Быть Сергеем Довлатовым. Трагедия веселого человека Соловьев Владимир

– Ну, что, гад, доволен?

– Предпочел бы в живом виде.

– Так я же выросла!

– Хочу выросшую. Увидеть. Нагишом. Увидеть – и умереть, – распаляюсь я. – Где ты была, когда я был молод!

– Может, ты еще и ребеночка мне заделаешь? Или только анатомическая демонстрация? Ладно, как-нибудь в другой раз, коли тебе так неймется. Жалко, что ли, – друг моего детства и враг моего отца. – И вдруг совсем доверительно: – Где мало изменилась, так это между ног. Если не считать дефлорации, которой, честно, и не заметила. Зато такая же нерожалая. Как прежде.

– А когда первый раз?

– Первый раз в первый класс. – И ржет. – Не помню. – И тут же: – Не скажу.

Заслушав возню в прихожей, Тата успевает снять со стены свой похабный младенческий портрет и, свернув в рулон, прячет за шкаф, но ее папан все равно поглядывает на нас искоса, с подозрением, пока не садимся за стол. Поляну накрыла Тата: Стасова жена в командировке, а моя припозднилась – тусит где-нибудь.

Обычный репертуар – обилие водки, зато аскеза закусона, как будто мы на экстремальной диете: в основном соления. Пьем мы по-разному – он в разы больше, я его не догоняю. Он напивается, я – остаюсь трезвым. Даже здесь мы несовместны, не будучи ни гением, ни злодейством – ни один из нас. Но выбора у нас нет: топографическая дружба, живем в паре кварталов друг от друга, одного – приблизительно – интеллектуального уровня: может, он умнее и талантливее меня, да и память – цепкая, энциклопедическая, не в пример моей – ассоциативной и выборочной. Ему в минус, а мне в плюс: ум у него спекулятивный, жуликоватый, безответственный, его заносит, а я стараюсь придерживаться если не истины, то фактов. С ним, наверное, интереснее – со мной надежнее. Кто-то насмешливо назвал его радиофилософом, а он сболтнул мне, что устный жанр предпочитает письменному, потому что слушатель, в отличие от читателя, не успевает его проверить и уличить на ошибке или противоречии. В качестве примера привел Шекспира, чьи пьесы для сцены не всегда выдерживают проверки печатным словом: в одном месте леди Макбет говорит, что кормила ребенка грудью, а в другом сказано, что она бездетна. Помню, сколько Стасу стоило усилий, чтобы убрать противоречия в своих радиоскриптах, когда готовил к изданию московское избранное с провокативным названием «Русский человек как еврей».

Мы с ним широко известны в узких кругах – так можно сказать про каждого из нас. Или как говорил в прошлом веке один деятель партийной кодле: «Мы собрались в узком кругу ограниченных людей».

Один из нас – все равно кто – вещает на Россию, хотя вряд ли там кто его теперь слушает. У другого – тоже все равно у кого – своя авторская радиопрограмма для здешних русских пенсионеров, которые, по незнанию английского, так и не вошли в американскую жизнь. Сотрудничаем в здешних конкурирующих русскоязычниках. Один называют «Бруклинской стенгазетой», а другой «Кремлевской правдой в Америке» (филиал московской «Комсомолки»), где недавно была забавная опечатка: вместо «Семья Обамы» – «Семя Обамы». Есть здесь еще одно комсомольское ответвление – от «МК», – в котором мы печатаемся оба. Можно и так сказать: на старости лет, «задрав штаны, бежим за комсомолом». Оба – люди небрезгливые.

Попали в Америку мы разными путями, но у обоих были в России вполне благополучные судьбы: один – литкритик и член Союза писателей, другой преподавал в Ленинградском университете марксизм-ленинизм (в здешних характеристиках – философию, хотя другой философии там не водилось). Кто был кто – какая теперь разница? Тамошнее наше преуспеяние вызывает кой у кого подозрение – не скурвились ли мы там? Нас подозревают не только другие, а мы – друг друга, но каждый – сам себя: а не засланы ли мы сюда, сами того не сознавая, Конторой Глубокого Бурения? Господи, каким устарелым языком я пользуюсь.

Оба – из обеспеченных советских семей: я – скорее папенькин, чем маменькин, сынок, папа – полковник погранвойск, а Стас – барчук из семьи крупного питерского партократа. Я – трезвенник, Стас – алкаш, но каким-то чудным образом частично излечил себя от этой пагубы с помощью самопсихоанализа, хоть и случаются рецидивы, как сегодня, например. Нелюбимый моей женой Фрейд – единственный еврей, которого Стас признает. Зато моя жена считает Фрейда давно вышедшим из моды шарлатаном, но она – не антисемитка, а, наоборот, филосемитка, коли терпит меня с моими закидонами, включая ревность. А если бы – о, ужас! – все было наоборот: мой друг – жидолюб, а жена – антисемитка? Не поменять ли их местами? Этакий гендерный перевертыш, а? А что бы я делал, если оба? О чем я, если жена к этой теме дышит ровно, а Стас – крутой антисемит: от рождения или всосал с молоком матери, я знаю?

– Ты же почти вылечился от алкоголизма, – говорю ему. – Попытайся теперь тем же манером с антисемитизмом…

– Антисемитизм неизлечим. И потом имею я право на собственное мнение? Не я же один! – И ссылается на гуляющий по Инету цитатник. Там все великие мира сего о евреях: от грека Демокрита и римлянина Тацита до наших Льва Толстого, Достоевского и Чехова, немцев Гегеля, Канта и Вагнера и даже француза Вольтера.

– Уж коли ты помянул последнего, то, перефразируя его знаменитые слова о Боге, можно сказать, что, если бы евреев не было, их следовало бы выдумать: универсальный козел отпущения.

Среди великих антисемитов много тех, кого я люблю. Тот же римский стоик Сенека, пусть он и писал о евреях: «Этот преступный народ сумел приобрести такое влияние, что, побежденный, диктует законы нам – победителям». А Тацит, нравственнейший из римских историков и блестящий латинский стилист, искренне поражался, что евреи считают преступлением убийство любого новорожденного беби, в то время как спартанцы сбрасывали неполноценных детей с Тарпейской скалы.

– В конце концов, восторжествовала еврейская мораль, и законы побежденных стали законами победителей, – говорю я.

– И что хорошего? Какой толк от даунов? У евреев их в шесть раз больше, чем у других этносов.

– Ты считал?

– И считать не надо.

– А сколько в русских деревнях?

– У нас – от алкоголизма. А у вас все упирается в близкородственные связи – сродники женились на сродниках.

– Ну, как у аристократов.

– Дегенерация в обоих кланах. Спартанцы и Тацит правы – даунам не место на земле.

– Гитлер тоже так считал.

– Ну и что с того! Если даже сломанные часы два раза в день показывают правильное время, то и устами психа – как и младенца – иногда глаголет истина.

– Хорошо хоть признаешь Гитлера бесноватым.

– Но разве он единственный в своем отрицании евреев? А его великие соотечественники? Кант считал, что евреи подлежат эвтаназии, Вагнер предсказывал, что они будут уничтожены. А наши? За версту не переносили вашего брата.

– За исключением Лескова.

– Один в поле не воин. Не говоря о Достоевском, даже деликатнейший Антон Павлович считал, что всегда надо помнить про жида, что он жид. Вот я и помню, что ты жид, хоть и люблю тебя, как Чехов Левитана. Нестыдная тусовочка, согласись?

– Все равно, великих евреев – от библейских пророков до нобелевских лауреатов – в разы больше, чем великих антисемитов, и вы это знаете, а потому стараетесь взять если не умением, так числом. Конечно, досадно читать подобные высказывания, но это должно быть все-таки стыдно вам, а не нам.

Это я так – себе в утешение.

Недавно я прочел маленький шедевр ирландского писателя Джона Бойна «Мальчик в полосатой пижаме» – роман вышел миллионным тиражом на тридцати языках, во многих странах стал бестселлером, но все равно больше известен по многократно премированному фильму Марка Хермана. Лично мне моральная концепция показалась сомнительной: почему я должен сострадать коменданту концлагеря из-за того, что его сын, которого безумно жаль, по недоразумению попадает в газовую камеру, а комендант, когда до него все доходит, сходит с ума?

Да и в самой газовой камере – сцена жуткая! – среди голых евреев с бритыми головами как-то особенно жалко вихрастого блондинистого арийского мальчика: его-то за что? Что-то там не так, хотя прием – класс, а литература – вся прием. Или прав Шекспир: «Средь собственного горя мне краем сердца жалко и тебя»? Но не до такой же степени, чтобы сочувствовать коменданту лагеря смерти, а гойского мальчика жалеть больше, чем идишного! Или это такая притча: весь мир – потенциальные евреи? Как говорит один мой приятель, каждый человек – еврей, пока не докажет обратное. Не знаю, не знаю…

Конечно, всяко бывает. Тут одна мне говорит: «Я – антисемитка, и специально вышла замуж за еврея, чтобы он был под боком в качестве козла отпущения». Шутка, конечно. На самом деле водой не разольешь, а сейчас, когда у него рак обнаружили, не отходит от его постели: жена-сиделка.

Стас считает свой антисемитизм высшей пробы, а для меня любой антисемитизм низкопробен: разница – в аргументации. На мещанском или на интеллектуальном уровне. Последний – крик моды во всем мире. О чем говорить, когда в наш крученый век еврей может быть антисемитом почище гоя? Примеров – тьма.

Я бы мог тоже примкнуть, примазаться, аргументов мне не занимать, но терпеть не могу толпы, особенно в самом себе, брезглив, да и зачем предавать себя? Ни разу не был в синагоге, не надевал кипы, не знаю иврита, не бывал в Израиле, хоть объездил полсвета, но omnia mea mecum porto. Ну да, свое еврейство ношу с собой. Я это знаю – и Стас это знает. Для него я – супереврей. К какому-нибудь ортодоксальному еврею он отменно равнодушен, а я ему покоя не даю. Я – его единственный еврей и одновременно объект его всепоглощающей страсти, о которой никто в мире, кроме меня, не знает, да никто бы мне и не поверил. Знал только наш общий друг Довлатов, но он, будучи полукровкой, воспринимал антисемитизм Стаса спокойно, считая частью его общей говнистости. Сказано гениально, но Стас в эту формулу все-таки не укладывается.

Что же касается упомянутого говна, то в статье именно под таким шокирующим названием (как я понимаю, тайно автобиографической), ссылаясь на своего любимого Фрейда, Стас рассказывал об огромном значении в жизни ребенка как дефекации, так и собственных фекалий, видя в этом символ его творческой деятельности, сравнивал – через бессознательное – обычай «медвежатников» оставлять у взломанного сейфа кучу испражнений и приводил разные этимологические примеры типа золотарей-говночистов и проч. Испражнение ребенка при взрослых – знак его доверия, а став взрослым, человек предпочитает делать это в одиночестве. Посему публичный антисемитизм – это инфантилизм и психоз: как не принято срать на людях, а тем более в людных местах, так и антисемитизм следует таить в себе, а не кричать о нем на всех углах. Этого правила Стас и придерживается, будучи тайным копрофилом-антисемитом, но после этой камуфляжной статьи ходит в жидолюбах. Он не настолько известен, как, скажем, Жан-Люк Годар, который разбрасывает свое антисемитское говно по всему свету. Вынужден таиться. Довлатов прав: до чего надо довести антисемита, чтобы он притворялся филосемитом! На людях. Единственное исключение из этого правила – я. Он доверяет мне, как упомянутый ребенок, справляя при мне свою нужду, а потом демонстрирует плод своих усилий. В свете его теории я и не воспринимаю его антисемитизм иначе, как говно, но его самого, наперекор покойному Довлатову, говном все-таки не считаю. У Сережи были свои с ним счеты, и он даже порывался разбить Стасу морду в кровь за то, что тот грязно приставал к его жене, мы его тогда на радио с трудом втроем удержали, иначе рыхловатому моему другу-недругу с варикозными венами на вздутых ногах было бы ох как хреново, а то и вовсе пипец, и я лишился бы собеседника, чего очень бы не хотелось.

Почему Стас выбрал меня в напарники и исповедники? Чтобы По-настоящему раскрыться, антисемиту нужен именно еврей с его чувствительностью, мгновенной реакцией и последующей терпимостью, когда отпсихует. Это и есть я. У меня оставалась единственная возможность ему отомстить – трахнуть его дебелую, как у Кустодиева, дочку. Но была бы это месть, когда Тата мне по-любому мила и желанна, да и она, догадываясь о моих обоих поползновениях, не прочь, похоже, послужить враз орудием мести и извлечь из нее какое ни есть удовольствие? Но еще не известно, как Стас отнесся бы к нашему соитию, если бы оно наконец состоялось. А если ему по барабану? Или, наоборот, он получит лишний козырь в борьбе со мной, и я подтвержу своим непотребством немецкую точку зрения, что евреи совращали ариек? Хотя еще вопрос – кто там кого если не совращал, то соблазнял.

Кто спорит, у нас, евреев, слабость к арийскому, нордическому, славянскому типу определенно имеется. Может, на неосознанном генетическом уровне – чтобы оздоровить нашу древнюю кровь и избежать вырождения? Однако и в нас есть, видимо, какой-то привлек-манок-амок для ариечек – тире – славяночек (не только сексуальный, но и сексуальный тоже), либо им свои арийцы осточертели, коли они кайфуют, спариваясь с нами, разве нет? Не зря же немцы приняли эти чертовы нюрнбергские законы? Чтобы сохранить в чистоте арийскую кровь? Или из комплекса неполноценности? Как когда-то суды Линча в нашей теперь среде обитания над неграми, уличенными в связи с белыми женщинами, а обвинение в изнасиловании не более чем эвфемизм, да? Ладно, не знаю, как негры, но мы, евреи, ни разу не попадались на насилии. Между прочим, Бродский называл свою ледяную красавицу «белой женщиной», а себя чувствовал негром, то есть евреем. Замнем для ясности.

Забывая, что старше меня, Стас объясняет мою прыть опять-таки еврейством, то есть по завету Бога: плодитесь, размножайтесь. И приводит американскую статистику: на обычного белого мужика в Америке приходится 2,3 бабы, а на еврея – 6!

Пытаюсь сосчитать в уме, сколько пришлось на мою долю, но быстро сбиваюсь – у многих одно и то же имя, а фамилии я и подавно позабыл.

Еще вопрос, кто кого подначивает. Не исключено, что я – самим своим существованием.

– Что ты от меня хочешь? Ну, прости мне, что я еврей. Чем я виноват? Это же факт моего рождения, а не сознательного выбора.

– Живи, бог с тобой, – милостиво разрешает он. И тут же: – А я виноват, что не еврей?

– Завидуешь? Не родись счастлив, а родись еврей.

Ну, скажите, зачем я ему, а тем более он – мне? Пусть так: у каждого антисемита есть свой еврей: помню, по Питеру ходили неразлучной парой Федор Абрамов, возглавлявший в Ленинградском университете поход против космополитов, и согбенный в три погибели Давид Дар – тот самый, который ползал на коленях перед своей женой Верой Пановой, умоляя не ездить в Москву на писательскую агору, которая единогласно осудила Пастернака за «Доктора Живаго» (не послушалась – поехала и руку в знак единогласия подняла). Довлатов рассказывал, а он у Пановой секретарствовал. Друг-еврей – еврей-алиби? Для других, а может, и для самого себя? Пропуск в порядочное общество? Вот мы со Стасом ходим в друзьях, все нас так и воспринимают, и никто не подозревает в нем антисемита. Наоборот, знают за жидолюба, за которого себя выдает. См. упомянутую книгу «Русский человек как еврей», где он предсказывает, что в связи с переменами в России русский человек скоро станет умен и продвинут, как еврей, и так же богат. Но книги книгами, а главный сертификат выдаю ему я – своей с ним дружбой. Своего рода индульгенция от антисемитизма. Благодаря мне никто не подозревает, что у него идефикс – заточен на евреях, запал на них. Извне я – прямое доказательство его жидолюбия, и никто не знает, какой он снутри жидоед.

А зачем еврею антисемит? Нет ли здесь какого-то душевного излома, чтобы не сказать патологии? Форма мазохизма? Как говорит Довлатов, задо-мазохизма? Кто кому нужнее – еврей антисемиту или антисемит еврею? Антисемитизм для нас как дразнилка – и как закалка, и как зажигалка. Да я бы давно забыл, что еврей, если бы не Стас. На то и щука в море, чтобы карась не дремал? Почему, кстати, в море, когда карась и щука – пресноводные рыбы? Или русские называли морем любой водоем, какой ни попадя, за неимением настоящего моря? А жена-врагиня мне тоже дана, как карасю щука? Жена и друг – что между ними общего? Без них я бы, наверное, впал в состояние блаженного идиотизма и самодовольства.

Все мы фигуранты какой-то странной, еще не написанной мелодрамы, которую без зрителей разыгрываем для самих себя.

– Коли зашла речь о даунах, в каждой хасидской семье один даун, другой гений, – говорю я.

– Дауны – сколько угодно, а где гении? Третий сорт выдаете за первый. По большому счету, среди евреев нет гениев, – наседает на меня мой друг-враг.

– Ну, а Эйнштейн? – припоминаю.

– Во-первых, теория относительности до сих пор не доказана и сомнительна, недаром он Нобельку отхватил не за нее, а во-вторых, автор теории относительности – не Эйнштейн, а его первая жена, Милева Магрич.

– Феминистская лажа! Это ей просто не мозгам. У Милевы не было особых способностей ни в математике, ни в физике, она даже не смогла – с двух попыток! – сдать выпускные экзамены в Политехникуме. У нее ни одной научной работы! А у Эйнштейна, помимо теории относительности, триста научных открытий и полторы сотни книг. «Персона века», по версии «Тайма».

– Кому ты веришь – «Тайму» или мне? Твой Эйнштейн – чистый китч: Эйнштейн со скрипкой, Эйнштейн на велосипеде, Эйнштейн с высунутым языком. Фу, какая гадость! Это же все еврейская раскрутка! Евреи евреев пиарят. Весь двадцатый век – жидовский: от Голливуда до Нобелевских премий.

У Стаса черный список плохих евреев – туда входят даже те, чье еврейство возможно или вероятно, но не доказано. Скажем, мараны, которые вынужденно скрывали свои корни, типа Торквемады или Франко.

– Так Торквемада для того и создал инквизицию, чтобы преследовать криптоевреев.

– Из чувства вины за свое собственное еврейство.

– Ты относишь понятие коллективной ответственности исключительно к евреям? А другие мараны – Сервантес, Пикассо, Франко, Фидель Кастро?

– А что в них хорошего?

Между нами еще раздрай по поводу альтернативной истории, которую я, будучи детерминистом, не признаю. Стас же только ею и живет, сомневаясь в закономерной связи и причинной обусловленности прошлого. Подозреваю, что и здесь все упирается в евреев, которых Стас хотя бы гипотетически пытается выдавить из мирового процесса.

– Закономерность на самом деле зависит от случайности и сама по себе есть цепь случайностей: случилось так, а могло иначе и даже наоборот. А потому, как ни относись к существованию твоей исторической родины в ее нынешнем виде – чудо-юдо двадцатого века или пагуба для всех народов, – но, если бы греки в свое время сумели подавить восстание Маккавеев, никаких проблем в Палестине сейчас бы не было.

– Господи, это же второй век до Рождества Христова!

– Ну и что с того? Вы же во сколько уже отсвечиваете в мировой истории!

Больше всего Стасу не дает покоя Библия. Само собой, Библия не оригинальна, говорит он: тот же Потоп, к примеру, и Ной под изначальным именем Утнапиштим, и даже гора Ништим, прообраз Арарата, впервые задолго до евреев и куда более поэтически описаны в шумеро-аккадском эпосе о Гильгамеше, но без всяких там морализаторских привнесений о Божьем наказании за человеческие грехи. А в целом Библия – семейно-племенная история: почему она должна быть главной религией мира? Ни одного археологического подтверждения тому, что в Библии описано, тогда как найдена, скажем, Гомерова Троя, микенские, критские, санторинские дворцы и фрески, египетские пирамиды, скульптуры, мумии, включая сотни тысяч набальзамированных кошек.

– Спасибо, – говорю, будучи сам страстным кошатником.

А как Библия тормозила науку своим вздорным летоисчислением или глупыми байками – один Иона в чреве кита чего стоит, ха-ха! Апология кровосмешения. Супруги Авраам и Сарра – брат и сестра. Напоив отца, родные дочки трахают по очереди Лота, чтобы понести от него. А чем занимается Онан, и ежу понятно.

– Стоп! – возражаю я. – Онанизм – нормальное и здоровое явление, как все теперь считают, и уж что точно – не одни евреи им занимаются. Как и инцестом – от древности до наших дней. И никаких деток с хвостиками.

– Проповедь садизма, – продолжает он. – К примеру, забивают кол в голову спящего человека.

– Так это же был их смертельный враг Сисара, который жестоко угнетал сынов Израилевых целых двадцать лет! Поделом тирану.

– А человеческие жертвоприношения? Иеффай и его дочь.

– А у кого их не было на той стадии развития?

Насквозь расистская книга – во имя своего Бога евреи уничтожают несчастных гоев: сыновья Иакова сначала заставляют весь город обрезаться, чтобы перейти в иудейскую веру, а потом нападают на ослабших и всех истребляют. И множество других примеров. А как иудеи уничтожили всех ханаанян, когда вернулись из Египта? Мне за ним не угнаться – безнадежно отстаю.

– А это не ханаане приносили первенцев в жертву своему Молоху? – вклиниваюсь в его монолог.

– Мало ли у кого какой обычай! Евреи их убивали ни за это. И не только ханаанян. «И опустошал Давид ту страну, и не оставлял в живых ни мужчины, ни женщины…» – упоенно цитирует Стас. – А ваш жестоковыйный бог: «Изгладь память Амалика из поднебесной; не забудь». А как он наказывал царей, своих же помазанников, если те поддались жалости и не уничтожили гоев? И христиане сделали его своим Боженькой!

К христианству он относится отрицательно, как к позднему, упрощенному иудаизму, который евреи создали на импорт: один вариант для христиан, другой – для мусульман. Все три веры считает авраамической религией.

– Думаешь, другие народы лучше? – возражаю я, отводя в сторону от евреев. – Большинство народов не записывали свою историю. А евреи ничего не скрывали и подбрасывали аргументы такой сволочи, как ты.

В деревянное ухо. Мы оба уже набрались, чтобы слушать друг друга.

Хотя одно только упоминание писаной истории иудеев подливает масла в огонь наших авгуровых препирательств.

– Вот именно! – возбуждается он. – Один ваш Моисей чего стоит! Он создал коррумпированное общество, когда сошел с горы с писаным законом, то есть с простым текстом, – и это после встречи с реальным богом! С неопалимой купиной, пламенеющим, но не сгорающим кустом.

Здорово я его подзавел ссылкой на нашу письменную историю.

– Если бы филистимляне были такими писучими, как евреи, и всё бы записывали, Самсон и Далила поменялись бы местами: он – злодей, она – героиня.

– Как так? – дивлюсь я.

– Главное преступление Самсона – когда он обрушивает на себя и филистимлян их храм, – талдычит свое Стас. – Массовое убийство невинных людей да еще по политико-расовым причинам – это и есть самый что ни на есть терроризм шахидского толка. Первый в истории человечества. Шахид и есть – вот кто такой твой Самсон! Что бы ни базарили потом твои евреи, объявляя его своим героем.

– Ты прав, все упирается в то, кто пишет истории, а тем самым и Историю, – может быть, слишком гордо заявляю я. – Копирайт принадлежит не героям или антигероям, а storyteller у, рассказчику, писателю, автору. Филистимляне не оставили нам в письменной форме отчет о подвиге своей Далилы, погубившей изверга рода человеческого Самсона. По-арамейски, Шимшон.

Впервые я обгоняю его в библиоведении.

– Какое это имеет значение?

– А такое! Что как бы потом Шимшона-Самсона ни подъе**вали критики-ревизионисты вроде тебя, он навсегда останется мировым героем. История принадлежит тем, кто ее пишет. То есть победителям. Твой антисемитизм – это зависть к победителям.

– Вы победили, – признает Стас. – Но что хорошего? История, которую вы сочинили и всучили человечеству, – фальшак. А какой ценой вы победили? Стоила ли победа тех жертв, которые вы ради нее принесли? Не лучше ли было исчезнуть с лица земли, как шумеры, аккадцы, критяне, этруски, греки, римляне? Что за упрямство, ни один народ на такое не пошел, все перемешались с другими и рассеялись по белу свету. Одни вы непотопляемые.

– Так и мы рассеялись.

– Но вы и в диаспоре сохранили свое тайное единство.

– Не преувеличивай. Большинству евреев еврейство по фигу, не говоря о смешанных браках, а в Америке их большинство.

– А Израиль?

– Что Израиль? Никакого бы не было Израиля, если бы не Гитлер.

– Почему палестинцы должны страдать из-за Гитлера? Есть точка зрения, что холокост, который я, заметь, не отрицаю, – массовое самоубийство евреев.

– Ну, да. Жан-Люк Годар. Я люблю его ранние фильмы – «На последнем дыхании», «Жить своей жизнью», «Презрение», видел их еще на тайных просмотрах в России.

– Признаю, крайняк. Тем более Годар подводит под эту мазохистскую теорию меркантильную базу: евреи шли в газовые камеры, чтобы привлечь к себе внимание и, пожертвовав собой, способствовать созданию Израиля. Я с этим не согласен.

– Еще бы! Спасибо и на том.

Встаю и кланяюсь Стасу в пояс.

– Перестань поясничать, – говорит он, делая ударение на «о». – У меня еще парочка аргументов на эту всегда горячую тему.

– Всего?

– Откуда такая ровная цифирь: шесть миллионов? Кто считал? Сами евреи, которые погибли в концлагерях? И сообщили с того света?

– Вообрази, мир был бы сейчас совсем другим, если бы эти шесть миллионов не были уничтожены.

– Мир был бы совсем другим, – повторяет Стас и, сделав в уме скорые подсчеты: – Евреев было бы в разы больше. Не на шесть, а на пятьдесят миллионов. Сколько теперь в мире евреев?

– Миллионов двадцать, наверное, – неуверенно говорю я.

– А сколько еще от смешанных браков. Половинки, четвертинки и прочие. Опять-таки породнившиеся – туда же. Помнишь, что твой Мандельштам говорил? Еврейская кровь – как уксус: достаточно одной капли.

– Гитлер считал евреем даже квартерона. По Гитлеру, еврейская примесь вчетверо сильней арийской?

– Четыре ноль в вашу пользу! – подает голос Тата.

– Нет, ты представь себе, если бы не Гитлер, в мире сейчас было бы семьдесят миллионов евреев! Страшно подумать, когда ими и так все схвачено.

Сюда бы Довлатова – тут уж он Стасу точно вдарил бы и раскроил его черепушку, силы Сереже было не занимать! И на этот раз я бы его не удерживал. Любой суд его бы оправдал! Нет, почему Сережа мертв, а Стас все еще отсвечивает, хоть и старше на три года?

В этот момент Стас мне глубоко отвратителен. Даже Тата растерялась.

– Он пьян, – говорит она.

– Что у трезвого на уме….

– Ну и что, что пьян, – кричит Стас и машет недопитой бутылкой над головой. – Гитлер свою миссию выполнил, хотя и недовыполнил: изменил мир бесповоротно и навсегда.

– Ты уверен, что к лучшему? Дело не в количестве, а в качестве. Не только демографический, но и культурный пейзаж мира был бы иным. Сама цивилизация была бы другой.

– А знаешь, что сказал Гитлер перед тем, как пустить себе пулю в рот? «Человечество навсегда будет благодарно мне за уничтожение иудейского племени». Так и есть – он сделал эту черную работу за поляков, за литовцев, за украинцев, да хоть за французов. Они это сами признают. Им бы не выдержать конкуренции с евреями.

– Американы и бритты выдерживают…

– Ты думаешь? Сомневаюсь.

– Так не уничтожил же, – возвращает нас к нашему спору Тата.

– Недоуничтожил, – поправляет ее Стас. – У вас слишком живучий ген.

– А как их всех уничтожить? – спрашивает Тата. – Гитлер что, не знал про Америку?

– Он надеялся на американских немцев. Пятая колонна. Гитлер был идеалист, мечтатель, вегетарианец. При виде крови падал в обморок.

– Хорош вегетарианец! Двенадцать миллионов убитых: половина – евреи, другая – христиане.

– Вот! Сам признаешь, Гитлер – это не только холокост. Вторую мировую нельзя сводить к одному холокосту.

– Знаешь, что про вас говорил Тойнби? – продолжает Стас. – Вы – «историческая окаменелость». Тебя взять. Ты мне по плечо. А руки-ноги – таких крошечных не встречал ни у кого.

– Коли не встречал, то делай вывод: не все евреи такие деграданты, как я.

– Ручки-ножки – какие миленькие, – наваливается на меня мощная Тата, я возбуждаюсь и задыхаюсь в ее объятиях. Почему я клеюсь к ней, имея жену, которую дико ревную? Где ее носит!

– Настохренело про евреев, – распаляется Тата.

– Вот именно: евреи – стоячее болото. Можно увязнуть, – говорит Стас.

– Стоячее… – мечтательно повторяет Тата и начинает расстегивать мне ширинку.

– Цыц, малявка! А у меня не помню, когда стоял. Не на кого.

– А на меня! – удивляется Тата. – Я же папина дочка. Пусть кровосмешение. Помнишь, как всю меня мыл в детстве, а потом испугался. Смотри, отдамся еврею.

– Только попробуй!

– Ты мне не указ! А потом предъявлю как доказательство, что они действительно совращают и развращают нас, ариек. Вот за что их немцы уничтожали – из ревности и зависти.

В самом деле, я тащусь от славянок, включая обеих жен, а к своим дышу ровно.

– А негры объясняют расизм завистью белых к их причиндалам, – говорит Стас.

– Муде к бороде. Какая связь?

– Подтверждаю личным опытом. – Это, конечно, Тата. – Размеры выдающиеся, все внутренности выворачивает, но не в размерах счастье. Игры не хватает. Один механический акт, но какой! Обалденно! Работали, как две сексмашины. Мечта! Еще бы разок!

– Виагру не пробовал? – подначиваю я Стаса.

– Молчи, урод. Посмотри на себя в зеркало. Детские ручки-ножки, пузо у карапуза. Паук. Все ваше восточноевропейское еврейство, со своими особыми болезнями, несет на себе очевидные черты вырождения.

Почему урод? – думаю я. Каким уродился. Еще вопрос, кто из нас урод: одутловатое, оттекшее лицо, больное сердце, упал в обморок на даче, печень пошаливает, варикозные ноги, сутулится, туговат на ухо. Разве что в молодости?

– Так что тебя тогда беспокоит, коли мы все равно вырождаемся? Чего тогда нас уничтожать? – говорю я.

– Слишком медленно – вы деградируете уже четыре тысячелетия. А так бы особо не парился. Вырождение – способ вашего существования. Тем временем вы захватили своими жирными щупальцами бизнес, политику, науку, культуру – весь наш бедный шарик трещит от вашей жидовской хватки. Обнаглели вконец – нам, гоям, некуда податься.

– Люблю моего вырожденца, – шепчет Грубая Психея, забираясь – не без труда – ко мне на колени и тиская в своих пьяных объятиях. Я, понятно, млею, но как-то не по себе.

Пора валить. Нет больше резона тянуть резину. Все доводы предъявлены, все слова сказаны, осталось только дать ему по репе или тут же, на глазах Стаса, отдаться его дочери. Та младенческая половая щель на снимке не дает мне покоя. Скорей бы пришла моя жена, которая неизвестно где шляется, и помогла Тате уложить пьяного мужика в койку.

Остался один последний аргумент. Ultima ratio. Мы оба его знаем и помалкиваем.

В наше время только совсем уж дурак не думает о бессмертии. Нет, не страх перед католическим адом или надежда на мусульманский рай с гуриями-девственницами – это для верующих. А как быть агностикам, которые ни в ад, ни в рай не верят, но хотели бы вызнать нечто невоцерковное про бессмертие? Душа – абстракция, а потому не тождественна бессмертию. Какие-то, однако, его знаки нам явлены, пусть и неопределенные. Ну, там «весь я не умру, душа в заветной лире…» – или это исключительно для гениев? А для чего, скажем, я строчу свою лысую прозу, попадается и высший класс, хотя на бессмертие тянет вряд ли. Стас ограничивается своими радиоэссе, которые у него, конечно, в разы лучше моих передач и статей, а все свободное время тратит на антисемитизм, но является ли антисемитизм залогом вечности?

Традиционный и доступный почти каждому генетический способ обрести бессмертие, закинув свое семя в будущее. Сын от первого брака долго упирался, но жена сказала ему (спасибо моей бывшей!), что он меня подводит, и он разродился мальчиком, а вослед – другим. Сами по себе внуки меня не больно волнуют, хотя забавные и разные пацаны, но токмо как продолжатели моего рода. Надеюсь, так и дальше пойдет, и мой род будет плодиться и размножаться во времени.

Откуда у Стаса эта огнедышащая ненависть, не пойму только к кому – лично ко мне или ко всему моему роду-племени, которого я не самый яркий представитель. Размытое еврейство – меня можно принять за любого средиземноморца.

– Почему ты ненавидишь меня? – спрашиваю я.

– А за что вас любить?

– А ты почему терпишь его? – говорит Тата. – Дай ему в рыльник!

– Дай мне в рыло, – просит меня пьяный в хлам Стас. Или притворяется?

– Дай! Дай! Он сам просит, – кричит подвыпившая Тата. – Он ко мне в детстве в ванной приставал.

Господи, этого еще не хватало! Как хорошо, что у меня сын, порождение чресл моих, а у него – сыновья. Продолжатели рода. Пусть еврейство в них и размыто: первая моя жена, как и эта, русская, а у сына жена и вовсе кельтских кровей. Ну да, ирландка.

– Это ты сама меня совращала.

– Я девочка была, ничего не понимала. – Впервые вижу Тату плачущей. – Всю жизнь мне испохабил.

– Я тебя не тронул.

– Но возбуждал. И сам возбуждался. Я видела.

– Ты была невыносима с младенчества. Доводила своими капризами. Сначала мечтал, чтобы ты скорее в школу пошла, а потом – чтобы скорее ее кончила и на все четыре стороны. Когда замуж вышла, я был счастлив, хоть и китаёз: сплавил с рук. Но тот не прошел тест: к зачатию не способен. И вот теперь ты снова у меня на шее. Заведи хоть ребенка!

– От еврея?

– Вот за что я тебя ненавижу, – говорит наконец Стас. – За бессмертие.

– Какое там бессмертие! Туфта! Мы ближе к Богу, а значит, к смерти, – утешаю его. – А так, конечно: в моем конце – мое начало.

– Покажи конец – я же тебе себя показала!

– Что ты ему показала?

– Да так, детскую фотку. Где я голая. Сам же и фотографировал, засранец.

– Вы не боитесь смерти, – бурчит Стас, глядя на меня мутными глазами.

– Да. Нет. Когда она есть, нас нет; когда мы есть, ее нет. Чего бояться? Ее нет в нашем опыте. Страшилка, а еще точнее – стращалка, – припомнил я наш с Довлатовым стеб на эту тему. – Смерть – не что иное, как пугало. Два «Э»: Эпикур и Эпиктет, – честно ссылаюсь я.

– А Марк Твен считал, что все в мире смертно, кроме еврея, – говорит Тата.

– Вот! У вас есть тайна, но ваш Бубер ее выдал. – Стас вдруг трезвеет. – Каждый еврейчик обладает бессознательной национальной душой. Концентрация в индивидууме нескольких тысячелетий еврейской истории. Вы единственные, кому подфартило встретиться однажды с Богом. И с тех пор каждый еврей может пережить эту встречу заново, потому что ваше еврейское наследие хранится у вас в подсознанке. Не «Я – Он», а «Я – Ты». На «ты» с Богом! Кто еще с Ним в таких родственных, панибратских, фамильярных, амикошонских отношениях? Вот почему вы бессмертны, и вот почему я вас ненавижу. Тебя в первую очередь, мой Вечный Жид.

Звонок в дверь – врывается моя жена. Запыхавшаяся, моложавая, смертная, незнамо где была, и откуда у нее на груди такой огромный мальтийский крест с рубиновыми концами и золотым кругом посередке?

– Это тебе муж подарил? – спрашивает Тата.

– Мальтийский рыцарь, – говорю я.

Что ж мне теперь, ревновать ее к этому мальтийскому рыцарю?

– Крестик? На распродаже отхватила!

Крестик!

Какой непреодолимый и так и не преодоленный мною соблазн поделиться с женой вечной ревностью к ней. А как она преодолевает ответное желание поделиться своими любовными приключениями с мужем? С кем еще! Я обречен жить в нестерпимом мире полуправды. Невмоготу. Смерть – единственная возможность выскользнуть обратно на свободу.

На кой мне жалкое безумство Стаса, когда я все глубже погружаюсь в свое собственное?

Владимир Соловьев

Бог в радуге, или Конец прекрасной эпохи

Памяти Сережи Довлатова

Вот что важно. На старости лет я реэмигрировал из чужедальних краев обратно в Россию. Хотя по американским понятиям до старости мне еще надо дожить. Старость – это единственный способ долголетия, но и она когда-нибудь кончается, увы. Ну, что ж, поиграем тогда в старика: грим, парик, вставная челюсть, ходунки или хотя бы клюшка. Что труднее в театре: старику сыграть юношу либо наоборот? Пока член стоит, пока «тянет к перемене мест» – путешествовать с палаткой в любую погоду и непогоду, – пока работают дальние и ближние огни захламленной, цепкой, беспощадной памяти и она не выветривается, как выветриваются горные породы, то и старости нет: не притворяйся, не старь, не клевещи на себя, весь этот самонаговор – театр одного актера для одного-единственного зрителя! Пока буквы складываются в слова, слова в предложения, предложения в абзацы, абзацы – в книги, и эти книги издаются, покупаются, читаются, не все еще потеряно, дружок. Помнишь того дайериста, который всю жизнь вел дневник и пропустил только три дня, когда в лютый мороз замерзли чернила у него в чернильнице? Еще одна, пусть побочная, причина моего перехода в русскую литсловесность – исчерпанность политоложества, на ниве которого мы с Леной Клепиковой пахали лет пятнадцать, наверное, и держались на плаву. Я выпал из одной сферы, где как журналист пытался выяснить причастность Андропова к выстрелам на площади Св. Петра в Риме, чтобы попасть в другую, последнюю, предсмертную, прежнюю, родную.

Ностальгия не по России, которой – моей – нет ни на карте, ни в природе, а по языку, где я не все сделал, что хотел и что еще хочу. Вот причина, почему изгнанник по воле случая и скиталец по крови и инстинкту, я стал теперь репатриантом. Не сам по себе, а словами, сюжетами, героями, книгами. А чем еще? Физически я в Америке, в изгнании, как ветхозаветные авторы в Вавилоне, Овидий в Томах, Гоголь в Риме, Гейне в Париже, Гюго в Брюсселе, а когда его и оттуда турнули – на ла-маншских островах Джерси и Гернси, как Стендаль в Чивитавеккье, как Бунин в Грассе, как Данте в Равенне и повсюду в Италии, кроме родной Флоренции, где присужден к сожжению, как, наконец, Бродский и Довлатов – мои двойные земляки по Питеру и Нью-Йорку. Однако метафизически, виртуально я – в России. Если Владимир Соловьев там востребован и выпускает книгу за книгой, это важнее, чем если Владимир Соловьев приедет туда собственной персоной, то есть бренным телом (corpus delicti, кажется), жизненный и энергетический уровень которого – холестерин, давление, нервы и проч. – мой лекарь-пилюльщик (или, как говорили в старину, травознай) поддерживает с помощью сверхдорогих американских лекарств, названий которых не помню – а зачем? Голова профессора Доуэля, да? Ну, не до такой, конечно, степени, остальные органы тоже наличествуют и худо-бедно функционируют. Да и не в голове дело – см. другого профессора: Фрейда. Ну да, сублимация. Хотя не известно, что чего сублимацией является: искусство секса или секс искусства?

Литература как реванш за непрожитую жизнь? Писатель пишет о том, что не успел или не сумел пережить, вознаграждая себя за несправедливость судьбы? Стивенсон о двух непростительных погрешностях, которые совершил: то, что покинул когда-то свой родной город, и то, что возвратился туда. Пусть временно – все равно ошибка.

Бродский и Довлатов на родину не ехали ни в какую – срабатывал инстинкт самосохранения. Несмотря на все усилия питерских ходоков заполучить этих литературных генералов себе в карман. Помню, как Сережа отговаривался, что сопьется там, а спился здесь, хотя погиб не от цирроза печени, а от разгильдяйства двух дебилов-санитаров «скорой помощи». А «так бы жил и жил»? Нет, к нему это по-любому не применимо, хотя его предки по обоим линиям – долгожители.

Ося, тот и вовсе не собирался на родину: «Я не представляю себя туристом в стране, где вырос и прожил тридцать два года. В России похоронено мое сердце, но в те места, где ты пережил любовь, не возвращаются». А со слов его московского друга Андрея Сергеева, устраивал проверку на вшивость питерских доброхотов и каждого спрашивал – ехать ему или не ехать?

Особенно усердствовал его заклятый друг Саша Кушнер, который стал притчей во языцех для тех, кто его знал: «сидит в танке и боится, что ему на голову свалится яблоко», «пьет бессмертие из десертной ложки» и прочие приставучие характеристики. Уж как он уламывал Бродского посетить Петербург: «Тут одной поездкой не отделаешься…» Бродскому осталось жить всего ничего после неудачной операции на сердце, а Кушнер донимал его и портил жизнь. Сначала выклянчил у него вступительное слово на своем нью-йоркском вечере, готовя которое Бродский сказал Андрею Сергееву: «Посредственный человек, посредственный стихотворец», а перенося на Кушнера хрестоматийную характеристику Сталина Троцким, – «самая выдающаяся посредственность русской поэзии». Потом выцыганил это вступительное слово в письменном виде – в качестве то ли индульгенции, то ли пропуска в бессмертие – и поставил предисловием к своей книге. Громадный Довлатов был у них на посылках, на побегушках. Сережа потом рассказывал мне, что «никогда не видел Иосифа таким разъяренным», как тогда, когда Бродский вручил ему текст для передачи Кушнеру, только чтобы самому с ним не встречаться. Но потом не выдержал и опроверг это вынужденное вступительное слово убийственным стихотворением. Нет худа без добра: попрошай, вымогатель и юзер Кушнер послужил ему пусть негативным, отрицательным, но вдохновением:

  • Не надо обо мне. Не надо ни о ком.
  • Заботься о себе, о всаднице матраса.
  • Я был не лишним ртом, но лишним языком,
  • подспудным грызуном словарного запаса.
  • Теперь в твоих глазах амбарного кота,
  • хранившего зерно от порчи и урона,
  • читается печаль, дремавшая тогда,
  • когда за мной гналась секира фараона.
  • С чего бы это вдруг? Серебряный висок?
  • Оскомина во рту от сладостей восточных?
  • Потусторонний звук? Но то шуршит песок,
  • пустыни талисман, в моих часах песочных.
  • Помол его жесток, крупицы – тяжелы,
  • и кости в нем белей, чем просто перемыты.
  • Но лучше грызть его, чем губы от жары
  • облизывать в тени осевшей пирамиды.

Не хило! Эти строфы – результат внимательного чтения «Трех евреев», стихотворное резюме моего докуромана. Вплоть до прямых совпадений. То, для чего мне понадобилось триста страниц, Бродский изложил в шестнадцати строчках. Боль, обида, гнев, брезгливость – вот эмоциональный замес, послуживший импульсом этого стихотворения, в котором ИБ объявляет Кушнера своим заклятым врагом. Как и было по жизни.

Когда-то, еще в Питере, Бродский сочинил шутливо-патетический стишок «На Васильевский остров я приду умирать», а уже здесь, в Нью-Йорке, Довлатов спародировал его до полного абсурда: «Где живет, не знаю, а умирать ходит на Васильевский остров». А шутил ли Бродский, когда написал:

  • Хотя бесчувственному телу
  • равно повсюду истлевать,
  • лишенное родимой глины,
  • оно в аллювии долины
  • Ломбардской гнить не прочь. Понеже
  • свой континент и черви те же.

Шутя говорил всерьез, коли признавался: «Если существует перевоплощение, я хотел бы свою следующую жизнь прожить в Венеции, быть там кошкой, чем угодно, даже крысой, но обязательно в Венеции». В конце концов своего добился: лежит на острове мертвых – Сан-Микеле.

А Довлатов лежит здесь у нас, в Куинсе, спальном районе Нью-Йорка. Как был при жизни Сережи его соседом, так, переехав, стал соседом покойника и прохожу или проезжаю мимо еврейского кладбища Mount Hebron с гостеприимно, как на кладбищенской картине Шагала, открытыми воротами, где на участке 9, секция Н (латинское) захоронен Сережа, полукровка, – прохожу и окликаю его. В ответ ни гугу. Лена Довлатова говорит, что звать надо громче, Сережа и при жизни был туговат на ухо, вдова уже не помнит на какое, а Лена Клепикова, та вообще считает мои оклики кощунством, но постепенно привыкла. Или это я не слышу Сережу, а он кричит, надрывает горло?

  • Но не найдет отзыва тот глагол,
  • Что страстное земное перешел.

Я так и назвал свой двухчасовой фильм о нем – «Мой сосед Сережа Довлатов», хотя точнее было бы назвать «Мой друг Сережа Довлатов». Я начал этот фильм с его могилы и развернул сюжет ретроспективно: от трагической смерти к трагической жизни. С тех пор иммигрантский район, где Сережу знал каждый, неузнаваемо этнически изменился – вместо от Москвы до самых до окраин здесь теперь поселились «граждане Востока» – бухарские евреи, которые не знают Довлатова, а он даже не подозревал об их существовании. Я уже об этом писал.

Недавно, в канун очередной годовщины Довлатова, я был на одном гульбище в ресторане «Эмералд» на Куинс-бульваре, недалеко от дома, где он когда-то жил и откуда видно кладбище, где похоронен, – теперь в этом доме живут его вдова Лена и его дети – Катя и Коля. Среди присутствующих на нашей встрече были состарившиеся знакомые Сережи и даже герои его мнимодокументальной прозы и записных книжек (в том числе неоднократно им и мною упомянутые Соломон и Изя Шапиро). Не уверен, что Сережа узнал бы нас, да и мы самих себя – тогдашние теперешних – вряд ли.

Я принадлежу к промежуточному поколению, которого на самом деле нет. Родился во время войны, к концу школы остался только один класс моих однолеток, и Лена оказалась в одном со мной. Какое счастье и какая мука было видеть ее каждый день! Так я вижу ее каждый день с тех пор, как мы женаты: праздник, который всегда со мной. Теперь здесь, в Нью-Йорке, у меня появилась своя мишпуха, моего поколения, а то на несколько или дюжину лет моложе (есть одна, что и вовсе годится в дочери), но – другая жизнь и берег дальний:

  • Здесь мои приятели,
  • Там – мои друзья.

Даже враги, и те уже все – там. Потерять врага хуже, чем друга. Я тоскую по своим врагам безутешно. Правда, появляются новые, молодые, энергичные. У меня редкий талант – плодить себе врагов.

Самый молодой из друзей – мой сын. Помню, меня смущало, когда Нора Сергеевна говорила про Довлатова: «Как вы не понимаете, Володя! Сережа – не сын, а друг!» Так и было – вплоть до старушечьих капризов: могла разбудить Сережу среди ночи: «Хочу в Манхэттен!» – и Довлатов вез ее на Бруклинский то ли Куинсовский мост, чтобы она могла сверху глянуть на огни большого города. При этом весьма критически относилась к своему другу взамен сына: «В большом теле – мелкий дух».

– Я потеряла не сына, а друга! – кричала она мне в трубку, и я жалел бедного Сережу, что для родной матери он был другом, а была ли их дружба взаимной? Кто спорит, друг – это больше, чем сын: опора на старости лет, ощущение хоть какой надежности, пусть это и старческий эгоизм. А завещала себя похоронить Нора Сергеевна вместе с сыном, и вот ночью, за большую мзду, Сережину могилу вскопали и подселили к нему его мать, с которой этот огромный детина так неестественно тесно был связан по жизни, а теперь и посмертно, навечно. Никуда ему не деться от старухи!

Не до такой степени, конечно, но с моим сыном мы – друзья. Не в урон моему отцовству, надеюсь. Кто это знает, так Лена – она даже попрекала меня, что я заразил Жеку своей ревностью. Не в прямом смысле, а опосредованно – своей ревнивой прозой. А не наоборот? Это Жека заразил меня своей ревностью – как писателя, а у меня как раз было кислородное голодание по части сюжетов, тогда как у Жеки имелись все основания для ревности – не одно воображение, и кончилось это семейным крахом, что еще больше меня с ним сблизило.

– Здесь такой дурдом, – объясняю я своему приятелю Мише Фрейдлину во время ремонта по телефону. – Я полуживой…

Страницы: «« ... 1011121314151617 »»

Читать бесплатно другие книги:

В книге представлены исследования и материалы, отражающие авторские размышления об актуальных пробле...
В учебном пособии рассматриваются культурно-антропологические основы развития эстетической культуры ...
Случай молодой девушки, которую врачи отнесли к больным шизофренией и которая излечилась, пройдя кур...
«Каин» – первая книга этической дилогии основателя судьбоанализа Леопольда Зонди. В ней раскрывается...
«Моисей» – вторая книга этической дилогии основателя судьбоанализа Леопольда Зонди. Автор исследует ...
У. Г. Кришнамурти (1918–2007) – наиболее радикальный и шокирующий учитель, не вписывающийся ни в одн...