Беллона Брусникин Анатолий
Обдумывая множество других насущных вопросов, Лекс очень нескоро спохватился, что ведет себя неучтиво и, пожалуй, даже подозрительно. Столичный хлыщ, опекаемый самим Тотлебеном, не держался бы столь индифферентно по отношению к привлекательной даме. Должно быть, она оскорблена — то-то хранит ледяное молчание.
Он тронул шпорой лошадь и поравнялся с госпожой Иноземцовой, ехавшей амазонкой на простом казачьем коне чуть впереди. Агриппина Львовна сидела в седле уверенно и ровно, а хлыстиком пользовалась лишь для того, чтобы почесывать своего рыжего за ухом, отчего тот весело встряхивал гривой и по временам пытался пройтись боком.
Женщина полуобернулась, и Лекс понял, что она не обижена его молчанием, а, кажется, тоже думает о чем-то своем. Но коли уж приблизился, надо было вступать в разговор.
Когда нужно, Бланк умел быть обходительным и светским. Он извинился, что до сих пор как следует не представился и вообще ведет себя как последний невежа — виной тому встреча с великим Тотлебеном, произведшая на него большое впечатление.
— Да, Эдуард Иванович — выдающаяся личность, — сказала Иноземцова. — С такой болезненной раной всякий другой оставил бы дела, а он считает себя обязанным продолжать работу. Все им восхищаются.
Лекс коротко объяснил, кто он, по какой надобности приехал и где будет служить. Агриппина Львовна еще раз назвала свое имя, присовокупив, что она вдова.
После этого нельзя было не спросить о покойном муже.
— Я дважды вдова, оба раза была замужем за моряками. У нас ведь морской город, — ровным голосом, безо всякой жалобности ответила она. — Первый мой муж умер в плавании. Второй погиб 5 октября, в день первой бомбардировки. С тех пор я сделалась милосердной сестрой, многому научилась и теперь могу ассистировать даже на сложных операциях. А живу я при госпитале. Мой городской дом сгорел после попадания бомбы.
Бланк догадался, что ответ был таким обстоятельным, дабы исключить дальнейшие расспросы. Тем лучше. Нечасто встретишь женщину, которая не требует, чтоб ее развлекали разговором, и предпочитает болтовне молчание.
Они поехали дальше в тишине, но теперь уже вровень, так что Лекс мог время от времени смотреть на тонкий профиль Иноземцовой.
Вот разгадка особости, которая сразу чувствуется в этой даме, подумал он. Две утраты, перенесенные в молодом возрасте, наложили тень на лицо и манеры. Трагическое приводит низменную душу в оторопь и вдавливает в грязь, а высокую душу делает еще возвышенней. Такой женщине, похожей на надгробную беломраморную статую, даже самый наглый ловелас не осмелится строить куры. Конечно, впечатление бесплотности и потусторонности усиливается по причине полумонашеского наряда и этой необычной молчаливости…
Как раз в эту секунду Агриппина Львовна вновь заговорила:
— Александр Денисович, вы давеча сказали, что прибыли в Севастополь добровольцем? Неужто правда? — спросила она, поглядев на него то ли с недоверием, то ли с неодобрением. — Иль, может статься, я неверно поняла?
Вот о чем, оказывается, она думала, храня молчание?
— Вы поняли верно. Я прибыл совершенно добровольно.
— Сюда? В Севастополь? — Она качнула головой, как бы поражаясь. — Знаете, я часто встречаю людей, прибывающих сюда не по долгу службы, а по собственному хотению, но… вы не похожи на них. Это либо наивные и восторженные натуры, либо честолюбцы, ищущие отличия… А вы… Вы ни то и ни другое. Я это увидела.
Вот тебе раз! Лекс внутренне насторожился. Опасная штука — женская проницательность, ее нельзя недооценивать. Есть какой-то непонятный механизм, встроенный в женское зрение и придающий ему опасную остроту. Я это увидела! Что это?
— Что? — нахмурясь, спросил он. — Что такое вы во мне увидели? Позвольте вас уверить, что, хоть я не романтическая натура и не искатель почестей, мой приезд сюда абсолютно доброволен.
— В этом я не сомневаюсь. По вам видно, что ничего против своей воли вы делать не станете, — продолжила странная госпожа Иноземцова, вновь заставив его внутренне вздрогнуть. — Вероятно, вами движет любопытство? Или желание проэкзаменовать себя опасностью?
Он молчал под испытующим взглядом ее матово-черных глаз.
— …Но уже через несколько дней вы, как все добровольно прибывшие сюда, слишком ясно поймете, какую ужасную ошибку вы совершили. В такое место по своему хотению не приезжают! — На белом лбу прорисовалась продольная морщина, и лицо стало похоже на трагическую маску из античного театра. — Ах, если б вы меня послушали! Ведь вы не то, что большинство, вы не военный и не чиновник. Поверните назад! Уезжайте, пока не поздно!
— Этого я сделать не могу. Я уже получил назначение, — сказал Лекс, всё больше удивляясь.
— Ах, Беллона, Беллона! — горько молвила тогда Иноземцова. — Как же притягивает она мужчин…
И отвернулась, и опустила голову.
— Кто притягивает? — переспросил он, не расслышав.
— Беллона. Богиня войны. Ненавижу это имя. — Агриппина Львовна содрогнулась. — Беллона отняла у меня всё! Бел-ло-на…
В ее устах мелодичное слово прозвучало гадливо, будто худшее из ругательств.
В следующее мгновение женщина — уже не мраморная и не алебастровая, а будто воспламенившаяся, с ярко проступившим румянцем — быстро и жарко заговорила:
— Это повальное безумие, это страшная эпидемия, поразившая мужчин. Я девять месяцев — а кажется, девять лет — работаю в госпиталях. Мне давно пора привыкнуть к крови и страданиям, но нет, невозможно… А главное, я совершенно не понимаю — зачем, ради чего длится этот кошмар? Знаете, когда-то я верила в Бога, но я давно уже не молюсь. В самую роковую минуту жизни Бог отвернулся от моей исступленной молитвы. А зачем нужен Бог, который от тебя отворачивается в роковую минуту? — Госпожа Иноземцова всхлипнула, но слез в ее глазах не было. — Извините, у меня нервический приступ… Я вам говорила, что не могу привыкнуть к крови и смерти, но сегодня был случай, который меня особенно потряс. Ничего, если я расскажу? Мне нужно про это кому-то рассказать, а вы умеете слушать не перебивая.
Он почтительно наклонил голову, подумав: определенно, это необыкновенная женщина.
— Утром с Корабельной привезли молодого офицера. Солдаты внесли его в палатку на руках, очень бережно. На рассвете была вылазка — кажется, неудачная. Много людей погибло, и их бросили на ничьей земле. Но этого офицера солдаты вынесли и вопреки правилам не сдали санитарам, сами доставили в госпиталь. Как я поняла, они очень любили своего командира. Он, как и вы, прибыл добровольцем, притом недавно, но чем-то успел заслужить любовь своей роты. Солдаты говорили про него: «Сердешный». Первый же бой для этого «сердешного» стал последним, а они всё не хотели верить, что он мертв. Не было ни раны, ни крови. «Дохтур, он контуженный, без чувствия, лечить надо», — всё повторяли они. Какое — «лечить»! Уже остыл, началось окоченение. Но действительно, никаких травм, и следов контузии тоже нет. Врач сказал: смерть от разрыва сердца. Понимаете?
— …Нет. Не очень.
— А я так очень! — воскликнула она. — У него потому и разорвалось сердце, что он был «сердешный». Попал в кромешный ад, где люди рвут друг друга зубами, как дикие звери, и сердце не выдержало. Думаю, окажись на его месте я, со мной случилось бы то же самое! Бел-ло-на… — Агриппина Львовна вновь передернулась, повторив имя богини. — Ладно б еще мы с неприятелями люто ненавидели друг друга. Так нет же! Я была после июньского штурма на поле с санитарами, мы подбирали раненых и убитых. На бастионах по случаю перемирия висели белые флаги. Наши и французы сошлись посередине. Стоят, мирно беседуют, курят, делают комплименты. Обыкновенные, нормальные люди. А едва спустили флаги — и снова все превратились в буйнопомешанных…
Лекс молчал, потому что ответить было нечего. Всё так. Мир управляется мужчинами и управляется скверно, преступно. Однако не вступать же с этой дамой в долгую дискуссию о революции и эволюции?
По крайней мере, обошлось без рыданий и нюхательной соли. Госпожа Иноземцова после своего взрыва довольно быстро взяла себя в руки. Извинилась за горячность, вытерла глаза, хоть они оставались сухими, и потом до самого лагеря следовали без разговоров.
Вся дорога заняла около часа. Рысью вышло бы скорее, но за Бланком в поводу следовала вьючная лошадь.
Лагерь на Северной своими размерами и планировкой более напоминал город: широкие и узкие улицы в версту длиной, многотысячное скопище людей. Только настоящих домов было совсем немного; кварталы в основном состояли из временных бараков, землянок, больших и малых палаток. Всё это очень напоминало английский тыловой стан в Балаклаве, только порядку, кажется, здесь было меньше, да совершенно отсутствовали разноцветные рекламы, которыми по британской традиции торговцы и маркитанты разукрасили свои лавки.
Магазины, трактиры, парикмахерские и пошивочные здесь тоже имелись, но какие-то скучные, без нормального для коммерции хвастовства. Лекс не сразу определился, хорошо или плохо это говорит о русской торговле. Решил, что, пожалуй, плохо. Приниженность частной инициативы — еще одно свидетельство подчиненности личных интересов казенным. В жандармском государстве коммерсант беззащитен от произвола, а оттого вороват и предпочитает прибедняться.
— В тех шатрах находится часть генерал-квартирмейстера Севастопольского гарнизона, — прервала его размышления Агриппина Львовна. — Они недавно перебрались сюда с Южной стороны. А наш госпиталь вон там — видите длинный барак и одинаковые палатки?
Бланк снял картуз и поклонился.
— Благодарю. И прощайте.
Но она медлила, глядя на него внимательно и грустно.
— Знаете что… Приходите к нам завтра вечером. Мы, сестры Андреевского госпиталя, по вторникам и субботам устраиваем soire. — Она улыбнулась. Нечасто бывает, чтоб красивой женщине не шла улыбка. Строгому лицу Иноземцовой она далась с видимым усилием, будто губы давно отвыкли от этого мимического упражнения. — Не думайте, за пышным словом «soire» укрывается обычный чай. Приходят свободные от дежурства врачи и приглашенные офицеры…
Бланк сделал жест, означавший «благодарю, но у меня не будет досуга», и Агриппина Львовна заговорила быстрее:
— Не отказывайтесь. Это вам сейчас кажется, что чаепития в дамсом обществе на войне неуместны. Очень скоро вам захочется хоть на час забыть о войне. Всем этого хочется. Кстати говоря, — она улыбнулась снова и теперь удачнее, — приглашение на soire — привилегия, которую нужно ценить. Многие мечтали бы попасть, но не хватает места. У нас всё очень скромно, но побывать на «Андреевском soire» почитают за честь и генералы, и флигель-адъютанты… Если завтра не получится, приходите в субботу.
Услышав про генералов и флигель-адъютантов, Лекс подумал, что из этих вечеров можно извлечь пользу. В непринужденной обстановке, да при дамах легче заводятся знакомства и развязываются языки.
— Благодарю. Если позволит служба, непременно приду, — сказал он.
В груди что-то шевельнулось, и Лексу это шевеление не понравилось.
Он привык быть с собой честным. Что если дело не во флигель-адъютантах, а в матовых глазах госпожи Иноземцовой? Вот уж это совершенно ни к чему.
Нет, не приду, решил Бланк.
Ваше кривоглазие,
ваше кривоносие
С утра штабс-капитан изучал список вновьприбывших. Галочками были помечены девять фамилий, из них четыре еще и крестиками, а к двум Середниченко прибавил свои пометы. Работник он был дельный, но не шибко грамотный, разобрать его закорючки было непросто.
Стало быть, целых четыре новых «кандидата», и двух из них дуванкойский унтер-офицер, который служил в станционном буфете под видом полового, счел заслуживающими особенного внимания.
Имена и прочие сведения штабс-капитан аккуратно переписал в тетрадь, озаглавленную «Брюнеты Рутковского».
Владислав Рутковский был ценнейшим сотрудником с очень хорошей биографией: поляк, в свое время сданный из студентов в солдаты. Не по политической причине, а за непочтительность к университетскому начальству. Умен, твердого характера, патриот своей злосчастной родины, однако при том не враг империи, ибо верит, что вольность Польша может получить лишь по доброй воле императора, а отнюдь не вопреки ей. Рутковский говорил, что на Европу уповать незачем, она пальцем о палец не ударит ради польской свободы и, как это неоднократно уже случалось, при всяких переговорах с Петербургом легко пожертвует Польшей ради своих выгод.
Насчет надежд на восстановление польской независимости «по манию царя» у штабс-капитана имелись сомнения, но с Рутковским ими он, конечно, не делился. Зачем убивать энтузиазм в человеке, повседневно рискующем жизнью? Пусть верит, что его самоотверженность зачтется по завершении войны и приблизит заветный день польского возрождения.
По правде сказать, у государя пока что было больше поводов для недовольства поляками. Именно к этой угнетенной нации в основном принадлежали изменники, перебегавшие из Севастополя и из армии на ту сторону.
Тем легче произошла переброска Рутковского. Он пересек фронтовую линию на английском участке, был принят с распростертыми объятьями и, будучи человеком ловким, сумел добыть себе место исключительной полезности — в британском разведочном отделе. Должность невеликая, от стратегических секретов далекая, а всё ж и от нее имелся изрядный прок.
Десятого июня, через два дня после отражения вражеского штурма, гуртовщик Мустафа, поставлявший неприятелю баранов, а штабс-капитану сведения, то есть имевший от войны превосходный двойной заработок, доставил от Рутковского сообщение огромной важности.
Поляк доносил, что во время очередного сеанса семафорной связи на сигнальный пункт прибыл сам Лансфорд и привел с собой некоего человека, с которым обращался как с равным. Обычным лазутчикам, которых готовят к переброске, такого внимания никогда не оказывалось. Лица неизвестного Рутковский как следует разглядеть не мог по причине темноты, но это был худощавый брюнет вряд ли старее тридцати лет, роста среднего или чуть ниже. Видно, что человек из общества: говорит как джентльмен из хорошей школы. Рутковский пробовал подслушать разговор, благо начальники думают, будто он не владеет английским, но Лансфорд очень осторожничал, голоса не повышал. Только один раз порыв ветра донес фразу, из которой следовало, что незнакомец будет отправлен в Севастополь не обычным образом, через горы, а почему-то долгим и кружным путем — через Петербург, притом с экстренной скоростью. Еще поляка поразило, что по-русски неизвестный говорит так же свободно, как по-английски. По мнению Рутковского, готовилась переброска в Севастополь агента очень высокого уровня и наверняка с заданием чрезвычайной важности.
Ни малейших сомнений в правоте этого суждения у штабс-капитана не возникло. Дело о таинственном брюнете было поставлено под особенный контроль, возможные меры приняты.
При самой разэкстренной скорости путь из Крыма в Крым через Петербург не мог занять менее полумесяца — это ежели нестись на фельдъегерских, сломя голову, туда и обратно. Поэтому, начиная с 24 числа на пункте, которого не могли миновать прибывающие в город, то есть на последней станции Симферопольского тракта, был установлен специальный пост негласного наблюдения.
Сведения обо всех брюнетах невысокого и среднего роста, худощавого сложения, молодого возраста регистрировались. Простой люд с «экстренной скоростью» по военной дороге передвигаться не может, поэтому нижних чинов не учитывали. И всё же за одиннадцать дней набралось около полусотни лиц с нужными приметами. Штабс-капитан нашел способ лично посмотреть на каждого. Некоторые, конечно, отсеялись (не станешь ведь, например, подозревать в шпионстве знакомого лейтенанта Ставриди, возвращающегося после излечения, или сына командира гарнизона?), и всё же, включая сегодняшнюю четверку, «кандидатов» набралось уже 37 душ, и с каждым днем их число будет увеличиваться. Невозможно приставить персонального наблюдателя к каждому. Выборочная проверка на предмет подозрительного поведения — вот всё, на что приходилось полагаться.
И, конечно, главное: неукоснительный присмотр за так называемыми «сигнальными пунктами», которые благодаря герою Рутковскому все известны. Едва лишь кто-то из «кандидатов» там объявится (а должен же таинственный брюнет доложить Лансфорду о прибытии), тут ему и конец. Именно таким манером в разное время были установлены четверо вражеских агентов. Ни один из них не арестован, все гуляют на свободе и не догадываются, что взяты под плотную опеку.
Слава богу, опыта накопилось достаточно, чтоб не делать грубых ошибок, как случалось вначале. Изъять установленного лазутчика нетрудно, но взамен пришлют другого, да еще Рутковского можно подставить под подозрение. Нет уж, брать будем всех разом, накануне нового штурма — чтобы оставить противника перед сражением без глаз.
За полгода своей неприметной, но необходимой для Севастополя службы штабс-капитан собрал очень недурную команду. К сожалению, штатное расписание выделяло всего сорок вакансий, притом ни одной офицерской. Людей жестоко не хватало, уровень их образования оставлял желать лучшего, но все сотрудники были на подбор. Происхождение значения не имело — только толковость. Увидит штабс-капитан где-нибудь смышленого, предприимчивого человечка — сразу тянет к себе. Служили у него и татары, и казаки, и греки, и полицейские, но охотней всего, разумеется, в агенты поступали солдаты и матросы с бастионов. Всё от смерти подальше.
Сам-то штабс-капитан, будь его воля, предпочел бы воевать не в тылу, а на передовой. Смерть его нисколько не пугала — за жизнь он нисколько не держался. Как посмотрится в зеркало (никуда не денешься, надо же бриться), первая мысль: зачем такому уроду жить на свете?
Вот и нынче, стерев с лица мыло, он поглядел на себя с привычным отвращением. Ну и харя! Никак не привыкнуть.
Нос сворочен на сторону, пустая глазница ввалилась.
— Что подмигиваете, ваше кривоглазие? Что хлюпаете, ваше кривоносие? — сказал штабс-капитан (как большинство одиноких людей, он иногда разговаривал сам с собой). — Девятый час, пора. О, великий и могучий хан Аслан-Гирей, одалиски уже собрались у фонтана. Им не терпится лицезреть вашу лучезарную красу.
Голос из-за поврежденной носовой перегородки тоже стал гнусавым, противным. Девять месяцев назад Аслан-Гирей попл в плен, а перед тем был избит прикладами чуть не до смерти. Сломанная рука срослась, ребра тоже, но правый глаз вытек, а нос, некогда тонкий и даже изящный, съехал вбок. Галантные французы щедро отплатили диверсанту за испорченный ракетный станок.
Глупее всего, что жертва была впустую. Союзники понавезли новых ракет, и ничего такого уж таинственного или особенно ужасного в этом изобретении не обнаружилось. От любого ядра, тем более бомбы ущерба больше, чем от зажигательного снаряда, лупящего по принципу «на кого бог пошлет».
Но иногда штабс-капитан говорил себе, что зряшных жертв не бывает. Не так важно, вышла ли из твоего поступка практическая польза. Важно, что ты его совершил.
А чем еще было утешаться?
Из плена-то он, как только смог передвигаться, сбежал. Это было нетрудно. Помогли местные татары, продававшие французам продовольствие, фураж и хворост. Раздор между русскими и франкскими гяурами предприимчивых горных жителей занимал лишь как источник наживы, но к потомку Гиреев они отнеслись с почтением и бережно переправили штабс-капитана через Инкерман к своим.
На батарею Аслан-Гирей не вернулся. Ему предложили занять должность помощника обер-квартирмейстера войск Севастопольского гарнизона, но у этой службы скучным было только название.
Командование столкнулось с серьезной проблемой. Осада затягивалась, и стало ясно, что о расположении и планах противника мы знаем недостаточно. В главном штабе не существовало подразделения, которое собирало бы сведения о неприятеле.
Аслан-Гирей не желал превращаться в ловца шпионов, еще менее того — в их попечителя. Он хотел одного: вернуться на бастион и там погибнуть, потому что скверно жить на свете, когда из красавца, на которого заглядывались дамы и барышни, становишься уродом. Во взглядах посторонних штабс-капитан читал (а может быть, воображал) отвращение или, того хуже, жалость.
Однако отказаться счел невозможным. Начальники были правы: он действительно знал положение дел у врага лучше других, ибо провел в плену два с половиной месяца; и кроме того, в силу ханского происхождения, был для крымчаков авторитетной фигурой и мог создать из них сеть лазутчиков.
Вскоре Аслан-Гирею пришлось взять на себя и противодействие шпионажу. Жандармы, к чьей компетенции это относилось, привыкли к отысканию политической крамолы в собственных рядах, а к борьбе с настоящим противником оказались малоспособны. И уж совсем не по плечу голубым мундирам была тонкая работа с двойными агентами, а таких у Аслан-Гирея вскоре появилось немало, и пользы от них выходило больше, чем от обычных разведчиков.
Добрившись и спрыснувшись кельнской водой, штабс-капитан повязал на лицо черную шелковую повязку, надел вычищенный денщиком мундир, сверкающие сапоги, еще раз погляделся в зеркало. Если посмотреть с отдаления — не такое и страшилище. Но он знал, что на отдалении не удержится, непременно подойдет. Нужно лишь дождаться, когда зайдет солнце. При милосердном свечном освещении кривоносие до некоторой степени скрадывается тенями.
Аслан-Гирею полагалась персональная палатка — большая, удобная. В штабе многие завидовали. Ворчали, что майоры и подполковники, бывает, по двое и по трое живут. Не объяснишь ведь всякому, что палатка одновременно является канцелярией и в запертых железных шкафах хранятся бумаги, которые абы кому видеть не положено.
Палатка соединялась парусиновым коридором со штабным шатром. Через него Аслан-Гирей и вышел, чтобы по пути просмотреть свежие донесения с бастионов.
Дежурные офицеры умолкли, когда он появился. Штабс-капитан к этому привык. Знал, что сослуживцы его не любят и побаиваются: не собутыльничает с ними, не болтает о пустяках, всегда сух и не очень понятно, чем, собственно, занимается.
Но и прежде, когда Аслан-Гирей служил в артиллерии, наравне с другими, и еще не конфузился своего увечья, было примерно то же.
Никогда другие офицеры не относились к нему как к своему. Он был чужой, чуждый. И чувствовал это каждый час — с того дня, когда одиннадцатилетним покинул родительский дом.
Казалось, за всю жизнь он не совершил ни одного прилюдного поступка, не произнес ни одного слова без мысли: я не могу сделать ничего такого, что может быть истолковано против мусульман или татар. Быть таким же, как окружающие, — это представлялось Девлету Аслан-Гирею недоступной роскошью. Он должен быть безукоризнен, на него смотрят иными глазами. Однажды он познакомился с офицером-евреем и был неприятно поражен, заметив, что тот держится точно так же.
Что значит быть татарином, когда ты сформировался в Петербурге, в кадетском корпусе? И что значит быть мусульманином, если ты рос в семье, исполняющей обряды только по привычке, а потом вовсе отдалился от религии? Да, арабские молитвы вызубрены наизусть с детства, но они не более чем набор звуков. И всё же переменить веру, как уговаривали доброжелатели-учителя, а потом командиры, было немыслимо. Если вера имеет какое-то значение, она как кожа: в какой родился, в той и умрешь. Не змеи же мы, в самом деле?
За все годы учебы в корпусе, Дворянском полку, артиллерийской школе Девлет ни разу не побывал дома. Семья была многодетная, денег на сантиментальные траты недоставало. Первый раз он наведался в Крым уже в гвардейском мундире, получив подъемные. И поразился, насколько всё в отчем доме показалось ему странным. В Петербург он вернулся с облегчением.
Как ни странно, мусульманство и татарство в гвардии оказались кстати: разномастность придворного офицерства должна была наглядно демонстрировать многоцветие и пышность имперских земель. Карьера потомка крымских ханов вначале складывалась превосходно, тем более что службист он был отличный и артиллерийское дело любил.
Роковой ошибкой стало прошение о переводе в действующую армию, когда на Дунае начались военные действия против турок. Прежний Девлет был честолюбец; как и другие гвардейцы, надеялся выслужить чин, украсить грудь «владимиром», а повезет — так и «георгием». Однако то, что помогало в столице, в армии стало непреодолимой помехой.
Очень скоро, чуть ли не в самый первый день, произошел неприятный казус: командир батареи в беседе с глазу на глаз попросил своего помощника не сотворять намаз на глазах у подчиненных. Это-де смущает солдат, для которых нынешняя война — святая битва христиан с басурманами. Когда Аслан-Гирей не послушался, от него при первой возможности избавились.
Едва высадились союзники, он перевелся из резерва в Севастополь, но здесь было еще тяжелей. О крымских татарах в осажденном городе шла плохая слава — считалось, что они сочувствуют врагу, хотя тех, кто сохранил верность России, было во много раз больше.
Опытных артиллерийских офицеров не хватало, но для штабс-капитана гвардии не нашлось места ни на одной батарее. Еле взяли в пехоту, командиром роты.
По высочайшему указу каждый месяц службы в Севастополе засчитывался за год. Те, кто воевал с начала осады и не убыл по ранению, успели подняться на два чина, но Аслан-Гирей все торчал в штабс-капитанах.
Успешное отражение июньского штурма в известной степени было его заслугой: французы поперли напролом, поверив ловко подброшенным сведениям о слабости русских позиций на Корабельной стороне. Обер-квартирмейстер представил своего помощника к ордену Святого Георгия, но начальник штаба генерал Коцебу прямо на прошении изволил начертать шутку: «На что мусульманину крест?»
— Может быть, все-таки окреститесь? Ведь формальность, — сказал Девлету начальник, любивший бравировать вольнодумством. — Какой вы мусульманин? Право, очень облегчили бы себе жизнь.
— В Коране сказано: выбирая дорогу, человек должен идти в гору, а не под гору, — ответил советчику Аслан-Гирей с нарочитой цветистостью (цитату из Корана он выдумал). — Мы не вольны в выборе своего кисмета, и на всё воля Аллаха.
Аллаха так Аллаха — остался без белого крестика.
Идти было недалеко: по «Корниловскому проспекту» (как называли проход между штабными шатрами) на «Андреевскую» (с одной стороны — склады провиантского ведомства, с другой — бараки и длинные палатки Андреевского госпиталя). Дальше ровными рядами шли украшенные ветками ресторации и плетеные балаганы магазинов («Гостиный двор»), а потом «Земляной город» — хаотичное нагромождение землянок и глинобитных хибар, куда переселились с разбомбленной Южной стороны севастопольские обыватели.
Штабс-капитан свернул много раньше. По вторникам и субботам, если была возможность, он посещал вечера, устраиваемые сестрами Андреевского госпиталя, а нынче был как раз вторник.
Много раз Девлет обещал себе отказаться от этой мучительной привычки. Но, как всякое пагубное пристрастие, она была цепкой. Мужчина, долго находящийся на войне, довольно скоро начинает понимать, что всё лучшее, истинно ценное в жизни связано с женщинами, и, может быть, худшая из мерзостей войны заключается в том, что там нет места прекрасному полу. В самом Севастополе к июлю месяцу женщин не осталось вовсе. В Северном городке были матросские жены и непотребные девки. Дам из общества (а только их с полным основанием следует считать «прекрасным полом») встретить можно было только на госпитальных soire. Шанс свободно бывать там для обычного обер-офицера вроде Аслан-Гирея являлся драгоценной привилегией, и, если б не одно особенное обстоятельство, он посещал бы эти милые вечера с удовольствием: не ради флирта (с его-то рожей!), а просто чтобы посмотреть на милосердных сестер, послушать их мелодичные голоса и хоть немного оттаять сердцем.
Вот с сердцем-то и возникала проблема. Оно не оттаивало и не размягчалось, а наоборот стискивалось и саднило. Бросить надо было эти визиты, бесповоротно.
Правда, три последних раза, включая и сегодняшний, штабс-капитан отправлялся на soire как бы с индульгенцией: не потакая душевной слабости, а по долгу службы.
Восемь дней назад в госпиталь прибыл некто мистер Арчибальд Финк, подданный Северо-Американских Соединенных штатов. Он был из числа иностранных лекарей, поступивших на русскую службу. При острой нехватке врачей военно-медицинское ведомство охотно принимало и щедро оплачивало таких добровольцев. Особенно много приезжало американцев — эта далекая страна, в отличие от Европы, относилась к России с сочувствием. Вероятнее всего, симпатия объяснялась не столько русофильством, сколько застарелой англофобией, но, как говорится, враг моего врага — мой друг.
Лекарь из города Бостона, жители которого некогда устроили англичанам знаменитое чаепитие, попал в поле зрения штабс-капитана по четырем причинам: во-первых, черноволос; во-вторых, тридцати лет от роду; в-третьих, тонкого сложения; в-четвертых, подходящего роста — два аршина и примерно три вершка. В связи со своим англоязычием Финк угодил на особо пристальный учет, а кроме того из подорожной явствовало, что прибыл он из Петербурга. Правда, русского языка американец не знал, но ведь мог и прикидываться?
Чем больше Аслан-Гирей приглядывался к волонтеру, тем меньше тот ему нравился. Возможно потому, что все остальные были прямо-таки без ума от душки-американца. Общительный, улыбчивый, Финк как-то подозрительно быстро, в несколько дней, научился смешно, но понятно лопотать по-русски и обзавелся невероятным количеством знакомств. Даже Агриппина его отличает, а уж Финк не теряется — так подле нее вьюном и крутится.
Не в том дело, всякий раз одергивал себя Девлет, когда мысль сворачивала в эту сторону. Чушь! Лекаришка — несомненный «кандидат», Агриппина же тут совершенно не при чем.
Но едва войдя в просторный шатер, все стенки которого из-за духоты были приподняты, и по привычке отыскав взглядом Иноземцову, штабс-капитан нахмурился. Сердце у него ёкнуло, так что насчет «чуши» был самообман.
Американец откусывал яблоко и говорил что-то веселое. Его зубы казались очень белыми по контрасту с короткой черной бородкой без усов (у нас так никто не выбривается). А Иноземцова слушала и улыбалась. Девлету она никогда не улыбалась, она вообще очень редко улыбалась — а тут пожалуйста!
Что чертов Арчибальд к ней липнет, это неудивительно. Другие сестры похожи на монашек — постнолицые, некрасивые, большинство немолодые. Но даже если б все они были юными красотками, разве может кто-то сравниться с Агриппиной Львовной?
Как обычно, Девлет отошел в темный угол шатра и оттуда, почти невидимый в тени, стал смотреть на Иноземцову. Его б воля — каждый миг жизни только этим и занимался.
Поганый у Аслан-Гирея был кисмет. Как у горбуна Квазимодо из мелодраматического сочинения господина Гюго. Худший из уродов полюбил прекраснейшую из женщин. Притом он был уродом с дополнительным обременением, а она — красавицей на пьедестале безнадежной недоступности.
Агриппина благоговейно лелеет память своего героического супруга, прочие мужчины для нее не существуют. Останься Девлет таким же, как до увечья — все равно не посмел бы подвергнуть эту святую верность испытанию.
И что бы он мог ей предложить? Перейти в ислам и сочетаться с ним мусульманским браком? Невообразимо. Ведь сам же он не смог бы отказаться от веры, в которой вырос, даже ради любви. Кому нужна любовь вероотступника? Предал Бога, предаст и любовь.
Однако кто сказал, что любовь насытившаяся выше любви голодной? Несказанное счастье уже то, что на свете есть Агриппина, что он с нею знаком и что она считает его своим другом. На нее можно смотреть, с ней можно говорить, а потом вспоминать каждый миг общения. Была же у средневекового рыцаря Прекрасная Дама, которой он служил, не помышляя о плотской близости?
Прошло несколько минут, прежде чем Девлет смог оторвать взгляд от Иноземцовой и присмотреться к ее окружению.
И здесь выяснилось, что Агриппина Львовна стоит не только с мистером Финком — по другую сторону кадки с фикусом стояли еще двое, военный и штатский. Женщина улыбалась кому-то из них, а вовсе не американцу.
Сестры очень старались украсить свой «салон» любыми подручными средствами, и по меркам Северного городка шатер выглядел в высшей степени презентабельно. Кроме тропических растений здесь было несколько статуй и декоративных колонн, привезенных из каких-то севастопольских особняков, от которых, вероятно, остались одни развалины. Столы вместо скатертей покрыты простынями, зато самовары и чайники сверкают начищенным серебром — сервиз был из Морского собрания, тоже разбитого снарядами.
Чай все пили стоя, поскольку настоящих стульев все равно не достанешь, а самодельные скамьи с табуретками испортили бы всю ambience. Кто-то из петербургских сестер, вхожих в большой свет, рассказал, что это теперь модно и называется a’la fourchette: гости не прикованы к своим непосредственным соседям по столу, а могут свободно перемещаться.
Вот Аслан-Гирей и переместился, чтобы рассмотреть остальных собеседников Агриппины. Очень кстати рядом оказалась мохнатая пальма, за которой он удобно пристроился.
По интересному совпадению военный с аксельбантами, стоявший рядом с американцем, тоже был из «кандидатов» — правда, уже снятых с подозрения.
Флигель-адъютант Лузгин, изящный и манерный господин с напомаженными черными височками, прибыл из Петербурга в самый первый день охоты на брюнетов. Он состоял при важной персоне — генерала Вревского, личного посланца государя. Девлет сразу же взял Лузгина под особенный контроль, потому что подполковника сопровождал лакей-шотландец, с которым столичный хлыщ объяснялся исключительно по-английски. Очень скоро Аслан-Гирей создал повод для личного знакомства с перспективным «кандидатом». Изобразил гвардейца, желающего узнать петербургские новости и расспросить о сослуживцах. Флигель-адъютант моментально распознал человека не своего круга. Разговаривал холодно, не скрывая желания побыстрее отвязаться от докучного собеседника. Девлету хватило нескольких минут, чтобы прийти к твердому заключению: этакий пустельга шпионом быть не может и вообще ни на что не годен, кроме как состоять декоративной болонкой при начальстве. Потом пришел ответ из столицы на секретный телеграфный запрос: в начале июня Лузгин находился в Царском Селе и разгуливать по английскому редуту с Лансфордом никак не мог. Из списка Рутковского флигель-адъютанта следовало вычеркнуть.
Нет, Агриппина Львовна улыбалась не Лузгину, а третьеу.
Он тоже оказался брюнетом. Невысок. Кажется, молод. Одет в штатское.
Кто такой? Прежде Аслан-Гирей его здесь не видел.
Врач из новых? Нет, слишком элегантен.
Как он смеет так лениво смотреть на Агриппину Львовну, особенно когда она улыбается?!
Чертовски неприятное лицо! По брезгливой складке губ видно, что отменный сноб и много о себе понимает.
Девлет подошел к госпоже Лаптевой, начальнице милосердных сестер, с которой находился в самых добрых отношениях. Поговорили о том, что вечера становятся всё многолюдней.
— Да, мы популярны, у нас собирается crme de la crme лагерного общества, — сказала Евдокия Захаровна, вдова тайного советника, с иронической улыбкой, но было видно, что она гордится успехом салона. Вряд ли в Петербурге она могла залучить в гости столько блестящих мужчин. На десяток сестер приходилось втрое больше кавалеров. В их числе блистали эполетами два генерала, адъютантов же было с полдюжины.
Перешли на обсуждение новых лиц, и вопрос насчет черноволосого сноба прозвучал вполне естественно.
— Это барон Бланк, — ответила Лаптева. — Он у нас впервые, но сразу видно человека с привычкой к свету.
Ах вот это кто! Положительно сегодняшний приход на soire не напрасен.
Барон Бланк Александр Денисович, прибывший из Петербурга вчера, значился в «списке брюнетов», да еще с вопросом напротив пометы «по личной надобности». Какая, интересно, может быть личная надобность в осажденном городе? Аслан-Гирей собирался так или иначе разъяснить себе непонятного туриста. А вот кстати и случай.
Забыв о робости (дело было не личное, а служебное), штабс-капитан направился прямо к Иноземцовой — будто только что ее заметил.
— Добрый вечер, Агриппина Львовна!
— А я уж беспокоилась, где вы, Девлет Ахмадович.
Он поцеловал ей руку, следя за тем, чтоб ненароком не коснуться губами кожи (от этого, он знал, темнеет в глазах), коротким поклоном поздоровался с флигель-адъютантом и американцем, вопросительно взглянул на Бланка.
Разумеется, Иноземцова их познакомила.
— Вы, верно, доктор? — без интереса спросил Аслан-Гирей.
Так же равнодушно, но впрочем вежливо барон ответил, что он инженер и назначен для особых поручений к Тотлебену.
Загадка разрешилась: приехал по своей воле или по личному приглашению генерала, а должность получил уже на месте. Такое случается.
Теперь неплохо бы выяснить, отчего Агриппина Львовна смотрит на чопорного инженера с улыбкой. Чем ей угодил сей малоприятный господин?
Но в следующую минуту барон перестал вызывать у штабс-капитана активную неприязнь и достиг этого очень просто: слегка поклонившись, отвел флигель-адъютанта в сторону. Конечно, трудно понять, как может человек променять общество Иноземцовой на тет-а-тет с пустобрехом Лузгиным, но хозяин — барин.
Американец, кажется, тоже был рад, что ряды конкурентов поредели. Штабс-капитана за соперника он не считал.
— Trudni operation sevodnya, n’est-ce pas? — сказал он, мешая русский, английский и французский. — No vy, Agrippine, pomogal ochen horosho, absolument parfait!
И дальше застрекотал уже на одном французском, хоть и с ужасным квакающим акцентом: про какую-то мудреную операцию на берцовой кости с отсечением гангренозных тканей. Иноземцовой слушать врача было интересно, Девлет же почувствовал себя лишним.
Чтоб не терять времени зря, можно было пощупать нового «кандидата»: что за человек? Хватит торчать столбом подле Агриппины.
Очень кстати Девлет поймал на себе взгляды Лузгина и инженера: кажется, они говорили о нем, причем флигель-адъютант смотрел неприязненно, а барон изучающе. Что ж, к брезгливо-любопытствующим взглядам Аслан-Гирей привык. Как поется в оперетке «Алжирский дей»: «Мой черный лик ужасен и свиреп».
Поклонившись, он подошел к собеседникам.
Адъютант сразу же полуотвернулся, сделав вид, будто увлечен беседой, но Аслан-Гирей, когда нужно, умел быть толстокожим. К тому же Бланк продолжал смотреть на штабс-капитана, это облегчало задачу.
— Я вижу, господа, вы разговариваете о чем-то интересном?
Они переглянулись.
— Подполковник рассказывает о чинах штаба, — после короткой паузы ответил барон.
Лузгин пожал плечами, как бы давая понять, что своих суждений не скрывает и готов повторить их перед кем угодно.
— Я сказал, что начальник штаба Коцебу is a man of great cunning[2], а мой патрон барон Вревский — c’est un homme du grand sprit[3]. — Английские и французские фразы он, надо полагать, ввернул нарочно, думая, что штабс-капитан их не поймет. — Именно в таких помощниках и нуждается князь Горчаков, которому, увы, недостает ни cunning, ни sprit.
Обращался он к Бланку, демонстрируя, что не признает штабс-капитана равноправным собеседником и желал бы поскорей от него избавиться.
Но Аслан-Гирей лишь встал поудобнее, облокотившись на столб, и сделал вид, что поражен резкостью флигель-адъютанта, хотя для того чтоб критиковать главнокомандующего большой смелости не требовалось — на медлительность и нерешительность князя роптал весь Севастополь.
— Командующему армией нет обязательности быть умным и хитрым, — сказал Бланк, будто о чем-то давно известном. Речь у него была странноватая. Не то чтобы неправильная, но будто со скрипом невидимых шестеренок. — От командующего потребна иная характеристика: мудрость. То есть умение смотреть вдаль, поверх моментальных обстоятельств.
— Mais coutez[4], вся война состоит из «моментальных обстоятельств»! — воскликнул Лузгин.
— Лишь на нижнем уровне. Хитрым должен быть начальник тактического звена. Начальнику соединения надлежит быть умным, то есть владеть оперативным искусством: рассчитывать свои действия вперед, предугадывать демарши противника. Верховный же вождь может не вникать в мелочи, но обязан обладать стратегическим даром: ясно понимать ход всей войны, сообразуя каждый свой поступок с генеральной целью. В идеально устроенной армии главнокомандующий мудр, над корпусами и дивизиями начальствуют умники, а полки доверены хитрецам. При этом хитрец часто бывает неумен и тем более немудр; умник нехитер и немудр; мудрец нехитер и, увы, неумен. Это нестрашно. С подобной гарантией армия победит, притом без лишних жертв.
Лузгин глубокомысленно нахмурил лоб, а затем лукаво улыбнулся. Видимо решил, что барон это высказал не всерьез, а в качестве парадокса. Девлету же подумалось, что при кажущейся парадоксальности сентенция Бланка очень точна. Беды и ненужное кровопролитие на войне обычно возникают из-за того, что наверх пробиваются хитрецы и отдают приказы умным. Мудрецы же либо вовсе не попадают в армию, либо не могут сделать в ней карьеры.
— Ну, мудрым князя Горчакова, я полагаю, вряд ли кто-нибудь назовет, — сказал Аслан-Гирей вслух.
Подполковник выразительно на него покосился: что дозволено Юпитеру, недозволено быку. И еще в этом взгляде читалось: «Оставишь ты нас в покое или нет?»
Аслан-Гирей адъютанту ласково улыбнулся и остался на месте.
— Надобно поприветствовать графа. Он на меня уже дважды посмотрел, неловко, — сказал тогда Лузгин, кивнув на седенького генерала, лакомившегося кулебякой. — Мы, барон, договорим после.
Штабс-капитану он едва кивнул.
— Любопытно о войне рассуждаете, — сказал Девлет. — Это вы сами такую теорию придумали?
— Нет. — Бланк смотрел куда-то в сторону. — Прочел в древнем китайском трактате о военном искусстве. Наука войны от века к веку делает прогресс лишь на тактическом и оперативном этажах, а на верхнем, стратегическом этаже остается неизменной.
На Иноземцову — вот куда он смотрит!
Аслан-Гирей не сдержался.
— Я вижу, Агриппина Львовна произвела на вас впечатление. Желаете приударить? — язвительно спросил он. — Должен предупредить. Многие пытались взять эту крепость, но она вроде Севастополя.
— Господь с вами! — Бланк уставился на него с удивлением — и, кажется, искренним. — Крепости, которые я желал бы завоевать, совсем другого сорта… — Он снова с инересом поглядел на Иноземцову. — В самом деле, многие пытались? Для флирта с такой дамой потребна отчаянность. Или же полное отсутствие воображения. Это женщина не похожая на других. С земли до нее не дотянешься. Тут, вероятно, надобны крылья. Впрочем, не берусь судить. Дело не моей компетенции.
— И уж тем более не моей. С такою рожей, как у вашего покорного, на красавиц не заглядываются, — хмуро молвил Девлет, подумав: насчет земли и крыльев верно подмечено. Острый господин.
А барон взял, да удивил его в третий раз. Прищурив холодные глаза, внимательно рассмотрел кривой нос штабс-капитана, черную повязку.
— Вы ведь не барышня, чтобы делать пожизненную трагедию из деформации лица? Если травмы являют для вас серьезную проблему, от них нетрудно избавиться.
— Как же это? Новый глаз не вырастет, нос на место не встанет.
— Глаз, конечно, не вырастет, но можно заказать стеклянный. В Англии делают очень хорошие протезы, идеально подбирают цвет. Отличить трудно. А нос поставить на место очень даже можно. Европейские врачи это умеют. Ринопластическая операция болезненна, но несложна.
— Какая операция?
— Ринопластическая. Неправильно сросшийся нос ломают, устанавливают правильно. Через месяц ничего не видно. Можете поговорить с мистером Финком. Из беседы с ним я понял, что он очень аттентивно следит за новинками медицинской науки.
Аслан-Гирей молчал, потрясенный.
От уродства, которое он считал нестираемой метой на всю жизнь, можно избавиться?! И так просто?! Немного боли, месяц ожидания — и лицо сделается прежним?
Его вдруг охватила паника, и он не сразу догадался, чем она вызвана.
«Я не хочу этого», — вот что он понял вначале. И, поскольку привык быть с собой честным, вскоре нашел ответ, почему не хочет.
Уродство подобно клетке, которая держит взаперти надежду. Страшно вообразить, что случится, если клетка распахнется. Исчезнет половина резонов, по которым он не осмеливается мечтать об Агриппине Львовне. Но вторая половина никуда не денется: ее верность, его мусульманство…
Нет уж, пусть лучше все остается, как есть.
Стрела, летящая к цели
Нет большего счастья, чем ясно понимать цель — Великую Цель и притом видеть ее так ясно. Покидая Балаклаву, Лекс отчетливо услышал звон тетивы, посылающей его вдаль, за горизонт. Подобно стреле, пролетел он над половиной континента, и вот мишень уже совсем близко. Ничто не остановит стремительного полета. Стрела, конечно, может переломиться от сопротивления воздуха или разбиться о непреодолимую преграду, но только не бессильно упасть на землю.
Лексу казалось, что вся его предшествующая жизнь служила лишь прелюдией к нынешним событиям. Один человек, если он силен, бесстрашен и предприимчив, способен изменить ход истории, подстегнуть ее хромающую рысь, повернуть чертову клячу в нужном направлении.
Всё происходило быстрее и легче, чем можно было надеяться. Начальник инженерных работ на Корабельной стороне, противостоящей английским позициям, полковник Геннерих отнесся к нежданному-непрошенному соглядатаю ревниво и с подозрением (Василий Карлович вообще был человек тяжелый и мало кому доверявший), но можно обойтись и без симпатии заместителя, когда тебе благоволит высшая инстанция. Тотлебен же, кажется, вообразил, что столичный барон — доверенное лицо великого князя. Это при покойном государе Низи не считался фигурой, а при новом императоре он обрел вес и влияние; честолюбивый Эдуард Иванович несомненно связывал с молодым шефом большие надежды.
А кроме того генерал составил себе высокое, даже преувеличенное представление об инженерных дарованиях своего нового порученца. Тотлебену казалось поразительным, что молодой человек с гражданским дипломом, никогда прежде не бывавший на войне, так мгновенно усвоил всю сложную структуру севастопольских фортификаций и сразу же начал делать компетентные замечания. Откуда генералу было знать, что Лекс все эти бастионы, реданы, апроши и ложементы, особенно Корабельной стороны, за время осады изучил, как собственную ладонь?
Но если Эдуард Иванович был о своем помощнике самого лестного мнения, то Лекс относился к достоинствам прославленного севастопольского героя со скепсисом. Тотлебен несомненно был выдающимся военным инженером: обладал и знаниями, и стратегическим видением, и феноменальным чутьем. Но честолюбие значило для него больше, чем интересы дела. Руководить работами на передовой из далекого тыла, основываясь лишь на донесениях помощников и адъютантов, в сложных севастопольских условиях было совершенно невозможно. Генерал должен был передать полномочия одному из заместителей еще месяц назад, сразу после ранения, однако не пожелал ни с кем делиться славой и теперь, влезая во всякую мелочь и считая свое мнение единственно верным, только мешал. Пожалуй, для осажденного города было бы лучше, если б французская пуля уложила саперного гения насмерть.
Но решение трудной задачи, стоявшей перед Лексом, благодаря этому ранению существенно облегчилось. Каждый день Бланк бывал на хуторе с докладом, и генерал откровенно — гораздо охотнее, чем с военными — обсуждал с молодым человеком все насущные проблемы. Чаще и озабоченней всего Тотлебен говорил на тему, которая больше всего интересовала Лекса: о самом уязвимом участке обороны.
Невероятно, но уже на пятые сутки после вступления в должность Бланк выяснил всё, что хотел. Значит, правильно он сделал, что не стал выходить на связь сразу после прибытия. Теперь он мог сообщить Лансфорду сразу обо всём.
Самое главное и самое ценное сведение заключалось в следующем.
Малахов курган, очевидный ключ к городу, напрасно считается у союзников неприступной позицией. У стен этого укрепления во время июньского штурма полегли тысячи французов, но лишь потому, что генерал Пелисье действовал неправильно. Тотлебен сам рассказал новому помощнику, как должно поступить неприятелю, чтобы взять Малахов.
Первое: атаковать не на рассвете, как всегда поступали союзники, а в середине дня, когда русское командование, успокоившись, отводит пехотные резервы в далекий тыл, дабы избежать потерь от артиллерийского огня.
Второе: штурм следует произвести в лоб, стремительным броском. Этот вариант считается у союзников невозможным, поскольку, по сведениям разведки, с фронта перед Малаховым зарыты камнеметные фугасы на гальваническом приводе — атакующие колонны взлетят на воздух. Но эта информация не соответствует действительности. Грунт там слишком твердый, заложить мины не получилось. Поэтому Тотлебен приказал произвести лишь имитацию подземных работ, а ложное сообщение о фугасах запущено русской разведкой.