Прыжок через быка Франк Илья
Книгой является и собор в романе Гюго:
«Уже давно, несмотря на весь свой ум, светившийся у него в глазах, кум Туранжо перестал понимать отца Клода. Наконец он перебил его:
– С нами крестная сила! Что же это за книга?
– А вот одна из них, – ответил архидьякон.
Распахнув окно своей кельи, он указал на громаду собора Богоматери. Выступавший на звездном небе черный силуэт его башен, каменных боков, всего чудовищного корпуса казался исполинским двуглавым сфинксом, который уселся посреди города».
Именно поэтому Гюго так подробно описывает собор, рассказывает его историю. Так же как Мелвилл описывает кита и рассказывает историю и технологию китобойного промысла. Ну а за то, что книга предстает двуглавым зверем, автору от нас особое спасибо.
В какой-то момент Джельсомина оборачивается Снежной королевой – а именно после совершенного Дзампано убийства. После того как Дзампано убивает Матто, они с Джельсоминой заезжают в какой-то безлюдный, тихий, заснеженный горный край. Такой, какой мы уже встречали у Данте:
- Как леденеет снег в живой дубраве,
- Когда, славонским ветром остужен,
- Хребет Италии сжат в мерзлом сплаве…
Джельсомина все только скулит как щенок и твердит: «Matto sta male» (то есть: «Матто болен», или: «Матто нехорошо»). (Только ли о Матто говорит эта фраза? Или о Дзампано, его двойнике, тоже?) Дзампано же твердит: «Я не хотел его убивать! Я просто хотел спокойно работать!» (А Матто мне мешал: смеялся надо мной.) «Я больше так не могу! Мне надо зарабатывать на жизнь! А ты больная на голову! <…> Холодно! Давай вставай, поехали». Но Джельсомина засыпает, пригревшись на солнце. Увидев это, Дзампано сбегает, положив рядом с ней спички и трубу, на которой она играла.
Когда он уезжает, оглядываясь (и в его взгляде чувствуется пробуждающийся человек, несмотря на нехороший поступок, который он в данный момент совершает), видна русалка, изображенная на фургоне.
А вот что происходит в конце «Снежной королевы» Андерсена:
«Посреди самой большой пустынной снежной залы находилось замерзшее озеро. Лед треснул на нем на тысячи кусков, таких одинаковых и правильных, что это казалось каким-то фокусом. Посреди озера сидела Снежная королева, когда бывала дома, говоря, что сидит на зеркале разума; по ее мнению, это было единственное и лучшее зеркало на свете.
Кай совсем посинел, почти почернел от холода, но не замечал этого – поцелуи Снежной королевы сделали его нечувствительным к холоду, да и самое сердце его было все равно что кусок льда. Кай возился с плоскими остроконечными льдинами, укладывая их на всевозможные лады. Есть ведь такая игра – складывание фигур из деревянных дощечек, – которая называется китайской головоломкой. Вот и Кай тоже складывал разные затейливые фигуры, только из льдин, и это называлось ледяной игрой разума. В его глазах эти фигуры были чудом искусства, а складывание их – занятием первостепенной важности. Это происходило оттого, что в глазу у него сидел осколок волшебного зеркала.
Складывал он и такие фигуры, из которых получались целые слова, но никак не мог сложить того, что ему особенно хотелось, – слово “вечность”. Снежная королева сказала ему: “Если ты сложишь это слово, ты будешь сам себе господин, и я подарю тебе весь свет и пару новых коньков”. Но он никак не мог его сложить.
<…>
Она улетела, а Кай остался один в необозримой пустынной зале, смотрел на льдины и все думал, думал, так что в голове у него трещало. Он сидел на месте, такой бледный, неподвижный, словно неживой. Можно было подумать, что он совсем замерз.
В это-то время в огромные ворота, которыми были буйные ветры, входила Герда. И перед нею ветры улеглись, точно заснули. Она вошла в огромную пустынную ледяную залу и увидела Кая. Она тотчас узнала его, бросилась ему на шею, крепко обняла его и воскликнула:
– Кай, милый мой Кай! Наконец-то я нашла тебя!
Но он сидел все такой же неподвижный и холодный. И тогда Герда заплакала; горячие слезы ее упали ему на грудь, проникли в сердце, растопили ледяную кору, растопили осколок. Кай взглянул на Герду и вдруг залился слезами и плакал так сильно, что осколок вытек из глаза вместе со слезами. Тогда он узнал Герду и обрадовался:
– Герда! Милая Герда!.. Где же это ты была так долго? Где был я сам? – И он оглянулся вокруг. – Как здесь холодно, пустынно!
И он крепко прижался к Герде. А она смеялась и плакала от радости. И это было так чудесно, что даже льдины пустились в пляс, а когда устали, улеглись и составили то самое слово, которое задала сложить Каю Снежная королева. Сложив его, он мог сделаться сам себе господином да еще получить от нее в дар весь свет и пару новых коньков.
Герда поцеловала Кая в обе щеки, и они опять зарделись, как розы; поцеловала его в глаза, и они заблестели; поцеловала его руки и ноги, и он опять стал бодрым и здоровым.
Снежная королева могла вернуться когда угодно – его отпускная лежала тут, написанная блестящими ледяными буквами.
Кай с Гердой рука об руку вышли из ледяных чертогов. Они шли и говорили о бабушке, о розах, что цвели в их садике, и перед ними стихали буйные ветры, проглядывало солнце. А когда дошли до куста с красными ягодами, там уже ждал их северный олень».
Вы приметили, конечно, и треснувшее озеро, похожее на расколотое зеркало, и куст с красными ягодами, и оленя. И как все ледяное «лего» само складывается в слово «вечность», складывается в книгу жизни, стоит только появиться Герде – Снежной королеве со знаком плюс. И как это похоже на сказку о Гиацинте, отправившемся, покинув Розу-цветик, искать Изиду, а нашедшего в конце концов на месте Изиды Розу-цветик. Или на «Сказку о царе Салтане»:
- Князь пред нею стал божиться,
- Что пора ему жениться,
- Что об этом обо всем
- Передумал он путем;
- Что готов душою страстной
- За царевною прекрасной
- Он пешком идти отсель
- Хоть за тридевять земель.
- Лебедь тут, вздохнув глубоко,
- Молвила: «Зачем далёко?
- Знай, близка судьба твоя,
- Ведь царевна эта – я».
- Тут она, взмахнув крылами,
- Полетела над волнами
- И на берег с высоты
- Опустилася в кусты,
- Встрепенулась, отряхнулась
- И царевной обернулась…
«Близка судьба твоя» – вот что нужно понять Дзампано, а он не понимает.
Пока Дзампано еще оставался в полиции (после нападения с ножом на клоуна), Матто разговаривает с Джельсоминой. И на ее слова, что она ни к чему не пригодна и никому не нужна, Матто говорит, что, видимо, раз Дзампано ее, такую, не гонит от себя, значит, может быть, любит. Значит, она ему нужна. И что всё в мире для чего-либо нужно. Поднимает камешек и говорит: «Даже вот этот камешек». – «А он на что?» – «Да откуда мне знать!»[129] Вот это как раз и есть видение мира как книги. (Шаман во время шаманского обряда отправляется по Мировому Древу в горний мир, чтобы поправить там какой-либо сместившийся камешек – «удаляя несродное этому царству восторгов».)
Мы уже читали слова Фауста о мире, увиденном по-иному:
- Мой страшный поиск дивный плод мне дал:
- Весь мир мне был ничтожен, непонятен;
- Теперь, когда твоим жрецом я стал,
- Впервые он мне дорог, благодатен…
Мир, видимый как книга, интересен – каждой свой деталью, каждой мелочью. Таков мир Мелвилла (с его подробными описаниями вещей и событий), таков мир Пушкина:
- Вот бегает дворовый мальчик,
- В салазки жучку посадив,
- Себя в коня преобразив;
- Шалун уж заморозил пальчик:
- Ему и больно и смешно,
- А мать грозит ему в окно…
- Но, может быть, такого рода
- Картины вас не привлекут:
- Всё это низкая природа;
- Изящного не много тут.
Если вас не привлекут такие картины, то жизнь ваша тосклива. Вы не прошли обряд. Мир не стал еще для вас «дорог, благодатен».
Мы много говорили о поедании мифическим зверем, о крови, об отрезанных головах и т. п. Может быть, у вас даже возникло впечатление, что автор не в себе и что лучше не попадаться ему в темном переулке. На самом же деле результатом удавшегося обряда является удивительно светлое, веселое восприятие жизни (вот, и этой фразой меня потом близкие задразнят). Посмотрите, до чего здорово (также из романа «Евгений Онегин»):
- Отъезда день давно просрочен,
- Проходит и последний срок,
- Осмотрен, вновь обит, упрочен
- Забвенью брошенный возок.
- Обоз обычный, три кибитки
- Везут домашние пожитки,
- Кастрюльки, стулья, сундуки,
- Варенье в банках, тюфяки,
- Перины, клетки с петухами,
- Горшки, тазы et cetera,
- Ну, много всякого добра.
- И вот в избе между слугами
- Поднялся шум, прощальный плач:
- Ведут на двор осьмнадцать кляч,
- В возок боярский их впрягают,
- Готовят завтрак повара,
- Горой кибитки нагружают,
- Бранятся бабы, кучера.
- На кляче тощей и косматой
- Сидит форейтор бородатый,
- Сбежалась челядь у ворот
- Прощаться с барами. И вот
- Уселись, и возок почтенный,
- Скользя, ползет за ворота.
- «Простите, мирные места!
- Прости, приют уединенный!
- Увижу ль вас?..» И слез ручей
- У Тани льется из очей.
Гиацинт искал Изиду, а находит (обретает вновь) Розу-цветик. Как сказано у Новалиса, «всякий путь ведет домой». Эти пушкинские стихи могут служить камертоном правильного отношения к жизни. И что-то пастернаковское в них есть, чем-то напоминают они стихи из романа «Доктор Живаго».
А вот такой камертон из романа Мелвилла: Измаил с другими матросами разминает добытый из кашалота спермацет,[130] погружает в него руки и встречает там руки других – и им овладевает «какое-то странное безумие», в момент которого он испытывает ко всем «самозабвенное, дружеское, нежное чувство». Так через кита посвящаемый соединяется с «другими людьми»:
«И сидя там, на палубе, непринужденно скрестив ноги, после того как я долго надрывался за лебедкой; наслаждаясь теперь тем, как спокойны надо мною синие небеса и как легко и неслышно скользит вперед судно под чуть вздутыми парусами; купая руки мои между этих мягких, нежных комьев сгустившейся ткани, только что сотканной из пахучей влаги; чувствуя, как они расходятся у меня под пальцами, испуская при этом маслянистый сок, точно созревшие гроздья винограда, брызжущие вином, – вдыхая этот чистейший аромат, воистину подобный запаху вешних фиалок, клянусь вам, я жил в это время словно среди медвяных лугов; я забыл о нашей ужасной клятве; я как бы омыл от нее в спермацете руки свои и сердце свое; я готов был согласиться со странным поверьем времени Парацельса, будто спермацет обладает редкой способностью смирять волнение гнева: купаясь в этой чудесной ванне, я испытывал божественное чувство свободы от всякого недоброжелательства, от всякой обидчивости и от всякой злобы.
Разминай! мни! жми! все утро напролет; и я разминал комья спермацета, покуда уж сам, кажется, не растворился в нем; я разминал его, покуда какое-то странное безумие не овладело мною; оказалось, что я, сам того не сознавая, жму руки своих товарищей, принимая их пальцы за мягкие шарики спермацета. Такое теплое, самозабвенное, дружеское, нежное чувство породило во мне это занятие, что я стал беспрестанно пожимать им руки, с любовью заглядывая им в глаза; словно хотел сказать – о возлюбленные мои братья! К чему нам всякие взаимные обиды, к чему дурное расположение и зависть? Оставим их; давайте все пожмем руки друг другу; нет, давайте сами станем, как один сжатый ком. Давайте выдавим души свои в общий сосуд чистейшего спермацета доброты.
О, если б я мог разминать спермацет вечно! Ибо теперь, когда по собственному длительному и многократному опыту я знаю, что человеку неизменно приходится в конце концов снижать или во всяком случае сдвигать свое представление о достижимом счастье, помещая его не в области ума или фантазии, но в жене своей, в доме, кровати, столе, упряжи, камине, деревне; теперь, когда я понял все это, я готов разминать спермацет всю жизнь. В сновидениях и грезах ночи я видел длинные ряды ангелов в раю, они стояли, опустив руки в сосуды со спермацетом».
Кит для Мелвилла – это люди, соединенные в одно живое существо. Даже в позвоночнике кита он видит цепочку черепов:
«Но если вы думаете, что раз у кита такой маленький мозг, то у него извилин тоже мало, я должен уверить вас в противном. Рассмотрите повнимательнее позвоночник любого четвероногого, и вас поразит его сходство с вытянутым ожерельем из нанизанных крохотных черепов, каждый из которых имеет какое-то рудиментарное сходство с настоящим черепом. Немцы утверждают, что позвонки и есть абсолютно не развившиеся черепа. Однако не они первые заметили это странное сходство. Мне как-то указал на него один мой приятель иностранец, воспользовавшийся для доказательства скелетом убитого им врага, чьими позвонками он выкладывал особого рода барельеф на заостренном носу своей пироги. Мне представляется серьезным упущением френологов их отказ расширить область своих исследований и спуститься из мозжечка по спинномозговому каналу. Я убежден, что характер человека отражается на его позвоночнике. И кто бы вы ни были, я предпочел бы при знакомстве ощупывать вашу спину, а не череп. Никогда еще хлипкое стропило позвоночника не поддерживало большой и благородной души. Я горжусь своим позвоночным столбом, словно крепким, бесстрашным древком знамени, которое я подъемлю навстречу миру».
Здесь ясна и еще одна важная установка: чтобы что-то по-настоящему понять, человеку нужно спуститься из своей черепной коробки и совершить прогулку вниз по позвоночнику (от рассудка к чувству, так сказать). Получается, что каждый человек в своем позвоночнике содержит других людей – и сам содержится, отражается в их позвоночниках. «Человек в других людях» (Пастернак).
На середине фильма «Дорога» Дзампано с Джельсоминой вновь приезжают к морю (таким образом, в фильме три сцены у моря: в самом начале, в середине и в самом конце). Дзампано входит в прибой, полощет ноги. Джельсомина намекает ему о своей к нему привязанности, но он только смеется над ней. Джельсомина затем, на ночлеге, говорит с Дзампано: «Мы нужны друг другу. Даже камень для чего-либо нужен. Нужно думать об этих вещах. А вы никогда не думаете!» На что Дзампано отвечает: «Не о чем тут думать! О чем я должен думать? Ну, давай, говори! Брось все эти глупости, я хочу спать».
Когда человек видит, что живет в книге, он может сказать вместе с Марком Аврелием:
«Все, что подходит тебе, о мироздание, подходит и мне. Ничто для меня ни слишком рано, ни слишком поздно, если оно своевременно для тебя. Все, что приносят твои часы, о природа, есть благой плод. Все – из тебя, все – в тебе, все – в тебя».
О чудесном совпадении внутреннего мира человека с внешним миром говорит и пушкинское стихотворение «Приметы»:
- Я ехал к вам: живые сны
- За мной вились толпой игривой,
- И месяц с правой стороны
- Сопровождал мой бег ретивый.
- Я ехал прочь: иные сны…
- Душе влюбленной грустно было;
- И месяц с левой стороны
- Сопровождал меня уныло.
- Мечтанью вечному в тиши
- Так предаемся мы, поэты;
- Так суеверные приметы
- Согласны с чувствами души.
«Месяц с правой стороны» – «месяц с левой стороны». При помощи такого повтора с вариацией (сравните с «близнецами-антиподами» мифов) и передается информация: от автора книги – ее герою, персонажу.
Мозаика из Равенны. Видите, эта мозаика вам подмигивает. И не случайно голубка слева отвернулась-оглянулась, а голубка справа пьет из источника жизни. (На самом деле голубка одна: мозаика изображает дух, который причащается бессмертия[131].) Изображение на этой мозаике восходит и к изображениям неолитических богинь с двумя разнонаправленными зверями, и к изображению Иисуса Христа на кресте с двумя разбойниками по бокам.
Или еще пример: в романе Толстого «Война и мир» князь Андрей видит дуб – сначала лишненный листвы, а затем покрытый листвою:
«На краю дороги стоял дуб. Вероятно, в десять раз старше берез, составлявших лес, он был в десять раз толще и в два раза выше каждой березы. Это был огромный, в два обхвата дуб, с обломанными, давно, видно, суками и с обломанной корой, заросшей старыми болячками. С огромными своими неуклюже, несимметрично растопыренными, корявыми руками и пальцами, он старым, сердитым и презрительным уродом стоял между улыбающимися березами. Только он один не хотел подчиняться обаянию весны и не хотел видеть ни весны, ни солнца.
“Весна, и любовь, и счастие! – как будто говорил этот дуб. – И как не надоест вам все один и тот же глупый, бессмысленный обман. Все одно и то же, и все обман! Нет ни весны, ни солнца, ни счастья. Вон смотрите, сидят задавленные мертвые ели, всегда одинакие, и вон и я растопырил свои обломанные, ободранные пальцы, где ни выросли они – из спины, из боков; как выросли – так и стою, и не верю вашим надеждам и обманам”.
Князь Андрей несколько раз оглянулся на этот дуб, проезжая по лесу, как будто он чего-то ждал от него. Цветы и трава были и под дубом, но он все так же, хмурясь, неподвижно, уродливо и упорно, стоял посреди их.
“Да, он прав, тысячу раз прав, этот дуб, – думал князь Андрей, – пускай другие, молодые, вновь поддаются на этот обман, а мы знаем жизнь, – наша жизнь кончена!” Целый новый ряд мыслей безнадежных, но грустно-приятных в связи с этим дубом возник в душе князя Андрея. Во время этого путешествия он как будто вновь обдумал всю свою жизнь и пришел к тому же прежнему, успокоительному и безнадежному, заключению, что ему начинать ничего было не надо, что он должен доживать свою жизнь, не делая зла, не тревожась и ничего не желая».
После поездки князя Андрея в Отрадное и его встречи с Наташей диалог с дубом возобновляется:
«Уже было начало июня, когда князь Андрей, возвращаясь домой, въехал опять в ту березовую рощу, в которой этот старый, корявый дуб так странно и памятно поразил его. Бубенчики еще глуше звенели в лесу, чем месяц тому назад; все было полно, тенисто и густо; и молодые ели, рассыпанные по лесу, не нарушали общей красоты и, подделываясь под общий характер, нежно зеленели пушистыми молодыми побегами.
Целый день был жаркий, где-то собиралась гроза, но только небольшая тучка брызнула на пыль дороги и на сочные листья. Левая сторона леса была темна, в тени; правая, мокрая, глянцевитая, блестела на солнце, чуть колыхаясь от ветра. Все было в цвету; соловьи трещали и перекатывались то близко, то далеко.
“Да, здесь, в этом лесу, был этот дуб, с которым мы были согласны”, – подумал опять князь Андрей, глядя на левую сторону дороги и, сам того не зная, не узнавая его, любовался тем дубом, которого он искал. Старый дуб, весь преображенный, раскинувшись шатром сочной, темной зелени, млел, чуть колыхаясь в лучах вечернего солнца. Ни корявых пальцев, ни болячек, ни старого горя и недоверия, – ничего не было видно. Сквозь столетнюю жесткую кору пробились без сучков сочные, молодые листья, так что верить нельзя было, что этот старик произвел их. “Да это тот самый дуб”, – подумал князь Андрей, и на него вдруг нашло беспричинное весеннее чувство радости и обновления. Все лучшие минуты его жизни вдруг в одно и то же время вспомнились ему. И Аустерлиц с высоким небом, и мертвое укоризненное лицо жены, и Пьер на пароме, и девочка, взволнованная красотою ночи, и эта ночь, и луна – и все это вдруг вспомнилось ему.
“Нет, жизнь не кончена в тридцать один год, – вдруг окончательно, беспеременно решил князь Андрей. – Мало того, что я знаю все то, что есть во мне, надо, чтобы все знали меня, чтобы не для одного меня шла моя жизнь, чтобы не жили они так, как эта девочка, независимо от моей жизни, чтобы на всех она отражалась и чтобы все они жили со мною вместе!”»
«Месяц с правой стороны» – «месяц с левой стороны». Дуб с листвой – дуб без листвы. Это подмигивание судьбы. (Или кивание статуи командора – неживое, а знак передает. В этом, кстати сказать, и заключается роль кивающей статуи.) Подмигивание может иметь разные интересные варианты. Скажем, плечико кофточки, спущенное с одного плеча. Так, например, в фильме Эрика Ромера «Зеленый луч». Три подруги в начале фильма утешают героиню фильма, дают ей советы. И вот одно плечо у них нет-нет да и окажется обнаженным. Потом в какой-то момент они сидят в форме Троицы. До этого героиня находит на улице карту – пиковую даму (а во второй половине фильма – червонного валета). Увидав это (особенно спущенные плечики), я ждал уже моря и дельфина – или какого-либо еще звериного двойника, желательно в чем-то вроде шкуры.[132] (Ведь героиня и дельфин – это и есть два плеча: покрытое и нагое.) Героиня продолжала маяться и мучиться. Море появилось где-то ближе ко второй половине фильма – случайно (как же!) встреченная подруга дала ключ от квартиры в Биаррице. Героиня помаялась пару дней на пляже, а потом из моря вышел дельфин-двойник – в виде искупавшейся полуобнаженной (topless) шведки (это важно – иностранец, индеец, другой, к тому же владеющий другим – звериным? – языком[133]) и лег рядом загорать. И затеял (зверь) разговор-знакомство. Потом они пошли с пляжа, разговаривали на каком-то пригорке. Шведка так и осталась topless, только накинула слегка черную кожаную куртку. Вот вам и шкура. Потом, конечно, был ряд совпадений: подслушанный разговор о зеленом луче (редком оптическом явлении – вспышке зеленого света в момент исчезновения солнечного диска за морским горизонтом, – якобы приносящем счастье), встреченный на вокзале юноша, читающий «Идиота», совместная поездка, увиденный сувенирный магазин с названием «Зеленый луч», потом и сам зеленый луч, увиденный вдвоем. (И совпадение, рифма одного события с другим, есть два плеча: покрытое и нагое.) А еще: в подслушанном разговоре речь шла и о книге – о романе Жюля Верна «Зеленый луч».[134]
Когда прошедший посвящение, перепрыгнувший через быка человек видит жизнь как раскрытую перед ним книгу (и себя в ней), он обретает фантастическую, нечеловеческую силу, перестает быть ослом-Луцием, братцем-козленочком, становится «сверхчеловеком» Ницше, или, если угодно, суперменом – чудо-поваром, например, как это случилось с Маленьким Муком.
Я думаю, кстати сказать, что и мысль Ницше о «вечном возвращении» – это в конечном счете мысль о повторе, который делает мир книгой, складывает из льдинок слово «вечность». Вот как он пишет об этом в книге «Так говорил Заратустра»:
«Великий полдень – когда человек стоит посреди своего пути между животным и сверхчеловеком и празднует свой путь к закату как свою высшую надежду: ибо это есть путь к новому утру».
«Я снова возвращусь с этим солнцем, с этой землею, с этим орлом, с этой змеею – не к новой жизни, не к лучшей жизни, не к жизни, похожей на прежнюю:
– я буду вечно возвращаться к той же самой жизни, в большом и малом, чтобы снова учить о вечном возвращении всех вещей,
– чтобы повторять слово о великом полдне земли и человека, чтобы опять возвещать людям о сверхчеловеке».
Чудо сквозит в самой нашей земной жизни – «в большом и малом». Тот, кто его примечает, становится сверхчеловеком.
Жерар де Нерваль в статье «Парадоксы и истина» пишет:
«Я не прошу у Бога менять что-нибудь в событиях, но изменить меня относительно вещей: даровать мне способность сотворить вселенную, которой бы я сам распоряжался, власть повелевать моей вечной грезой вместо того, чтобы ее претерпевать. И тогда я буду поистине Богом».
Не стоит пугаться этих слов. Это то же самое, что говорит Марк Аврелий. Для посвященного совпадает внутренний и внешний мир – это дает одновременно и покорность судьбе, и власть над ней. Человек, казалось бы, ничего не делает, только смотрит – и вдруг оказывается, что он творит. О таком «творящем созерцании» Новалис пишет в повести «Ученики в Саисе»:
«Мысль ведет человека назад, туда, где его исток, его изначальное назначение, созидательный взор (schaffende Betrachtung – творящее созерцание) в средоточии, сочетающем порождение и постижение в неразрывном, таинственном чередовании, когда истинное блаженство в том, чтобы мгновенно сотворить, зачать себя самого в сокровенном».
«Если ты сложишь это слово, ты будешь сам себе господин». Минуточку, не понял: нужно постичь слово – или породить его? Найти или создать? И то, и другое. «В неразрывном, таинственном чередовании». Именно так пишется стихотворение, именно так совершается истинно свободный (то есть творческий) поступок: «ты будешь сам себе господин». И Юрий Живаго бежит из лагеря партизан. И Петя из «Войны и мира» дирижирует миром, как фугой (и мир слушается его, входит в его фугу – всеми своими, казалось бы, столь разрозненными, случайными деталями). И командующий батареей капитан Тушин из того же романа, погрузившийся в собственный «фантастический мир», вдохновенно дирижирует боем (и невероятно успешно). Видимо, это джинн помогает осуществить «волю к власти», о которой размышлял Ницше.
А вот как ткут судьбу, соединяя свободу и необходимость «сиамские близнецы» Измаил и Квикег из романа Мелвилла:
«День был пасмурный и душный, матросы лениво слонялись по палубе или, перегнувшись через борт, бездумно следили за свинцовыми волнами. Мы с Квикегом мирно ткали мат для нашего вельбота. Так тихо было все кругом, в воздухе словно притаилось какое-то волшебство, какое-то обещание радости, и каждый примолкший матрос был словно невидим, растворившись в самом себе.
За тканьем мата я играл роль помощника или пажа при Квикеге. И в то время как я пропускал уток – марлинь между длинными прядями основы, пользуясь вместо челнока своей собственной рукою, а стоящий сбоку Квикег подсовывал время от времени между нитями свой тяжелый дубовый меч – бёрдо и, рассеянно вперившись в морскую даль, не глядя, не думая, подгонял вплотную поперечные волокна, над кораблем и над всем морем царила такая странная дремотная тишина, нарушаемая по временам лишь глухими ударами деревянного меча, что мне стало казаться, будто передо мною – Ткацкий Станок Времени, а сам я – только челнок, безвольно снующий взад и вперед и плетущий ткань Судьбы. Передо мной были натянуты нити основы, неподвижные, если не считать легкого, но неизменно возобновляющегося подрагивания, от которого поперечные нити плотнее переплетаются с ними. Основа, думал я, – это необходимость, и я своей собственной рукою пропускаю по ней свой собственный челнок и тку свою собственную судьбу на ее неподвижных нитях. А между тем капризно-равнодушное бёрдо Квикега толкает уток, иной раз сильно, иной раз слабо, иной раз криво, иной раз косо, как придется; и от этого заключительного толчка зависит, как будет выглядеть готовая ткань; этот меч дикаря, думал я, придающий окончательный вид работе утка по основе; это равнодушное, беззаботное бёрдо – это случай; да, да, случай, свобода воли и необходимость, ни в коей мере друг друга не исключающие, а переплетающиеся во взаимодействии. Прямые нити основы-необходимости, которых ничто не заставит изменить своего направления, и даже легкое подрагивание лишь придает им устойчивости; свободная воля, которой дана свобода протягивать свой уток по заданной основе; и случай, хоть и ограниченный в своей игре прямыми линиями необходимости и направляемый в своем движении сбоку свободной волей, так что он подчиняется обоим, случай сам попеременно управляет ими, и ему принадлежит последний удар, определяющий лицо событий».
Заметьте, что и здесь, как во время фуги, сочиняемой Петей, «в воздухе словно притаилось какое-то волшебство, какое-то обещание радости».
«Пьяному море по колено», как говорит народная мудрость. Подразумевается, что на самом-то деле нет, не по колено, что ему лишь так кажется. Но бывает такое состояние, что море и в самом деле по колено. Потому что море – это ты (так называемое «великое изречение» индуистов – tat tvam asi – «то ты еси», это есть ты).
На следующий день после того, как я дописал эту книгу, моя почти пятилетняя дочка нарисовала (не по заказу, конечно, а просто так) вот что:
Если посмотреть на этот рисунок мифологически, то в центре вы видите Троицу: три башни с красными треугольными крышами (она же кувырок через быка, она же «Мадонна в зелени»); по бокам – близнецов: два зеленых дерева; под треугольниками крыш – разбитое и вновь собранное зеркало, заново составленное «лего»: серую каменную кладку здания – неплотно прилегающие, неодинаковые и неровные фигуры; сверху, в небе – инь и ян: голубую тучку и лучистое красно-желтое солнце.
Вот что все мы на самом деле знаем, даже если ничего об этом не знаем.
Зимняя сказка и летнее преступление
«Зимняя сказка» – название пьесы Шекспира, а также фильма известного французского режиссера Эрика Ромера. В фильме рассказывается следущая история: Фелиси, молодая девушка, во время отпуска на море (в Бретани) знакомится с Шарлем, молодым человеком. Сцены их любви на фоне моря и образуют самое начало фильма. Затем отпуск Фелиси кончается, она уезжает домой (живет в парижском регионе), но, по недоразумению, дает Шарлю адрес с ошибкой (записывает Курбевуа вместо Лёваллуа). Понимает же свою ошибку значительно позже, когда уже ничего нельзя поправить. Шарль, видимо, как и собирался, уезжает в Америку. Фильм перескакивает через пять лет. У Фелиси дочь от Шарля, дочь живет у бабушки. Сама Фелиси живет частично с матерью, частично со своим «другом», Лоиком. Вообще же у Фелиси два потенциальных партнера для постоянной совместной жизни, между которыми она может выбирать. Это библиотекарь Лоик, интеллектуал, католик, и Максанс – парикмахер, шеф Фелиси (сама Фелиси – парикмахер, Шарль же – повар). Оба мужчины (Лоик и Максанс) Фелиси лишь симпатичны, по-настоящему же она продолжает любить Шарля. Наконец Фелиси решается связать свою жизнь с Максансом и едет с ним жить и работать в Нёвер. На следующий день по прибытии на новое место Фелиси выводит дочку прогуляться, та затаскивает ее в собор (хочет посмотреть рождественские ясли). Они рассматривают ясли, затем Фелиси садится – и с ней происходит что-то особенное. Не будучи верующей, она, видимо, молится. Фелиси вдруг понимает (она расскажет об этом моменте просветления позже), что не может жить ненастоящей жизнью. И что лучше жить одной и надеяться на встречу с Шарлем, почти невероятную, чем сделать своевольный выбор и жить, например, с Максансом. Она понимает, что в первом случае у нее все же есть шанс стать счастливой, а во втором случае никакого шанса не остается. Фелиси в тот же день расстается с Максансом и возвращается в Париж. Расставаясь, она говорит Максансу, что она его любит, но не настолько, чтобы вместе жить. И что она может жить только с мужчиной, которого любит а la folie (до безумия, безумно). Потому что она сумасшедшая.
В Париже Фелиси навещает Лоика на его работе, в библиотеке. Она сразу предупреждает его, что хотя она рассталась с Максансом, но сделала это не для того, чтобы быть с ним, с Лоиком. Лоик собирался в этот день пойти в театр – на «Зимнюю сказку» Шекспира. Находится билет и для Фелиси. Фелиси смотрит на оживающую в пьесе статую в видимом волнении, с полными слез глазами. Возможно, потому, что оживающая статуя – это о том, как сбывается мечта, как невозможное становится возможным, как косная действительность становится сказкой, как жизнь обретает смысл.[135]
В пьесе Шекспира король Сицилии Леонт, ошибочно подозревая королеву Гермиону в супружеской измене с его другом Поликсеном, королем Богемии, доводит ее, видимо, до смерти. Он приказывает также отправить на смерть родившегося у Гермионы младенца – свою дочь. Но потом, спустя шестнадцать лет, после того, как король давно понял свою ошибку и раскаялся, когда нашлась его дочь Пердита, придворная дама Паулина показывает ему статую супруги, которая вдруг оказывается живой Гермионой. Как так получилось, в пьесе не объясняется:
Леонт
Но думал
Я королевы статую увидеть.
А галерею мы прошли, дивясь
На редкости, однако не видал я
Того, что жаждет дочь моя увидеть.
Где изваянье матери?..
Паулина
Как равной
При жизни королева не имела,
Так превзошло ее изображенье
Все прочие созданья рук людских.
И потому – храню его отдельно.
Готовьтесь видеть то, что с жизнью схоже,
Как сон со смертью. Вот… Скажите: «Чудо».
(Отдергивает занавес и показывает Гермиону, стоящую в виде статуи.)
Молчанье ваше я ценю: в нем виден
Восторг ваш… но скажите… первый вы:
Есть сходство здесь?
Леонт
Ее живая поза.
О, укоряй меня, прекрасный камень,
Чтоб мог тебя назвать я Гермионой!
Нет, ты с ней сходен тем, что не коришь, —
Она всегда была нежна, как детство,
Как милосердье. Но – она была
Моложе, без таких морщин.
Поликсен
Да, правда.
Паулина
Тут видно, как наш скульптор превосходен.
Прибавил он шестнадцать лет. Такою
Была б она, живя теперь.
Леонт
Дала бы
Она мне столько счастья, сколько скорби
Дарит теперь. – Такой она стояла
В величье гордом… но живой и теплой…
Не хладным камнем… в час, когда любви
Я у нее молил. Я пристыжен!
Мне камень шлет укор, что был я камнем.
Волшебных чар полно твое величье,
Ты воскресила всю былую скорбь
И дочь твою заставила в восторге
Перед тобой окаменеть.
Пердита
Простите,
И не зовите это суеверьем:
Склонясь, прошу ее благословенья.
Ты, королева дивная, чья жизнь
Окончилась – лишь началась моя,
Дай руку мне облобызать.
Паулина
Постойте…
Он только что ее закончил… краски
Еще не высохли.
<…>
По правде,
Знай я, как эта статуя моя
Взволнует вас, я б вам ее не стала
Показывать…
Леонт
Не закрывай завесы.
Паулина
Довольно – иль почудиться вам может,
Что движется она?
Леонт
Оставь, оставь…
Я умер бы, чтобы увидеть это.
Кто изваял ее?.. Смотри, мой брат, —
Она как будто дышит, и по жилам
Струится кровь…
Поликсен
Да, дивная работа
Уста ее горячей жизнью веют.
Леонт
Недвижность глаз в движенье переходит…
Как может лгать искусство!
Паулина
Я задерну
Завесу; государь готов в волненье
Подумать, что она жива.
Леонт
О, друг мой,
Так двадцать лет подряд хочу я думать:
Вся мудрость мира не сравнится с этим
Безумьем дивным. О, не закрывай…
Паулина
Мне жаль, что я так взволновала вас.
Боюсь вас дальше мучить.
Леонт
О, Паулина,
Мое мученье сладостней, чем все
Успехи сердца. Но она ведь дышит!
Ужель резец изобразил дыханье?
Пусть надо мной никто не посмеется. —
Хочу поцеловать ее…
Паулина
Нет, нет.
Окраска уст ее еще влажна,
Испортите ее вы поцелуем…
Запачкаетесь краской… Я задерну.
Леонт
Нет! двадцать лет еще смотреть.
Пердита
И я
Готова столько же стоять.
Паулина
Уйдите ж
Отсюда; иль должны решиться чудо
Увидеть большее. Коль вы дерзнете —
Могу заставить статую сойти,
Дать руку вам. Но вы тогда решите
Ошибочно, что это колдовство,
Власть темных сил.
Леонт
Что ни велишь ей сделать —
Я счастлив видеть! Что велишь сказать —
Я счастлив слышать! Коль заставить можешь
Ты двигаться – и говорить заставишь!
Паулина