских царей династии Ахменидов в Персеполе. Увлеченно разглядывая потолочные балки и капители, я поначалу не обратил внимания на пол. На фотографиях он покрыт роскошными цветными коврами и килимами, а здесь – унылая поверхность, застланная серым ковром фабричного производства. Я поинтересовался у служителя, открывшего нам мечеть, что случилось с килимами. Он без малейшего замешательства и с нескрываемой горечью отвечал: «Немцы украли». В ответ на мой вопрос, как это могло случиться, он пожал плечами и воздел ладони к небу. Из дальнейших расспросов стало ясно, что однажды ночью килимы попросту исчезли: скорее всего, их выкрали по заказу западноевропейских или американских дельцов. Поскольку воров не поймали, установить их национальную принадлежность невозможно, а надежды на возвращение нет. Все это служитель поведал мне с беспримерным фатализмом. А что делать? Запад богат, Турция бедна, здесь нетрудно подкупить людей.
Путь к крепости начинается по другую сторону улицы напротив Большой мечети. Поначалу он петляет взад-вперед по травянистым склонам, а потом, когда скала вздымается перед глазами отвесной стеной, путнику приходится принять епитимью в виде подъема по семистам сорока ступеням. Темная, а местами и просто черная скала расцвечена яркими оранжевыми лишайниками и затуманена розовыми, лиловыми и желтыми цветами, растущими в расщелинах, где им как-то удалось укорениться.
Сама история запечатлела себя в афьонской скале. Ее зубчатые сельджукские и османские стены покоятся на византийских фундаментах. Вид с вершины позволяет бросить взгляд в геологическое прошлое. С запада крепость окружена широким холмистым полукружьем, напоминающим поросший травой театр, восточные пределы города ограничены зазубренными черными выходами скальных пород. Становится ясно, что находишься в центре разрушенного вулканического конуса, вся горная порода которого исчезла, унесенная водой и ветром.
В крепости мы были не одни. Какая-то семья устроила пикник у ворот, и по мере того как мы карабкались по скалам, двое молодых людей то и дело оказывались чуть впереди или чуть позади нас. Им явно хотелось вступить с нами в разговор, но сделать это не позволяла то ли вежливость, то ли застенчивость. Немного спустя мы уже беседовали, хотя это оказалось головоломной задачей: мы говорили по-турецки очень плохо, а наши собесеники по-английски – еще хуже. Выяснилось, что, несмотря на свой юный возраст (на вид обоим было около восемнадцати лет), они служат коммивояжерами в Ушаке, где занимаются довольно безнадежным делом – продажей глиняных горшков афьонским домохозяйкам. Они тут же продемонстрировали нам рекламные брошюры, а когда мы собрались уходить, встали вдвоем на самом высоком месте скалы и запели. Голоса их звучали на редкость слаженно, а мелодия была тягучей и приятной, хотя и очень тоскливой. В Турции мужчины любят петь, хорошие голоса здесь не редкость. Пирушки, на которых выпивается впечатляющее количество крепкой ракии, гораздо чаще заканчиваются душераздирающими песнями, чем потасовками. Судьбоносная тоска и любовь к заунывным, завораживающим мелодиям, без сомнения, произрастают из самой анатолийской земли, из ее широких просторов, усеянных руинами, из ее смутных мерцающих горизонтов, пронизанных негостеприимными горными вершинами.
Из крепости открывался вид на Старый город, и мы решили продолжить обследование улиц, окрашенных в голубые и розовые цвета. Ни один дом тут не похож на другой, зато многие имеют над крышами навесы. Эта особенность, которую мы считаем типично османской, – самая обычная черта византийских домов, а поскольку вторгшиеся в Анатолию турки не имели навыков строительства, ее можно считать продолжением византийской традиции. До наших дней, увы, не дошло ни одного подтверждающего это предположение дома, зато письменные источники делают его несомненным. Верхняя терраса предусматривалась архитектурным проектом (у римлян она называлась «солярий», а у греков «гелиакон»), и императоры издавали многочисленные постановления, призванные упорядочить этот и иные аспекты городского строительства. Особенно они заботились о том, чтобы дома состоятельных граждан не заслоняли от солнца более скромные жилища. Например, когда одна старуха пожаловалась императору Феофилу на его свояка Петрону, выстроившего свой дворец так, что он заслонил ее дом от солнца, Феофил распорядился провести расследование. Убедившись в справедливости жалобы, он приказал снести постройку Петроны. Так что гелиакон был элементом, как мы бы сейчас выразились, престижным. Домовладелец, получающий больше солнечного света, чем его сосед, демонстрировал тем самым свое благосостояние и общественный статус. Гелиакон высоко ценился привилегированными византийскими дамами, вынужденными вплоть до XI века вести довольно уединенную жизнь, – сквозь решетчатые окна своих террас они могли наблюдать за жизнью улицы, оставаясь невидимыми.
К началу X века гелиаконы стали столь многочисленными и большими, что на некоторых константинопольских улицах вообще не было видно солнца, и император Лев VI вынужден был что-то предпринять. Он издал указ, текст которого дошел до наших дней. Император с похвалой отозвался о строительных предписаниях предков, однако отметил: «Сооружения, называемые солнечными комнатами, ранее не получали в законе ни внимания, ни ограничений. И теперь, вынужденные принять решение, коим мы тщимся определить и разрешить все могущие возникнуть трудности, мы его принимаем». Попытки Льва определить задачу выглядят тщетными, по крайней мере, для современного читателя, что объясняется изощренностью синтаксиса византийского законодательства, но решение проблемы выглядит довольно простым: «…мы устанавливаем, что никто не может возводить строение такой конструкции, не отступив от соседнего дома чуть более шести локтей».
Насколько действенно проводилось в жизнь это предписание, сказать невозможно, но, когда смотришь на сооружения, возвышающиеся по обеим сторонам мощенных булыжником афьонских улиц, на ум приходят солярии, упомянутые в указе императора Льва.
Сегодня жительницы Афьона не проявляют особой склонности скрываться на террасах. Вечером 4 июня 1991 года, когда мы гуляли по городу, улицы его были полны женщин и детей. Целыми семьями люди спешили покинуть свои жилища, чтобы полюбоваться красотой заката, посидеть у дверей, дружески побеседовать и угостить друг друга крепким чаем. На одной из улиц две дамы усердно красили ярким аквамарином фасад своего дома; в другом месте полноватая, но грациозная турчанка преклонных лет попросила нас сфотографировать ее. Мы сделали ее снимок в окружении друзей и родственников у входа в дом. На фото видно, как позади этой компании какая-то девушка неземной красоты робко выглядывает из верхнего окна, обрамленного переливчато-синей обводкой на фоне стены густо-ржавого цвета. Дети в Афьоне преследовали нас повсюду, но, поскольку отличались хорошим воспитанием, не были нам в тягость. Улицы выводили прямо к зеленым склонам холмов, расположенных к югу от города, где мальчишки запускали воздушных змеев, а люди постарше, взявшись под руки, прогуливались.
Накануне выселения
В Афьоне невозможно взять машину напрокат, но, к счастью, там расположен филиал одного из немногих хороших туристических агентств, где нам посоветовали воспользоваться услугами таксиста по имени Ведат. Я сразу проникся симпатией к этому жилистому коротышке с блестящими хитрыми глазами, и буквально за несколько минут мы договорились, что он отвезет нас к скальной церкви Аязин и фригийскому поселению Асланташ неподалеку от нее. Ведат подбивал нас еще полюбоваться красотами фригийского города Мидас Шехри. Но я рассудил, что поскольку там нет никаких византийских памятников (во всяком случае, известных мне), ехать туда пятьдесят – шестьдесят километров по горам не имеет смысла, и отклонил предложение водителя. Ведат принял отказ достойно, хотя не без видимого разочарования.
Мы поехали на север по шоссе на Сейитгази, но вскоре Ведат свернул на восток по грунтовой дороге, которая петляла пыльными коленцами по равнине, пестревшей полями опиумного мака. Пурпурный и белый, белый, пурпурный и зеленый – цвета пейзажа становились все более волшебными, да и стайки женщин, отправлявшихся на ишаках на работу в поле, казались чем-то сказочным. Вооруженные примитивными мотыгами и, вероятно, ежедневно занимающиеся тяжелым физическим трудом, они, несмотря на это, выглядели разодетыми как на свадьбу и неплохо смотрелись в своих седлах, ничуть не напоминая порабощенных и закутанных в черное мусульманок, как их обычно представляют на Западе.
Возвышающийся слева пологий склон с фантастическими выветриваниями внезапно взорвался куполом и апсидой церкви в классическом византийском стиле. Я захотел немедленно выйти из автомобиля, но Ведат знаками призвал меня сидеть (его выразительные жесты можно было перевести как «Всему свое время») и довез нас до окраины деревни. Здесь он наконец остановился и, улыбаясь, показал на круто уходящую вверх стену – каменную летопись архитектурных достижений двух тысяч лет человеческих усилий: фронтоны и пилястры, архитравы и крытые арками портики с примитивными ионическими капителями… Это были, по моему предположению, фасады фригийских и римских гробниц, но их восприятию в таковом качестве мешало то, что византийцы вновь заселили и расширили эти места вечного упокоения, когда им пришлось выдалбливать в скале свои дома и церкви. Наверняка можно было отнести к византийскому периоду и церкви с полукруглыми сводами и аккуратно вырезанными слепыми аркадами, и небольшие часовни с апсидами (правильнее было бы назвать их нишами), из которых открывался вид на колеблющиеся поля пурпурных маков. В одной из часовен мы нашли напоминание о том, что и в начале ХХ века в этих местах жили греческие христиане. Некто нацарапал на стене фразу, и я уже не в первый раз пожалел о своем незнании греческого. Удалось разобрать только римскую цифру «XIII», имя «KONSTANTINOS» и дату «1914».
Главной причиной нашего приезда в Аязин, однако, была большая церковь, которую мы миновали ранее. Она выглядела так, словно пребывала в процессе мучительного и требующего огромных сил «проступания» из скалы. Центральная апсида с тремя небольшими окнами смотрелась совершенно отдельно, а вот купол отделился от каменной поверхности лишь наполовину. Мы как будто стали свидетелями невероятно медленного – измеряемого тысячами лет – процесса превращения природных форм в архитектурные. Величественый интерьер был зачернен копотью костров, и от четырех квадратных колонн, некогда поддерживавших купол, остались только следы, но поскольку все сооружение было высечено в скале (в сущности, это была выдолбленная человеческими руками пещера), то и опоры оказались ненужными, и купол безмятежно плыл в пространстве поверх парусов.
Классическая планировка храма – крест, вписанный в квадрат, – господствовала в Византии в эпоху ее расцвета и сохранилась вплоть до падения империи. В этой планировке центральный и поперечный нефы имеют одинаковую длину, а их пересечение накрыто куполом, который удерживается на четырех колоннах или столбах. Иногда четыре дополнительных купола венчают угловые части, усиливая впечатление от квадратной формы здания.
Подобная планировка строения подчеркивает его единство, симметрию и гармонию. В Аязине все воплощено с невероятной любовью и точностью, что удивительно для столь удаленного места. Здесь нет огрехов, все выверено с изумительной страстью к совершенству.
Пока мы рассматривали церковь, в полумраке апсиды мелькнула и скрылась изумрудно-зеленая ящерица, напоминавшая не столько рептилию, сколько ожившую драгоценность. Разодетые в пурпурные и бирюзовые платья женщины шагали по дорожной пыли, словно ожившие фигуры средневековой миниатюры. В сводчатом помещении к югу от церкви я обнаружил вторую надпись и, в отличие от первой, ее разобрать сумел.
Кто-то начертал грубые линии греческого креста на скалистой стене и под ним трижды дату – «1922». Год сражения при Думлупынаре. Само место битвы расположено в тридцати милях от Аязина. И крест, и три раза повторенная дата выглядят безмолвным протестом и молитвой о спасении. Вскоре после того как была сделана эта надпись, все христиане, проживавшие в районе Афьона, последовали за побежденной греческой армией в ее безудержном бегстве на запад, в направлении Смирны. Там, на побережье, в отчаянной попытке спастись от наступающих турок, они присоединились к жившим в городе грекам и армянам. Не менее полумиллиона человек собралось на узкой полоске берега в полмили длиной, когда город за их спиной вспыхнул в огне пожаров. Люди оказались между стеной огня и морем. Спасти их было довольно просто – у входа в залив на рейде стояли британские, американские, итальянские и французские военные корабли, но они не сделали ни малейшей попытки помочь несчастным. Вместо этого западные союзники, которые еще недавно безрассудно провоцировали греческое правительство начать военные действия, неминуемо разжигавшие турецкие националистические страсти, заявили турецким властям о своем невмешательстве и в строгом соответствии с этим возвращали назад беженцев, сумевших доплыть до кораблей, в результате чего многие утонули.
Когда огонь стих, в город вошли турецкие солдаты. Последствия нетрудно было предвидеть: массовое насилие и возвращение многих беженцев во внутренние районы Анатолии.
В сущности, современный город был подвергнут средневековому разграблению. При этом временно находившиеся в водах восточной гавани представители западной цивилизации не забывали о соблюдении своих обычаев. Морские офицеры с разных кораблей приглашали друг друга пообедать. Не беда, что гости порой запаздывали, поскольку тела погибших запутывались в винтах катеров. Чтобы не слышать чудовищные звуки, доносившиеся с набережной, патефоны включали погромче. «Юмореска» Дворжака и арии из «Паяцев» в исполнении Джильи звучали над гаванью и дымящимися руинами Смирны, еще недавно одного из прекраснейших городов восточного Средиземноморья.
О судьбе греков, нацарапавших дату на стене церкви в Аязине, пожалуй, лучше и не думать.
Материнская власть
Когда мы собирались покидать Аязин, Ведат вновь заговорил о Мидас Шехри. И причиной тому было не желание заработать. Наш водитель был настолько убежден, что мы обязаны увидеть это место, что даже снизил расценки. В его глазах Мидас Шехри был чем-то таким, что просто невозможно было миновать. Это превратилось в вопрос чести, так что и дальше отказываться нам было невозможно. Мы приняли предложение Ведата, чем очень порадовали его.
Вернувшись на шоссе в Сейитгази, мы поехали на север, но через несколько миль свернули на какую-то неприметную тропу, которую ни за что не нашли бы самостоятельно. Тропа шла через топкие поля и вдоль невысокого, но примечательного крутыми склонами плоскогорья, называвшегося, как я позже узнал, Когнус-Кале (слово «кале» переводится как «замок»). Ведат вдруг резко затормозил посреди поросшего цветами поля и громко воскликнул: «Асланташ!», – хотя ничего примечательного вокруг, за исключением нескольких небольших расщелин в отвесном склоне, не было. Мы вышли из машины и последовали за таксистом по полю к скале, где остановились перед квадратным, аккуратно высеченным проходом, который я принял за вход в гробницу. Сначала я не увидел ничего особенного, но когда мои глаза привыкли к игре света и тени и разобрались с наростами лишайников на скале, моим глазам вдруг предстали львы. С каждой стороны от входа в гробницу возвышалось по паре львов, намного превышавших натуральную величину и изображенных в момент прыжка, с яростно оскаленными клыками. Я вспомнил львов над воротами в Микенах, но эти выглядели гораздо выразительнее. Разглядывая скульптуры, я никак не мог понять, как же не увидел их раньше. Огибая плоскогорье, мы дошли до разбросанных там и сям остатков святилища, упавших с отвесного склона. Массивная оскаленная львиная голова валялась на траве, за ней виднелся наполовину засыпанный фасад, украшенный фронтоном с изысканным геометрическим орнаментом. В его засыпанной части наверняка находилась ниша со статуей богини Кибелы – фригийцы верили, что Великая мать предпочитает обитать в таких вот диких и отдаленных местах.
К сожалению, современные жители Запада поразительно мало знают о фригийцах и их вкладе в развитие цивилизации на ранних этапах. Фригийцы пришли с берегов Дуная, из Фракии, и в конце бронзового века захватили Анатолию. Они говорили на индоевропейском языке и к середине VIII века до нашей эры создали богатую и самобытную цивилизацию. Было время, когда фригийские цари правили всей центральной Анатолией. Богатство фригийцев нашло отражение в легенде о царе Мидасе. Они были искусными архитекторами и скульпторами, кузнецами и музыкантами, делали прекрасные ковры и мозаику. Их восхитительные бронзовые сосуды находят во многих местах континентальной Греции, где фригийские предметы роскоши ценились когда-то очень высоко. Так называемый килимовый фасон отделки фасадов фригийских храмов воспроизводился на греческой керамике и до сих пор встречается на турецких килимах, которые производятся в наши дни. Для строительства фригийцы использовали исключительно дерево, но фасады гигантских мегаронов (залы в микенской архитектуре), воплощенные в камне скальной архитектуры в гористой местности, поразительно напоминают типичные фасады греческих храмов. И это несмотря на то, что в VIII веке до нашей эры греческая архитектура пребывала в архаическом периоде своего развития.
Величие фригийцев длилось недолго. Приблизительно в 676 году до нашей эры они были опрокинуты новой волной варваров, которых греки называли киммерийцами. Фригийские города были преданы огню, однако влияние их не угасло и фригийская религия распространилась и в Анатолии, и в Греции. Кибела – близкая родственница повелительницы лесов и владычицы зверей Артемиды, и есть свой смысл в предании о том, что Дева Мария умерла в Эфесе, где находился главный храм Артемиды. Вероятно, раннехристианские проповедники понимали, что, населяющих Анатолию людей оставит безразличными религия, всецело пренебрегающая Великой матерью.
Путь к городу Мидас Шехри идет через дикую лесистую местность, где располагается лишь несколько деревень. Внешний вид домов здесь вряд ли сильно изменился по сравнению с железным веком. Плоские и плотные соломенные крыши, крытые галереи на деревянных столбах, украшенных вверху небольшими консолями с закругленными концами, в которых проглядывает примитивный прототип ионического ордера… Почти во всех деревнях можно найти фрагменты древних сооружени, встроенные в стены, и самые интересные из них явно взяты из византийских церквей. Крестьяне годами так усердно растаскивали эти памятники, что до наших дней не дошло ни одного цельного каменного строения византийского или более раннего периода. Счастье еще, что фригийцы и византийцы высекали сооружения непосредственно в скалах.
Наконец мы спустились в зеленую долину, подпертую с юга длинной столовой горой. Земля у ее подножия была усеяна гигантскими валунами. Стало понятно, почему турки называют такие образования «замками». Отвесные склоны горы настолько напоминают остатки крепостных стен, что поначалу мы не могли отличить природную имитацию от оригинальной архитектуры. Лишь миновав деревеньку у подножия скалы, мы поняли, что добрались до города Мидаса. Над деревней возвышается один из самых значительных памятников Анатолии – великое святилище Кибелы, ошибочно называемое гробницей царя Мидаса. Этот языческий храм никогда гробницей не был. Он состоит из фасада в семнадцать метров высотой, почти полностью покрытого геометрическими орнаментами и увенчанного массивным фронтоном, который, в свою очередь, украшен предметом, похожим на сломанную пряжку. Имитации драгоценных камней покрывают фронтон и обрамление, а рисунок центральной плоскости напоминает план лабиринта, составленный из разомкнутых квадратов и греческих крестов. В нижней части фасада расположена большая квадратная ниша, где когда-то хранилась статуя богини.
В нескольких метрах справа от храма есть необычное обнажение скалистой породы, резко контрастирующее с византийскими гробницами и напоминающее гигантскую окаменевшую губку. Судя по количеству гробниц и их размерам, неподалеку проживало немало византийцев. В деревне Кюмбет, расположенной в пяти милях к западу, была обнаружена нравоучительная надпись, сделанная неким Эпиникосом. Этот человек в 475 году занимал высокий пост в Константинополе, но тремя годами позднее, поссорившись с императором Зеноном, был лишен его милости и казнен. Вот из таких лоскутков и чуть слышных отголосков старинных звуков и складывается в единую картину, представая перед нами, жизнь людей в византийской Анатолии…
Небо на севере потемнело, вдали прогрохотал гром, но гроза, похоже, двигаться в нашу сторону не собиралась. Тем не менее мы не стали тратить время зря и, сопровождаемые Ведатом и сторожем, отправились вдоль северных склонов скалы акрополя. Тут располагалась широкая естественная терраса, где, должно быть, стоял нижний город, и здесь я вновь с восхищением подумал о мастерстве фригийцев: из крутого туннеля появлялась длинная лестница, изысканно сбегала по склону холма и вновь скрывалась в скале. Спустившись по ступеням, мы оказались в огромной искусственной полости, служившей некогда чем-то вроде цистерны. Здесь нас и настиг первый оглушительный удар грома и сильнейший дождь. Такого ливня мне, кажется, видеть еще не доводилось: ступени, по которым мы недавно спустились, за какие-то полминуты превратились в бушующий водопад. Цистерна, как видно, вернулась к исполнению своих обязанностей. Мы нигде не могли спрятаться надолго, а ступени стали непроходимыми. К счастью, часть потолка цистерны обвалилась, и мы сумели, сделав из обвалившейся земли насыпь, выбраться наружу через щель. Теперь не оставалось ничего иного, как опрометью бежать в византийский некрополь в поисках убежища, которое мы и обрели в гробнице, удобно оснащенной каменными скамьями и как будто специально созданной для того, чтобы пережидать в ней ненастье.
Молнии плясали между вершинами холмов, периодически исчезающими за плотными завесами дождя, а громкие раскаты грома отражались от скалы над нашими головами. Такая гроза впечатляет в любом месте, но в нескольких метрах от храма Великой матери – вдвойне. Поскольку фригийцы верили, что Кибела упала на землю с неба в виде черного метеорита, они, вероятно, видели в грозе деяние Великой матери. Богиня отнюдь не всегда и не ко всем была милосердной, ее отношение к мужчинам было особенно суровым. Служить Кибеле могли только евнухи, и в ходе посвященных ей церемоний юноши в порыве экстаза порой кастрировали себя.
Немного спустя Кибела смягчилась, ее уход сопровождался какофонией шуршащих юбок. Она задержала нас на полчаса, поэтому пришлось завершить осмотр Мидас Шехри в неприличной спешке. Мы увидели еще один огромный фасад, украшенный фронтоном. Он был обращен на запад и завершен лишь наполовину; скала нависала над ним как гигантский навес или балдахин. В скале был высечен пандус с глубокими колеями, оставленными колесами повозок, и виднелись остатки многочисленных лестниц, поднимавшихся на акрополь или уходивших в скалу. Там были сводчатые цистерны, столь величественные, что я засомневался, не имели ли они, помимо практических целей, также и религиозное значение. На верхнем уровне скалы, где некогда стояли дворцы и храмы, мы обнаружили ступенчатый алтарь с длинной надписью; отсюда открывался вид на всю окрестность, над которой господствовал властелин Мидас Шехри. То, что северо-западный угол царства был так надежно укреплен, означает, что фригийцы ожидали вторжения. И оно пришло, но не отсюда, а с востока и очень внезапно. Киммерийцы прошли через Кавказ к озеру Ван и распространились, уничтожая все на своем пути, по Анатолии. Нам мало о них известно, однако гибель фригийского царства произвела на греков такое впечатление, что киммерийцы упоминаются в их мифологии как народ, обитающий в стране вечного мрака.
Когда мы спускались по пандусу с южной стороны скалы, минуя храмы и хеттские рельефы, сторож, сопровождавший нас в нашем лихорадочном туре, указал вниз на поля и сказал, что где-то под ними лежит византийский город. Я выразил сомнение, хотя наличие некрополя свидетельствовало о том, что где-то поблизости, на военной дороге из Дорилея в Акроинон находился город Сантаварис. Он дал истории по крайней мере одну знаменитую фигуру – хитрого и амбициозного церковного деятеля Феодора Сантаварина, сыгравшего главную роль в зловещих событиях, омрачивших последние годы правления Василия.
Преступления
Феодора Сантаварина
У императора Василия I Македонянина был первенец по имени Константин, которого он любил больше всех. Остальных сыновей – Льва, Стефана и Александра – Василий ни во что не ставил, в особенности Льва, которого он вообще терпеть не мог. Лишь на старшего отпрыска обратил он все свои помыслы; Константин был самым умным, смелым и красивым среди сверстников. Ему не исполнилось и десяти лет, когда он получил императорскую корону и воссел на троне рядом с отцом. В двадцать лет Константин победоносно воевал с сарацинами на востоке: верхом на белом скакуне, облаченный в золотые доспехи, он доблестно сражался вместе с отцом. Но 3 сентября 879 года патриарх Фотий, подойдя к бронзовым вратам, прокричал:
– Мужайся, о царь!
Константин в одночасье умер от лихорадки. Печаль и ужас овладели Василием, ибо он вспомнил всю кровь, пролитую им на пути к трону, и на протяжении оставшихся ему семи лет жизни ни на мгновение не знал покоя. Другой нашел бы утешение в том, что у него осталось три здравствующих сына, но измученный император был близок к безумию. Согласно закону, теперь наследником должен был стать Лев, однако Василий и мысли об этом не допускал. Он погряз в своем безумии, и столь дик был его взор, что мало кто решался к нему приблизиться. Император жаждал лишь одного – вновь увидеть Константина.
Отчаявшись, Василий полностью отдался на волю патриарха и его ставленника Феодора Сантаварина, который поклялся воскресить мертвого принца. Ради этого Василий и Феодор направились в редко посещаемый лес вдали от столицы, где Василию было велено укрыться в чаще, пока Феодор будет призывать усопшего. Вскоре император услышал цоканье копыт и увидел (или подумал, что увидел) знакомую фигуру на белом коне, в золотых доспехах с головы до пят, с длинным мечом. Не в силах сдержать свою радость, Василий покинул укрытие и поспешил навстречу сыну, но видение при его приближении исчезло…
– Мужайся, о царь!
Прибегнул ли Феодор к некромантии или иным образом мудрился создать хитроумную иллюзию, но император был убежден в истинности видения и распорядился воздвигнуть церковь на том месте, где встретился с призраком. С тех пор Феодор приобрел влияние и по причинам, о которых мы можем только догадываться, стал использовать его, чтобы распускать клевету о Льве. Он нашептывал императору, что принц замышляет против него зло, и Василий был склонен ему верить. Он потерял одного сына, а теперь лишил свободы другого и был близок к тому, чтобы ослепить его. Но люди не верили слухам о Льве, ибо знали его как достойного юношу. А в трапезной дворца сидевшая в клетке птица распевала: «Бедный Лев, о бедный Лев!» И император смягчился.
Умер Василий странной смертью и при таких обстоятельствах, в которые трудно было бы поверить, если бы не достоверные свидетельства Симеона Логофета. Летом 886 года император охотился неподалеку от дворца в Апамее. Оказавшись в одиночестве, он встретил возле ручья гигантского оленя. Император и олень посмотрели друг на друга, после чего олень бросился вперед, поддел рогами Василия за пояс и утащил его, беспомощного, в чащу. Лошадь императора вернулась без седока, что привлекло внимание стражников, и те бросились на поиски. Оленя отыскали, окружили и закололи мечами, но было слишком поздно. Все присутствовавшие при этом поклялись, что никогда не встречали такого огромного оленя. Умирающего императора доставили в Большой дворец, где он через девять дней скончался от внутреннего кровотечения. Тело его поместили в Зал девятнадцати лож, и патриарх, подойдя к бронзовым воротам, призвал Василия мужаться перед встречей с Господом:
– Царь Царей ждет тебя. Сними свой венец…
В день коронации Льва царило всеобщее ликование, один только Феодор Сантаварин хранил среди радостных криков молчание. На то были веские причины, ведь Лев не забыл ни то, как он томился в тюрьме, ни то, как к его лицу подносили раскаленное железо. Вскоре нашелся повод арестовать Феодора и обвинить в измене. Никаких сомнений в его виновности не было. Лев вынес обычный приговор, и человека, при помощи которого покойный император сподобился увидеть призрак Константина, лишили зрения. Последние тридцать лет своей жизни он провел в ссылке. Во мраке.
Аморион. Часть I: Императоры и образы
Как ни интересно было в Афьоне, Аязине и Мидас Шехри, я приехал сюда вовсе не ради них. В окрестностях Афьона я оказался в надежде отыскать развалины Амориона – города, чье имя эхом отдается в истории Византии VIII и IX столетий. К сожалению, я не знал, где мне его искать. В единственном путеводителе, где вообще упоминается про Аморион, сказано, что тот находится в сорока километрах к юго-западу от Сиврихисара: этот городок располагается приблизительно в ста двадцати километрах северо-восточнее Афьона. В книге Джулиуса Норвича «Византия: Первые века» имеется сноска, в которой указано, что Аморион находится в пятидесяти километрах к юго-западу от Сиврихисара, близ деревни Асаркой, однако такого населенного пункта я на карте не нашел. Допустим, что мне бы все-таки посчастливилось найти Аморион, но еще вопрос, сохранилось ли там что-нибудь пригодное для осмотра. Насколько мне известно, Аморион был одним из немногих крупных византийских городов в Анатолии, не поглощенных впоследствии турецкими поселениями. Путеводитель издательства «Фэйдон» подчеркивает этот факт в специальном примечании: «Сохранились развалины отдельных строений». Норвич пишет чуть подробнее: «Аморион ныне представляет собой несколько разрушенных зданий и остатки крепостной стены. Раскопки до сих пор не проводились». Сирил Манго в книге «Византия: Империя нового Рима» сообщает, что когда-то Аморион считался «особо важным городом», но добавляет: «Руины, сохранившиеся до сих пор, свидетельствуют о его незначительных размерах». Все это мало обнадеживало, но я предпочел остаться непредубежденным и вновь обратился все в то же туристическое агентство, где та самая девушка, что порекомендовала Ведата, достала карту, в суровой пиктографической манере демонстрирующую главные достопримечательности афьонских окрестностей. До тех пор, пока я полагался на путеводитель, возникала путаница: Аморион оказывался то к северу, то к западу от дороги Афьон – Сиврихисар, но теперь все мгновенно прояснилось, и вопрос был решен. Аморион находился рядом с деревней Хисаркой, а она, в свою очередь, в каких-то десяти километрах от легко достижимого городка Эмирдаг. От нас требовалось только сесть в автобус.
Аморион был столицей фемы Анатоликон, а в начале VIII столетия – величайшим городом Анатолии. Он был связан с императорами Львом III, Константином V и Феофилом, причем самым тесным образом: последний в этом городе родился, а прямые потомки Феофила – Аморейская династия – носили его имя. Все три императора были иконоборцами.
Истоки иконоборчества теряются в тумане, и поздние византийские авторы, все как один его противники, намекают на каких-то иудейских чародеев, хотя христианская церковь с самого начала своего существования опасалась того, что почитание икон может привести к идолопоклонству, открывающему путь к язычеству. Эти опасения с особой силой ощущались в Анатолии, в частности во Фригии. Епископ Наколеи одним из первых предал иконы проклятию, и вскоре, в 726 году, Лев III издал эдикт, запрещающий изображения Христа, Богоматери и святых в человеческом облике. Особо почитаемая мозаичная икона Спасителя над воротами Большого дворца была уничтожена, после чего народ в Константинополе взбунтовался, но в Анатолии нововведение восприняли с одобрением. Сторонники иконоборчества видели в нем очищение церковного учения, а его правоту доказывали блистательными военными победами над арабами и болгарами, что было несомненными знаками Божественного благоволения. До своего вступления на престол Лев был стратегом (губернатором и командующим войсками) фемы Анатоликон, и его прежняя резиденция Аморион превратилась в один из оплотов нового учения, оказывая поддержку всем реформам Льва и последующим действиям его сына Константина V.
Халиф Язид II (720–724) всего за пять лет до иконоборческого эдикта Льва издал указ, запрещающий изображать людей в любых произведениях искусства, но современные исследователи не видят оснований искать источники иконоборчества за пределами империи. Впрочем, они не придают особого значения и оскорбительным слухам, распространявшимся византийскими авторами – почитателями икон – о Константине V, которого они наградили унизительным прозвищем Копроним (буквально «дерьмоименитый»). Разногласия во мнениях налицо. Считается, что иконоборцы были по-пуритански нетерпимы к изображениям, а значит, и к искусству в целом. Норвич даже предполагает, что восстановление в 843 году иконопочитания было реакцией «артистических натур… так долго страдавших без зримых образов прекрасного», но приведенные им свидетельства это предположение опровергают. Императоры-иконоборцы отвергали иконы, руководствуясь богословскими принципами, тогда как светская живопись неприятия у них не вызывала. Константин V, уничтожив множество мозаик религиозной тематики, тут же заменил их другими, на светские сюжеты. Церкви были украшены пышными композициями из листвы, фруктов, цветов и птиц. Дворцы и общественные здания изобиловали сценами охоты, состязаний колесниц, военных побед и жанровых сценок, почерпнутых из эллинистической культуры. Как ни печально, ни одна из этих мозаик не дошла до наших дней, хотя об их существовании известно даже из враждебных Константину источников. Что касается последнего иконоборца Феофила, то он был большим ценителем красоты и настоящим эстетом.
Феофилу исполнилось семнадцать лет, когда он занял трон, но этот образованный юноша с самого начала вынашивал честолюбивые замыслы в отношении архитектуры, и величайшее возрождение искусств, обычно связываемое с Македонской династией (с 866 года), берет начало в его правление, со строительства Жемчужины – исключительной по красоте анфилады залов в окрестностях Большого дворца, украшенных мозаиками с изображениями зверей. Вслед за Жемчужиной последовало возведение Камиласа – трехэтажного строения, где на стенах имелись мозаичные сцены сбора фруктов, а детская была расписана фресками. Феофил распорядился соорудить фонтан в виде золотой шишки и устроить искусственный сад с деревьями из драгоценных металлов. Феофил, который наполнил свой тронный зал золочеными бронзовыми фигурками движущихся при помощи хитроумных механизмов птиц и львов, должно быть, с удивлением узнал бы, что иконоборчество предполагает враждебность к искусству. Ни один из его предшественников не выказывал такого вкуса и такой выдумки. Среди прежних василевсов были великие строители, но Феофил проявил себя в архитектуре как выдающийся талант. Однажды, нарушив клятву супружеской верности в объятиях красивой служанки, он, дабы искупить свою вину и доказать любовь к семье, выстроил павильон Карианос исключительно для своих дочерей. Дворец Бриас на азиатском берегу Мраморного моря (рядом с нынешним Малтепе) свидетельствует еще об одной, не менее привлекательной грани личности Феофила. Он был задуман в подражание дворцам багдадских халифов. Арабы были заклятыми врагами империи, что не мешало Феофилу искренне восхищаться их искусством и культурой. Ходили слухи, что, подражая Гаруну Аль-Рашиду, он прогуливался по столице инкогнито. Без сомнения, Феофил предпочел бы развитие отношений двух империй в духе сотрудничества и культурного обмена, но его современники халифы Аль-Мамун и Аль-Мутасим проводили исключительно агрессивную политику по отношению к Византии, совершая ежегодные набеги на Анатолию. Поскольку идея священной войны была совершенно чужда византийскому сознанию, Феофила, очевидно, приводило в искреннее замешательство то, с каким энтузиазмом халифы убивают безобидных каппадокийских крестьян и грабят неоднократно уже разграбленные города у восточной границы. Но его мирные инициативы воспринимались как проявления слабости, и юный император – а ему нельзя было отказать в храбрости – вынужден был периодически отвечать на вызов халифов. В 837 году он привел армию на арабскую территорию и взял важную приграничную крепость Созопетру. Вернувшись в Константинополь, Феофил отпраздновал триумф. Улицы города были усыпаны цветами, здания украшены коврами и шелками. Этот праздник пришлось, однако, срочно отменить, когда разъяренный Аль-Мутасим, снедаемый жаждой отомстить за разграбленную Созопетру, выступил из Самарры – нового большого города, построенного им на берегах Тигра, – во главе восьмидесятитысячной армии, над которой развевались стяги с начертанным на них одним-единственным словом: «АМОРИОН».
Аморион. Часть II: Поля скорби
Эмирдаг – милый суетливый рыночный городишко с широкой главной площадью. Ко всему прочему он изобилует такси. За несколько минут мы отыскали водителя, знавшего, где находится Аморион, и погнавшего машину на восток через равнину, оглашая окрестности громовыми звуками радио. На юге голубеет гора Эмирдеде, впереди низкое каре холма разорвано узким проходом, за которым видны дома деревни Хисаркой, сгрудившиеся на фоне холма и защищенные несколькими тополями и ивами. Даже в июне деревня выглядит заброшенной, а уж в зимнее время жизнь в ней, вероятно, совсем замирает. Невозможно было себе представить, что некогда здесь стоял большой город, обороняемый императорами и осаждаемый халифами, что этот длинный плоский холм за деревней и был Аморионом!
Поскольку никакой дороги к развалинам не было, мы просто перелезли через изгородь и побрели по высокой траве к вершине холма, где нас грубовато приветствовали трое седых пастухов. Две телочки резвились, словно школьницы на перемене, овцы паслись среди маков и чертополоха у фундамента Амориона. Этот фундамент виден на всем его протяжении вдоль холма и свидетельствует о том, что стены были сложены из битого камня и облицованы плотно пригнанными тесаными плитами. На северо-восточном склоне холма маячит огрызок некогда возвышавшейся там башни.
Внизу в долине трудилась в поле какая-то женщина в сопровождении черной собаки, и их присутствие лишь подчеркивало необозримость расстилающегося за долиной пространства. Берущие здесь свое начало ручьи печально струятся на север и восток, впадая в конце концов в реку Сакарью, которая гигантскими петлями устремляет свои воды в Черное море. Рядом со стеной возвышается одинокий камень-монолит – надгробие с соскобленной надписью, сохранившее, тем не менее, в центральном углублении крест. Я подумал было, что это все, но на южной стороне холма наткнулся на глубокий раскоп, которого, если верить Норвичу и Манго, здесь быть не должно. Археологи обнажили одни из городских ворот с участком мощеной улицы, ограниченной по бокам несколькими помещениями правильной формы, где, возможно, находилась стража. Одни сооружения выполнены из тщательно пригнанных рядов тесаных камней, другие производят впечатление в спешке сложенных из случайных материалов, включая шесть надгробных памятников, на одном из которых сохранились углубленные панели в обрамлении изысканно вырезанных цветочных гирлянд.
Лишь оглядев окрестности, я понял, какую огромную площадь занимал Аморион. Он не ограничивался вершиной холма, как я сначала подумал: на равнине под нами виднелась линия крепостной стены, окружавшая широкое пространство. Это был нижний город, площадь которого в несколько раз превышала площадь акрополя, откуда мы вели наблюдение. Куски мрамора исключительной красоты, пронизанного пурпурными прожилками, лежали в траве вдоль выкопанных археологами траншей. Профессор Манго явно ошибался: по масштабам раннего Средневековья Аморион – очень большой город. Когда Аль-Мутасим взял его, здесь находилось семьдесят тысяч человек, и даже если принять в расчет посланные Феофилом для защиты города подкрепления и нашедших здесь убежище жителей окрестных деревень, все равно его постоянное население насчитывало около тридцати пяти тысяч. Очень немногие из них пережили события августа 838 года.
Феофил, узнав о вторжении халифа и о том, в каком направлении движется его армия, предпринял отчаянную попытку отразить наступление арабов в Дазимоне, располагавшемся неподалеку от современного Токата в северо-восточной Анатолии, но его солдат обуяла паника под градом стрел, которые обрушили на них тюркские кавалерийские части, бывшие вспомогательными отрядами в арабском войске. Сам император чудом спасся от смерти. Его воины разбежались кто куда, разнося слухи о гибели Феофила. Пришлось ему вернуться в столицу, чтобы показаться народу и усмирить зреющее беспокойство. Аморион остался брошенным на произвол судьбы, и Аль-Мутасим прибыл туда в первых числах августа. Он тут же пустил в действие осадные машины, но городские укрепления были очень внушительные, и целых две недели халиф не мог добиться успеха, пока предатель не указал ему слабое место в крепостных стенах, где они были подмыты ручьем. Вскоре здесь был пробит пролом, и 15 августа арабская армия ворвалась в город. Защитники Амориона собирались дать последний бой в монастыре, но арабы подожгли его, и солдаты сгорели вместе с монахами. Погибло тридцать тысяч человек, более тысячи женщин подверглись насилию. Награбленное добро было поделено между победителями, город сровняли с землей. Оставшихся жителей арабы взяли с собой, когда внезапно отступили через анатолийскую пустыню, так как до халифа дошел слух о готовящемся нападении византийцев и терять время было опасно. Часть пленников бежала, остальных бросили умирать в испепеляющей жаре анатолийского августа. Еще шесть тысяч были без всякой причины обезглавлены. Легенда повествует о том, что вместе с халифом до Самарры добралось всего сорок пленников, но и тех за их отказ принять ислам семь лет спустя казнили.
Слухи об уничтожении Амориона были встречены в Константинополе с печалью, однако в целом произвели на империю не очень сильное впечатление. Можно даже сказать, что в случившемся было положительное зерно, поскольку Феофилу пришлось начать долгожданную военную реформу. Взятие Амориона не принесло особой пользы и халифату, вскоре вступившему в период необратимого упадка, и в итоге оказалось актом бессмысленного варварства. На Феофила эта трагедия подействовала разрушительно. Он слег с жестокой лихорадкой, его сердце и желудок ослабли. Феофил воспринял гибель своего родного города как личное поражение (именно этого и добивался Аль-Мутасим) и понял, что отныне не сможет, как раньше, утверждать, что иконоборчество способствует военным победам. Феофил вынужден был признать, что учение, которому он отдался столь страстно, обречено на гибель. Его жена императрица Феодора почитала иконы в тишине своих покоев, и он нимало этому не препятствовал. В конце концов император и сам смирился с неизбежным. На смертном одре в 842 году Феофил уже думал лишь о безопасности собственной семьи. 20 января 842 года император, которому не исполнилось и тридцати лет, умер от дизентерии, искренне оплакиваемый своими подданными. Несколькими неделями позже скончался Аль-Мутасим. Это был конец эпохи – вскоре Феодора восстановила иконопочитание, а армия халифата впредь никогда не представляла для империи серьезной угрозы.
Отрадно сознавать, что ныне археологи уделяют Амориону внимание, которого он вполне заслуживает, хотя место до сих пор выглядит пустынным и заброшенным. Не следует, впрочем, думать, что история города завершилась в 838 году. Аль-Мутасим не сумел полностью уничтожить огромные стены Амориона, и со временем город вновь заселили и частично отстроили. Он никогда уже не достиг своего былого величия, но все же процветал и спустя два столетия подвергся разрушению со стороны турок. Но и после этого в городе сохранилась епископская кафедра, а окончательно исчез он с исторической сцены только в начале XIV века. В наши дни одинокий путник, оказавшийся здесь среди пустынной равнины, представляет себе улицы и дома, казармы, бани и церкви, покоящиеся в земле под зарослями высокого чертополоха. А на востоке клубы пыли, поднятые словно бы приближающимися вражескими ордами, бессмысленно кружатся в воздухе…
Сады Ниса
На полпути между Афьоном и Эгирдиром маки уступают место розам, и производство опиума сменяется изготовлением мыла, духов и ароматических составов. Фригия переходит здесь в Писидию. Пейзаж предстает величественным и обширным, где-то в этих холмах на краю плоскогорья берут свое начало Меандр (ныне Большой Мендерес) и Кайстер, текущие на запад к Эгейскому морю. Богатая долина Меандра с ее многочисленными городами и монастырями была исключительно важна для византийцев на протяжении XII и XIII столетий, и Комнины, равно как и Ласкари из Никеи, предпринимали энергичные попытки защитить ее от турецких набегов. Но речные долины позволяли туркам легко уходить сквозь горы, и поэтому усилия византийцев редко бывали успешными. Крепости возводились, разрушались и строились вновь. Греческие крестьяне и горожане бежали на запад, но иногда попадали в плен и силой удерживались на турецкой территории. Когда императорская власть ослабевала, как это случилось в конце XII века, местные греческие властители бунтовали и призывали себе на помощь тюркские племена… Бедность в западной Анатолии была ужасной. Даже величайшая святыня – церковь Архангела Михаила в Хонех, находившаяся в верховьях долины Меандра, – была ограблена и лишилась своих мозаик. Теперь никто не вспоминает об этих горьких событиях, земля выглядит мирной и процветающей. И над всем витает запах роз.
Вид озера Эгирдир не вызывает и тени беспокойства: узкая долина, сплошь покрытая кустами роз, внезапно завершается на высоком уступе, под которым расстилается озеро, окрашенное изумительными оттенками бирюзового и переливчато-лазурного цветов. Привлекательное, как итальянские озера, расположенное в местности, где весной, летом и осенью климат можно считать идеальным, озеро Эгирдир протянулось на пятьдесят километров в длину. Оно находится на высоте девятьсот метров над уровнем моря и окружено горами высотой почти в три тысячи метров. Городок Эгирдир с его разрушенными крепостными башнями и красными крышами домов вольготно раскинулся вдоль длинного мыса. За мысом, связанный с ним дамбой, лежит остров со множеством старых греческих домов и не меньшим количеством ресторанчиков и семейных пансионатов. Турки называют его Ешиль Ада (Зеленый остров), но грекам он был в свое время известен под именем Нис. Здесь мы и решили остановиться в пансионате «Солнечный закат», принадлежащем симпатичному семейству по фамилии Узун. Оно состояло из Мехмета, Фатьмы, их невестки Зухры и двух ее маленьких сыновей. У совершенно одинаковых белобрысых близнецов имелась чудесная привычка встречать гостей своего дедушки цветами. Рядом с пансионатом располагалась небольшая пристань для рыбацких судов, а сразу за ней – простая, напоминающая амбар, церковь, заброшенная в начале 1920-х годов и под воздействием снега и дождя медленно превращающаяся в руины. Береговая линия была расцвечена скоплениями красных и оранжевых маков.
Пустынный остров в центре озера – идеальное место для безделья, но мне захотелось прогуляться по окрестностям. Вода по обеим сторонам обсаженной деревьями дамбы была разного цвета: к северу почти бирюзовая, к югу – бледно-голубая, в ней отражалась расположенная за городом гора.
Главная достопримечательность Эгирдира – медресе с замечательным порталом в сельджукском стиле, обрамленным резными лентами с абстрактным орнаментом, тонкими, как кружева, а сверху прикрытыми напоминающим сталактиты навесом. Капители колонн, окружающих внутренний двор, явно византийского происхождения, что подтверждает давнюю анатолийскую традицию архитектурного использования фрагментов. Они очень массивны, совершенно не пропорциональны поддерживающим их колоннам, а некоторые необычны: составлены из четырех расправивших крылья и настолько неправдоподобно толстых птиц, что совершенно невозможно представить их в полете. И медресе, и мечеть по соседству – свидетельства краткого расцвета Эгирдира в XIV веке, когда он был столицей независимого Хамидского эмирата и процветающим центром торговли, местом, где активно осуществлялся обмен плодами деятельности людей, населявших плоскогорье и прибрежные южные районы. Ибн Батута описывал его как богатый могущественный город, но, оказавшись однажды в пределах расширяющегося османского государства, Эгирдир вновь погрузился в уютную провинциальную дрему, до сих пор почти не потревоженную туристами.
Счастливы народы, избежавшие истории, и единственное, что тревожит спокойствие Эгирдира в наши дни, это восхитительно-беспомощный военный оркестр из соседнего гарнизона, периодически марширующий по городу под марши Джона Сузы, исполняемые в стиле Чарлза Айвза периода его самых радикальных экспериментов. Гостиницы в Эгирдире переживают затишье. Тревога, вызванная войной в Персидском заливе, превратила поток туристов в пересохший ручеек, но я нисколько не осуждал своих западных соотечественников, вообразивших, что далекие военные события на юго-востоке могут каким-то образом отразиться на жизни Эгирдира. Недавно открытая и поразительно элегантная (по анатолийским стандартам) гостиница стоит без единого постояльца, и нарядно одетый персонал занимается в основном тем, что глазеет на озеро и волшебные очертания горы Барла.
Я едва не заблудился в улочках, петляющих между ветхими деревянными домами острова. Было в них что-то обманчивое – в этих улочках и тупиках. Всякий раз, направляясь к северному берегу, я оказывался на южном, и наоборот. Многие дома стоят заброшенные, сквозь разбитые окна видны выгоревшие стены верхних этажей, но иной раз бельевая веревка, натянутая между деревьями заросшего сада, дает понять, что дом обитаем. В одном из садов старая рассохшаяся лодка, не используемая уже несколькими поколениями, лежит на боку в тени виноградных лоз. Серый дом в глубине заперт, окна закрыты ставнями. Стоящая за ним церковь также заперта, но через выбитые окна видны обвалившиеся балки и заваленный хворостом и обломками мебели пол. Однажды, когда я в очередной раз вышел к северному берегу вместо южного, какой-то молодой человек окликнул меня со своего участка. То и дело перескакивая с немецкого на французский и английский, Мустафа (так его звали) предложил мне стаканчик ракии, и мы заговорили о судьбе греков, исчезнувших с острова Ешиль Ада.
Скорее всего, именно здесь в беспокойные годы, последовавшие за битвой при Манцикерте, нашли убежище остатки византийского населения. Остров оставался греческим на протяжении нескольких столетий после турецкого завоевания, что, по словам Мустафы, нередко служило причиной конфликтов. Когда греки направлялись на лодках в город (дамбы тогда еще не было), турки их оскорбляли, бросали в них мусор и камни. Но как-то остров посетил имам Эгирдира, и вскоре греки заметили, что не только оскорбления прекратились, но и некоторые турки переехали жить на остров. Вскоре, рассказал Мустафа, турки стали жить на северном берегу, а греки на южном, и отношения между двумя общинами оставались мирными вплоть до тех ужасных лет после Первой мировой войны, когда люди буквально боролись за выживание и места для вежливости и терпимости уже не осталось.
Мустафа узнал об этих событиях от своего деда, и я пришел к выводу, что в конце XIX века греки в Эгирдире забыли свой язык. Даже литургию служили на турецком, а когда грекам надо было что-то написать, они писали турецкие слова греческими буквами. Мустафа рассказал, что греки, отлично говорящие по-турецки, приезжают иногда на остров в поисках домов, где они когда-то родились. Как они чувствуют себя, столкнувшись с запустением, в которое пришли дома их детства?
Даже в полдень в садах Ниса много тени, но солнце нещадно припекало во дворе ресторанчика семьи Узун, бросая ослепительный свет и на играющих близнецов, и на пересекающие гладь озера редкие рыбацкие лодки.
Затерянные города
Мустафа оказался не только источником местных преданий, но и сметливым и ловким помощником. Узнав, что я хочу осмотреть писидийские города к югу от озера, он вызвался быть моим проводником и взял у отца на пару дней машину.
В античных текстах писидийцев обычно называют «дикими», «беспокойными» и «воинственными». Даже приняв римское подданство, они продолжали высоко ценить свою независимость и старались не попадаться на глаза ни императорам, ни их слугам. Последствия этой политики могут оказаться для путешественника обескураживающими, и путь в Ададу показался нам чрезвычайно долгим. Поначалу дорога забралась от озера высоко в горы, затем спустилась в окруженную горами зеленую долину. Маки цвели по обочинам, птицы разлетались от нас во все стороны. Долина сменилась романтическим ущельем, поросшим темными соснами. Внезапно я сообразил, что ручей, бегущий вдоль дороги, течет не к северу в озеро, как я подумал, а на юг, к Средиземному морю. Но у дороги были свои виды, и она принялась, закладывая широкие петли, карабкаться вверх, в сторону от ручья. Склоны гор, словно щетиной, были усеяны карликовыми соснами; голубоватые далекие вершины белели полосками вечных снегов; и вдруг за поворотом показались красные крыши далекой деревни, проткнутой одиноким минаретом, и мы начали к ней спускаться. Петля дороги… весь процесс повторяется. И еще раз. И еще. Наконец мы сделали остановку на поросшем цветами перевале, «вдали отовсюду», уверенные, что пропустили поворот к деревне. Казалось совершенно невероятным, что кто-то – пусть даже известные своим безрассудством писидийцы – могли построить город в таком диком месте.
Мы совсем уже было собрались возвращаться назад, как вдруг случилось неожиданное: автомобильное радио разразилось «Танцем благословенных духов» Глюка, и звуки западной классической музыки в столь неуместной обстановке меня воодушевили. Мы продолжили наш путь и через двести метров обнаружили поворот. Когда Адада открылась нашему взору, безмятежная глюковская флейта еще не умолкла, и на какое-то мгновение мне показалось, что храмы и гробницы города вызваны к жизни этой музыкой. Очарованию пришел конец, как только мы вышли из машины: привязанный в развалинах храма ишак приветствовал нас душераздирающими криками.
В Турции так много хорошо сохранившихся античных городов, что нетрудно пресытиться их изучением, но в Писидии дикое величие природы и безлюдье быстро возвращают способность удивляться. Стены и дверные проемы храмов в Ададе до сих пор стоят на первозданной высоте, и лишь портики, некогда высившиеся перед ними, валяются на земле в беспорядочном смешении изысканно исполненных деталей антаблемента и стволов колонн. От храмовой зоны прямая улица ведет через заросшее травой поле к расположенной в тени деревьев агоре (рыночной площади) с остатками колоннад и широких ступеней, взбирающихся на отвесный акрополь, который защищают высокие эллинистические башни. Большая часть Адады датируется эллинистическим периодом, и отсутствие церквей свидетельствует о том, что в начале византийской эпохи она уже была покинута. Возможно, Адада находилась слишком далеко или ее бедная земля не могла столь долгое время поддерживать городскую жизнь. Судя по всему, этот город не играл в истории никакой роли, и это придает ему удивительное очарование. Трогательно видеть сейчас, как добротно в старину делали вещи, сколь изобильные удобства имелись у жителей скромного городка, затерявшегося в ущельях Тавра.
В Ададе есть что-то от Аркадии, но Сагалассос (ныне Агласун) выглядит более суровым и драматичным. Найти его оказалось гораздо проще, так как он находится недалеко от дороги, идущей из Эгирдира и Испарты в Анталью и к средиземноморскому побережью. В городке Агласун дорога поворачивает направо и начинает бешено петлять, поднимаясь по отвесному горному склону на высоту в тысячу семьсот метров. Город до последней минуты скрывается от взгляда и вдруг предстает хаосом серых камней, разбросанных по лишенным растительности пустым террасам, задником для которых служат отвесные склоны, испещренные сотами гробниц. Время превратило храмы, форумы и базилики в груды камней. Повсюду вырезанные из камня львиные головы, виноградные грозди, листья аканта и благородные начертания греческих надписей. Ближе к западной окраине мы наткнулись на бюст мужчины: голова его была покрыта мелкими кудряшками, а глаза подозрительно косили куда-то в сторону.
Подход к театру охраняла красивая, сверкающая, словно драгоценный камень, змея. Она лежала неподвижно, словно геральдический знак, и я подумал сначала, что она мертва, но Мустафа, невзирая на мои протесты, принялся бросать в змею камни, и та с невероятной скоростью исчезла в высокой траве. После этого я ступал очень осторожно.
Источники сходятся на том, что жители Сагалассоса были самыми воинственными из писидийцев. Они имели безрассудство противостоять даже Александру Македонскому, триумфально вторгшемуся в Азию в 334 году до нашей эры. Арриан, биограф Александра, пишет, что тот начал штурм Сагалассоса прямо по горному склону. Если это правда (а всякий, побывавший в Сагалассосе, вряд ли в эту историю поверит), восхищение вызывает не только полководческий гений Александра, но и смелость и дисциплинированность его солдат: склон настолько крутой, что даже обычный подъем по нему дается непросто. Безоружные обитатели Сагалассоса с напрасным героизмом жертвовали собой, столкнувшись с копьями и щитами македонских фаланг. Пятьсот горожан было убито, остальные обратились в бегство. Александр же направился на север, во Фригию, на соединение с главными частями своей армии, и начал оттуда свой долгий поход в Азию, донесший семена эллинизма в Бактрию и на берега Инда. Взятие Сагалассоса – мелкий эпизод в его триумфальном шествии, но восхитительный городской театр – символ того, насколько глубоко местные жители, несмотря на свое первоначальное сопротивление, восприняли греческую культуру.
Чаша театра расположена на травянистом склоне холма. Она вмещала не менее десяти тысяч зрителей и сохранила свои размеры, хотя ее повредило землетрясение и правильные полуокружности сидений изломаны кое-где конвульсивными волнами. С верхних рядов открывается вид на поросшую зеленой травой орхестру и обломки сценической машинерии. Наклонившаяся под немыслимым углом одинокая дверная перемычка до сих пор в небезопасном равновесии венчает дверной проем. А за всем этим земля, постепенно растворяясь в голубизне, на сотни километров простирается к морю. Как удивительно, что творения Эсхила, Софокла и Еврипида звучали когда-то на этих холмах, где теперь не слышно ни слова по-гречески!
В ранние века Византии теары считались символами язычества и безнравственности, но тем не менее продолжали существовать. Великие драмы больше не ставились, зато исполнялись музыка, танцы, пантомима, акробатика, фарс и политическая сатира – обличения христианских проповедников не в силах были отвратить людей от сцены. Лишь во второй половине VII века театры были окончательно покинуты. Это описывается как триумф Церкви, хотя, возможно, главную роль здесь сыграли чума и чужеземные нашествия: к концу VII века все население Сагалассоса вряд ли могло заполнить театр хотя бы наполовину. Несмотря на это, тексты классических трагедий хранились и изучались в византийских библиотеках, и в последующие четыре века Анатолия оставалась оплотом эллинизма – последнего островка созданного Александром мира. История Сагалассоса в этот период скрывается в тумане, но в XII веке город стоял пустой в зыбком пограничье между греками и турками. Во время нашего посещения единственным обитателем этих мест оказался скучающий сторож, горько посетовавший на отсутствие туристов. Он был уверен, что змея нам привиделась: никогда прежде змеи здесь ему не встречались.
Где-то в холмах, к югу от Сагалассоса лежат остатки городов Кремны, Милиаса и Ариассоса. Я хотел взглянуть на эти места, но, едва услышав мою просьбу, Мустафа изобразил на лице скуку и усталость. Его можно было понять: обломков скульптуры, в обильном беспорядке валявшихся на ступенях форума в Кремне, было слишком много, а планировка города выглядела слишком однообразной и мертвенной, словно жизнь покинула город задолго до того, как из него ушли последние обитатели. Мустафа признался, что озеро Эгирдир нравится ему гораздо больше любых развалин. И все-таки Кремна производит незабываемое впечатление. Главная улица, некогда окаймленная колоннами, ныне представляет собой глубокую траншею, уставленную пустыми пьедесталами и обломками, что-то вроде романтического эскиза городского апокалипсиса. Город взирает с высокого обрыва на долину реки Кестрос и селения Памфилийской равнины с видом человека, уязвленного нанесенным ему оскорблением, но не позволяющего окружающим это понять.
Больше никогда
Вечером в Эгирдире облака иной раз собираются вокруг вершины горы Барла, и широкие потоки света, пронзая их, освещают спокойную голубизну воды, а прохладный бриз задувает с расположенных к северу от озера холмов. Где-то в этих холмах в 1176 году султан Кылыч-Арслан разбил императора Мануила I Комнина в решающей битве при Мириокефалоне. Определить точное место сражения невозможно: крепость Мириокефалон была разрушена уже при Мануиле, следов от нее не осталось. Определенно известно лишь то, что Мануил выступил из Хор, благоговейно помолившись там архангелу Михаилу, и медленно двинулся на восток в сторону Коньи, где за Мириокефалоном султан заманил его армию в ловушку в узком горном ущелье под названием Циврица…
Нет также полной ясности, почему эта битва вообще произошла. Византийское присутствие в Малой Азии заметно усилилось после возврата Никеи и прохождения войск Первого Крестового похода. Алексей, Иоанн и Мануил Комнины восстановили контроль над западной Анатолией, а также над средиземноморским и черноморским побережьями; государство сельджуков было строго ограничено центральным плоскогорьем. К 1176 году византийцы и турки находились в тесном и продолжительном соприкосновении около столетия, было достигнуто непростое, но вполне реальное равновесие сил.
Византийские авторы неизменно враждебны к тюркским кочевникам, совершавшим набеги на Фригию и другие пограничные области, но их отношение к сельджукам Коньи было не столь простым. Ко второй половине XII века сельджукский султанат был отлично организованным цивилизованным государством, и его правитель, волевой и последовательный в своих действиях Кылыч-Арслан II, был известен терпимостью к проживавшим в его границах христианам. Существовал дипломатический и торговый обмен, мусульманским купцам позволяли торговать в империи. При византийском дворе имелись турки, занимавшие влиятельные позиции (благородные члены семьи Аксух); да и при дворе сельджуков были в те времена влиятельные греки. Мануил особенно ярко продемонстрировал свое восхищение турецкой культурой, построив в пределах Большого дворца здание в сельджукском стиле с напоминающим сталактиты потолком, а в 1161–1162 годах в течение восьмидесяти дней исполнял роль гостеприимного хозяина, когда к нему приехал султан.
Мануил славился великодушием и широтой взглядов, и Кылыч-Арслан был поистине ослеплен пышностью императорской столицы и великолепием праздников в его честь, включая потешное морское сражение – весьма дорогостоящее представление, имевшее исключительно политическую подоплеку: убедить Кылыч-Арслана в бесперспективности его нападения на хранимые Богом Город и империю. И хотя султан был далеко не прост, увиденное, судя по всему, его вразумило. Во всяком случае, внешне все выглядело именно так. В залог будущей дружбы император и султан устроили несколько обедов, и Кылыч-Арслан распорядился вернуть империи часть завоеванных городов. Он согласился помогать Мануилу войсками и вообще оказался как бы в роли вассала.
С византийской точки зрения лучше и быть не могло. Дружественное турецкое государство обретало право на существование, зато престиж и влияние Византии сохранились во всей Анатолии.
Почему же в 1176 году Мануил обратил оружие на Кылыч-Арслана?
Султану мир был выгоден, но даже византийские источники намекали на то, что с обеих сторон постоянно имели место мелкие провокации. Таковы тюркские набеги, результат небрежности самого Мануила, поскольку в Константинополе признавали, что кочевники действуют независимо от сельджукского правительства, для которого они также являлись головной болью. Кылыч-Арслан тянул с возвращением византийцам города Сиваша, хотя давно пообещал его вернуть, но вряд ли это могло оправдать широкомасштабное наступление на его столицу: в данном случае было бы вполне достаточно простой демонстрации силы. Взятие Коньи могло бы уничтожить сельджуков, но не решило бы проблему с кочевниками. У империи не было сил удерживать в повиновении столь многочисленное, агрессивное и мобильное население, и не подлежит сомнению, что отсутствие центральной турецкой власти, которой кочевники хоть и формально, но все же подчинялись, только ухудшило бы ситуацию.
Внешняя политика Мануила всегда была смелой и изобретательной. Впрочем, порой слишком амбициозной, что вовлекло Византию во внутренние проблемы Италии, Венгрии и государств, где имелись крестоносцы, а это было в ущерб жизненно важным анатолийским провинциям. Мануил был невероятно тщеславен, изображал собственные победы в мозаике на стенах своих дворцов и перенял пышную юстиниановскую систему титулования.
Страдал ли Мануил манией величия? Пожалуй, нет, для этого он был слишком умен. Возможно, суть дела заключалась в том, что Мануил нуждался во впечатляющей победе, чтобы держать в страхе своих многочисленных врагов. Империя не была изолирована от внешнего мира. Военные экспедиции византийцев в Италию лишь объединили венецианцев, папу и германского императора Фридриха I Барбароссу против Константинополя, а когда стало известно о контактах между Кылыч-Арсланом и Барбароссой, это лишь добавило масла в огонь. Возникла отдаленная, но тревожная перспектива объединенного наступления на империю с востока и запада, чего так опасались все предшественники Мануила.
Этими соображениями и мог руководствоваться император, когда вел свою армию на турецкую территорию к востоку от крепости Сувлея. Численность византийских сил была огромной – колонна растянулась на несколько километров, в центре ее двигалась сложная и громоздкая осадная техника. В составе армии было немало чужеземцев: англичане составляли большинство в императорской гвардии; части, охранявшие правое крыло с осадной машиной и обозом, находились под командованием рыцаря-крестоносца Болдуина Антиохийского; значительное место занимали и турки-христиане.
Армия двигалась в пустоту. Султан сжигал деревни и посевы; кочевники, «многочисленные, как саранча», совершали бесчисленные набеги; труп собак и вьючных животных гнили в колодцах. Вынужденные пить испорченную воду солдаты страдали от дизентерии.
Когда Кылыч-Арслан заговорил о мире, наиболее опытные военачальники Мануила настаивали на принятии условий султана, но император и слышать об этом не хотел и продолжал наступление.
Авангард императорской армии без труда отразил нападение главных сил турок в ущелье Циврица и выбрался на открытое пространство, где и остановился, но огромная осадная машина застряла в узком проходе, и турки набросились на солдат Болдуина. Песчаная буря завершила разгром: люди не отличали своих от врагов, беспорядочно убивая друг друга.
Впервые в жизни Мануил утратил самообладание. Он готов был бросить армию, но его спас командир арьергарда. Вместе они сумели достичь передовых частей, где удалось восстановить какое-то подобие порядка. Осадная машина была потеряна, Болдуин, как и большинство его воинов, убит, но основная часть армии сохранилась.
На рассвете следующего дня император и султан объявили о перемирии и приступили к переговорам. Историки не раз удивлялись мягкости условий Кылыч-Арслана (он всего-навсего потребовал снести крепости Дорилей и Сувлея) и воздавали должное благородному поведению великого визиря султана, принадлежавшего к известному византийскому роду Гаврасов. Возможно, они недооценили ту серьезность, с которой тогдашние (и нынешние) турки относятся к законам гостеприимства. Когда-то Кылыч-Арслан почти три месяца был гостем Мануила, делил с ним стол и принимал ценные дары – он сам был бы унижен, лишись император всех знаков своего величия. Отступление проходило организованно, но солдаты императорской армии были деморализованы видом своих убитых товарищей, у которых турки вырезали половые органы.
Последствия Мириокефалона были довольно незначительными, хотя со временем восприятие этой битвы как ужасной катастрофы стало хрестоматийным, с чем согласны и современные историки. Мануил сравнивал ее с поражением Романа Диогена при Манцикерте. Сам он в плен не попал, армия продолжала существовать, но Мириокефалон нанес сокрушительный удар по его репутации. Он так и не смог отрешиться от ужаса, охватившего его в ущелье Циврица. Гильом Тирский, посетивший Константинополь в 1179 году, за год до смерти Мануила, оставил подробное описание его душевного состояния:
«С тех пор император выглядел подавленным, глубоко уязвленным в самое сердце воспоминанием об этом судьбоносном несчастье. Никогда более не проявлял он столь свойственной ему прежде радости духа, никогда не представал веселым перед своими людьми, как бы они ни упрашивали его. До конца жизни ему так и не удалось восстановить былое отменное здоровье, коим он прежде отличался. Одним словом, существующая в душе Мануила память о поражении настолько его угнетала, что уже больше никогда не снискал он мира своей душе и обычного для него когда-то присутствия духа».
Враги Мануила на Западе даже не пытались скрыть свою радость после получения известий о разгроме, и германский император писал ему в исключительно пренебрежительной форме, называя «царем греков» и утверждая, что это он, Фридрих, – истинный римский император, коему Мануил обязан выказывать знаки почтения наряду с подчинением духовному авторитету папы. Хрупкость существования Комнинов была всем очевидна. Победа при Мириокефалоне, разумеется, не обеспечила бы восстановление византийского господства в Анатолии, но сделала бы такое развитие событий вполне возможным. Однако поражение и его последствия подготовили сцену для окончательного краха эллинизма в Азии.
Мануил был последним императором, во всем блеске воплотившим в своей личности имперский миф. После Мириокефалона все его величие свелось к пустоте, и притязания Мануила наследовать Константину и Юстиниану обернулись прахом. Со смертью его в 1180 году Византия навсегда утратила мощь великой державы. Какое-то время Константинополь еще оставался главным городом христианского мира, но через четверть века лишился и этого статуса.
IV. Конья и Караман
Дорога в Конью
Компании мелких торговцев нередко наведывались в пансионат «Солнечный закат» по вечерам, чтобы отведать фирменной жареной рыбы госпожи Узун и выпить ракии. Откупоривая очередную бутылку, господин Узун бросал в нашу сторону выразительный взгляд и возводил глаза к небу. Человек исключительной вежливости и безупречного поведения, он явно не хотел, чтобы мы считали всех турецких мужчин пьяницами. Напрасное беспокойство: мы были последними, кто стал бы осуждать их за это, тем более что хозяин явно недооценил две австралийские пары, прибывшие за день до нашего отъезда в Конью. Эти люди явно знали толк в застольной беседе и выпивке; их разговоры время от времени прерывались возгласами: «Хорошо сидим… А не заказать ли еще бутылочку?..»
Меня осенило вдруг, что самый выдающийся уроженец Коньи, великий поэт и суфийский мистик Джалаладдин Руми вполне одобрил бы их поведение. Ведь именно Руми заявлял, что «быть трезвым – значит не жить» и страстно воспевал «простое вино, делающее нас свободными и беспечными».
Дорога в Конью делает большую петлю к северу от горного массива Дедеголь, после чего поворачивает на юг, к озеру Бейшехир. Широкое, но неглубокое, усеянное более чем двадцатью островами озеро Бейшехир – самое крупное в Писидии, однако берега его почти безлюдны.
В XII столетии и, скорее всего, долгое время спустя острова были заселены греками-христианами, но когда в 1120 году Иоанн II Комнин вел здесь военную кампанию, выяснилось, что местные греки, в которых он видел своих подданных, приходу императорской армии ничуть не рады. У них не было ни малейшего желания освобождаться от мусульманского ига, и они так настойчиво отказывались признать власть императора, что пришлось в конце концов захватывать острова силой.
Правление Иоанна отличалось справедливостью и добронравием, и он мог бы рассчитывать на лучший прием, но прошло уже более полувека с тех пор, как императорская власть в последний раз проявила себя в этом районе, и местному византийскому населению приходилось находить общий язык с турками. Более того, они научились ценить неназойливость сельджукского правления и были рады избегать общения с императорскими сборщиками налогов. Иоанн Комнин, хотя и заботился о благополучии своих граждан, все же был вынужден изыскивать средства для содержания огромной наемной армии и блистательного двора. Человек, именовавший себя римским императором, наместником Бога на земле и носивший титул «равноапостольный», вполне мог допускать (и допускал) чрезмерные знаки почтения со стороны подданных, но и он не вправе был, выражаясь современным языком, делать экономику сверх меры затратной. К тому же образцовая религиозная терпимость султанов лишала правление христианского монарха особых преимуществ. «Обычай, усиленный временем, – нравоучительно замечает Никита Хониат, – сильнее и племени, и веры». Таким образом, это поражение, ничуть не меньше, чем военное, обрекло на провал попытку Комнинов вернуть Анатолию.
Восточный берег озера болотистый и весь зарос камышом. Глядя на покрытые снегом горы, вздымающиеся далеко за противоположным берегом, я вспомнил, как в прошлом году летел над этим озером из Аданы в Стамбул. Оно выглядело сверху как бассейн, наполненный бирюзовой краской, в которую плеснули немного молока и добавили пурпурного цвета острова. И тогда, и сейчас я вспоминал одинокие развалины Кубадабада, летнего дворца сельджукских султанов, на западном берегу озера. Дорога к этому месту ужасна во всех отношениях, и я не знаю ни одного человека, добравшегося туда, хотя лично я, что уж греха таить, такой попытки даже не предпринял…
От великих средневековых дворцов – Аббасидов в Багдаде, Фатимидов в Каире, Влахернского в Константинополе – остались крохи или вообще ничего, за исключением восторженного описания современников, так что, вероятно, стоило претерпеть некоторые неудобства ради возможности постоять среди развалин Кубадабада и поглядеть на панораму озера и островов, некогда услаждавшую взор Аладдина Кейкубад I, блистательнейшего из сельджуков. От Бейшехира с его деревянной мечетью и изящным мавзолеем дорога резко повернула на северо-восток, устремившись почти в противоположном направлении сквозь долину, усеянную лоскутками зеленых и цветущих полей. В XIII веке здесь проходил караванный путь из Коньи в Бейшехир и дальше через Тавр к Аланьи на берегу Средиземного моря, где сельджуки основали свою зимнюю столицу. Дорога выбралась наконец из долины в череду сухих каменистых холмов, и вскоре показался огромный караван-сарай. Широкими воротами и многоугольными башнями напоминая укрепленный дворец, он, как и сотни ему подобных сельджукских караван-сараев, был построен за счет казны и предназначался для бесплатного ночлега и отдыха всех путников, независимо от их национальности, вероисповедания и сословной принадлежности. В крупных караван-сараях имелись свои лекари, беднейших странников обеспечивали обувью. В числе благотворительных заведений при караван-сараях были больницы, библиотеки, суповые кухни и сумасшедшие дома, что делало сельджукский султанат самым прогрессивным государством Средневековья (я уж не говорю о многих современных странах, которым до него в этом отношении далеко). Особенно приятно отметить, что сельджукские приюты для умалишенных содержали постоянные оркестры, чья музыка должна была смягчать меланхолию и тоску их обитателей. В общем, не удивительно, что большинство подвластных сельджукам христиан не горели желанием вернуться под власть византийского императора.
Всякий путник, странствовавший от Коньи по холмам пешком и достигший караван-сарая, несомненно, нуждался в новой обуви. Земля там пустынна и негостеприимна – цвета пергамента и слоновой кости. И когда идешь со стороны Бейшехира, кажется, будто ты не приближаешься к городу и плодородной долине, но входишь в пределы пустыни.
Солнечное сияние
Конья – старинный византийский город Икония (Иконион) – стала столицей сельджуков после того, как в 1097 году их изгнали из Никеи. В начале XIII века она превратилась в один из величайших городов исламского и средиземноморского мира, куда как магнитом притягивало ученых, поэтов и художников, в пристанище синкретической культуры исключительного блеска и утонченности. Современному туристу, разумеется, не следует ждать, что он увидит тут средневековые башни, минареты и купола; когда дорога выныривает из-за холмов, приезжего встречает широкая пыльная полоса унылых многоэтажек.
Несмотря на свое славное прошлое, нынешняя Конья – довольно скучный и тусклый город. Единственный ресторан, потчующий алкашей, заблудившихся туристов и потенциальных жиголо, имеет самый жалкий вид, а еда в нем варьируется от пресной до несъедобной. Вино тут кислое и безумно дорогое. Даже поклонники сельджукской архитектуры испытывают здесь разочарование: два из пяти бесспорных шедевров пребывают в полуразрушенном состоянии, а величайший из них – мечеть Аладдина – закрыли на реставрацию так давно, что никто уже и не помнит, когда это случилось. От вдребезги разбитого султанского дворца сохранилась лишь кирпичная развалина, защищенная нелепым параболическим бетонным навесом.
Многие части дворца еще в XIX веке были целы, и путешественники оставили описания его резных и расписных потолков. В те времена город сохранял большую часть двойного кольца своих крепостных стен. Башни, общим числом в сто сорок, вздымались на высоту до пятнадцати метров, ворота были украшены рельефами с изображениями львов, слонов, орлов и ангелов, но все это великолепие было варварски снесено, а Конья обогатилась сетью банальных европейских бульваров. То, что некогда сохранили даже монголы, турки уничтожили собственными руками, и потеря эта ужасна и необъяснима. Также непонятно, почему мечеть Аладдина закрыта для посетителей. Этот комплекс сооружений строился около ста лет, в нем есть гробницы восьми султанов, в том числе восьмиугольный мавзолей Кылыч-Арслана II. С любой точки зрения, это место – одна из величайших национальных святынь Турции. Увы, посетитель может лишь полюбоваться его широким асимметричным фасадом, сосчитать количество надгробий и дворов и осмотреть молельный зал, усеянный лесом из сорока семи римских и византийских колонн…
Мечеть Аладдина стоит на гребне овального холма, некогда представлявшего собой крепость Конью и древнюю насыпь, на которой располагалось поселение. Ниже ее, по ту сторону оживленной дороги, находится медресе Каратай. Вот где разочарование уступает место восторгу! Мраморный портал дает представление о сельджукском эклектическом стиле в его самой роскошной и изощренной разновидности. Центральные двери ограничивают прижатые к ним спиралевидные колонны со стилизованными коринфскими капителями, приводящими на ум поздние римские и византийские образцы. Эти колонны, в свою очередь, соседствуют с панелями, покрытыми геометрическим орнаментом, который не был бы лишним на фасаде фригийского храма. Над дверью расположена ниша, выполненная в сдержанном варианте стиля «мукарнас» – множество миниатюрных ниш с растительными мотивами, обрамленных слабо намеченной аркой. Верхняя часть портала представлена тремя затейливо исполненными рельефами, прочее пространство занимает великолепный резной узор из переплетений белого и серо-голубого мрамора. Простое перечисление подробностей вряд ли способно передать совершенство портала медресе и впечатление от его орнаментальной роскоши. Честно говоря, трудно найти другой пример более яркого сочетания столь далеких друг от друга частей. Здесь соединилось, казалось бы, несоединимое – исконные центральноазиатские и анатолийские мотивы с самыми изощренными способами выражения персидского, арабского, армянского и византийского стилей.
Открывая вход в медресе, портал оказывается в буквальном смысле слова дверью «просвещения». «Медресе» обычно переводят как «школа Корана», но такое толкование слишком узкое для этого уникального учреждения, где помимо Корана изучали философию, медицину, математику и астрономию. И если сам институт медресе не является изобретением сельджуков, то именно они довели это учебное заведение, включая и его архитектурную форму, до совершенства.
Внутреннее убранство медресе Каратай – один из самых замечательных образцов дошедших до нас памятников исламского искусства. Оно свидетельствует о том, что сельджуки видели в поэзии незаменимую помощницу учения. Посетитель входит в здание чуть сбоку, через купольную прихожую в одном из углов строения, что подготавливает его к торжественному виду центрального пространства, состоящего из огромного квадратного зала с фонтаном, покрытого куполом в двенадцать метров диаметром. В дальней стороне зала, за фонтаном, расположен айван – сводчатое, открытое с одной стороны помещение, восходящее к двухтысячелетней давности дворцам парфянских царей. Но главное чудо этого места – фаянсовые изразцы, устилающие купол, айван и верхние части стен. Паруса, поддерживающие купол как раскрытые веера, нефритового, белого и черного цветов; поверхность купола покрыта переливами бледно-бирюзовых сплетений, которые перемежаются протуберанцами, напоминающими солнечное сияние или цветок хризантемы. И кажется, что это убранство призвано быть зеркальным отражением безмятежного течения всевозможных оттенков умозрения.
Последствия одного убийства
В медресе Каратай сейчас находится Музей керамики города Конья, и хотя сам по себе музей этот очень хорош, никто не покидает его, не взглянув на выставленные в боковой комнате археологические находки из дворца Кубадабад. На стене висит план реконструкции дворца, свидетельствующий о том, что задуман он был в чисто персидских традициях. На протяжении всей истории сельджукского султаната персидская культура играла в нем колоссальную роль, а фарси был языком политической элиты и литературы.
Поражают скромные размеры дворца. Акцент сделан, скорее, на уюте и возможности получить наслаждение, чем на подавляющей зрителя демонстрации власти. Посреди Кубадабада находился небольшой дворик, в который открывался айван. За айваном, служившим, несомненно, залом для приемов, находились личные поко султана и его близких, а дальше шла широкая терраса с глядящим на озеро павильоном. Идеальное убежище от испепеляющего жара анатолийской равнины, но подлинное сокровище этого дворца – его изразцовое убранство.
Изразцы из Кубадабада, имеющие форму звезд, – выдающиеся образцы сельджукского фигуративного искусства. Животные, особенно скачущие и кричащие ослы, изображены с чарующей натуралистической экспрессией, но более всего впечатляют человеческие фигуры. Ко времени строительства Кубадабада (около 1220 года) турки жили в Анатолии почти полтора столетия и успели основательно перемешаться с византийским населением. Султаны брали себе в жены христианок, хотя расписывавшие изразцы художники оставались верны идеалам красоты Центральной Азии и изображали мужчин и женщин с широкими лицами, высокими скулами и узкими глазами. Эта затянувшаяся верность доисламским традициям способна объяснить сельджукское приятие фигуративного искусства, которое одной лишь керамикой не ограничивалось. Арабский путешественник Аль-Харави упоминает о существовании в садах Коньи в XII веке мраморных статуй мужчин и женщин. Ни одна из них не дошла до наших дней, но можно представить себе, как они выглядели, взглянув на хранящиеся ныне в медресе Индже Минаре рельефы, особенно на огромную крылатую фигуру, некогда стоявшую над городскими воротами. Голову ее украшает корона, крылья расправлены, каждое перо изображено в деталях, а колени согнуты, словно она в своих развевающихся одеждах бежит по воздуху.
Все это, безусловно, противоречит строгим законам ислама, но Аладдин Кейкубат I, при котором и создавался Кубадабад, был широко мыслящим человеком. Он проявлял стойкий интерес к искусству и науке и был одним из величайших строителей Средневековья. Порой кажется, что в центральной Анатолии нет места, где не стояло бы мечети, медресе или караван-сарая, возведенных Аладдином Кейкубатом. Его царство простиралось от Черного до Средиземного моря, а на востоке – до озера Ван. Строительство дорог, мостов и караван-сараев обеспечивало развитие торговли и экономики в целом, а благотворительность султана проникала во все уголки государства. Однако теперь мы понимаем, что эти процветание и мир не могли длиться вечно.
К 1230 году нашествие монголов длилось уже десять лет. Они разорили южную часть Руси, разгромили Грузинское царство и обширную империю Хорезмшахов – восточных соседей сельджуков. В известном смысле монгольское нашествие проходило по образцу турецкого. Кочевые народы Центральной Азии внезапно сплачивались в единый непобедимый военный механизм и вставали на путь завоеваний. Впрочем, по сравнению с монголами турок можно считать образцом терпимости и добропорядочности. В 1222 году, например, монгольская армия на протяжении недели занималась уничтожением коренного населения Герата, исчислявшегося сотнями тысяч человек. В предшествующие годы та же судьба постигла великие города Мерв и Нишапур. В Мерве уцелели лишь четыре сотни ремесленников.
Реакция Аладдина Кейкубата на приближавшуюся катастрофу была вполне предсказуемой. Он избегал провокаций и отвечал на грозные требования великого хана полностью покориться ему с вежливостью, приличествующей языку дипломатических посланий. Вместе с тем он пытался создать союз между мусульманами и христианами, для того чтобы вместе противостоять угрозе, но в 1237 году был отравлен. Вряд ли можно найти какое-то оправдание убийству, совершенному, без сомнения, с молчаливого согласия его сына, ставшего султаном Кейхюсревом II. Это событие положило конец величию сельджуков.
Кейхюсрев, бывший очень плохим сыном, и правителем оказался ничуть не лучшим. Свое правление он начал с того, что велел визирю уничтожить политических противников, включая лучших военачальников государства. Турки подняли восстание, подавленное ценой тысяч жизней, а в 1243 году в битве при Кёседаге сельджукская армия была уничтожена монголами. Кейхюсрев остался в живых, хотя вряд ли этого заслужил, но был вынужден признать себя вассалом, и восемь следующих султанов, правивших между 1243 и 1308 годами, когда династия прекратила свое существование, реальной власти уже не имели. Народные восстания против монголов вызывали жестокие репрессии. В дальнейшем мятежники и соперничающие султаны поделили государство между собой. Караван-сараи опустели; дорогами между городами месяцами не пользовались; торговля, земледелие и экономика в целом пришли в упадок, что вызвало сильнейший голод.
Неверно, однако, думать, что та эпоха была исключительно временем ужасных страданий и безвластия. Правление Аладдина Кейкубата дало столь сильный импульс развитию турецкой культуры, что даже монголы не смогли остановить ее процветания. Города Анатолии избежали повального истребления жителей, выпавшего на долю городов Хорасана и Персии, да и не все монгольские правители были глупыми дикарями. Сельджукские власти продолжали привлекать людей выдающихся дарований, способных облегчать тяготы жизни простого народа и поддерживать традиции милосердия и покровительства искусствам. В десятилетия, последовавшие за Кёседагом, были возведены несколько шедевров сельджукской архитектуры, включая медресе Каратай (1252), медресе Индже Минаре (1264) и Голубое медресе в Сиваше (1271). Закат сельджуков, как и их византийских соседей, проходил не в ущерб их достоинству и красоте.
Путь к гробнице Руми
Джелаладдин Каратай, выдающийся основатель медресе, носящего его имя, был греком – влиятельным придворным, правоверным мусульманином и приятелем Руми. Высокопоставленные греки отнюдь не являлись исключением при турецком дворе, хотя Джелаладдин начал свою карьеру как придворный паж и поднялся по всем ступеням служебной лестницы, тогда как остальные были византийскими аристократами-изгнанниками. Род Гаврасов, например, давший султанам трех великих визирей, известен вплоть до X века. В Конье существовала даже ветвь семейства Комнинов, родоначальником которой стал племянник императора Иоанна II, который бежал к сельджукам, поссорившись со своим дядей из-за лошади. В Конье он принял ислам и женился на дочери султана. Его потомки жили в Конье еще в конце XIII столетия.
Сходные процессы происходили и при византийском дворе. Юного турецкого пленника Иоанна Аксуха Алексей I выбрал в товарищи своему сыну Иоанну. Если Алексей хотел таким образом продемонстрировать, что турки и греки могут стать единым народом, он сделал правильный выбор. Наследник престола и раб вскоре крепко подружились, и после того как Иоанна короновали, турок Аксух стал его главным советником. Сын Аксуха Алексей некоторое время носил титул протостратора (командующего авангардом или кавалерией особого назначения), был женат на дочери Иоанна II и, как и его отец, играл далеко не последнюю роль при дворе.
Аксухи не одиноки: историкам известны по крайней мере, пять других знатных византийских родов турецкого происхождения. Кылыч-Арслан II был не единственным султаном, жившим в Константинополе. В 1196 году его сыну Кейхюсреву I в результате династических раздоров пришлось бежать из Коньи и искать убежища при византийском дворе, где он оставался восемь лет и даже нашел себе в высших кругах невесту. Одна из причин, почему его легко приняло византийское общество, без сомнения, заключалась в том, что он был наполовину греком, как и султан Кейкос II (1246–1257), дважды находивший убежище у своих византийских соседей. Мать Кейкоса была дочерью священника, а среди его окружения преобладали греческие родственники-христиане. В царствование Кейкоса византийское влияние при сельджукском дворе достигло своего апогея. Это обстоятельство удачно символизируется тем, что Кейкос стал носить пурпурные сапоги, что столетиями было священной привилегией императоров.
Все это вызывало подозрения у его мусульманских подданных-турок. Он и впрямь зашел слишком далеко, но все-таки оставался в пределах традиции. Султаны, даже воюя с Византией, всегда с почтением относились к ней. Они не забывали, что управляют бывшими византийскими землями и называли себя султанами Рума, то есть Рима, и византийцы оставались для них римлянами. Руми принял свое имя, поскольку обрел дом «в земле римлян». Только западные христиане оспаривали у византийцев право на этот гордый титул, и именно они, а вовсе не сельджуки, разрушили в 1204 году Константинополь и осквернили его храмы.
В области взаимоотношений между христианами и мусульманами, греками и турками в Анатолии XIII века Руми являет собой пример одновременно и уникальный, и показательный. Именно в его судьбе толерантная и эклектичная природа сельджукского общества нашла свое самое полное выражение, и очень символично, что бирюзовый купол его мавзолея до сих пор возвышается над крышами старой Коньи. Сюда устремляются все взоры. На фотографиях бирюзовый цвет выглядит, пожалуй, аляповато, но в прозрачном воздухе, при ярком свете анатолийского солнца он – словно крик радости. Даже для совершенно равнодушного к религии туриста мавзолей Руми остается трогательным знаком содружества религий и рас.
Я приближался к усыпальнице Руми с некоторым волнением, поскольку знал, что она до сих пор является местом поклонения, и не представлял себе, как паломники отреагируют на появление среди них неверного. Как я уже отмечал, Конья – очень консервативный город.
Появившись задолго до открытия мавзолея и сжимая в руке вместо щита томик стихов Руми, я обнаружил небольшую толпу, уже успевшую собраться у ворот. Целые семьи решили посвятить этот день Учителю. При этом все выглядели довольно мирно и дружелюбно и смотрели на меня без тени подозрения. Я подумал, что Руми, при всем своем величии поэта и мистика, не был запретной фигурой, а потому нет никаких причин видеть в посещении его могилы лишь исполнение мрачного религиозного долга. Вскоре ворота отворились, и мы всей толпой почтительно вошли внутрь. Позади двора, который мы пересекли, обнаружилась череда просторных сводчатых ниш. Турки немедленно вооружились фотоаппаратами: повсюду засверкали вспышки, и я как-то сразу успокоился.
Я увидел выставку костюмов, ковров и музыкальных инструментов, где особое внимание уделялось флейте ней, чьи дикие и меланхоличные звуки сопровождают танцы дервишей. Кроме того, там демонстрировались огромные, как я сперва решил, стеклянные вазы, на деле оказавшиеся старинными лампами. Ну и, разумеется, я посетил гробницы. Гробницу отца Руми, стоящую вертикально в знак его посмертного удивления достижениями сына. И гробницу самого Руми, своеобразный саркофаг, богато убранный красным, голубым, зеленым и золотым и увенчанный огромным тюрбаном. Над ней был напоминающий пчелиные соты расписной свод. Люди толпились перед гробницей, стараясь подойти как можно ближе, но все происходило без толчеи и с искренней добротой к чужакам и неверным, как того и хотел Руми. Я тоже был паломником. Не испытывая религиозного благоговения, я был счастлив выразить свою признательность поэту, написавшему:
- Я ночи долгие с отшельниками длил,
- С язычниками торжища делил.
- Я – ревности очей зеленый свет, я – лихоманки жар,
- Я – облако и дождь. Я засыпал в лугах,
- И смерти скорбный прах еще моих не помечал одежд,
- И вечности поля дарили мне сокровища цветка.
Руми верил, что Господь забрал его из родного Хорасана и привел в «землю римлян», чтобы он «мог смешаться с ними и научить добру». При этом его понимание добра было исключительно свободным, и единственные признаваемые им методы сводились к человечности, дружелюбию и доброму примеру. Косные мусульмане, убеждавшие друг друга в своем изначальном превосходстве над неверными, служили мишенями его испепеляющего презрения. Руми не уставал напоминать им: «Хоть дорог и много, но цель одна. И разве ты не видишь, как много путей ведут к Каабе?» Он верил, что «любовь к Создателю дремлет во всем мире и в каждом человеке», а в строках своего великого «Дивана Шамса Тебризи» зашел так далеко, что слова «иудей», «христианин» и «мусульманин» назвал «ложными определениями». Отношения Руми с христианской общиной Коньи были очень тесными. Среди его учеников были греческие художники, архитекторы и мастеровые, и он усердно привечал священников и монахов, к которым относился с величайшим уважением. Рассказывают, что однажды Руми приветствовал монаха из Константинополя, поклонившись ему тридцать семь раз. Даже христиане, остававшиеся непоколебимыми в своей вере, были очарованы его поучениями и исключительным обаянием личности. Излюбленным прибежищем Руми служил монастырь Святого Харитона на вершине холма недалеко от Коньи. Ученый настоятель монастыря был его близким приятелем, и оба могли целые дни проводить в совместных молитвах и беседах. Так стоит ли удивляться, что христиане Коньи не просто уважали Руми, но и любили его.
О силе этой любви можно судить по разыгравшимся на его похоронах событиям.
Хлеб и свирель
После того как тело Учителя положили на носилки, все – и благородные люди, и простолюдины – обнажили головы. Мужчины, женщины и дети собрались на улицах города и подняли такой шум, словно началось Второе пришествие. Все рыдали, а мужчины с криками и слезами (столь велика была их печаль) шагали перед носилками, раздирая свои одежды и оставаясь почти обнаженными.
Пришли все: христиане и иудеи, греки, арабы и турки – и все они проходили перед телом Учителя. Христиане несли, высоко подняв, свои изысканно украшенные священные книги. Они пели стихи Псалтири, Пятикнижия и Евангелия и выражали скорбь согласно своему обычаю. И мусульмане не могли прогнать их, хотя пытались сделать это ударами посохов или плоской стороны мечей.
Шум был так велик, что достиг слуха султана в уединении его дворца, и он, призвав христианских монахов и священников, захотел узнать, что это событие для них означает и знают ли они, что Учитель был мусульманином и почтенным имамом.
Они отвечали:
«В нем мы постигаем подлинную природу Иисуса нашего Спасителя и Моисея. В нем обрели мы то же руководство, что дают нам Пророки, чьи слова мы читаем в своих книгах. Если вы, мусульмане, называете Учителя новым Магометом, то мы, христиане, видим в нем Иисуса наших дней. Если вы – его ближайшие друзья, то мы в тысячу раз большие, любящие его помощники и ученики. Вот что он сказал: «Семьдесят две школы услышали свои собственные тайны от нас. Мы – словно свирель, звучащая в согласии с двумя сотнями религий».
Учитель наш – это Солнце Истины, сияющее смертным и подающее им благодеяния. Не весь ли мир любит солнце, равно освещающее бедных и богатых, христиан и мусульман? Учитель наш – и солнце, и окно, сквозь которое проходит солнечный свет. Он – хлеб, необходим всем живущим. Возможно ли, чтобы голодный бежал от хлеба? Вот так и наш Учитель необходим нам».
Султан все это время молчал, и все его визири молчали вместе с ним. Вдруг зазвучала свирель, и двадцать хоров лучших певцов запели написанные Учителем слова:
- «Мой труд – нести любовь к Тебе
- Как утешенье от Тебя далеким,
- По поприщам пройти, Тобой пройденным,
- И взглядом прах животворить».
Деревня в холмах
Ко времени приезда Руми в Анатолию большую часть оседлого населения там составляли греки-христиане, но к моменту его смерти в 1273 году греки постепенно стали исчезать. В последние годы XIII и в течение всего XIV века процессы перемены веры и ассимиляции усилились. Один шаг – и от сравнения Руми с Христом переходили к принятию ислама, и грек, ставший мусульманином и говоривший только по-турецки, во всех смыслах переставал быть греком.
В наши дни, не считая нескольких византийских архитектурных элементов, встроенных в фасад мечети Аладдина, в сельджукской Конье не осталось и следа существования христианской общины. Главный храм города – церковь Святого Амфилохия – дожил до начала XX века, когда его сфотографировала Гертруда Белл. Турки почитали эту церковь, поскольку по неведомым причинам полагали, якобы там похоронен Платон, и все-таки ее уничтожили, так что я не смог найти даже рзвалин. Тем большее удивление вызвало у меня посещение деревни Силле. Силле до конца XIX века оставалась чисто греческим поселением, хотя она и расположена всего в восьми километрах от центра Коньи. Ее жители говорили на греческом языке своих византийских предков.
Унылые многоэтажные дома на окраине Коньи стоят на пыльной плоской равнине, а женщины толпятся с ведрами у придорожных колонок. Впереди только беспредельно скучные холмы, однако после плавного подъема дорога спустилась в плодородную долину, и мы увидели красные крыши красивых домов Силле, разбросанных среди тополей и фруктовых деревьев. Как будто отъехали от города не на восемь, а на восемьдесят километров! Через всю деревню вьется высохший ручей, пересеченный множеством пешеходных мостиков. Увы, совершенно сухое русло – ручей перегородили в холмах, а воду его направили на утоление ненасытной жажды Коньи. На берегу стоит очаровательная деревенская мечеть с широкой и высокой деревянной верандой, за ней на склоне холма – скопление пещер и множество часовен, подобных тем, что мы видели в Аязине и еще сотни раз увидим в Каппадокии. С природной террасы открывается прекрасный вид на деревню. Ясно, что современное селение – всего лишь остатки некогда процветавшего города. Развалины домов, словно остатки кораблекрушения, покрывают оба склона долины далеко за пределами деревни. Когда турки поселились здесь в XIX веке, греки продолжали оставаться в большинстве, и после их изгнания в 1923 году Силле, очевидно, от этого удара так и не оправилась.
Основываясь на весьма поверхностных описаниях Силле, которые мне довелось прочитать, я даже не представлял себе, что можно увидеть, просто прогуливаясь по деревне. И мы были приятно удивлены, наткнувшись на прекрасно сохранившуюся церковь XI века. Как я узнал впоследствии, ее называли Кириакон. Окруженная тополями, она выделялась высоким барабаном купола, украшенным причудливыми кирпичными узорами, и единственной непривычно глубокой и объемной апсидой. Стена и запертые на замок ворота нас не остановили – довольно быстро мы обнаружили в стене дыру и пробрались внутрь. Столетиями церковь достраивали, перестраивали и восстанавливали, судя по бессистемно перемешанным деталям отделки: панели со спиралевидными орнаментами и розетками, ряд усатых львиных морд непонятного происхождения… Как я и опасался, Кириакон был закрыт. Обидно было, проделав такой дальний путь, даже не заглянуть внутрь.
Здесь мы во второй раз столкнулись с симпатичным молодым человеком, который еще в Конье настойчиво предлагал нам свои услуги в качестве проводника. Одетый, словно на дискотеку, в светло-голубой итальянский костюм, он был явно раздосадован, что мы сумели добраться до Силле и церкви без его помощи. Теперь он сопровождал двух средних лет немок и с трудом смог скрыть свое презрение, узнав, что мы приехали не на такси, а на автобусе. «Богатые иностранцы» так себя не ведут. Тем не менее он показал нам, как можно вскарабкаться на апсиду, осторожно прилечь на выступ и заглянуть внутрь церкви сквозь путаницу колючей проволоки.
То, что я увидел, поразило меня и растрогало. Интерьер церкви почти не пострадал. Смутные фигуры плыли по выцветшему голубому фону парусов и купола, и крест по-прежнему венчал пышный деревянный иконостас. Казалось, храм никто не посещал с тех пор, как последний грек затворил его дверь, чтобы семьдесят лет тому назад уйти в никуда. Возможно, турки оставили церковь в покое из уважения к своим исчезнувшим соседям и их образу жизни, не прерывавшемуся пятнадцать столетий до тех пор, пока горстка политиков, собравшихся на скучном швейцарском курорте, не решила, что этому должен прийти конец.
Кладбище взбиралось по склону заросшего травой холма прямо к стенам часовни. Взгляд на надгробия, испещренные охряными и оранжевыми прожилками, неминуемо вызывал в душе чувство потери. Что-то в этой запертой церкви, в нежности ее силуэта, в том, как ее камни поглощают свет, как она противостоит ощетинившимся скалам, казалось, воплощало в себе дух византийской жизни в его самом личностном, гуманистическом звучании.
За церковью известняковый желоб, поддерживаемый величественной стрельчатой аркой, некогда доставлял воду расположенным довольно высоко и давно уже исчезнувшим садам Силле. Диагональные напластования белых скал по соседству напоминали груды вырванных страниц, а арка – соединенные в молитве руки. Близился полдень, время молитвы для правоверных. Совсем юный муэдзин начал свой ритуал удивительно высоким и чистым голосом, который вздымался и падал, словно вода в фонтане, заполняя долину прозрачными звуками молитвы. В голосе этого юноши слышались райские звуки, напомнившие о поэзии Руми:
«Я был в Раю – мне ангел спутник был».
К Черной горе
Город Караман лежит в ста километрах от Коньи, на самой южной точке Анатолийского плоскогорья. Дорога петляет по краю широкой Конийской долины, оставляя справа цепь Исаврийских гор. Стекающие с них ручьи орошают поля, окружающие неолитическую стоянку Чатал-Хююк, существовавшую за шесть тысяч лет до рождения Христа и не без основания претендующую на право называться старейшим поселением на Земле. В этих местах нет воды, окрестности безлюдны, и описание Гертруды Белл, приведенное в ее книге «Тысяча и одна церковь» в 1909 году, до сих пор не устарело. «Земля здесь, – пишет она, – бесплодна, за исключением сухой поросли пахучих трав; бесконечные мили сияющих солончаков; голые горные ряды стоят на страже пространств, которые нельзя назвать пейзажами; редкие деревни, беззащитные от ветра и солнца, лежат на склонах холмов, жадно припадая к питаемым снегами потокам, которых едва хватает, чтобы оросить возделанные поля; тоскливая дорога, утопающая, в зависимости от времени года, в пыли или грязи, влачит свою невыносимую долготу к горизонту».
Сейчас дорога чуть менее тосклива и невыносима, и не успели мы проехать и полпути до Карамана, как я узнал рваный контур Карадага (Черной горы), вздымающегося над равниной. Эта гора всегда была святой: хетты воздвигли на ее вершине святилище, византийцы покрыли северные склоны церквями. Их так много, что эту местность до сих пор называют Бинбир Килисе – «Тысяча и одна церковь».
Въехав в Караман со стороны нового, но уже покосившегося автовокзала, я был поражен тем, что старый квартал, еще недавно гнездившийся вокруг огромной крепости, почти до основания уничтожен. Там, где множеством переулков извивался человеческий муравейник, теперь виднелась только насыпь свежей земли. Туристам, однако, лучше несколько умерить свою жажду ярких впечатлений и принять во внимание материальные нужды живущих в этих местах людей. Судя по старинным домам, сохранившимся в некоторых частях города, строения в квартале близ крепости были очень экономно возведены из кирпичей, сделанных из глины и соломы, и их обитатели наверняка были счастливы переехать в новые многоэтажные дома. В отличие от Коньи, Караман сохранил свою старую крепость. Ее массивные многоугольные башни вздымаются на изначальную высоту, и ласточки стаями носятся между ними.
Во второй половине XIII – начале XIV века Конья и Караман враждовали. Жители Коньи, мусульмане и христиане, ненавидели тюркскую династию Караманидов и называли их «волками», «людоедами» и «псеглавцами», несмотря на то что эмиры Карамана, захватив однажды Конью, поддерживали в ней самые лучшие сельджукские традиции. Это они построили мавзолей Руми, их верность стилю засвидетельствована в архитектуре Карамана от башен крепости до изумительного портала медресе Нефизе Хатун.
Нефизе Хатун, основавшая в 1382 году медресе, которое носит ее имя, была османской принцессой и женой величайшего из Караманидов – эмира Аладдин-бека. Вообще-то столь старомодное медресе вполне могли построить и столетием раньше: лишенное стилистических новаций, оно не несет и признаков увядания художественных стандартов. Щиты с надписями и украшения портала медресе в стиле «мукарнас» – такого же высокого качества, как и все, что мне довелось увидеть в Конье. Как и следовало ожидать, в отличие от ранней османской архитектуры, ничто здесь в стилистическом отношении или технике строительства не напоминает о византийском влиянии. В XIV веке османы завершали завоевание византийской Вифинии, а сердцевина этой земли – Караманидский эмират – уже около трех столетий находилась под турецким владычеством. Конья полностью вытеснила у архитекторов Византию, тем не менее Хока Ахмет, построивший медресе Нефизе Хатун, был не прочь использовать византийские элементы, если они соответствовали его задачам. Обрамляющие центральный двор аркады опираются на двойные колонны, напоминающие те, что находят в церквях Черной горы.
В Карамане невозможно забыть о присутствии этой горы, настолько весомо господствует она на равнине к северу от города, и легко понимаешь, что она могла вызывать благоговейный ужас и поклонение. По словам сэра Уильяма Рэмзи, «силой Матери-Земли Черная гора превратилась в место отдохновения, виноградник и фруктовый сад Ликийской равнины; ее покрывали виноградные лозы и плодовые деревья; летом она смягчала жару; с ее величественной вершины человек обозревал весь мир и общался с богами». Святость Черной горы была очевидной для коренного населения долины, для художественно одаренных обитателей Чатал-Хююка и их потомков, но, глядя на оголенную вершину Карадага из Карамана, трудно поверить, что некогда он изобиловал виноградниками и фруктовыми садами и что до сих пор на его склонах скрывается множество церквей. «Тысяча и одна» – безусловно преувеличение: «binbir» в данном случае следует переводить как «великое множество»; это самая большая группа каменных византийских церквей в Анатолии.
Ясно, что я хотел попасть сюда, но не совсем понимал, как это сделать. Ведущие туда дороги на моей карте были обозначены маловразумительным пунктиром, а один из путеводителей предостерегал от «диких лошадей, в изобилии обитающих на холмах». Поскольку в Карамане не было туристического агентства, я направился в музей, где меня привела в смущение мрачная ухмылка мумии VII века из огромного пещерного монастыря в Маназане. Оторвав взгляд от мертвого византийца, я показал свои карты и путеводители сотрудникам музея, которые с огромным интересом и удивлением принялись их разглядывать. К сожалению, все они, за исключением одного мужчины, беседовавшего со мной на каком-то странном диалекте, который сам он считал французским языком, говорили только по-турецки. Я решил уже было, что потерпел фиаско, как вдруг услышал за спиной громкий властный голос, а повернувшись, увидел высокого плотного господина, одетого в латаные-перелатаные брюки. Ничего подобного мне еще видеть не довелось: от первоначального материала в них осталось буквально несколько лоскутков. Невзирая на многочисленные заплаты, это был, безусловно, состоятельный человек. Он крепко пожал мне руку и провозгласил по-английски: «Я – Измаил Инсе, смотритель Бинбир Килисе. Поедем завтра. Такси за ваш счет».
Тысяча и одна церковь: от первой до двадцать четвертой
На другой день ровно в восемь утра Измаил прибыл в гостиницу. В нашу честь он облачился в голубой костюм и горел желанием выехать немедленно. Вскоре появился наш шофер Ибрагим Сайги. Хотя Измаил и Ибрагим прежде не встречались, они моментально нашли общий язык. Обоим было слегка за пятьдесят. Ибрагима отличали красивые серые глаза и суетливые движения. Измаил взирал на мир темными печальными глазами и всем своим видом давал понять, сколь серьезна его должность смотрителя Тысячи и одной церкви. Его жесты были медленны и исполнены значительности, но держался он при этом вполне доброжелательно и без малейшей помпы: просто гостеприимный хозяин хочет показать нам свои замечательные владения.
Предместья Карамана вскоре остались позади, и мы поехали на север через безлюдье равнины, обращенной после окончания весенних дождей в пыль, в сторону безлесных и выветренных южных склонов Черной горы. Во времена византийцев здесь находился военный опорный пункт, откуда велось наблюдение за арабами, когда те вторгались на равнину через Киликийские ворота.