Беллона Брусникин Анатолий
Но вставать не хотелось. Хотелось смотреть на Агриппину снизу вверх. Сквозь ее темные волосы золотистыми искорками просвечивало солнце.
— Трудно встать? И не нужно. Оставайтесь здесь. Я его сюда приведу…
Очень скоро она вернулась с сумкой.
— Он занят на ампутации, но это ничего, я умею и сама. Наклоните голову набок…
Он наклонил, но скосил глаза, чтоб не упускать Агриппину из поля зрения и вдыхать ее запах.
Лицо женщины было совсем близко, оно заслонило собою почти весь мир, и это было чудесно.
— Вы плачете, — сказал Лекс. — Про штабс-капитана, да?
— Да. Я плачу об Девлете Ахмадовиче. Обо всех остальных тоже. Но больше всего о нем.
Бланк нахмурился. Мысли ворочались в его голове с трудом, и эта ему не понравилась.
— Значит, вы его любили. А он думал, что…
Нет, про это говорить нельзя.
Замолчал.
Продолжая обрабатывать рану, Иноземцова рассеянно пробормотала:
— Нет, я люблю вас… Но это уже неважно.
— Как не важно? — Лекс беспокойно зашевелился. — А что тогда важно?
— Что вы живы. Я дала клятву. Если вы вернетесь живой, я навсегда вас оставлю. Такие клятвы нарушать нельзя… Не вертитесь вы, ради бога!
Он послушался, но продолжал смотреть на нее искоса. Голова по-прежнему работала странно, будто прихваченная морозом.
— Клятвы… — повторил Лекс. Нужно объяснить ей про клятвы, и он даже примерно представлял себе, что следует сказать, но на язык вместо русских слов всё лезли английские, и приходилось их стряхивать с губ. — Ты даешь себе клятву, когда ломаешь свою душу в противоестественном направлении. Когда всё правильно, клятвы не имеют необходимости. Вот я смотрю, вижу: вы — единственное правильное, что только есть на свете. А всё, что не есть вы, — придуманное мною самим наваждение. Понимаете? Еще недавно я думал наоборот… Нет, вы не можете этого понимать. Я буду пытаться еще раз. — Он стал помогать себе рукой, но голову оставил в таком положении, чтоб ей было удобнее бинтовать шею. — Я сказал, что вы — единственное правильное, что у меня есть на свете, хотя на самом деле вас у меня еще нет. А вместе с тем вы — всё, что у меня есть, и мне больше ничего не нужно и никогда не будет нужно.
Он плохо сознавал, что говорит. Фразы образовывались, хоть и с усилием, но будто помимо его воли.
Руки Агриппины замерли.
— Вы странно говорите… — произнесла она в смятении, и голос ее затрепетал. — Я не уверена, что верно вас поняла… В самом деле, как странно вы говорите! Будто иностранец.
— Я и есть иностранец, — объяснил Лекс. — Я всегда полагал, что я русский, но сегодня понял, что я иностранец. Я подданный королевы Виктории, офицер британской армии.
Иноземцова испуганно воскликнула:
— Вы бредите! Все-таки контузия! И взгляд затуманен…
Потрогав бинт и убедившись, что он завязан крепко, Лекс повернулся к ней.
— Я прислан в Севастополь с той стороны лазутчиком. Я — шпион, — сказал он, глядя ей в глаза.
Нельзя было пропустить момент, когда страх и нежность в них сменятся ужасом и отвращением. Лишиться всего, что у тебя есть на свете (даже если ты понял это лишь минуту назад) — это будет справедливое воздаяние за сегодняшний день.
— Всё это устроил я. — Он обвел жестом поляну, заполненную ранеными. — Люди, столько людей убиты и искалечены, потому что я так хотел. Мне представлялось, что это будет на благо…
Он заговорил быстро, потом еще быстрее. Хотелось объяснить как можно больше, прежде чем она отшатнется.
Сбивчиво, глотая концы предложений и путаясь в грамматике, Лекс рассказал про деспотию и унижение народа, про то, как поражение обернется для России поворотом к светлому будущему. Он многое успел сказать, а свет в ее глазах всё не гас. Ошеломленность и ужас в этом взгляде были, а отвращения — нет, не было.
Упавшим голосом он закончил:
— Я думал, что делаю великое дело. Я воображал себя героем. А я просто убил сколько-то тысяч людей. У каждого из них теперь никакого будущего не будет — ни светлого, никакого. Этому не может быть оправдания, за это не бывает прощения.
Ну, а больше сказать было нечего. Лекс замолчал.
Иноземцова тоже молчала. Долго — трудно сказать сколько именно — они смотрели друг на друга.
Наконец она заговорила.
— Я мало что поняла. Про прогресс и социальную справедливость — этого я ничего не знаю. Но одно я знаю: ты не виноват…
Лекс вздрогнул — потому что Агриппина назвала его «ты».
Она поправилась:
— То есть нет, ты виноват, ты ужасно виноват. Но тебе есть прощение. Ты совершил преступление, но ты верил, что поступаешь правильно. А за это прощают. Там… — Она взглянула в небо. — …Там за это прощают. А я не Бог, мне и прощать тебя не надо. Но теперь я ясно вижу, что без меня ты пропадешь. Ты загрызешь себя до смерти. И я тебя не оставлю. Я спасу тебя.
— Но как же клятва? — недоверчиво спросил Лекс. — Я знаю, что такое клятвы. Я давал их себе много раз. И все сдержал.
Иноземцова слегка дернула плечом.
— Это потому что ты мужчина. Для вас такие условности важны. А я стану клятвопреступницей. Для тебя я стану кем угодно и чем угодно. Мы уедем отсюда, из этого проклятого места. Прямо сегодня… Мы уедем очень далеко, где совсем другая жизнь. И мы обо всем забудем. Мы начнем жить заново. Мы будем счастливы так, как никто и никогда счастлив не был…
Она осторожно притянула Лекса к себе, положила его голову себе на плечо, погладила по волосам.
— Да. Мы уедем, — глухо молвил он, обращаясь к ее теплому плечу. — Я ничего не забуду. Никогда. И никогда себя не прощу. Но мы будем вместе. И может быть, когда-нибудь, я снова начну понимать, что правильно и что неправильно, что нельзя и что можно, а главное — как я должен жить…
— Не надо, — перебила Иноземцова. — Лучше просто живи и ничего не понимай. А то я тебя потеряю…
На исходе дня, в который Александр Бланк перестал понимать, что в жизни правильно, они ехали вдвоем по Симферопольскому тракту, прочь от обреченного города. Навстречу шли свежие роты, солдаты с лихим свистом орали маршевые песни. Про то, что судьба Севастополя предрешена, никто из этих людей не знал.
Лекс и Агриппина покачивались в седлах бок о бок. Сзади вышагивала лошадь с поклажей. Ни в сборах, ни в укладке вещей Бланк участия не принимал — Агриппина не позволила, а он не возражал. Куда-то исчезла вся энергия, подталкивавшая бывшего волевого человека от одного деяния к другому.
В том же направлении, на восток, тянулась бесконечная вереница повозок с ранеными — урожай кровавой жатвы. Но Бланк не думал о том, что ее злые семена были посеяны в том числе и им. Он вообще ни о чем не думал. Его клонило в сон.
Лекс клевал носом, уздечку его лошади держала в руке Агриппина. Изредка он поворачивал к ней голову, и тогда Агриппина успокоительно ему улыбалась. Если б не толстый слой бинтов, стягивавших шею, Бланк смотрел бы на Агриппину гораздо чаще. Это было утешительно.
Вдруг — неподалеку от станции Дуванкой, где когда-то, тысячу лет назад, Лекс выслушал рассказ нелюбимого мужа и сбил спесь с хама, — Иноземцова вскрикнула.
Он сразу очнулся, встревоженно заозирался, но понял, что возглас был не испуганный, а радостный.
Иноземцова встретила знакомых.
В двуколке, что двигалась с востока на запад, в сторону Севастополя, сидели двое: хорошенькая, совсем молоденькая барышня в наряде милосердной сестры и худой, бледный юноша в матроске и бескозырной фуражке с черно-оранжевой ленточкой. Видно было, что они тоже очень обрадованы нежданной встречей.
Лекс стал прислушиваться к оживленному разговору, но понять что-либо было трудно — все перебивали друг друга.
Барышня — ее звали Дианой — рассказывала, как долго и мучительно выздоравливал ее спутник. Кажется, он был тяжело контужен еще в самом начале осады. Агриппина про всё это, очевидно, знала: что матрос много недель лежал без сознания, что потом заново учился ходить и говорить. Однако увидеть своих друзей на пути в Севастополь она никак не ожидала.
— Я же писала вам про сюрприз! — с улыбкой сказала золотоволосая Диана. — Гера вернется на свой бастион, а я поступлю в госпиталь. Если б вы знали, сколькому я научилась! Профессор Гюббенет назвал меня самой лучшей сиделкой Российской империи!
— Погоди, погоди… — Иноземцова с испугом перевела взгляд с девушки на юношу. — Гера, ты же писал, что тебе обещано место в штурманской школе. Ты ведь так об этом мечтал!
Матрос кивнул:
— Ага. Обязательно выучусь. Довоюем вот только.
Агриппина беспомощно оглянулась на Лекса. Он нахмурился.
Диана следила за ними обоими с огромным любопытством, ее улыбка сделалась еще шире.
— Не пойму, чем сраженье на Черной кончилось. — Матрос говорил ломающимся баском. — Раненых спрашиваю — разное говорят. Вас, сударь, не там ранило?
— Там, — мрачно ответил Лекс.
Гера уважительно посмотрел на бинт.
— А чья все-таки взяла, ихняя или наша?
— Наша. — Бланк моргнул. — То есть… — Он взял себя в руки, сосредоточился. Взгляд Агриппины молил о помощи. — Вам не нужно туда ехать. Город со дня на день падет. Завтра начнется большая бомбардировка, потом будет штурм. Очень скоро. И тогда конец. Поворачивайте назад.
— Слушайте, что говорит Александр Денисович! — подхватила Иноземцова. — Он знает! Вы уже никому и ничему там не поможете! Умоляю вас, возвращайтесь!
Диана шумно вздохнула.
— Уж я ль его не упрашивала? Ведь сколько вытерпел, да и я с ним! Еле с того света вытащила! Не слушает. Что ж, видно, так надо.
Тогда Агриппина наклонилась к парню.
— Гера, поверь мне: всё это (она показала туда, откуда доносился глухой звук канонады) неважное! Важно — только то, что здесь. — Теперь она показала на свое сердце. — У вас любовь, а там смерть. Смерть — и больше ничего! О себе не думаешь — о Диане подумай!
Юноша застенчиво потупился, как бы конфузясь спорить.
— Так оно, конечно, так. Умирать кому ж охота? Но как иначе, Агриппина Львовна? Вы и сами б не уехали, кабы не раненого сопровождать. — Он убежденно сказал. — Надо ехать. Все наши там. И она, стерва несытая, зовет.
Все оглянулись — гул пушечных выстрелов стал громче. Должно быть, ветер подул со стороны Севастополя.
— Кто зовет? — не понял Лекс.
— Да Беллона, будь она неладна. Военная богиня. — Матрос тронул спутницу за локоть. — Поехали, Диан, а? Завечеряло уже. Пока доедем. Мне еще начальство искать. Докладываться, на довольствие вставать.
Он широко улыбнулся Иноземцовой и Бланку.
— Счастливого вам благополучия, Агриппина Львовна. А вам, сударь, беспременного выздоровления. Н-но, милая!
И двуколка тронулась дальше по дороге — туда, где рокотала канонада.