Неизвестная «Черная книга» Альтман Илья
На днях приехала дочь моей бывшей няни из Фастова (крестьянка). Рассказывает нам такой случай. В 1941 году, когда немцы убили в Фастове всех евреев, то детей еврейских оставили. Было их восемьсот детей. Был дан приказ, что все селяне обязаны взять по ребенку, хорошо питать и ухаживать. И если будет убито хоть одно дитя, то отвечает целая селянская семья. Три месяца кормили этих детей. По окончании срока, когда дети поправились, то немцы издали такой приказ: «Вернуть всех детей еврейских к назначенному месту. За отказ – смерть». Дети были привезены, и их отвезли в госпиталь. Там привязали к кроватям и высасывали у них кровь для раненых немцев. И судьба детей была закончена[24].
Моя личная просьба к Вам. В Киеве живу с 28 апреля 1944 года. Вообще в Киеве прожила четверть века и проработала в школах двадцать четыре года. Сейчас в данное время работаю в детсадике воспитательницей из-за квартиры. Ночую сегодня на двух коечках в детсадике, ибо пишу. Квартиру свою еще не получила. Валяемся семь человек в чужом, мокром подвале и спим на голом полу. Прекратила писать по таким причинам: нет угла, нет стола, на чем писать, нет стула, на чем сидеть.
Мое дело за № 8985 находится на рассмотрении городского прокурора тов. Лозина. Уже зима, а квартира моя занята другими людьми, хотя по закону 5 августа 1941 года я должна была получить свою площадь как семья военнослужащего. Та соседка, которая меня выдала гестапо, вселилась в мою квартиру и забрала все мое имущество. Она роскошествует моим добром, что нажито честным трудом, а я валяюсь без кровати. Судимся с мая 1944 года. Дело уже перешло в уголовное, как похищение чужого имущества. Все обещают, что скоро будет суд. Дело мое находится в Ленинской районной прокуратуре у тов. Самсоновой долго и неподвижно. Я сама беззащитна, хотелось бы Вашей помощи в этом отношении. Казалось бы, что после таких мук и переживаний должна на старости лет иметь угол, и дети красного командира тоже заслужили это. А соседка, враг народа, преспокойнейшим образом живет и торгует на базаре керосином. Если будет малейшая возможность, помогите.
А теперь хочу просить Вас, дорогой Илья Эренбург, в отношении задуманной мной книжки. Ваши указания и направление. Пишу первый раз в жизни. В молодости любила писать о природе. У меня есть сильное желание написать такую книгу, но настроение у меня плохое, последние дни я начала чувствовать, как у меня отнимается левая рука от сырости. При Гитлере я два года не видела хлеба, и зимою в самые сильные холода моя комната не отапливалась. У детей и теперь отморожены руки и ноги.
Будьте здоровы!
Почему я должна и теперь страдать?
Мой племянник Абраша Костовецкий посылает свои стихи для «Черной книги» о еврейском народе. Парень еще молодой, двадцать три года ему. Часто пишет и любит писать.
Всего хорошего.
Соседка – враг народа, что все забрала у меня, пишет на меня всякие небылицы и обливает меня всякой грязью незаслуженно. Пройденный путь мой прошел в честном труде. Она мне говорит, что если она захочет, то советская власть расстреляет меня, как собаку.
Прошу ответить.
Дорогой писатель И. Эренбург!
Посылаю материал для «Черной книги».
Некоторые факты не пишу, будет возможность, лично расскажу.
Как я осталась в Киеве и почему? Было время, что не было возможности выехать из Киева, а когда настала эта возможность, то у меня заболела младшая девочка, и везти больную невозможно было. Не успела освободиться от одной болезни, как заболели обе на корь. Как раз заболели в дни прихода людоеда Гитлера. Писать о приходе Гитлера в город не приходится, всем известно. Черная хмара[25] нависла над городом. На всех перекрестках и витринах были наклейки и приказы о смерти или «смертная казнь». Народ говорил: «За все смерть, тогда за что жизнь дана?» Через три дня горел Киев. Это был страшный суд над людом. В это страшное время, когда рушились дома, в воздухе летали обгорелые брусья, обломки камня и щебня засыпали живых людей, стекла сыпались из окон, как мелкий дождичек. Как люди метались, как обгорелые крысы в клетке, когда везде и всюду слышны были крики и вопли людей. В это самое время в дыму, в огне гитлеровцы грабили квартиры и тащили патефоны, машины, одежду и о спасении людей не думали. В эти же дни Гитлер показал свое настоящее лицо перед народом (свою гнусность, наглость, но зверства еще не показал, оно было пока крыто-шито). Много еврейской молодежи убил, обвиняя их в поджоге. Ровно через десять дней, в день Йом-Кипур – Судный день по еврейским обычаям, 29 сентября 1941 года совершилось гнусное злодеяние Гитлера. Он принес жертвоприношение своему идеалу «фашизму». Он проглотил шестьдесят две тысячи евреев – невинных жителей. Он напился еврейской кровью, что его жилы лопаются. И этот памятный день войдет в историю человечества. Ранней зарей красовался «гитлеровский приказ», никем не подписанный, о небывалой гибели евреев (пишу дословно). Приказ был напечатан на двух языках: на немецком и украинском.
Наказуеться всім жидам міста Киева і околиць зібратися в понеділок дня 29 вересня 1941 року до 8 години ранку при вул. Мельника – Доктерівскій (коло кладовища). Всі повині забрати з собою документи, гроші, білизну та інше…[26]
Еще накануне Судного дня, то есть 28 сентября 1941 года[27], Гитлер собрал всех евреев-мужчин города Киева и погнал в Бабий Яр копать ямы, а к вечеру всех расстрелял. Все евреи были уверены в том, что Гитлер везет их в гетто, но никто не мог подумать, что им там будет конец. Что стоило посмотреть на несчастных, беззащитных евреев и на их шествие к месту назначения их гибели? Страх и ужас! Волной шли – молодые, старые, женщины, мужчины и дети всех возрастов, и всякий спешил занять более удобное место в вагоне. Везли на подводах и повозочках свой скарб (одежда, посуда и продукты). Некоторые везли балии[28], ночевки[29], самовары. Шествие началось в восемь часов утра 29 сентября 1941 года, и три дня подряд шли и ехали евреи. Но куда? Сами не знали. Бабий Яр расположен близ еврейского кладбища, одна его стена упирается почти в Бабий Яр. Заранее были приготовлены ямы. Становились вокруг ям, и расстреливали из пулеметов, а те падали в ямы. Детей отбирали и отдельно убивали, брали на штыки, рвали на половины новорожденных. Не хватало ям, так землю взрывали минами, и от этого в то же самое время засыпало заживо евреев и образовались новые ямы. Земля шаталась от движения людей в одной яме, а из другой образовалась щель, и оттуда сочилась еврейская кровь. Место было окружено гестаповцами. У входа отбирали документы, одежду, драгоценности, продукты, а дальше в Яре раздевали и бросали все на кучи. Вопли, крики, плачи, мольбы и раздирающие крики детей и женщин не трогали звериных душ мерзких палачей-фашистов. Все делалось «по приказу» Гитлера. Старые евреи молились Богу и кричали: «Шма Исраэл адонай…»[30]. Молодежь боролась с палачами и кричала: «Народ отомстит за нас». Перед убийством они еще успевали изнасиловать женщин. Стоя на расстоянии, можно было умереть со страха, но человек сильнее железа и не умирает прежде времени, живет и все переносит. (Пишу сокращенно.) Некоторые евреи не пошли в Бабий Яр, они кончали жизнь самоубийством. Врачи отравляли себя и детей морфием, были случаи, когда обливали керосином себя и своих детей и не сдавались палачам в руки. Такой смертью скончалась одна наша ученица пятого класса 47-й школы Рива Хазан, жили по Короленко[31], 43, кв. 13. Мать и дочь облились керосином и сгорели, и все с ними сгорело. В нашем доме на Ленина[32], 12, они убили старика Столярова, и когда жильцы его выбросили во двор, они, гитлеровцы, наступали грязными чоботами с гвоздями на лицо убитого еврея, злорадствовали и кричали: «Капут юда!» Лицо убитого покрылось дырками, а потом еще два раза выстрелили в рот и глаза и ушли. Какая месть была у меня тогда, видя все это? Но увы! И как я проклинала эту минуту, что дождалась ее. Через пять дней после Бабьего Яра был издан другой приказ: что все еврейские квартиры должны быть опечатаны и все еврейское добро передано домоуправами в указанное место. Цель какая? Окончательно изгнать евреев из квартир и покончить с ними.
Свою намеченную цель Гитлер выполнил. Евреи были изгнаны, а добро забрано. У Гитлера еще остались евреи в плену. Восемьсот тысяч пленных взял под Киевом[33]. Они пока находились [в лагерях] (Борисполь, Нежин, Переяслав). Среди них было четыре тысячи евреев (и мой муж был среди них). Гнали пленных почти две недели на Киев. Была осень, и по вечерам уже было холодно. Впереди шагала колонна евреев: раздетые и разутые, изнуренные, тощие, подвязанные и окровавленные. По дороге они отставали, гитлеровцы сильно их били. Лагерь пленных был на Керосинной улице. Во дворе ямы, и в этих ямах находились пленные евреи. Кушать не давали по три дня, они умирали голодной смертью. Раз указали на еврея, что он комиссар. Его вытащили из ямы в одних трусах, поставили посредине двора и начали пытать: окружили его четыре гитлеровца с кинжалами с четырех сторон. «Ты комиссар?» И ножом в спину. Другой: «Ты юде?» Ножом в живот. Третий: «Ты коммунист?» Ножом в правый бок. Четвертый: «Ты НКВД?» Ножом в левый бок. И так казнь совершилась прилюдно. Еврей два раза успел крикнуть: «Палачи! Отомстят за меня и за нас всех!».
Остальные евреи были расстреляны также в Бабьем Яру. В 1942 году летом я видела много западных евреев-мужчин четырнадцати-шестидесяти лет, работали на грабарках[34] за Житомиром. Целое лето проработали, а к зиме всех расстреляли, а многие умерли голодной смертью. И такой была судьба всех евреев.
Вкратце опишу свою жизнь при Гитлере. Меня после этого приказа уже не впустили в свою квартиру наши же соседи, с которыми прожила в одной квартире восемь лет в большой дружбе. Активное участие принимала все время жена партийца Артеменко Христина Степановна в моей смерти. Она меня выдала и переселилась в мою квартиру и забрала все мое имущество, и она пользуется и сейчас им. Она преспокойнейшим образом живет в столице городе Киеве по ул. Ленина, 10/3, как будто где-то работает и является сейчас честной советской гражданкой. Она знала, что я еще жива и буду ей мешать, как видно, так она думала. И на моем несчастье она строила свое благополучие. Занимается явно грабежом и мародерством и чувствует себя прекрасно (бездетная, бывшая кулачка). А я валяюсь с двумя детьми на голом, холодном полу в подвале, где льется вода со стен ручьями, как у Гитлера лилась еврейская кровь (без кровати, без стола, без стула), ибо не имею средств на то, чтоб новое приобрести, а эта хулиганка, враг народа, роскошествует моим добром, что годами нажито в честном, тяжелом труде. Где же тогда человеческая справедливость? Может быть, мой ум еще до этого не дошел? История об этом умалчивает (пишу о прошлом).
Имея таких соседей, я должна была с больными детьми перейти в другой дом по ул. Ленина, 29, так как там никто не знал, что я еврейка. Потом ежедневно ходила на базар, чтобы что-нибудь достать для больных детей (одной было шесть лет, а другой четыре года). Однажды на Еврейском базаре меня встретила знакомая продавщица и говорит мне вслух: «Как она не боится шляться по базару?! Сидела бы дома та не рыпалась». С продуктами было очень трудно, ибо немцы отбирали все у селян без денег, и селяне перестали возить в город. Были дни, что почти умирали с голоду больные дети, и никто не хотел помочь (хотя бы корочку хлеба), а в квартире все осталось. И так в страхе и голоде прожила месяц в Киеве при немцах. Соседи зорко следили за мной, они не знали, куда я делась. В одно прекрасное утро меня настиг сосед и он же наш истопник школы Баран и следил за мной, и узнал, где нахожусь, и передал соседке Артеменко. Хулиганка Артеменко явилась к нам, на парадном агитировала всех соседей – зачем они меня укрывают в такое опасное для них время, ведь я еврейка. Переведу на украинский язык: «На що вы укриваете цю жидовку? Нехай вона іде до своеі хати, бо вона живе по вулиці Ленина, 12». Одна соседка была жена профессора, и ее внук у меня учился, ответила: «Эмилия Борисовна не еврейка, это неправда». А другая соседка ответила: «Хиба вона жидівка? Вона людина, як треба»[35]. (Выходит, что евреи не люди.) Но мои соседи на этом не успокоились. Баран меня встретил вторично утром, он шел благополучно на работу к Гитлеру, а я с базара. И тут он уже не стерпел. Узнал, в какую квартиру вошла, и через минут тридцать привел мне гестапо на дом. Он им говорил, что я еврейка-юда, что я здесь скрываюсь. Кричал на меня, топал ногами и со всякой руганью: «Жидовка, покажи пашпорт!» Я показала бумажку, о которой будет идти речь дальше. И конечно, отрицала все, что говорил Баран. Они ушли с тем, что придут еще раз, так как дети лежали больные, то думали: «Куда ж денусь с ними?» Спустя немного слышу, как в коридоре спрашивают, где живет юда. Соседи в ужасе, что в их квартире оказалась юда-еврейка. Крик на всю квартиру, и когда этот крик дошел до меня, я схватила двух больных детей и выскочила черным ходом на бульвар Шевченко вниз по Тургеневской к одной знакомой учительнице, с которой знакома была только десять дней. Была тогда суббота, а в воскресенье ушла из города Киева.
Баран и Артеменко привели ко мне жандармерию, но я спасла жизнь бегством. В Киеве остались еще некоторые врачи-профессора. Рабинович – хирург, профессор по детским болезням. Дукельский – еврей. Они были убиты в 1942 году, через год. Много мне рассказывала жена старого Дукельского (ему было семьдесят два года), а жена у него русская, как она его спасала, но не помогло.
Как я оставляю г. Киев и беру маршрут на Житомир? Дорога на Житомир – начинаются мои новые мытарства. Почему избрала Житомир? А вот почему. За месяц пребывания немцев в Киеве я была очевидцем многих страшных, мучительных картин над евреями, которых вернули с дороги обратно в Киев этапным порядком. Они бежали в Харьков или ближе к фронту, чтобы перейти к нашим. Часто не удавалось. На еврейском кладбище была «контора смерти». Когда просила нашего управдома еще «советского» Полонского зайти со мною в мою квартиру, забрать свидетельство по окончании института, то ответил, чтоб я принесла ему справку из «конторы смерти», что я безопасный человек для немцев, но когда я предложила пальто мужа, то пошел без справки.
Раз иду по улице Короленко близ памятника Богдана Хмельницкого, вижу, ведут этап евреев откуда-то. Они чернее черного. Представьте себе мое состояние, когда я увидела знакомую учительницу. На мне лица не было. Выступил холодный пот от испуга. Я за ними вслед пошла, но держалась в стороне. Учительница была еще одета в синем осеннем пальто, знакомом мне, с головы спал платок, а в руках держала маленький словарик по обыкновению (как видно, с ним спала). Она меня заметила. Как эта учительница просила у меня пощады жизни, думая, что я русская, не забыть мне никогда. Разница между нами была та, что я была еще на воле, а ее вели в «контору смерти». Я тогда думала про себя: «Дорогой мой друг! Завтра же я с тобой встречусь там же, ибо мне этот путь неминуем». Каждый раз полицаи ударяли прикладом старых женщин за медленный шаг их к месту смерти. Одна еврейка очень стонала и кричала: «Ой вей из мир, вус об их зих дерлебт»[36]. Зять взял ее на руки и нес недолго, ибо сам был уже бессильный. Довели до полиции (Короленко, 15). Вышел старший. Полицаи докладывают: «Что сделать с жидами?» Старший отвечает (он был не немец): «В «контору смерти» на расстрел!» И так я шла за ними до Лукьяновки.
Как я считала часы жизни. Каждый стук в дверь думала, что уже идут за мной. Мне только было жалко своих двух малышей, ведь они еще не знали жизни, притом недавно вышли из болезни. Я представляла себе смерть детей перед своими глазами. Ведь разбойники убивали детей в присутствии матери. Ах, как тяжела материнская мука видеть, как убивают ее детей. (Горько плачу.)
Я часто меняла базары, чтоб не узнали меня люди. Иду на базар Бессарабка. В будке, где когда-то продавали газеты, сидит старуха-еврейка и не может уже подняться. Прохожие дают: кто деньги, кто хлеб, кто сало. Пищу не принимает и кричит: «Иден, бней рахмунес, ратывет мих фун дем тейт»[37]. Ее выгнали из квартиры, все забрали, она в одних лохмотьях. А на дворе глубокая, холодная осень. Слякоть, брызжет мелкий холодный дождик, и она трясется от холода. Она рассказывает всем, что дочки и внуки ее уехали в гетто, а ее, одну старуху, оставили, и сильно на них обижалась. Назавтра я опять пошла смотреть, что стало со старухою, но она уже была мертвая. Окоченела от холода. Одна старуха скрывалась на чердаке целый месяц, запаслась сухарями и водой. Когда ее нашли и повели в «контору смерти», то всем говорила, что прожила лишний месяц. Осень. Холод. Вижу, сидит в Золотоворотском садике женщина лет тридцати восьми. Конечно, изгнана. Я за ней следила два дня, а потом ее не стало. Не дожить до такого времени, как мне пришлось видеть и переживать…
Мой уход из Киева. Все учителя после приказа боялись меня как огня. Боялись проходить по улице со мной, даже просили не встречаться с ними. Как было мне тяжело и обидно, что лишь вчерашние друзья, с которыми я проработала десять лет в одной школе, где вместе творили чудеса, а сегодня не хотят тебя видеть и помочь тебе в трудную минуту. Только одна русская учительница Вера Петровна Сухозанет, и теперь она работает в Киеве учительницей, с которой я много лет дружила, спасла мне жизнь. Она мне дала справку, где была другая национальность, русская, а все остальное осталось по-прежнему. (Все документы гитлеровской эпохи сохранились.)
Кроме этой бумаги, что дала, она же советовала немедленно оставить Киев, потому что сама боялась за себя. Я с особой болью в душе оставила Киев, любимую школу и свой родной дом. С двумя крошками в ужасную погоду пустилась в дорогу без куска хлеба и без вещей. На мне было летнее пальто и туфельки, ибо не успела ничего захватить с собой (соседи постарались). Ведь в Киеве я много лет училась, работала и растила чужих детей и своих. В Киеве прожила четверть века, а в школах проработала двадцать четыре года. Я отдала детям свою молодость и свою душу. Я всегда работала на двух сменах, только ночь заставляла расстаться со школой. Летом работала в лагерях. Детский звонкий голос был всегда мне приятен. Я никогда не уставала и не чувствовала усталости. Меня всегда можно было найти среди детей. Дети – это вся моя жизнь. К восемнадцати годам я уже заведовала большим коллективом детей. И вдруг я должна все оставить и идти искать себе пристанище. Но куда? Сама не знаю…
Дети мои шатались еще от болезни, и красные пятна были еще на лице. И рано утром в воскресенье мы тронулись пешком в путь. Светочка захватила свою любимую куколку, так было ей жалко с ней расстаться, а когда ручки замерзли, то мне отдала и сказала: «Мама, держи и не потеряй!» И думала тогда я: «Все это наделал враг человечества – людоед Гитлер». (Как больно вспоминать прошлое плохое.)
Что было со мной в дороге? Торбочка с кусочком хлеба, мой новый документ и двое малышей. По пути встретили подводу, и довезли нас до хутора «Мыло» в двадцати пяти километрах от Киева. На дворе слякоть, моросил мелкий дождичек. По пути очень смерзли и проголодались. На хуторе было несколько разбросанных хат. Зашли в первую. Нагрелись, и угостили нас печеной картошкой. Первый вопрос был: «Кто я? И куда путь держу?» Ответ: «Я погорела и направляюсь к себе на родину». А где эта родина, сама не знаю… Остаться ночевать было невозможно, ибо было тесно для его личной семьи, тем паче и для нас. В эту ужасную погоду поплелась я с детьми в село Спитки, но ни одна селянская хата не хотела принять нас на ночлег. В селах был приказ не принимать чужих, ибо это партизаны. Стою с детьми посреди поля, и коченеем. Куда идти ночевать? А тут надвигается темная, холодная ночь. Этот момент был хуже смерти. Наконец я зашла к бывшему председателю колхоза, женщина (горбатая). Просила продать молоко для детей – обещала позже, а пока у нас была возможность нагреться. Дети от усталости, холода и голода уснули, сидя на лавках. Вечером голова колхоза заявила мне освободить ей хату. И сколько я ее ни умоляла оставить нас на ночь, то не соглашалась. Бужу детей, но они не встают – спят очень крепко. Мой плач и просьбу услыхал старик-отец, который лежал на печке, а я сначала его не заметила. И он крикнул на дочь: «Нехай вона залишиться с дітьми на ніч. Ничого Гитлеру не стане»[38]. Тогда молодая принесла солому в кухню, и мы переночевали. Наутро дождь, а в селе непроходимая грязь, а я в одних туфельках. Выпроводили нас с богом, и пошли дальше. Почти все село прошла, и никто не желал впустить чужого человека, особенно с детьми. Все смотрели с каким-то недоверием на меня. Одна селянка мне сказала: «Мабуть жидівка? Из Киева, бо ти одягнена в длиному пальті, а діти в шапочках. Хоч розмовляэшь як наші жінки»[39] (вот ее заключение). Только в одну хату нас впустили, но я должна была предъявить свой паспорт старосте, а паспорт мой остался Гитлеру на память. Вижу, староста неграмотный, показала членскую книжку с фотокарточкой вместо паспорта. Староста нацарапал разрешение (дозвіл), что чесна людина и можно находиться в селе. Принесла эту бумажку хозяйке, и мы остались на пару дней, пока установится погода. В этот же вечер заболела старшая девочка ангиной. Валяемся на голой земле, а потом дали солому. Хозяйка не хотела держать меня с больным ребенком и выгнала нас на улицу. Из этого села шла дальше. Мы проходили необозримые советские поля, леса, луга и сотни сел, оккупированных фашистами. Сколько горя и муки я изведала в пути с детьми (не рассказать и не описать). И через несколько дней мы добрели до Житомира. По дороге встретилась с одним киевлянином, который жил в Киеве на Глубочице. Он шел в Житомир, чтобы выкупить из плена двух сыновей. Он мне рассказал, какое горячее участие он принимал в убийстве евреев в Бабьем Яру. Ежедневно приходил в Бабий Яр на помощь немцам, за это немцы давали ему барахло еврейское и харчи, что оставили евреи целыми кучами. Даже собрал там 43 тысячи советских денег, а теперь хочет выкупить своих сыновей. Я его спросила: «Вы довольны, что убили столько евреев?» Он так приятно улыбнулся и скоро ответил: «Очень рад этому случаю!» Я уже поняла, с кем хожу… Несколько километров ехали машиной. В Житомир приехали под вечер и пока дошли до квартиры моей сестры, уже было темно (Маловильская, 11). В квартире сестры переночевали, и там соседи рассказали, что ее заживо засыпали с ее семьей за сопротивление. С нами ночевал мой «хороший» спутник. Наутро зашла я напротив к соседке в номер двенадцать, к одной польке, сварить картошку для детей. У этой польки сын оказался тайным агентом, и он нас арестовал и свел в гестапо. О первом аресте я уже писала. В гестапо я узнала у арестованных, что в Покостовском лесу близ станции Коростеня находятся партизаны. Вышла из гестапо на улицу, мне было темно в глазах от непривычного света. Стою и думаю: «Куда идти?» Решила пойти в Наробраз[40], узнать, есть ли детские дома. Решила отдать детей в детдом, а сама пойти к партизанам в Покостовский лес. Так и сделала. В Наробразе узнала, что есть сиротский будинок[41] на Курбатовке. Когда я зашла в общую канцелярию, мне бросилась в глаза старая, закоптевшая икона и знаменитый портрет людоеда Гитлера. Так и сердце екнуло при виде работника с фашистскими флажками. Думаю, здесь нужно держать фасон. Низовые работники – украинцы. Главный начальник – немец. Детей моих не приняли, а ответили: «Если есть мать, то пусть мать и кормит». Там узнала адрес сиротного будинка. Взяла голодных ребят, и поплелись в конец города. Привела в сиротский будинок и просила заведующую переночевать, а завтра принесу справку о принятии их. Дом этот произвел на меня удручающее впечатление. Детей избивали, правда, там был настоящий сброд. От четырех до восемнадцати лет. При мне закрыли в погреб селянского мальчика за то, что украл деньги у воспитательницы. Он переночевал, закрытый на замок, и сильно испугался. Когда утром выпустили, то был как помешанный, от испуга. Дети мне рассказали, что немцы недавно забрали всех еврейских детей, увели и убили, а четырех еврейских мальчиков, лет по десять-одиннадцать, два дня тому назад повесили в саду сиротского будинка. Выдала их врач, которая работала там в доме. Я с ней познакомилась, и действительно, настоящая хулиганка. Она мне сказала, что жидов очень много и всех не перебьешь. На другой день просила заведующую принять детей, хоть оставить на пару дней, пока сама устроюсь, а тем временем ушла в Покостовский лес к партизанам. Этот лес находился в пятидесяти девяти километрах от Житомира. В одном летнем пальто, в одних туфельках в сильный холод пошла. Детей своих дорогих оставила на верную гибель, но другого исхода у меня не было. Как я жалела, что не погибла в Бабьем Яру.
Дорога была мне незнакома, я все время блуждала. Наконец я попала в село Покостивка, а за селом, пройдя четыре километра, начинается лес. В селе остановилась и отдохнула. Пришла в лес и никаких партизан не видела. Долго я бродила по лесу, и уже при выходе под большим деревом сидели двое мужчин. Один совсем молодой, а второй постарше. Я их боялась. У меня сильно болела левая нога, ибо сидела в гестапо на цементном полу и простудила ногу.
Один меня спрашивает: «Що, бабка, кулигаеш?»[42] Я стала смелее и подошла к ним, так как услышала голос наших людей. Когда они спросили меня: «Чи е діти?», то я так сильно заплакала, что они сразу поняли, кто я… Они мне рассказали, что собираются уходить в Коростеньские леса, так как там находятся партизаны, а я далеко не уйду с больной ногой, и советовали вернуться к детям.
Возвратилась обратно в Житомир. В селе Покостивка я увидела школу. Селяне мне рассказали, что школа не работает из-за того, что нет учительницы. Поговорила с заведующим школою, он мне рассказал, что нужна учительница 1-го класса, и условия для учителя. Узнала все и через семь дней вернулась обратно к детям. Дети успели заболеть чесоткой, и покрылось все тело фурункулами у них от грязи и голода. В сиротском доме детей не оставляют. В школу боялась поступить, заведующий – сын попа, и кроме того, буду всем бросаться в глаза. Передо мною стал вопрос – что делать мне сейчас? Ведь зима приближается, и угла нет. Никто не впускал в хату. Хотела поступить в колхоз работать, но не принимали на работу. И решила уйти совершенно в противоположную сторону на Бердичев, там находится совхоз «Рея». Ушла. Долго я путешествовала пешком. Я проходила сотни сел (где дневовала, там уже не ночевала), но устроиться не могла. Время шло к зиме, и рабочая сила сокращалась. Наконец добрела до совхоза «Рея», он расположен в десяти километрах от Бердичева. Хотели принять меня на работу в контору и направили меня к главному агроному (узнаю, немец). Я ни слова и возвращаюсь обратно в Житомир, ибо боялась попасться ему на глаза. На обратную дорогу опять потратила неделю. Заведующий сиротским будинком страшно был недоволен тем, что каждый раз бросаю детей. Встречу с детьми не описать. Как они меня умоляли и плакали, чтоб забрать их обратно из этого сиротского дома. «Мамочка, ты не уйдешь без нас?» И следили за мной целый день. Я решила, если умереть, то все вместе. Взяла ребят и пустилась в путь-дорогу. В Житомире получила назначение в школу. Хоть имела назначение, но все-таки в школу не хотела идти – боялась. И думала, где будет возможность остаться, то останусь с детьми. Но никакое село не хотело нас принять, как будто мы пораженные. Сколько я выплакала, идя с малышами без куска хлеба из села в село (если бы собрать мои слезы, можно было в них выкупать человека). И так мы пришли в село Покостивка, как будто мне знакомое село. Во имя спасения детей я пошла работать в сельскую школу за учительницу 1-го класса. Мне дали комнату без печки с разбитым окном. Узкую железную кроватку. Солому достала. Через месяц мне сделали плиту, обещала сама уплатить. Были школьные дрова, приготовленные еще нашей властью на 1941/42 учебный год, но заведующий забрал их себе и не хотел давать, а спорить с ним не посмела. В 1941 году были страшные холода, и в этом холоде моя комнатка не отапливалась, так как не было топлива. У детей и теперь отморожены руки и ноги. Хлеба мы не видели более двух лет.
Причина была та, что Гитлер вывез весь хлеб, и села сами голодали. Целую зиму жили на одной картошке без соли. Не было горшка, в чем сварить эту картошку. Вода замерзала в колотке. Не было, чем укрываться. Мы спали в пальто шесть месяцев, не раздеваясь, ибо ничего не было из вещей. Я покрылась вся чиряками, нас заедала нужда. Моя жизнь – это один кошмар. Не в силах человеческий язык передать все то, что обрушилось на всех евреев, особенно на меня. Небывалое в истории человечества: муки и страдания, причиненные Гитлером мне и всему еврейскому народу. Школа не работала. Не было учеников, книг и топлива, а я блаженствовала по такому случаю. Гитлер отвечал селянам, что ему не нужны ученые, ему нужны рабы, скот и рабочая сила. Он все писал, что Европа побеждает. После Нового 1942 года в школах был введен закон божий как обязательный предмет. Откуда во мне закон божий? Разве я когда-нибудь обучала? И сын попа (заведующий школой) сразу узнал, что я не русская (по-ихнему, православная). Была дана анкета, где нужно было ответить на некоторые вопросы. Главное, у Гитлера фигурировала и выпячивалась национальность. В сельуправе меня спросили, какого я вероисповедания. Чуть не ответила – иудейского, вместо православного. Аж было противно до слез, но надо было молчать. И сын попа – большой хулиган – начинает за мной следить. Кто я? Почему не признаю никаких праздников и даже не знаю их названия? Почему не хожу в церковь и не учу детей молиться? Все село уже знает, что я не православная. В воскресенье в последних числах мая 1942 года заведующий школой, сын попа (хромой на одну ногу), узнает в сельуправе, что есть новый гитлеровский «приказ»: кто выдаст жида, коммуниста, партизана и депутата Верховной Рады[43] – вознаграждение тысяча рублей, выдача продуктами по дешевой цене. И в этот же день является ко мне заведующий с полной уверенностью, что я еврейка и за мою голову получит тысячу рублей. Он мне начинает рассказывать, что так сильно любит евреев, что даже чуть не женился на одной еврейской учительнице. И тут же предлагает мне дать ему тысячу рублей, чтоб скрыть мое жидовство. В душе скребут кошки, а вида не подаю. Отвечаю: «Пусть беспокоится тот, кто относится к данной рубрике». Только обещала, что если пойду на родину, то принесу кое-что из вещей. Сколько подлостей я видела со стороны его по отношению ко мне, но должна была все молчать. Ведь наша жизнь была на волоске, а я все-таки не теряла надежды на то, что я скоро опять увижу наших и переживу еще Гитлера (и так оно и есть). Жена его всегда мне твердила, что ее муж, то есть заведующий школой, никогда не был советским педагогом, а работал в школах Советского Союза двадцать лет и все под маской. А когда пришел Гитлер к власти, то показал свое настоящее лицо. Как было больно видеть, что такие люди благополучно жили и живут (мало пишу о селе). Долго, скучно, сумрачно тянулись гитлеровские дни. Он не стерпел, что так долго не иду на родину, – пошел в Житомир и заявил, что в селе живет жидовка. Причина была та, что староста обещал дать мне справку, что проживаю в этом селе. А без печати эта справка недействительна, а печати еще не было у старосты. Настал наконец счастливый момент, и я получила от старосты бумажку с печатью. Был июнь 1942 года. Заведующий пошел в Житомир и принес мне отношение из Наробраза, что меня туда требуют. Сдал мне под расписку. Пошла в Житомир по вызову. Прохожу пешком пятьдесят пять километров, оказывается, это не Наробраз, а гестапо. Явилась, а уйти уже невозможно. Допрос мой длительный, мучительный и страшный. Гитлер все время обвинял меня в том, что родилась еврейкой. Но, живя сорок лет еврейкой, было гораздо легче, чем два с половиной года русской. Я, конечно, все отрицала, как в первый раз. Меня опять снимают и печатают в газетах и подают на розыск (сохранилась фотокарточка). Меня спросили, когда мой день рождения и когда мой ангел. Я ответила, что я Мария Магдалина, а не Мария Египетская. И еще другие глупые вопросы. В этот раз я была особенно спокойна и выдержана как никогда. Меня освобождают условно под расписку и личную ответственность, что должна представить им паспорт. Из Житомира босая, без куска хлеба, направляюсь в Киев к Вере Петровне Сухозанет за советом. От боли, досады и волнения мое сердце сжималось, как лимонная корка на раскаленной мостовой. Шла пешком долго и томительно. Не видела даже света перед собой. Была довольно знойная пора, а мне хотелось лечь и больше не встать. Беспокоюсь сильно за детей. Перед моим уходом, еще в Житомире, я написала записку и адрес брата, который живет в Москве, и зашила в пальто старшей девочки. Просила ее: «Дочечка, когда придут наши, красные, то попросите кого-нибудь отправить эту бумажку в Москву, чтоб брат забрал детей, если останутся в живых. А я, быть может, не вернусь больше к вам. Будете жить без мамы и папы». Долго стояла и смотрела на них и горько плакала. Старшая девочка говорила мне: «Мамочка, вернешься и будешь жить с нами». А младшая все ласкала меня и не отпускала меня. Вырвалась от них и ушла. В селе Покостивка были также и друзья. Семья Мушинских, докторша, одна бабушка, сына ее забрали в Германию (глухой был и забрали). И эта бабушка приходила ко мне ежедневно с внучкой, шестимесячный ребенок, узнавать, когда будет конец Гитлеру. Им я и доверила своих детей. В Киев пришла утром и застала Веру Петровну дома. Жила она на улице Рейтерская, 25, кв. 3. Она не верила, что я жива. Осталась на ночь. В этот вечер я все ей рассказала и советовалась с ней, что делать и куда идти? После наших разговоров мне казалось, что она изменилась и как будто боялась меня. Ни до каких результатов не дошли. Вера Петровна в этот раз не могла ничем мне помочь. Рано встала, взяла некоторые вещи и ушла в село.
Город Киев в гитлеровское время. Грязный, унылый, безлюдный. Вместо роскошных цветов на улице везде картошка росла.
Одни зеленые шинели бродят с высокими кокардами. Угрюмые, скучные, голодные люди рыскали по Святошинскому шоссе с мешками, клумками[44] и повозочками по направлению к селам на обмен. Город плакал. Хотя я была одета, как селянка, и трудно было меня узнать, но все-таки одна мать моей ученицы узнала меня и остановила (немцы по фамилии Цоль – девочка ее училась у меня три года). Я, правда, боялась ее. На улице я дрожала, мне казалось, что следят за мной. Все люди казались мне врагами. Как я хотела видеть мой дом! Не пошла – боялась. В Святошине в доме отдыха когда-то жили, теперь немцы с семьями. Каждый имел отдельный особняк или дачу. С какой жгучей ненавистью я смотрела на них. Мне был противен их голос. На костях наших они строили свое благополучие. Они напились нашей кровью. Весь мир плакал, а они, палачи, злорадствовали. (Думала, скоро вам конец будет.)
Долго я смотрела на дом отдыха, в котором лишь недавно там отдыхала. В 1940 году меня премировали за хорошую работу, а теперь я нищая, бесправная, беззащитная.
Я – живой труп. Идя, я задавала себе вопрос: «И когда уже наши придут?» Мне как будто кто-то в душе отвечал: «Скоро-скоро». И я подбавляла шагу. Через семь дней я вернулась обратно в село.
В селе за время моего отсутствия решили, что я настоящая жидовка и меня повесили в Житомире за обман. А детей моих собираются вести в город. Они плачут, рыдают и не соглашаются идти. Всем говорят: «Наша мама скоро вернется. Непременно придет к нам» (и детское сердце не обмануло детей). И вдруг я являюсь в село. Все выбежали смотреть повешенную, лишь тогда убедились, что действительно русская. Трудно описать нашу встречу. Мы плакали от радости, что опять вместе. Всю ночь не спала, хотя была очень усталая. Я думала только, на что Гитлер тратит свою культуру, свой ум, свое время и чем он занят? На поиски одной беззащитной еврейки. Село успокоилось, а я работала на полевых работах. Школу оставила – не хотела больше работать. Настроение ужасное, предчувствие плохое. На сердце лежит тяжелый камень. После работы я и дети собирали колосья пшеницы. Мелю на зерна и варю детям галушки с водой без соли вместо хлеба и картошек – нет денег, чтоб купить пуд картошек (150–200 р. за пуд). После уборки урожая в последних числах августа (во вторник утром) приходит ко мне заведующий и предлагает мне ехать в какой-то район за вапном[45] для побелки школы. Я отказываюсь, так как уже не буду работать. Последнее время начал заискивать за кожаное пальто мужа, что одолжил у меня навсегда. Иду по селу собирать щепки, чтоб детям кое-что сварить, уже одиннадцать часов утра, а дети еще не завтракали. Вижу, едет большая, прекрасная немецкая машина и подъезжает к сельуправе. Я так и поняла, что за мной. И действительно, три гестаповца и один переводчик. Переводчик чехословак. Староста был тогда в Житомире, а в управе только один писарь из начальства. Гестаповцы потребовали меня и заведующего школою. Писарь указал на меня, что вот она идет. Слышу, зовут меня: «Котлова! Котлова!» (я бросаю щепки и направляюсь к ним). Первое, что мне бросилось в глаза, их значки на грудях (череп и две кости). Два раза была арестована и просиживала на допросах дни и ни разу не заметила этих значков. Один гестаповец вытащил мою фотокарточку и показывает остальным и говорит: «Да, это она! Зараз ей капут». Пробует винтовку – хорошо ли стреляет. Вся эта картина происходит на улице около управы. Все село сбежалось смотреть, как будут меня казнить. Я держусь стойко, но селяне говорили мне потом, что была бледна, как смерть. Один гестаповец говорит мне: «Садись в машину». И хотели увезти меня на поле и там убить. Собираюсь садиться. А первый все твердит: «Капут!» (мол, зачем с ней возиться). А мое сердце предсказывает: «Нет, сволочи! Палачи, изверги, не убьете меня! Буду жить и еще долго жить». Переводчик настаивает на том, чтоб меня опросили в присутствии заведующего школой. Первый все кричит: «Капут!» Он же велел сделать мне несколько шагов и два раза выстрелил. От близкого звука я прямо оглохла. «Будешь говорить правду. А если нет, то сейчас убьем». Я спокойно отвечаю: «Я вам все время говорила правду». Про себя думаю: «А вы живете правдой?» Все обман. Так обман за обман. Кровь за кровь. Смерть за смерть. И вспомнила мудрые слова нашего великого Сталина. Только была рада, что дети не увидят смерть матери. Долго они разговаривали и решили сделать допрос в сельуправе в присутствии заведующего и людей села. Зашли все и я. Все сели, а я стою. «Покажите документы!» Я показываю. «Покажите свидетельство по окончании педагогического института в 1930 году». Там указано, где я родилась, кто я такая. Переводчик посмотрел на фотокарточку, что была на свидетельстве, и показывает гестаповцам и говорит: «Смотри, какая ты была здесь, а теперь ты настоящая старуха». Я думаю про себя: «Это вы сделали меня такой, мерзавцы!».
«Сколько мне лет?» Ответ: «Тридцать девять». Тогда третий наконец, еще молодой, все время молчал, а теперь сказал: «Моей матери пятьдесят два года, но она не такая старая, как ты» (то есть я). Я молчу. Потом показала свой новый документ вместо паспорта. На справке было написано: 1938 года выдано и по национальности русская. И тут они остановились и долго размышляли. Ведь в 1938 году была советская власть, и зачем мне было менять национальность? В то время все евреи жили очень хорошо, и, по-ихнему, советская власть – это власть жидов.
Спрашивают заведующего, знает ли хорошо, что я юда? Он отвечает:
«Может быть, другой национальности, но не православная». Почему он так уверен? Заведующий отвечает: «Она не знает закона божьего, названия праздников, не ходит в церковь, не учит детей молитвам». Переводчик отвечает: «Это пустяки, если не знает или не хочет!» Потом начали спрашивать общину, что я за женщина? Голова I колгоспу пан Шевченко ответил, что я не еврейка (что я звичайна людина – ну, наша людина – православная). Одна старуха дала такое определение: «Разве евреи люди? Хіба така, як вона жидівка? Вона же звичайна жінка»[46]. Одним словом, моя жизнь была на весах, и думалось: «Какая же чашка весов перевесит?» Потом был задан вопрос с упреком: «Почему у меня нет паспорта в течение двух лет?» Я ответила, что в селе все живут без паспортов. А про себя думаю: «Не хочу вам, разбойникам, показаться на глаза. Ваш паспорт мне противен, как вы, немцы! Я со дня на день жду наших мужей и братьев». Они мне сказали, что должна поехать в Житомир к райбургомистру за паспортом. Если еще раз попадусь к ним без паспорта, то убьют. Я говорю: «Зачем убивать? Ведь я всегда у них в руках и никуда не уйду». (Куда спрячешься от палачей?) Я просила выдать мне справку, что три раза арестована, но гестаповец отвечает: «Достаточно то, что возвратили мне документы и жизнь». А переводчик добавляет: «Особенно жизнь…».
К вечеру уехали. Я вышла от них не своя. Вернулась домой, дети уже спали на знаменитой кроватке. Сначала уснула от переутомления и волнения, а потом думала, как оставить это село? И какие меры принять? Пошла к Мушинским и узнала, в каких местах находятся сахарные заводы. Разузнала. Назавтра под предлогом, что надо ехать в Житомир за паспортом, ухожу в м. Андрушовку (Андрушовского р-на Житомирской области). Прихожу, заводы там не работают. Направляют в Червоное, еще дальше (и все время надо ходить без куска хлеба). За неделю ходьбы – стала чернее черного. Чувствую, что нет уже сил бороться (безвыходное положение опять у меня). Первый месяц осени. Тепло. В Червоном на сахарном заводе принимают, но общежития не дают. Квартир нет, не принимают чужих, боятся. И, поступая на завод, необходим паспорт, а у меня его нет. Опять плохо. Куда ни положишь больного, все ему плохо. Нет, не решаюсь. Лучше в совхоз среди селян. Я уже к ним привыкла, лучше панов. Совхоз этого завода (свекловичный) находится в селе Яроповичи Андрушовского р-на Житомирской области. Иду туда. Работы очень много, и нужна рабочая сила. Принимают, но общежития совсем нет. Проработала два дня в совхозе. Условия ужасные. Кушать нечего, жить негде. Ночую в сарае. Работа с утра до темного вечера на поле, скирдовать высадки буряка. Для меня непосильный труд, ибо сама бессильна, едва ноги тащу. Расчет за работу зимой по двадцать килограммов зерна за трудодни. Селяне имели свое хозяйство и свою хату, и то не могли существовать, а я? Ни кола, ни двора. Как же я могла с детьми существовать? Это такая гитлеровская плата за человеческий труд. Гитлер бросал прокламации в начале войны: «Вы, селяне, служите советской власти за кило половы». Ему невыгодно было видеть зажиточную жизнь села при советской власти, он, Гитлер, тянул из села все готовое заранее. Сознательное селянство боролось против Гитлера, как мы. За детей сильно волновалась. Мне казалось, что гестапо придет в село и заберет детей вместо меня. И решила определить детей в киевский сиротский дом, там работала моя бывшая заведующая детдомом. Когда была студенткой, то работали вместе. (Звали ее Александра Гнатьевна Ершова.) Мы когда-то были хорошими друзьями, и думала, что в трудное время выручит, и считала, что она вполне советский человек, но оказалось совсем другое. Когда пришла в Киев, исключительно к ней в сиротский будинок (Белицкая, 3), там сейчас специальный детдом для детей фронтовиков, конечно, ее уже там нет. Захожу к ней в комнату, вижу, на кровати висит икона (Божья матерь). В столовой висели иконы, и дети стояли на коленях, молились Богу, а она впереди и тоже молилась. В этот момент мне стало что-то страшно при виде ее в таком положении. Мелькнула мысль, быть может, и она была двадцать три года под маской? Не ошиблась я. Когда я ей задала вопрос: «Александра Гнатьевна! Я вас не узнаю» (недавно собиралась вступать в партию). Она мне с насмешкой отвечает: «Эмилия Борисовна! Какая власть, такая масть». Очень жалела, что пришла в Киев к ней за помощью. Даже боялась остаться у нее ночевать и пошла к Вере Петровне. В этот раз ходила по улицам смелее. Прошла по улице Ленина, даже остановилась возле Академии наук и смотрела на свой дом, в котором прожила столько лет. Думала про себя, что буду опять жить в Киеве. Была на ул. Кирова напротив Первомайского парка, там, где жила моя сестра. Эвакуировалась в 1941 года с детдомом (счастливая она). Пошла на Подол, там смотрела квартиру второй сестры, тоже эвакуировалась с учреждением (вторая счастливица). На минутку ожила при виде своего любимого города. Скоро вечер, и нельзя будет ходить (движение до девяти часов вечера). Поспешила к Вере Петровне на ночлег. Впустила меня и заперла меня, так как там жила наша бывшая учительница английского языка, а муж ее работал в управе, то Вера Петровна не хотела, чтоб они знали, что ночую у нее. Всю ночь советовались из-за паспорта, ничего не выходило. На рассвете ушла обратно к себе в село. На четвертые сутки была у детей. Много приключений имела в дороге. Что я видела, что я слышала, что я пережила, не напишу. (Не способна все изложить на бумаге, если бы родилась бы талантом или каким-нибудь гением, то тогда было бы иначе.) Придя в село, я спешила обратно уехать с детьми, ибо остаться в селе невозможно уже было. На мое счастье, из Житомира приехали спекулянты с машиною. Упросилась, и нас взяли в Житомир. Детей опять сдала в сиротский будинок, так как заведующий был уже знакомый. А сама пошла в село Яроповичи нанять хату для детей и поселиться на зиму. С большим трудом я наняла хату у одной старушки. Пошла опять в Житомир за детьми. От Житомира до села Яроповичи пятьдесят километров. Из Житомира шли пешком, по дороге встретила машину, и доехали до села. Первые дни пошла на полевые работы к селянам (копала картошку). Через две недели нас выбросили на улицу. Причина была та, что старшая девочка заболела на свинку, и бабушка требовала у меня пятьдесят рублей на дрова, а денег у меня не было. Начинаю ходить по хатам. Бывали дни, что нас не хотели впускать даже в сарай. Положение ужасное. Идет к зиме. Наконец поселились к одной молодой женщине, вторая хата от церкви (Анна Перепечева), обещала ей золотые горы. Анна эта – настоящая Вера Чибиряк (дело Бейлиса). Там я все уже почувствовала. Моему горю не было конца. От голода, холода, нужды заболели обе девочки и должны умереть. Сколько бессонных ночей выплакала, сидя возле них. Скоро являются ко мне староста и комендант села и требуют меня в сельуправу. Староста добивается все время, где работал мой муж. Отвечаю, что на бойне. Он мне отвечает, что все жиды работали на бойне. А комендант говорит: «Ларчик просто открывается». Значит, мы жиды. (Муж мой военный был почти всю жизнь.) Через некоторое время выздоровели дети. Я объявила всем, что я известная портниха. Все селяне боятся меня, чтоб не украла то тряпье, которое дают перешивать, ибо очень нуждаюсь. Шью руками, все грубое, на вате. Шью долго, с терпением. Через некоторое время убедились, что очень честная жинка, даже возвращаю грубые крестьянские нитки, которые остаются на клубке после шитья. За труд принимала все, что давали, лишь бы накормить голодных детей. И так прожила целую зиму 1943 года у этой Анны. Я вся была опухшая от голода. Дети до того иссохли, что на них лица не было. Они светились, как восковая свечка. Настала весна, опять пошла на полевые работы к селянам (садила картошку). Потом староста заставил пойти садить картошку под плуг. Работала мало на колхозном поле, ибо за труд не оплачивалось. У крестьян, когда работала, то давали хоть покушать, и домой для детей принесу похлебку. На мое несчастье приезжают к хозяйке Анне гости из Киева, и я должна была оставить эту хату. Заставили освободить опять угол, что занимала. Опять плохо, нет угла, но не страшно было, ибо шло уже к весне. Долго валялась с детьми на земле, где попало. В прекрасный день меня впустила другая селянка, Марина Машталер. Там моя чаша горечи переполнилась. Восьмилетнюю Мери послала в пастушки. Она пасла пять свиней и двенадцать поросят. Уходила в пять утра в поле и приходила в девять часов вечера. Селяне ее кормили. Младшая завидовала старшей, но никто из селян не хотел принять на работу шестилетнюю Светлану. Светлана горько плакала, что Мери ест, а она голодает. Как было отрадно видеть, что Мери делилась последним. Что даст ей хозяйка, спрячет и вечером принесет домой и отдаст Свете. Часто предлагала и мне: «Бери, мама!» Я чувствовала, что растет мне защита. Недаром я столько намучилась, чтоб спасти им жизнь пока. И так проработали мы целое лето (я с детьми на поле от зари до зари). Света белого не видела. Староста и комендант зорко следили за нами. Продолжение следует[47]. Пишу поздно ночью при коптилке.
Киев, 13 января 1945 г.
Города и местечки Украины
Мальчик из Бердичева
Рассказ Хаима Ройтмана
Меня называли Митя Остапчук. А я Хаим Ройтман. Я из Бердичева. Мне теперь тринадцать лет. Отца убили немцы, маму убили. У меня был младший братишка Боря. Немец его убил из автомата, у меня на глазах убил… Страшное дело, земля двигалась!
Я стоял на краю ямы, ждал – сейчас застрелят. Подошел ко мне немец, щурится. А я ему показываю: «Смотрите – часики». Там, на земле, стекляшка блестела. Немец пошел, чтобы поднять, а я кинулся бежать. Он за мной и строчит из автомата, картуз продырявил. Бежал я, бежал и свалился. Потом не помню, что было. Подобрал меня старик, Герасим Прокофьевич Остапчук. Сказал мне: «Ты теперь Митя, сын мой». У него семеро своих, я стал восьмым.
Пришли как-то немцы пьяные, стали кричать. Заметили, что я черный. Спрашивают Герасима Прокофьевича: «Чей?» Он говорит: «Мий». Они ругаются, что он врет, потому что я черный. А он им спокойно отвечает: «А потому, що вин вид моей першой жинки. Вона цыганка була».
Когда освободили Бердичев, я пошел в город. Нашел моего старшего брата Яшу. Он тоже спасся. Яша большой – ему шестнадцать лет, он воюет. Когда немцы уходили, Яша нашел подлеца, который убил нашу мать, и застрелил его.
У могилы родных
Судьба евреев местечка Чуднов Житомирской области
Пять тысяч пятьсот человек местечкового населения, преимущественно стариков, женщин и детей, зверски замученных и истребленных, зарыты в ямах на территории Старого и Нового нашего родного Чуднова и его окрестностей[49].
Из рассказов очевидцев я узнал: первой жертвой был духовный раввин местечка восьмидесятилетний старик Иосиф Яковлевич Мосук, это было 8 сентября 1941 года перед вечером (кажется, в пятницу). Над этим божественным стариком издевались таким порядком. Заставили надеть богомолье, предложили двум соседкам-старушкам водить его по улице об руку, со свечами в руках, как к венцу, и под аккомпанемент резиновой нагайки немецкого палача Запевайло старушки были вынуждены петь, проходя по всему местечку до садика, где после так называемых церемониальных издевательств первая указанная выше тройка была убита и зарыта в одну яму там же в садике, над ямой поставили деревянный крест. Осмелившись, одна девушка, кажется, по фамилии Чирашнер, тайком сняла крест, за что все же немедленно поплатилась молодой жизнью.
Первое массовое истребление населения, учиненное немецкими извергами, было 9 сентября 1941 года. Через так называемых специальных посыльных Эли Шермана и Нуты Зильбермана было созвано и гестаповцами согнано в помещение кинотеатра будто для отправки на работу до девятисот человек, а оттуда битком набитыми на грузовых машинах отвозили в парк. На первой машине едет Лазарь Харитонович (никто еще не знал путь следования машины), а он, размахивая шапкой и кланяясь, кричал: «Еду на верную смерть, но за идею!» Что он этим думал, конечно, как умалишенного не поймешь. Машина сделала не менее сорока оборотов из кинотеатра в парк, а там люди строились в очередь к заранее приготовленным ямам. Над каждой ямой лежала узкая доска, к этой доске длинной очередью не менее пятисот человек медленно, еле удерживаясь на ногах, продвигались окаменевшие люди. В одной из этих очередей в тот день стояли рядом моя любимая мать, тетя Сура, ее дочь и, прижавшись к ним, брат жены Янкель с узелком хлеба, ведь он собирался на работу. По приказу палача люди ступали по одному на доску, каждому была вслед послана в затылок разрывная пуля, после чего летели черепа с волосами и цеплялись на ветвях сосен и брызгами разлетались мозги, а туловища быстро проваливались в яму. В ожидании своей очереди Лиза Гнип (дочь сапожника Янкеля-Симхес), не доходя до ямы, разрешилась от беременности, немецкий палач грязными своими руками отрывает ребенка из утробы матери со всеми ее внутренностями, хватает новорожденного за ножку, ударяет его головкой о ствол старой сосны, так пробуждая жизнь новорожденного, бросает младенца к расстрелянной матери в общую яму.
Так была истреблена первая партия, притом для большего коварного издевательства на сей раз истреблялись не полностью семьи, а обязательно муж или жена или часть членов семьи. Издевательству над оставшимися временно живыми не было предела, в плену у коварных фашистов бродили черные, заросшие, исхудалые тени от непосильной работы и голода. Заставили мастеровых ремесленников шить, перешивать, изготовлять из награбленного для нужд палачей. Изверги издали приказ, что мастеровые не будут убиты как необходимая рабочая сила, и предложили оставшимся вдовам, желающим сохранить себе жизнь, выходить замуж за мастеровых. Все это делалось, конечно, насильно. И, примерно, жена Фуки Ульмана тут же после того, как его убили, расписывается с Нусей Британ, так как его жена была уже убита, и тому подобные принужденные связи. Вест Мойше-Мейер, оставшись один после убийства семьи, не выдержал и сошел с ума. Вот он бегает по Чуднову черный, заросший, как зверь, исхудалый и все что-то разыскивает. Он не один с ума тронулся, такому примеру последовала жена Либова. Невестка Арона Килуп красиво наряжается и идет к эшафоту с громкими песнями и пляской. Старик Шмил-Дувид из Гуральни надевает богомолье и, не ожидая вызова, идет сам в парк к яме и тому подобные случаи.
Второе массовое убийство было примерно 15 или 16 октября 1941 года[50]. На сей раз убит мой отец, он все время прятался от этих разъяренных зверей, три дня стоял в воде, лежал в ямах и погребах и полуживой уже был подобран комендатурой, его еще заставили обслуживать несколько дней немецкую комендантскую прислугу, а потом был прибит. Сапожник Лизогуб из выгона долго его поддерживал питанием. Я специально к нему сходил и отблагодарил за предсмертные услуги моему отцу. Тогда же была убита жена Янкеля Фрейдл с тремя невинными детками. Рассказывали мне, что Фрейдл, окутанная в белый платок, несет на руках малышку, за руку ведет пятилетнюю девочку, а за подол юбки ее держит восьмилетний Фима. Палач толкает ее в плечо, чтобы быстрее шла, а она говорит: «Ну, я ж иду». И так она с детьми пошла в последний путь. В тот день на машине ехали в парк Янкель Барштман, держа на руках Димку, мальчика Сарры, рядом с ним стоит его жена Шейндл и держит закутанного трехнедельного ребенка – мальчика Сарры, а сама Сарра или, вернее, скелет ее, стоит, прислонившись к ним, и так они поехали на убой. Палач берет трехнедельного малыша, подбрасывает его ногой, наподобие футбольного мяча, и в воздухе расстреливает его. Такие трюки и подобные даже фотографировались немецкими извергами. К яме подводят девятнадцатилетнюю красавицу-девушку, учительницу, дочь Блюдого Ицыка – Ханыс. Солдаты заставляют ее раздеться наголо, распустить ее длинный волос. Сами не могут налюбоваться такой красотой, выводят ее из очереди, предлагают ей одеться и уйти, оставляя ее в живых. «Цурюк!»[51] – кричит немецкий хищник. Она же упорно отказывается, требует немедленной смерти, чтобы успеть занять место рядом с родными, тогда разрывная пуля отбивает ей верхнюю часть черепа, которая вместе с пушистым золотистым длинным волосом летит в воздух и попадает на ветви сосны и долго там висит, пока не была унесена куда-то бурей.
Третье массовое убийство, завершающее, так сказать, было в середине ноября 1941 года[52]. На сей раз были уничтожены восьмидесятитрехлетний любимый всем населением врач Либов с его маленькой дочкой, доктор Френкель с семьей. Вот ведут этого красивого старика Либова, который на своем веку спас тысячи жизней, он бросает по всей дороге записки «спасайте, спасать», но его спасла от немецкого рабства та же разрывная пуля, и мозги этого ученого человека, как и остальных врачей, разлетелись на сучьях сосен и долго там сушились, пока их развеяло ветром. Доктор Либов в ожидании своей очереди, не доходя до ямы, произносит речь на русском и немецком языках. Он сказал: «Я был большевиком и умираю большевиком». Первая пуля, посланная ему в затылок, не попадает в цель, он еще успевает обернуться и говорит: «Ну так что, коль стрелять, так стреляйте прямо».
С населением закончено почти, подбираются остатки, даже горбатая Хума, Янкель Элис с ребенком и муж ее калека, неплохой сельский парень, говорит: «Если убиваете мою любимую жену и ребенка, убейте и меня». И вслед за ними бросается в яму, где его убивают. Двенадцать больших ям я насчитал в парке, но их там еще больше, – которые заглажены землей и снегом, и уже не определить места. Но не только здесь зарыты эти несчастные. Они лежат на территории старо-нового местечка и его окрестностей. Семьдесят восемь человек Нового Чуднова лежат там же, недалеко от центра, на скале лежит Мойше-пампушка, который с криком: «Слушайте, слушайте, у меня десять детей» – выскочил на ходу из машины, удрал до скалы и на бегу был убит. Лежал долго труп Аркы Тутиныкера на тютюновской дороге. Он в 1942 году пал мертвый, заеденный нуждой. Зарыт под Красногуркой убитый лишь осенью 1943 года Мошко-Ханыс, он бродил по полям и был замечен этими хищниками. Сидит в Гвоздяренском лесу над потухшим костром замерзший и заросший, как зверь, Гоендек. Не доходя гуральни[53], на мостике были убиты в конце ноября месяца 1943 года Арон, который возил брагу, его жена и мальчик.
А Рузя Фурман, эта славная девица, Рузя не далась в руки немцам, она в компании с Пупой Баршман в погребе дома Барштмана повесились и долго, долго там висели, пока жильцы дома не заглянули в погреб, там же найден мертвый мальчик, должно быть, Пупы Барштман. Рузю закопали возле дома, среди местечка. Вечный ей покой. Ука Гильштейн со своим прекрасным ребенком долго бродила по полям Янушпольского района и там погибла. А Люся, дочь ее, осталась каким-то чудом жива. Итак, они погибли все, нет больше этих хороших еврейских сапожников и портных [нрзб.], которые по субботам отдыхали в этом самом парке, где лежат они и сейчас.
Я был у могил всех родных, близких и знакомых. В тот день была ужасная вьюга. Я припал к одной из ям, я слушал маму свою, которая шептала: «Киндер майне, киндер майне»[54]. Этому шепоту вторили вечнозеленые сосны, все ниже и ниже наклоняя свои ветви, сосны рассказывали, как на их ветвях долго висели черепа и сушились мозги. Да, не сомневайтесь, в этом случае эти сосны, как живые свидетели, говорят. Несмотря на зимнюю пору, и Тетерев не замерзал почему-то в этом году, в нем еще клокочут потоки крови, которые стекали ручьями с камней парка и не дают ему замерзать. За эти два с половиной года скалы по обеим сторонам Тетерева сильно поднялись и заросли мхом. Уже темнело, когда я быстро продвигался из парка к тому месту, где когда-то было жилье всех этих убитых, но, увы, двести сорок восемь домов убитых немцы совсем разобрали, а теперь представьте себе эту местность, все улицы слились вместе, и трудно мне было установить дом моих родителей, одни груды камней и глины.
Да, мои дорогие все!
Это не легенда про царя Ахашвероша и его министра Амана, я Вам описал краткую быль о злодеяниях и зверствах гитлеровцев в одном только небольшом местечке. Так наводил Гитлер новый порядок в Европе, то есть в нашем Чуднове.
15–16 февраля 1944 г.Сообщение П. ЗОЗУЛИ[55]
Местные петлюровцы перебили всех евреев
В местечке Медведин Киевской области
Уважаемый т. Эренбург!
Я слышал, Вы пишете книгу об убийстве евреев во время оккупации немцами нашей территории. Я хотел бы Вам сообщить об одном факте избиения евреев, о котором мне написал отец. В одном маленьком местечке Медведине Киевской обл. (в 35 км от Корсунь-Шевченковского) осталось несколько еврейских семейств. За несколько дней до прихода немцев местные петлюровцы[57] перебили всех евреев до одного, предварительно невероятно поиздевавшись над ними и разграбив, конечно, все их имущество. Когда немцы пришли и узнали об этом, они главарей избиения… расстреляли (очевидно, за то, что они осмелились сделать это «неорганизованно», и за то, что они забрали себе все, а не оставили им), а остальные удрали. Я боюсь, что вот эти бандиты, которые вынуждены были неожиданно для самих себя удрать от немцев, которых они, вероятно, ожидали и встречали с радостью, теперь будут считаться борцами за родину. Петлюровцы Медведина имеют солидный стаж избиения евреев. В 1918 году там был чуть ли не первый погром на Украине, в 1920 году там было восстание против советской власти, и тогда там убили мою сестру, случайно приехавшую туда в гости.
Было бы неплохо о вышеизложенном факте сообщить куда следует.
Простите, если отвлек Вас от Вашей работы, но хотелось поделиться с человеком, который принимает близко к сердцу человеческое горе, а Вас я считаю таким человеком.
Всего хорошего. Желаю много здоровья и сил.
А. КармаянПолевая почта 33457 […]Ноябрь [1944 г.]
В местечке Пятигоры Киевской области
Воспоминания Раисы Зеленковой
Погода была солнечная. Я, как и каждый день, сижу за работой и сортирую книги по алфавиту в библиотеке. Вдруг слышу испуганный голос молодого читателя, Вани Клебанского: «Ты ничего не знаешь? Бомбят Киев! Всем нужно явиться на митинг!» Его слова были сказаны дрожащим, испуганным голосом. Как-то не верилось, я все же решила закрыть библиотеку. Через десять минут я очутилась на Загребенке, где происходил митинг. После митинга молодежь пошла в клуб. Это было последнее наше гулянье; по вечерам было уже запрещено ходить. Через недельку началась эвакуация других районов области. Днем и ночью двигались сотни, тысячи людей, и все успокаивали нас, что фронт от нас еще очень далеко. Я решила обратиться к директору совхоза, чтобы он обеспечил выезд. Директор оказал нам всем помощь. Я, как и остальные семьи, получила пару быков. К этим быкам были прикреплены еще десять душ. Мы начали готовиться к отъезду. У меня были четыре метра мануфактуры, я продала их и стала собираться в дорогу. Каждому хотелось забрать необходимое. С нами, взрослыми, были и маленькие дети. А это значило, что быками вообще нечего пытаться вырваться в такую даль. Мой отец совсем отказался от поездки.
– Мне, – говорил он, – шестьдесят семь лет. Работаю с одиннадцати лет. Чего мне бояться? Ты, – обратился ко мне отец, – ты – комсомолка, ты спасай свою жизнь, а мне бояться нечего.
Но я решила остаться с отцом. Мой брат Воля также стал большим хозяином; у него тоже пара быков. Но между братом и соседями вышла драка. Они решили также отставить поездку. Время настало очень тяжелое. С каждым днем мы ожидали чего-то серьезного. Тем временем эвакуированные двигались машинами и лошадьми, нас же они все успокаивали, что фронт еще далеко.
Но ждать «гостя» было недолго. 16 июля 1941 года появились две немецкие танкетки. Быстро проехали через центр местечка с криком: «Бефрейт ди Украине!» («Украина освобождена»). Все замерло, как будто в местечке не было живого существа.
Через несколько минут обе танкетки промчались обратно. И вот 19 июля началось немецкое движение. Немцев встречали бывшие жены и дети участников банд 1918 года. Например: Матрена Тасевич – жена бандита, Мария Кравченко – жена врага народа; Гордий Ищенко с радостью кричал во всю глотку: «Я вас, братцы, ждал двадцать три года». Таковы были и другие немецкие подхвостники. Через несколько дней появились гестаповцы. Началось наведение внутреннего порядка в селе. Был издан приказ сдать оружие. Закотынский, заведующий мельницей, не сдав оружия, скрылся. Комендант издал приказ: встречающихся на улице евреев арестовывать. Были арестованы: Аврам Стрижевский, Буня Клоцман и жена Закотынского. 31 июля их расстреляли как заложников, а жена Закотынского спаслась.
После этого староста села, Мазурак, объявил: всем евреям немедленно носить повязки – шестикутную[59] звезду на правом рукаве, на видном месте. Со слезами мы принялись за рукодельную работу – вышивать звезды. Я решила лучше умереть, чем носить презренную ленту. Так как мой муж был русский, я обратилась к старосте. Староста дал мне справку, освобождающую от ношения ленты. Я была счастлива этим документом. Спустя некоторое время все еврейское население было забрано на работу, в совхоз, для уборки хлеба. Месячный заработок – шесть килограмм. Работали со страхом, не зная дней отдыха. На правой руке – лента, которая доказывала за километр, что работают евреи. Среди этой работы полиция Тетиевского района приезжала нас грабить. В то время я работала на поле. Я набралась смелости, бросила работу и пошла прямо в местечко. Подхожу к машине, стоит высокий блондин – мерзавец – это был комендант. Я ему подала свой документ. Он меня ударил по плечу и говорит: «Бери себе кое-что из вещей». Я проговорила: «Данке шон» («Спасибо»). Он велел мне на дверях поставить крест с надписью: «Бефрейт фон бетрайбунг» («От реквизиции освобождена»). Я его поблагодарила и продолжала смотреть на эту трагедию: все абсолютно выносят из квартир. Машина тронулась. Я пошла на работу.
После тяжелой работы шли домой к голым стенкам. Нечего надеть, и нечем укрыться. И вместо того чтобы дать отдохнуть, нас заставляли картошку чистить, мыть полы для офицеров.
28 августа, придя с работы, получили приказ из сельской управы: мужчинам, с четырнадцати лет, явиться к девяти часам в школу на собрание. Я стала уговаривать отца, чтобы он скрылся, ибо предчувствовался какой-то обман. Всю ночь мы не спали и толковали все об одном, что надо куда-то уходить. Папа не соглашался. Утречком на дворе был большой туман. Папа встал, помолился Богу и говорит: «Ну, Рая, дай мне чистое белье. Если суждена смерть, так пойду чистым на тот свет».
Я с ребенком также начала собираться в путь.
– Куда ты собираешься? Скажи хотя бы, где ты будешь?
У меня сердце сжалось от жалости к отцу, и я ответила:
– У меня два пути. А, между прочим, если кто-нибудь примет, то побуду там до вечера, пока выяснится.
Я сделала шаг вперед и хотела уже уйти, но в эту минуту папа открыл шкаф и говорит:
– Вернись, вот здесь, в черном чулке лежит семьсот рублей, заработанных моими старыми руками. Если возвратишься живой с ребенком, бери их себе.
Я заплакала и вышла из квартиры. Иду – и так жалко стало: почему не поцеловала отца? Но возвратиться уже было нельзя, начало рассветать. И я ушла. В это туманное утро я в последний раз видела своего старенького седого отца.
В этот день были убиты семнадцать душ, в том числе и мой любимый отец. Трудно было думать, что этот старенький ударник сапожной артели пошел на такую страшную смерть.
Помчались тяжелые месяцы, мы продолжали работать. Настала глубокая осень. Солнце стало меньше обогревать всех этих несчастных, оборванных, голых людей. Начали готовиться к зиме. По несколько семей жили в одной квартире. В это время у меня на квартире были две девушки, которые спаслись от немцев в Черкассах. Соня Островская писалась Надей Иванченко, Таня – Ильенко. Работали они вместе с украинским народом и не подавали виду, что они еврейки. После работы собирались мы вместе и разговаривали, как обычно, по-еврейски. Но враг не спит. Однажды вечером мы собрались у моего брата Зали. Были тут и Надя и Таня. Фанас, сельский полицай, узнал весь секрет. В эту ночь стучит к нам в дверь. Покуда я открыла дверь, он ее уже высадил и все кричит: «Ты сама скрываешься под этим крестом, так еще будешь скрывать жидов!» И давай бить посуду и мебель. Была зимняя, холодная ночь. Мы выскочили, голые и босые, убежали к моему брату.
Наутро я заявила начальнику полиции. За хулиганские выходки Фанаса отправили в жандармерию. Там ему всыпали двадцать пять шомполов, и он еще заплатил сто рублей штрафу за то, что Гохман, начальник жандармерии, утомился. Но Фанас на этом не успокоился и продолжал свою работу. Мы решили, все три, уходить из местечка. Разговоры кругом были очень плохие. Мы все ожидали, что будет что-то серьезное. Но уходить с ребенком было невозможно. Я решила окрестить свою дочь, поскольку муж мой русский, и оставить ребенка крестной матери. Мой план был принят девушками. Таня и Надя принялись мазать, а я стирать. Вдруг заходит ко мне один хороший знакомый Иван Павлович Гречаный.
– Раечка, этими днями вам надо скрыться, ибо будут убивать всех остальных. Есть такие разговоры.
Мы бросили работу, собрали некоторое барахло, поменяли на продукты и начали большими темпами готовиться к крестинам. Я взяла пшеницу и пошла на гитлеровскую мельницу.
Вечером наша тройка начала думать, кто ж будет крестным отцом и кто крестной матерью.
– На мою думку, – говорю я, – крестным отцом будет староста села, ибо у него немецкая печать, а крестной – жена доктора – она бездетная. Итак, мои дорогие, вы можете меня поздравить. Дочь у меня крещеная. Носит на шее большой крест, который подарил ей сам поп. Теперь нам остается только достать хорошие документы.
Долго мы мучились, пока дождались гостя, моего крестного. Таня водку подливает, Надя закуску приготовляет.
А я крестного обнимаю и тихонько печать вытаскиваю.
И вот крестный повалился, храпит на всю квартиру. Тут двери на крючок, канцелярия работает вовсю. Таня секретарем, а я, как староста села, ставлю только печать.
Написали шесть справок с копиями – откуда, год рождения, национальность. Ну, известно, по национальности все – украинки.
Крестный проснулся, когда дело было сделано.
25 апреля 1942 года полицаи окружили село. Пригнали евреев к сельской управе. Дивчата были на работе и успели скрыться. Я с ребенком тоже скрылась. Пошла к своей крестной, чтобы оставить дочку, а сама решила отправиться в свет.
Вечером я узнала о том, что бездетных и молодежь забрали в концлагерь в местечко Буки. Не успела я дома отдохнуть, как заходит ко мне начальник полиции – В. Шепута. «Почему удрала, – кричит, – немедленно явиться к восьми часам вечера в полицию». В эту ночь я была арестована с ребенком. Утром пришел начальник полиции и стал меня допрашивать, куда я дела Надю и Таню и по какой дороге они ушли. Я указала другой путь, по какому им не пришлось идти. Начальник звонил по всем полициям, чтобы арестовать таких проходящих. Долго он меня мучил: «Имеешь ты счастье, – говорит, – что у тебя ребенок, а то бы я тебя послал в Буки».
И вот я снова на воле, продолжаю работу в совхозе. Жизнь моя была очень тревожная, я как-то предчувствовала большое горе, но никак не могла решиться покинуть ребенка и скрыться. Все успокаивала себя тем, что еще успею побродить по свету. Разговоры шли очень плохие, говорили, что везде уничтожают евреев. Но уходить никто не решился, ибо в чужом селе было бы еще хуже.
14 ноября 1942 года к нам наехали полицаи. Остановились ночевать в школе. В местечке стало очень тревожно. Я над этим крепко задумалась. Вечером зашла к брату, там собралися еще соседи, все были тревожные. Мы разошлись по домам. Но разве кто мог спать в такую ночь? Прижимаюсь к ребенку все ближе и думаю: «Неужели нашей жизни конец? Неужели для того, чтобы нас расстрелять, надо шестьдесят полицаев. По-моему, хватит своих двенадцати собак?» Уставшая, я крепко уснула. «Мама, – слышу я голос ребенка, – кто-то стучит!» И правда, кто-то тихонько стучал. Я открыла дверь. Передо мной стоит Ваня Правук – полицай: «Ну, Рая, бери свою дочку, и пойдем со мной». – «А что, уже все есть?» (догадалась я сразу). – «Никого нет, тебя только вызывают». – «Ванечка! Будь товарищем, иди скажи, что меня нет дома, а я пойду в свет». – «Нет, – говорит, – меня послали, я должен привести!» – Я проговорила:
- В воскресенье очень рано
- Колокольчики все бьют,
- А меня с дочкою
- На смерть уже ведут!
– Почему ты так думаешь? – спросил полицай. Я ничего не думаю, я просто предчувствую. Не доходя до полиции, я открыла портфель и порвала справку. Захожу в полицию – сидит вся жандармерия, открывает мне камеру, где были уже евреи. Маня Алетка – моя душевная подруга, очень мне обрадовалась. Так же и я ей. Погибнем вместе! «Да, – ответила Маня, – только вместе!» Я вынула свои стихи и стала читать вслух. Вдруг открывается камера: нас вызывают по семьям и куда-то отправляют. «Зеленкова», – слышу вызов. Я беру дочку и выхожу. Полицаи куда-то меня ведут. Заводят в большой дом Гребенюка. Там я уже застала несколько семейств. Был тихий солнечный мороз. День пришелся базарный. Я сижу у окошка и смотрю: у меня с квартиры все выносят и тащат скорей на базар.
К нам прибавляются евреи. Приблизительно в четыре часа дня открывается дверь и вводят переводчика Юнга, который работал у Шефера. Юнг отличался от нас всех. Его сапоги блестели, как зеркало. На нем была хорошая шинель, на левой руке часы. Он ничего не говорил, шагал по камере, часто смотрел вниз и курил душистые папиросы. Медленно шагая по комнате, он взялся рукой за черный свой чуб и тихо прошептал: «Все!» Мы его поняли. Поднялся плач в камере, как когда-то в праздник Йом Кипур в синагоге. Полицай открыл дверь и позвал Юнга в коридор.
Долго они его там мучили. Разговор Юнга был слышен нам в камере: «Шинель свою я вам не отдам! Я отдам там, где нужно будет!» С этими словами он вошел в камеру.
– Да, – говорит нам Юнг, – завтра нас поведут на расстрел! Давайте, девушки, пойдем на расстрел вместе! Мы должны погибнуть героической смертью! Не надо ждать!
Мы согласились. Вечер был лунный. Луна освещала всех этих бедных замученных людей. Кругом была тишь, и эту тишину боялись нарушить. Все, как заколдованные, молчали. Эта красивая погода была не для нас. Для нас это были последние минуты наслажденья и только… А там – там сырая могила. Ночь показалась очень длинной, спать никак нельзя было, только был слышен плач маленькой девочки, которая просила воды. Она кричала всю ночь. На ее крики паразиты не обратили внимания.
– Пан полицай, – кричала мать, – дайте, пожалуйста, немного снегу, жара невыносима!
Ее слова звучали попусту. Разбойники не сочувствовали сердцу бедной матери.
Вот уже рассветает. Гохман подал команду полицаям: стать в два ряда. Открыли камеру, мы попали в окружение. Маня Алетка держала меня и мою дочь за руку. Маня все толкает мою дочечку, чтобы она одна хотя бы спаслась. Но только успела моя дочечка проскочить, как один мерзавец вернул ее обратно. Я слышу голос моей девочки: «Мамочка! Подожди меня! Где моя мама?» Снова идем все трое. А впереди нас идут брат с семьей и Манина мать с четырьмя братиками. Привели нас в парк, в МТС, в длинный сарай, где подали команду: «Раздевайся до нижнего белья!» Юнг моргает нам, Маня толкает меня, мол, пора идти. «Еще успеем, Маня. Каждая минута дорога». «Нет, – кричит Маня, – если от нас уходит такой цветок, как Юнг, мы должны вместе погибать! Ведь как ты будешь смотреть на братскую кровь?» Я не согласилась. Юнг вынул свои права и фото, снял шинель, вынул расческу, расчесал чуб. Дал себе команду: «Раз, два, три, – выставил ногу и крикнул, – стреляй, я готов!» Грохнуло пять выстрелов, и Юнга не стало. Маня крикнула:
– Рая! Матери моей уже нет.
Братики взялись за ручки, подошли к Мане, поцеловались и, сказавши: «Прощай», – ушли. Рядом со мной стоит моя шестилетняя девочка и просится на руки. Я беру ее на руки, но быстро опускаю – сил нет.
Очередь подходит к нам. Я стою перед [пропуск в тексте]. В кармане у меня было пятьсот рублей. Я кинула их полицаям и крикнула: «Пейте нашу кровь!» В это время снимаю платье, стою в черной рубахе. Моя дочь стоит от меня в нескольких метрах и кричит: «Пан Гохман, я не жидовка, я не умею разговаривать по-жидовски!».
Идем, дочка, вдвоем погибнем, вместе! Я начала сбрасывать туфли. В то время мелькнула мысль: Надо проситься! Не верится мне, что я должна погибнуть. Ведь я еще молодая, и впереди еще очень многое. Я начала просить: «Я хочу жить, я молодая, мой отец украинец, я не еврейка» (Ich will leben, ich bin jung. Mein Vater ist Ukrainer, und ich bin keine Judin).
– Кто у тебя здесь есть? – спрашивает Гохман. Я показала рукой на бедную свою девочку, которая непрерывно кричала. Он велел нас отправить в полицию. Я взяла ребенка, в глазах все чернело. Я попросила немного снегу. В это время Гохман крикнул: Zuruck! (Назад!) Я очень испугалась. – Бери свое пальто! – приказал он. Я поблагодарила, и меня увезли в полицию. По дороге я думала только об одном: кого я поставлю в свидетели и кто пойдет на такую ложь!
Ведь свои собаки знают, что я неправду говорила. Но ничего, успокоила сердце. Двадцать минут буду жить, покуда доведут до полиции, а там, покуда еще начнется допрос, я все же еще хоть немножко поживу на белом свете, подышу свежим зимним воздухом еще немножко, услышу хоть голос вот этой маленькой крошки, которая склонилась на материнскую грудь и крепко спит и все всхлипывает.
Вы слышите выстрелы? Мани уже нет! В полиции сидели две маленькие девочки. Обе блондинки. Голубыми глазками смотрели на меня, как будто бы разыскивали своих погибших матерей. Их тоже оставили потому, что их отцы были русские. Вот так бы и сидела беспомощная, никому ненужная моя девочка, – мелькнула у меня мысль. В это время открывается дверь и вводят Маню.
– Маня, неужели ты еще жива? Неужели это ты? Ты же была совсем раздета!
– Постой, Рая, еще не все… Если бы не свои собаки, можно было бы крутить, а так не удастся. Но все же мы дышим свежим воздухом, а наши братья и сестры в это время кончаются!
– Встать! – крикнул полицай. – Жандармерия идет!
Показался Гохман. Шинель его была в крови и в мясе. У полицаев сапоги были красные от крови, как будто кожа красная. Тарацанский – обер-лейтенант, Побыл – член жандармерии, Куравский – районный начальник полиции – сели за стол.
Я вела себя спокойно, держалась вольно, временами улыбалась своей дочке, которая проснулась от большого шума. План был у меня давно уже намечен. Обер-лейтенант подозвал меня к себе, к столу, на котором стояла пишущая машинка, и говорит мне: «Если у тебя есть три четверти юде и одна часть украинка, сейчас тебе будет капут, а если наоборот, ты будешь жить».
Начался допрос: «Чем вы можете доказать нам, что ваш отец украинец?».
– Я, Зеленкова Раиса, родилась в 1912 году. Мать моя была жидовка. Ее муж также был жид, но он в 1907 году поехал в Америку. В нашей квартире была сапожная мастерская, где работали украинские люди. В то время пока мамин муж был в Америке, мама жила с одним украинским работником этой мастерской. Мамин муж, Лейба Клетер, узнавши, что мама ему изменила и имеет ребенка от украинца – то есть меня, – не хотел даже приезжать домой. Мать говорила мне об этом, когда я была уже взрослая. Лейба Клетер воспитывал меня очень плохо. Мать старалась отдать меня замуж за украинца, я и сама стремилась. В 1934 году я вышла замуж за украинца, но от тяжелой болезни мой муж, Зеленков Василий Иванович, умер и оставил меня с дочкой.
Обер-лейтенант говорит: «Об этом есть у вас свидетели?».
– Свидетели будут! – сказала я.
Вызывают Маню Алетку. Она начала как-то крутить. Немцы сделали перерыв и вышли курить. Маню кто-то выдал. Гохман велел Мане выйти на двор. Там была приготовлена подвода. Он сажает ее на сани, кладет лопату и заходит за мной. «Ну, – говорит он ребенку, – ты zuruk (назад), а ты komm (иди)!» Лида начала кричать. Я выпросила еще полчаса, пока вызову свидетелей. Гохман согласился.
Когда Маню привезли к свежей могиле, которая была еще свежая, чуть засыпана, кровь выступала поверх земли, а земля все еще поднималась от живых засыпанных людей. Мане сделали маленькую ямочку поверх этой могилы. Лежа в этой ямке, Маня обратилась к Гохману, чтобы он ей дал прожить еще пять минут. Гохман вынул часы и говорит: «Ну, что, нажилася?» Тогда Маня стала просить еще десять минут, но когда Гохман услышал это, он озверел и взялся за карман. Маня крикнула: «Пусть живет товарищ Сталин!».
Гохман дал Мане разрывную пулю, и Манин череп разлетелся на кусочки. Как зверь возвратился Гохман ко мне и спрашивает, есть ли у меня свидетель. «Скоро будет», – говорю. Боже, – думаю я, – почему меня сразу не убили? К чему мне столько горя перенести? Но кто ж пойдет ради меня на смерть? Если бы не свои собаки, можно было бы выдумать еще кое-что.
– Ладно, – говорит Гохман, – мы пойдем обедать, а ты вызывай свидетеля!
Все же думаю – может быть, я еще буду жить! Немцы ушли на обед. Я осталась с Лидой. Заходит ко мне писарь сельской управы Михайлова Галя, бывшая комсомолка, учительница.
– Галя, – обратилась я к ней, – надо сделать так, чтобы хотя бы одну меня спасти! – Галя согласилась.
Действовать надо очень быстро, притом – незаметно. Я вызываю Гречаного Ивана Павловича, надо с ним поговорить толково, чтобы наши слова сошлися. Запрягли лошадей. Молодой полицай поехал за Гречаным. – Надо спасти одного человека. Вы ее знаете. Вы работаете в ихней квартире, в мастерской.
– Раечку? – крикнул Иван Павлович. – Готов. Пойду на смерть или на жизнь! – Быстро кони помчались, навстречу появилася Галя, попросила к себе в кабинет Гречаного. Она все ему пояснила. Когда Гречаный показался в дверях моей комнаты, я стояла на коленях над своей сонной дочкой и горько плакала. Гречаный мигнул мне, и по его сморщенным щекам покатились слезы. Он вышел. Я быстро сделала веселый вид. Жандармерия вошла.
– Ну что, есть свидетель? – спрашивает… – Скоро будет! Через минут пятнадцать заходит Иван Петрович. Я не смотрю на него. Гречаный повторяет все мои слова и добавляет очень ценный для меня материал: «Я работал в Америке с Клинером Лейбой, на одной фабрике, и когда я обратился к нему, предложил поехать вместе домой, он мне ответил: «Как мне ехать домой, если моя жена от какого-то украинца имеет байстрюка[60]…».
Все присутствующие засмеялись. Я тоже засмеялась. Обер-лейтенант, который печатал эти слова, принял серьезный вид, не понимая эту фразу. Галя постаралась ему пояснить. Гречаный вышел.
Вызывают писаря сельской управы, Ситника З. И. Он говорит: «Ее отца совсем не знаю». Вызвали Слободяника Ф. К., который работал также в сельской управе. Он повторил те же самые слова. Тогда меня спрашивает, где я училась, в какой школе, украинской или еврейской? Я вызвала свидетеля, Бачиньскую Одарку, которая подтвердила, что мы вместе учились в украинской школе. Вызвали коменданта полиции. Комендант тоже подтвердил, что моего отца он совсем не знает. Он только крепко знает, что я была замужем за украинцем.
Лишь тогда я почувствовала, что буду жить. «Ну, – говорит Гохман, – пойдем к тебе на квартиру». Побыл и Гохман пошли со мною. У меня в квартире ничего не было. Все забрали жандармерия и полицаи. Гохман приказал прийти мне в половине третьего в полицию. Я стала гадать: убежать или же пойти? Начала советоваться с соседями – и решила пойти. Прихожу туда. Гохман говорит, что я опоздала на час: «Мы хотели отдать тебе вещи, придется тебе ехать в жандармерию». Приезжаю я в жандармерию. «А ну, идите за мной, только быстро, по-немецки надо шагать!» – крикнул полицай. Все, – думаю, – попалась! Ноги совсем не идут. Заводит он меня в кладовую, где лежат все еврейские вещи: «Ну, – говорит Побыл, – собирай свои вещи!» Если бы я не была испугана, я бы могла выбрать свои вещи, а я попросила отдать мне только постель. С этим я уехала домой.
Привыкать к новой жизни было очень тяжело: близких никого нет, а кругом враги издеваются. Одни ихние разговоры не дали мне спокойно прожить: «Ее оставили, чтобы она еще погуляла недельку». Не раз приходилось проклинать свою жизнь. Уж лучше было бы мне перенести тот страшный момент, когда вели к расстрелу, чем сейчас мучиться, переживать холод, голод и страх. Прошло десять дней со смерти всего еврейского народа. Я решила взять на квартиру одну женщину с ребенком, чтобы было не так страшно, – Поганенко Марию. В двенадцать часов дня 28 ноября заходят ко мне Фанас Коробков и начальник полиции Шепута В. Проверяют документы и арестовывают нас обеих с детьми. Фанас ведет меня и кричит: «Ты уже больше не будешь просить по-немецки, – сегодня я тебя сам убью. В двенадцать часов дня я у тебя нашел жидовку». Зашли в управу, нас посадили в камеру. Шепута позвонил в жандармерию. Заходит в камеру Фанас и спрашивает, как самочувствие? и все хвалится, что сегодня он меня сам цокнет.
Вечером Шепута пришел, открыл камеру и велел мне идти домой. Дома ночевать я не решалась. Пошла ночевать к одной знакомой. Встала утром и, проходя мимо комендатуры, где работал мой знакомый, постучала в дверь.
– Ты, Рая, девайся куда хочешь, всю ночь тебя искали! Даже там, где ты ступала ногой год тому назад, и там были. У меня в погребе и на чердаке искали, говорили: найдем, на месте расстреляем, – сказал Гриша Шуляк.
Куда идти, что делать! Пошла я в совхоз. Вижу – стоит управляющий, Кондрат Иванович Дяченко. Я обо всем ему рассказала. Он повел меня в контору и позвонил к Шепуте. Я стою и вся дрожу. Рабочие все спешат на работу.
– Да, да, я, Кондрат Иванович. Слушай, Шепута, мне говорят, что как будто ищут снова Раю… Нет, я не знаю, где она. Я просто заинтересовался, кто вызывает? Жандармерия! На когда? На двенадцать? Ну, всего хорошего, Шепута! – И Кондрат Иванович положил трубку. – Так вот, Рая, ты не спеши уходить на чужие села – спасайся здесь.
Я пожала ему руку и пошла к той же самой хозяйке, где ночевала. Хозяйка приняла меня и велела мне лезть на печку. У этой хозяйки я побыла две недели. Дальше жить у хозяйки было невозможно, ибо материально жила она очень плохо. Я решила написать к моей знакомой, которая работала в комендатуре. Я очень обрадовалась, когда вечером Нина принесла мне кое-какие продукты. Вечером Нина попросила меня к себе ввиду того, что Германа нет. Я пошла. «Хочешь видеть Люсю Безналенко? – говорит Нина, – она здесь у меня; сегодня ночью ее берут в Германию, она пришла ночевать ко мне». Увидев Люсю, я очень обрадовалась. «Вот где, – говорю, – батраки встречаются!» В это время Нина куда-то вышла. «Уходите быстро! – открывши двери, крикнул кучер. – Полиция идет сюда!» Не успели выскочить с квартиры, как раздались выстрелы. И когда очутились мы на квартире, хозяйка не могла у нас ничего узнать. Я упала на постель, где лежала моя бедная девчонка, и обливала ее горючими слезами. Люся стояла недвижима, как смерть. Мы поняли, что это проделка Нины. Никакой полиции не было. Страх, голод и грязноту терпеть было невозможно. Завтра пойду в жандармерию и скажу: «Делайте, что хотите».
– Дочь я еще оставлю у вас. Если я не вернусь, приручите ее к ее крестным! – обратилась я к хозяйке. Долго мы еще лежали вдвоем и дрожали.
Утром на рассвете Люся меня проводила в районную жандармерию. Прихожу во двор жандармерии, стою и думаю, идти или не надо? Как страшно!.. Нет! Пойду – не могу я больше мучиться! Я постучала в дверь. – Вы до кого? – спрашивает меня девочка. – Я к Побылу. – Подождите здесь. – Через десять минут Побыл меня позвал к себе.
– Пан Побыл, я была в гостях в соседнем селе. Прихожу вчера домой, и мне говорят, что жандармерия меня вызывала. Вот я и пришла.
– Вы теперь нам не нужны. Мы вызвали вашу квартирантку и узнали, что она не жидовка.
Я сказала: Auf wiedersehen (до свиданья) и вышла из комендатуры. Быстро и бодро шагая, я шла домой. Ведь кого мне сейчас бояться? – Самую жандармерию обманула! – думаю себе. С радостью встретила я свою дочь, которая скрывалась еще на печке. Прихожу домой – моя квартирантка меня не пускает. На дворе глубокая осень. Дождь идет, холодно. Я стою с ребенком и вся дрожу. Позвала меня соседка к себе. Не успела я обогреться, заходит туда мой «друг», Фанас Коробков. «Ты чего здесь сидишь? А ну, пойдем со мной, я тебе покажу, где твоя квартира!» И с этими словами закладывает патроны в винтовку. Я иду и слышу крик соседки: «Фанас, голубчик, не стреляй ее у нас!» Заводит он меня в мою квартиру и говорит: «Вот здесь будешь пока ночевать. А завтра видно будет». И все еще старается меня пугать. В квартире я ничего не застала. То, что жандармерия мне отдала, Нина уже забрала.
Настала зима. Топлива нет. Укрыться нечем. Кушать нечего. Днем я хожу по чужим квартирам греться. Я в одну квартиру, а Лида во вторую. Есть люди хорошие, дадут покушать; есть такие, что даже не пустят в квартиру. Вечером иду искать свою дочку, и мы возвращаемся в холодную квартиру, где стены усыпаны брильянтами от мороза. Много горя было пережито в эту холодную зиму.
В эту злосчастную пору я имела возможность встретиться со своими близкими соседями – Ханой Шварц, с девушкой Хаей Каган, с дочкой Шурой у моего спасителя, Гречаного Ивана Павловича. Это была не встреча, а прощанье, ибо каждую минуту я находилась в руках фашистских разбойников. Так вот с евреями виделась я несколько раз.
Настала весна. Снег тает. Солнышко поднимается выше, на душе стало веселее. 5 апреля, в воскресенье, в три часа дня, заходит ко мне полицай Яремич Иван и поздравляет меня, что я осталась жива. Я его поблагодарила. Он посидел немножко и ушел. Через час заходит он снова в пьяном виде и арестовывает меня, говорит, что меня ожидает новый допрос: «Тебя вызывает жандармерия».
– Ваня, золотко, идите, скажите, что вы меня не застали дома, а я пойду куда глаза глядят. Ох, боже! Неужели я должна проститься со светом? Неужели я в последний день вижу солнышко? Один Бог и люди знают, как пережила вот холодную и голодную зиму, и вдруг снова допрос. Пан Яремич! Неужели вы не отец своим детям, как вы можете терпеть крик вот этой маленькой измученной девочки?
Он вложил патрон и крикнул: «Два шага вперед!».
Он привел меня в полицию, запер в камеру, а сам звонит в жандармерию. Через пять минут он открывает камеру: «А ну, бери свою дочку, идем со мной на улицу. Только знай, если убежишь, я буду стрелять!» Я упала и больше ничего не слыхала, а когда пришла в себя, вижу рядом свою бедную девочку, которая сильно кричала: «Мама, мама!».
Пришел начальник полиции, начал допрашивать, кто арестовал. Я указала на Яремича. Яремич занял мое место в камере. – Эх, так это за политуру ты хотел уничтожить мою жизнь?! – проговорила я Яремичу. Я ушла домой.
На второй день вызвали Яремича в жандармерию, сняли с должности полицая, дали двадцать пять шомполов за то, что самоуправно арестовал меня. Долго я не могла успокоиться после этого ареста.
15 апреля я пошла на работу в совхоз, на высадки. Я разбрасывала буряки. Бригадир стоит с каким-то незнакомым человеком, который, прикуривая, смотрит на меня. Где-то далеко раздается эхо песни, а работа кипит. Я стараюсь набрать побольше буряков и все обращаю внимание на этого молодого парня, а он не спускает глаз с меня. Вот и звонок. Работа кончилась. Ко мне подходит молодой незнакомец и говорит: «Если хотите, идите медленно, я вас нагоню». «Хорошо, – ответила я, – я жду вас!» Я начала думать: «Неужели бригадир ему сообщил, кто я? А вдруг он какой-нибудь фашист и может меня выдать». Но все же я решила его ждать. Быстро он меня догнал. Подает мне руку и говорит: «Меня зовут Петя Богуслав». – Очень приятно! Меня звать Рая, – отвечаю ему.
По дороге он ничего серьезного не сказал, только спросил, откуда я и можно ли ему зайти вечером.
– Вы семейный? – спрашиваю я. «Да, – говорит Петя, – у меня жена здесь живет». Что за откровенность, – думаю, – ведь все мужчины обычно при встрече с молодыми девушками – холостяки? Я крепко задумалась. Он ничего больше не говорил. Нас разделяла дорога. Ему надо было [пропуск в тексте].
«Так что можно к вам зайти вечером?» – «Пожалуйста!».
Я хотела уже было уйти. Он продолжал мне жать руку и говорить: «У нас с тобой, Рая, один путь в жизни – при встрече будем говорить».
Иду и думаю – никак не могу понять его! Вечером он пришел, но ненадолго, куда-то спешил. Он мне сказал, что работает объездчиком в совхозе и ему предстоит работа.
«Завтра встретимся!» На другой день мы встретились. После работы он зашел ко мне. Я начала рассказывать, как я спасла свою жизнь, но еще скрывалась от него.
«Да, – говорит он, – вы пережили очень много, я о вас уже слышал кое-что. Наконец, не стесняйтесь меня, говорите откровенно, как я вам уже говорил, у нас один жизненный путь». При этих словах он меня поцеловал. «Рая! Мне надо секретаря!» Я все поняла. «Хорошо, – говорю я, – поскольку я не пишу красиво, я вас познакомлю со своей подругой. Она работала пионервожатым при школе, это Фаня Курсанивська».
– Хорошо, собираться будем у тебя после работы.
Парень этот был командир партизанского отряда – Петр Волков. Первые прокламации под названием «Воззвание» писали у меня на квартире. Были они вывешены в совхозе и по Топтевской дороге. Наутро мы пошли на работу. Все узнали, что есть новости, и когда мы подошли ближе к совхозу, мы увидели, что Петр Богуслав стоял и читал вслух листовку. Работу продолжали у меня – готовили листовки на три села: Пятигоры, Ралайки, Ненадыха. А когда жена Волкова Богуслава стала следить за ним, мы решили перенести работу в лесок, за совхозом Азаровец. Там работа продолжалась.
1 августа началась чистка оставшихся евреев по всему району. Подбирали до единого всех, даже выкрестов. Для меня настало время тяжелое, но все же я себя успокаивала, что успею еще скрыться. 1 августа я была арестована Яремичем и отправлена в пятигорскую полицию. Завели в темную комнату. В потемках я нащупала какой-то ящик. Я села, взяла ребенка на руки и горько, горько плакала: «В эту темную ночь я прощалась с тобой, моя доченька; я больше не увижу тебя. Меня убьют, меня больше не будет в живых. В последний раз я слышу голос твой, ты зовешь меня. Идут… Слышишь, доня, идут! Прощай, прощай, меня уже нет! Ох, как страшно, как хочется жить?!» Шаги остановились. Уморенная, я склонилась на ребенка и крепко уснула… Ох, мамочка, ты? Родная! Ох, как хорошо, что ты со мной! Мне приснился сон: снова я за решеткой, жду смертную кару. А почему, мамочка, у тебя такой праздничный вид? – Сегодня, доня, большой праздник, а ты не знаешь? Дай мне твою руку, я тебя поцелую. Не плачь, не плачь, я приду! Я не забуду тебя, нет, не забуду!
– Проснитесь, ребенок плачет, а вы спите.
Я открыла глаза, передо мной солдат. – Ох! Какой приятный сон, видеть свою мать. – А где ваша мать? – спрашивает солдат. Я ему передала разговор. – Солдат! Смотрите, вон кошка, она вольно ходит по улице, ее никто не презирает, а я сижу и жду подводу к Гохману. Ох! Если б я могла быть кошкой! – Ну, – открывает камеру полицай Черненко, – собирайся, есть подвода!
Дорога к жандармерии промчалась очень быстро. И быстро я очутилась в камере.
– Пан полицай, – обратилась я к Черненко, – доложите переводчику, что я прибыла и прошу сделать допрос. – Переночуешь, и так узнают! – ответил мерзавец.
Очень долгий был день, а еще длиннее была ночь. Все арестованные говорили, что меня ожидает машина в Белую Церковь. Были случаи, что арестованных евреев отправляли туда на расстрел. Наутро полицай открыл камеру, вслед за ним пришла переводчица Рита Литке:
– Ты чего здесь, Рая? Что с тобою? – Еще один раз, – говорю, – делай допрос! Я вызову свидетеля, может быть, я спасусь?! – Что за допрос? Говори, как попала сюда? – Жандармерия позвонила: «Как, я? Сейчас иду к Гохману!».
Через минут двадцать приходит она обратно: «Бери ребенка, иди домой!».
Неужели это правда? Я иду домой…
И вот я снова спокойна, проверена жандармерией.
20 августа ко мне зашел Фанас Коробков и два немца, присланные женой Волкова по поводу розысков его, Петра, который скрылся. Жена Волкова направила полицая с немцами ко мне как к жидовке, которая была связана с ним.
– Ну, ладно, если надо будет, мы еще придем.
Настали дни тяжелые. Уходить с села не решалась. 25 августа я пошла к Нине в комендатуру – узнать кое-какие новости о себе. Вдруг заходит комендант: «А ну, komm mit mir (идем со мной)», и показал на низ, чтобы я его подождала. Через двадцать минут я уже была дома. Моя маленькая дочка была как раз дома. «Быстро, доня, собирайся, нам надо уходить. Нас хотят расстрелять… Бежим куда глаза глядят!» Я быстро открыла свой секрет, вынула все стихи и листовки и подалась на Буденновку. Солнце садилось за горизонт. Погода стояла очень хмурая. На дворе темнело, и слегка накрапывал маленький дождик. В такую погоду я подалась в дорогу, не зная, что ожидает меня в следующем селе. Дорога была незнакомая. Я начала волноваться. Благодаря лаю собаки я узнала, что недалеко село. Когда я пришла в село, был уже совсем вечер. Переночевала я у одной знакомой. «Скажите, – обратилась я к хозяйке, – не знаете вы, где работает кузнец Василий Кравец?» «Он у нас работает, в колхозе № 2. Утречком я вам покажу». Утречком, чуть на рассвете, я подалась к Васе. Вася был мой хороший знакомый. При встречах с Васей мы делились мнениями. Вася не раз говорил, что мне грозит опасность и мне надо будет уйти из нашего села. Поэтому я решила обратиться к Васе. Когда я с ребенком появилась на пороге у Васи, он понял, в чем дело. «Сегодня после обеда мы с тобой уйдем. Мы пойдем, как одна семья. По дороге отвечать встречающимся буду я». Мы сделали большой крюк, пришли в село Ключки, когда стало совсем темно. Дальше идти было невозможно.
Мы попросились к одной хозяйке на квартиру. «Ну, заходите, – сказала хозяйка, – у нас вечером запрещено ходить». Я думала, что это полиция запрещает и что я опять попалась. Но хозяйка продолжает: «Днем они в соятниках, а ночью ходят по улице с гармошкой и едут по каким-то заданиям, а утром отдыхают». Вася сидит рядом со мной и меня подталкивает. Мне стало ясно, что это есть партизанское село. Я почувствовала, что я снова народилась на свет, что я лишь начинаю жить. Какое надо иметь счастье попасть в партизанское село. Наутро мы пошли в следующее село. Вася знал, куда вести бедную Раю.
Жизнь моя изменилась. Если вам когда-нибудь приходилось выскочить из горячей бани, так вот и я выскочила из опасности. Здесь, в маленьком совхозе Балка, в котором я остановилась с Васей, жили партизанские семьи, пленные, а остальные были исключительно евреи. Как вам нравится такое общество?!
Вася познакомил меня со своим знакомым Семеновым. Тот провел по мне глазами, и видно было, что он все понял: «Здесь у нас все в порядке. В нашем маленьком совхозе можно отлично жить». «Да, – говорит Вася, – но мне надо бы твою рекомендацию насчет устройства».
– Да. Как раз и нам надо кузнеца. Где наши остальные ребята? – спросил Вася. – А там, в лесу. Крепко работают ребята. Почти что ежедневно приезжают к нам. И сегодня должны быть. – Вася посмотрел на меня. Я сидела вся покрасневшая. – Да. Надо будет ехать к вашему директору. – Вася и Семенов ушли, я почувствовала себя дома. Здесь я смогу отдохнуть.
Вася взял нас всех на учет. Я как жена кузнеца Кравцова стала помощником магазинера. Ребенок ходил в ясли. Вечером молодежь, приходя с работы, собиралась на улице гулять. Наша дочь тоже пела и плясала. Я и Вася с большим удовольствием смотрели на нашу дочь. «Ох, какая красивая девочка. Она совсем не похожа на вас: папка черный и мамка». «Потому что сосед был рыжий». Все смеялись и были довольны моим ответом. «Едут, едут…» – крикнул маленький мальчик, и все побежали в общежитие. И правда, был слышен стук колес, звуки гармони, и раздалась песня: «Человек проходит, как хозяин…» Я стояла недвижимо, слушала слова этой песни, которая приближалась все ближе и ближе. Подвода остановилась. Я продолжала стоять. Мимо меня прошел маленький, черненький, в длинной кожанке, вооруженный партизан. Он ничего не сказал. Когда он вышел обратно из общежития, я тихо проговорила: «Ох, соколы родимы». Он остановился: «Почему вы не заходите в квартиру? И почему вы плачете, разве я вас обидел?» Я, опершись на забор, горько рыдала: «Позовите сюда Волкова, ребята», – крикнул маленький. Ох, и Волков здесь. Я еще сильнее заплакала. «Что с ней? Берите ее в квартиру. Здесь ничего не видать». И когда Волков повел меня в квартиру, он долго держал меня в объятиях и крепко целовал. – Рая. Неужели это ты. Неужели ты жива. – Да, Петя, друзья встречаются вновь. – Волков познакомил меня со своими ребятами, которых я еще не знала. Его товарищ Федя подарил мне черную рубаху.
Я поблагодарила, немножко повеселились. «Здесь, Рая, уже не пропадешь. Мы будем приезжать очень часто. Материально будем тебя обеспечивать. Связь будем иметь». Гармонь заиграла. Хлопцы удалились от совхоза по заданиям. Поработавши в кузне три дня, Вася мне заявляет: «Ну, Рая, мне пора идти на свою работу. Тебя я спас. Ребята будут наезжать, и ты будешь с ребенком обеспечена. На фронтах все благополучно. Наши перешли уже Днепр, и дела улучшаются». Вася взял справку, что отправляется за вещами, и ушел. Жалко было мне расстаться с таким другом, как Вася. Так началась у меня новая жизнь. Директор совхоза товарищ Гурский относился к рабочим неплохо. Товарищ Гурский скрывал от немецко-фашистских разбойников только евреев 44 души, много пленных и партизанских семей. И когда нам грозила опасность, он нам всегда наперед заявлял. А когда настал тяжелый час для врага, Гурский нам сказал: «Дорогие мои, если нам с вами удалось спасти свою жизнь от немецко-фашистской руки, это не значит, что мы не можем пострадать в последние минуты отступления немцев. Нам надо разойтись по селам». Гурский всем оказал помощь. Особое внимание уделил пострадавшим, обеспечил продуктами, топливом, в том числе и обеспечил меня. Я выехала в Хмелевку, где обычно делали дневки партизаны. 25 ноября партизан Данько Дудник пригласил меня на похороны одного партизана в Белобонивку. Дочку я оставила у хозяйки. Сама уехала с ним. И до прихода наших войск была в отряде. В Хмелевке я имела счастье увидеть первую красную разведку, которая остановилась около церкви. «Здравствуйте! – проговорила я дрожащим голосом и подала всем руку. – Скажите, правда ли это, что в Ценгофовке красные? Неужели мой район освобожден?».
«Хочешь удостовериться, – сказал мне киргиз, начальник красной разведки, – поезжай с нами». Я хоть не видела долго свою дочку, решила поехать с ними. Грудь моя наполнилась счастьем, когда я увидела, что реет красный флаг на сахарном заводе. Привезли меня в штаб армии, там я рассказала все свои переживания и попросилась добровольно в армию. Начальник штаба пожал мне руку и сказал: «Тебе надо вернуться к своей дочке и дать ей воспитание, как требует от нас Родина. Ты должна работать и жить вместе со своей дочерью». И я возвратилась с разведкой в Хмелевку. В связи со скверной погодой я прожила в Хмелевке до 9 февраля. 9 февраля я сталинским трактором выехала домой.
В городе Шпола и его окрестностях
Рассказы местных жителей
[…] 3 и 9 сентября [1941 года] гестапо отобрало в Шполе[61] 160 человек по списку и расстреляло их. Это были врачи, адвокаты, лучшие мастера…[62] Затем евреев загнали в гетто, а эти кварталы огородили проволокой[63]. Гетто немцы назвали издевательски «Палестина». Евреям надели повязки. Их не выпускали на базар. Хлеб им не выдавали, а население вне гетто получало по двести грамм ежедневно. Люди платили по двести рублей за двести грамм хлеба. В гетто начался голод, и ежедневно умирали десять-двенадцать человек. Им не давали электричества. Так мучили людей в гетто до 15 апреля 1942 года. После этой даты в Шполе остались тринадцать евреев-специалистов (бондарь, несколько портных и несколько кузнецов), которые были оставлены в силу необходимости, по просьбе населения. Но в 1943 году и их расстреляли. Остальных разместили в концлагерях.
В четырех километрах от Шполы в Дарьевской чаще был концлагерь, где людей продержали месяц. 15 мая 1942 года в одной яме здесь расстреляли 760 детей, женщин и стариков. До расстрела над ними всячески издевались. Расстрел производили украинские полицейские, руководимые немцами.
Перед расстрелом дочь доктора Гольдберга подняла на руки своих двух детей и сказала, что кровь невинных детей немцам не простят.
Группу трудоспособных евреев погнали на строительство шоссейной дороги Кировоград – Одесса. В Звенигородском районе было несколько лагерей по строительству дороги (дорожных лагерей).
В Брадецкий концлагерь пригнали 255 трудоспособных евреев, которые работали несколько месяцев, а 15 декабря 1942 года их расстреляли. 15 декабря 1942 года расстреляли 105 человек, работавших в Шостаковском концлагере. После 15 декабря 1942 года сюда привели 250 румынских евреев и расстреляли их.
К тридцатипятилетней женщине Мане Глейзер пришел немец и велел приготовить себе поесть. Ночью он пришел с приятелем. Они хотели изнасиловать ее. Женщина сопротивлялась. За это ее закололи, закололи старушку-мать, отрубили голову четырнадцатилетнему братишке. (Это рассказала шестнадцатилетняя племянница Мани Глейзер, девушка пряталась с украинским паспортом. Муж Мани на фронте.)
Если температура у человека повышалась до тридцати восьми градусов, его расстреливали. За это расстреляли четырех девушек и одного двадцатилетнего паренька. Температуру проверяли украинский доктор и немецкий комендант. Больные девушки и юноши сказали, что здоровы и пойдут работать.
– Молчать, тебя не спрашивают, – сказал им врач. Больным сказали, что их ведут в Звенигородскую больницу, но привезли к приготовленной яме. Пока комендант закуривал папиросу, полицейский расстрелял трех девушек.