Адмирал Ее Величества России Нахимов Павел
Пароходы наши: «Владимир», «Громоносец», «Херсонес», «Крым», «Бессарабия» и «Одесса», равно и батареи, устроенные на Северной стороне Севастопольской бухты, весьма много содействовали отражению атаки, поражая неприятельские колонны везде, где это было доступно.
Делая известным по вверенным мне войскам о новом блистательном подвиге доблестных защитников Севастополя, я вменяю себе в приятную обязанность выразить искреннюю мою признательность начальнику Севастопольского гарнизона генерал-адъютанту гр. Остен-Сакену, помощнику его адмиралу Нахимову…
Главнокомандующий генерал-адъютант кн. Горчаков 2-й
29 июня 1855 г.
Вчера в 8[141] час. вечера доблестный адмирал Нахимов ранен на третьем бастионе штуцерною пулею в голову. Состояние его безнадежно, и ожидают его кончины с часу на час.
Доводя до сведения в. и. в-ва о сей невозвратимой потере для флота и для России, считаю долгом донести, что для выгод службы я нашел необходимым:
1. Оставив вице-адмирала Юхарина при настоящей обязанности начальника эскадры, поручил контр-адмиралу Панфилову временное исполнение должностей помощника начальника Севастопольского гарнизона по части морской, военного губернатора г. Севастополя и командира порта.
2. Пригласить вице-адмирала Метлина прибыть на несколько дней в Севастополь для устройства здесь хозяйственной и распорядительной частей морского ведомства.
Генерал-адъютант кн. Горчаков
Блистательное отражение штурма 6 (18) июня возвысило дух защитников Севастополя, но вскоре было омрачено выбытием из рядов их главного распорядителя обороны. 8-го (20-го) генерал Тотлебен, находясь на батарее Жервё, был ранен пулей в ногу навылет и принужден передать заведывание всеми работами на Городской стороне командиру 3-го саперного батальона полковнику Гарднеру, а на Корабельной – штабс-капитану Тидебелю, место которого с 25 июня (7 июля) занял полковник Геннерих.
Хотя генерал Тотлебен, в продолжение двух месяцев, находясь в болезненном и часто в безнадежном состоянии, продолжал руководить оборонительными работами, однако же не мог лично находиться на месте действий, что, без сомнения, затрудняло успех задуманных им соображений.
С 7 (19) по 23 июня (5 июля) включительно огонь неприятельский был довольно слаб, что дало нам возможность продолжать усиленно работы на оборонительной линии. На случай штурма, приступили к устройству на Корабельной стороне общего ретраншемента, который должен был служить для помещения резервов и доставлять фланговую оборону Малахову кургану и внутреннюю оборону всей Корабельной.
Для противодействия же постепенной атаке Тотлебен предполагал усилить артиллерию Малахова кургана, 2-го и 8-го бастионов и промежуточных линий 60 орудиями больших калибров, и по возведении на Корабельной стороне общего ретраншемента устроить на нем, левее кургана, возвышенные батареи, на 30 орудий большого калибра, для обстреливания слева Камчатского люнета; а для обстреливания его справа возвести на отлогости, спускающейся с 3-го бастиона к Докову оврагу, позади оборонительной линии, ряд батарей в виде кремальеров[142], также на 30 орудий большого калибра, которые могли бы действовать поверх оборонительной линии, против неприятельских подступов. Кроме того, он имел намерение немедленно приступить к устройству обширной контрминной системы впереди Малахова кургана.
Но эти предположения не были вполне исполнены, и вместо проектированного генералом Тотлебеном усиленного вооружения оборонительной линии, в продолжение почти двух месяцев, с 6 (18) июня по 3 (15) августа, вновь поставлено орудий: на Городской стороне – 24, на Пересыпи – 14 и на Корабельной – 75.
Поскольку, по мнению адмирала Нахимова, неприятельский флот имел возможность прорваться на рейд, то на северном берегу большой бухты было построено несколько новых батарей, вооруженных 44 орудиями.
Неудача штурма 6 (18) июня и потери, понесенные союзными войсками, побудили начальника инженеров английской армии Джонса подать 10-го (22-го) записку, в которой он предлагал совершенно оставить атаку англичан против 3-го бастиона. Полагая, что английские батареи не могли преодолеть огня этого бастиона и соседственных ему верков, генерал Джонс поставил на вид, что атака 3-го бастиона находилась в связи с атакой не Малахова кургана, а 4-го бастиона, которая была почти совершенно оставлена французами, и что поэтому атака 3-го бастиона не имела никакого значения и могла повести только к напрасной трате людей и боевых материалов.
Начальник инженеров французской армии генерал Ниель в возражении на эту записку указывал на то, что англичане первые подали мысль к атаке Малахова кургана, и полагал, что оставление атаки 3-го бастиона было бы равносильно снятию осады. Союзные главнокомандующие приняли мнение генерала Ниеля.
Атакующий, отказавшись на время от штурма, снова обратился к постепенной атаке. При этом имелось в виду: 1) приобрести перевес над артиллериею оборонительной линии; 2) приблизиться, по возможности, траншеями к нашим укреплениям, и 3) усилить огонь по рейду, чтобы не позволить нашим пароходам занимать выгодные для их действия позиции, как например в устье Килен-бухты.
Французы на левой атаке старались подойти траншеями к 5-му бастиону и соединить взаимно между собой работы на Кладбищенской высоте и на площадке впереди люнета Шварца. Но сильный картечный и ружейный огонь с 5-го бастиона и с люнетов Белкина и Шварца постоянно затруднял эти работы, что заставило неприятеля ограничиться расширением прежних траншей и исправлением 4-й параллели. Кроме того, французы построили батареи: позади кладбища, для поражения левого фаса 6-го бастиона, и на левом берегу Городского оврага, против Ясоновского редута и внутренности города. […]
В конце июня (в начале июля) неприятель усилил огонь, преимущественно против Корабельной, но выпускал в сутки не более 1000 снарядов. Штуцерный же огонь его постоянно был силен, особенно по ночам.
Обороняющийся, напротив того, имея в виду замедлять осадные работы, поддерживал сравнительно сильный огонь, и в особенности во второй половине июня (в начале июля), когда французы заложили свои новые батареи. Батареи Северной стороны и пароходы содействовали обороне Корабельной части. Ружейный огонь с оборонительной линии был постоянно силен. Ежедневно расходовалось, средним числом, около 1700 артиллерийских снарядов и до 12 тыс. патронов.
Ночи на бастионах проводились не смыкая глаз. Прислуга находилась вблизи своих орудий, наведенных по гласису и заряженных с вечера картечью; прикрытие не сходило с банкетов; цепь и секреты впереди укреплений зорко сторожили неприятеля. Отдыхали утром. Артиллеристы, оставив дежурных у орудий, отправлялись соснуть в блиндажи либо в устроенные на батарее конурки; прикрытие, кроме нескольких штуцерных, сходило с банкетов: одни из людей, не снимая амуниции, ложились на батарее, другие уходили на вторую линию, в блиндажи. Некоторые из блиндажей, наскоро устроенные, доставляли прикрытие только от ружейных пуль, а в случае падения на них больших снарядов обрушивались.
В свободное послеобеденное время матросы собирали в соседстве укреплений пули, за которые им щедро платили, и сами иногда приплачивались жизнью или кровью; некоторые из них представили в штаб до 20 пудов собранных ими пуль. Но когда подвезли в Севастополь значительное количество свинца, то был запрещен этот опасный промысел. Пища матросов варилась на батарее, причем их кухня, общая со всеми офицерами, состояла из неглубокой ямы, вырытой у одного из траверсов, с кое-как сложенной печью и маленькой плитой.
Солдатам же приносили утром и вечером готовую кашицу из ротных артелей, помещавшихся в городе и Корабельной слободке. На батареях постоянно имелись некоторые запасы, и в том числе несколько кур. В особенности же нравилось солдатам держать петухов, которые, среди боевой суеты, напоминали своим криком спокойствие и безмятежность деревенской жизни.
На редуте Шварца у одного из моряков-офицеров был петух, совершенно ручной, любимец всего населения батареи, которого матросы прозвали «Пелисеевым» (Пелисье). На 6-м бастионе, сравнительно наиболее безопасном, в каземате имелся рояль и иногда устраивались музыкальные вечера, с помощью скрипача и флейтиста, приходивших с других бастионов.
С 7 (19) по 28 июня (10 июля) в Севастопольском гарнизоне выбыли из строя: 1 генерал, 5 штаб-офицеров, 60 обер-офицеров и 3160 нижних чинов.
Со стороны же неприятеля выбыли из строя 1484 француза и 226 англичан.
28 июня (10 июля) был смертельно ранен доблестный защитник Севастополя адмирал Нахимов.
В этот день неприятель производил усиленную канонаду против 3-го бастиона и левого фаса 4-го бастиона. Командующий Охотским полком полковник Малевский послал к Нахимову, испрашивая его разрешения по какому-то делу. «Вот сейчас я сам к нему приеду», – отвечал адмирал, и не более как через полчаса уже был на 3-м бастионе. Там он сел на скамью у блиндажа начальника 3-го отделения, вице-адмирала Панфилова; кругом его стояло несколько флотских и пехотных офицеров; толковали о служебных делах. Вдруг раздался крик сигналиста: «Бомба!»
Все бросились в блиндаж, кроме Нахимова, который беспрестанно твердя своим подчиненным о разумной осторожности и самосохранении, сам остался на скамье и не пошевельнулся при взрыве бомбы, осыпавшей осколками, землей и камнями то место, где прежде стояли офицеры. Когда миновала опасность, все вышли из блиндажа, разговор возобновился; о бомбе и в помине не было. Отдав приказания на 3-м бастионе, адмирал поехал на своей серенькой лошадке на левую сторону оборонительной линии; по пути матросы, которым он запрещал отдавать ему честь, посылали за ним вслед крестные знамения, как бы стараясь оградить его от опасности.
Когда он взъехал на Малахов курган, там перед вделанным снаружи в стену башни образом, присланным императрицей Александрой Федоровной защитникам Севастополя накануне дня Св. Апостолов Петра и Павла, шла вечерняя служба. Капитан 1-го ранга Керн, видя, что адмирал, сойдя с лошади и став на самом опасном месте, в обычном своем костюме – сюртуке с эполетами и белой фуражке, служил целью неприятельским стрелкам, сказал ему: «Перед образом идет служба и не угодно ли будет послушать ее». – «Я вас не держу-с», – отвечал Павел Степанович.
Но Керн, волнуемый каким-то предчувствием, остался при адмирале. Спустя несколько минут, Нахимов уже хотел отойти от бруствера, когда одна из наших бомб, брошенных с кургана, попала в ближайшую неприятельскую траншею, разорвалась там и вскинула вверх двух растерзанных ею человек. «Эк их знатно подбросило», – закричал сигнальщик. Нахимов, уже сошедший с банкета, вернулся назад и стал смотреть в трубу.
В это время неприятельская пуля попала в земляной мешок около того места, где стоял адмирал. «Метко стреляют, канальи!» – сказал он, и в ту самую минуту, когда стоявший возле него лейтенант Колтовской заметил ему, что в него целят, он был поражен пулею в висок. Капитан Керн с несколькими офицерами снес адмирала в блиндаж, для подания ему первой помощи.
Весть о смертельной ране Нахимова быстро разнеслась по бастионам и в городе. И моряки, и прочие войска поражены были сразившим его ударом. Не один матрос, не один флотский офицер, спешили разведать о нем сперва на Малахов курган, а потом на Северную сторону, куда перевезли раненого адмирала. Пролежав в бессознательном состоянии около двух суток, он скончался 30 июня (12 июля) в 11 часов утра.
Тело Нахимова, перевезенное на Южную сторону, в его квартиру, и покрытое тем самым исстрелянным в боях флагом, который развевался на корабле «Императрица Мария» в славный день победы при Синопе, было выставлено для посмертного прощания. На столах лежали ордена; со стены как будто бы смотрел на изможденное страданиями лицо покойного портрет Лазарева; кругом гроба теснились моряки, офицеры и солдаты всех родов оружия, всех ведомств, и даже в числе пришедших взглянуть на усопшего вечно героя было несколько дам, несмотря на грозную обстановку города.
На следующий день, 1 (13) июля, было назначено отпевание покойника. Модлинский батальон, моряки и полевая батарея построились против квартиры адмирала, собрался весь штаб многострадального Севастополя. Гроб вынесли: сам главнокомандующий, граф Сакен, генерал-адъютант и другие высшие чины, могшие отлучиться с боевой работы. Одни из них плакали; другие, в суровой думе, смотрели на бренные останки неусыпного борца, которого деятельность прекратилась лишь смертью.
Торжественно было последнее шествие победителя при Синопе, среди рядов войск, в сопровождении его сподвижников. Его снесли в могилу на Городской высоте и положили вместе с незабвенными для каждого из русских адмиралами: Лазаревым, Корниловым и Истоминым. Суда, стоявшие на рейде, спустили флаги; раздались салюты с корабля «Великий князь Константин». Во все продолжение печальной церемонии неприятель не сделал ни одного выстрела, как будто бы уважая наше горе и постигшую нас потерю.
Оборона Севастополя выказала России и всему свету доблесть многих людей, которая не могла бы проявиться в обстоятельствах не столь чрезвычайных; но потеря Нахимова все-таки была невознаградима. Его мужество, деятельность, самоотвержение – не имели предела. Ежедневно объезжал он опаснейшие пункты оборонительной линии, с хладнокровием, доходившим до равнодушие к жизни, до презрения к смерти.
И все это делалось просто, скромно, без желания произвести какой-либо эффект, с высокою целью поддержать дух своих подчиненных. «Берегите Тотлебена и Васильчикова, – говаривал он, когда ему напоминали о необходимости беречь себя, – а таких, как мы с вами, найдется довольно». Будучи сам фаталистом, веря слепо в неизбежность судьбы, он поселил свое убеждение в защитниках Севастополя до того, что матросы и солдаты считали его как бы застрахованным от всевозможных опасностей.
В продолжение девяти месяцев он являлся в огне, под пулями метких стрелков, неизменно в костюме, отличавшем его от всех прочих офицеров гарнизона, и во все это время ни разу не ложился спать раздетым. Строгий к самому себе, неумолимый враг всякого педантства и бюрократической деятельности, Павел Степанович был приветлив и прост в обхождении со своими подчиненными, но требовал от них точного исполнения служебных обязанностей, и потому порой казался крутым и суровым, несмотря на доброту своего характера.
Наблюдая и поддерживая собственным примером дисциплину, он отдавал справедливость рыцарскому характеру князя Горчакова и боевым заслугам графа Остен-Сакена и, безусловно, во всем поддерживал Тотлебена и князя Васильчикова, уважая в первом интеллектуальную силу обороны Севастополя, а в другом ценя благородство души и то, что Васильчиков, князь, случайный человек, приехал в осажденный город и подвергал себя опасностям наравне с простыми солдатами.
Адмирал Нахимов, справедливо считая дисциплину душою благоустроенного войска, не ограничивал ее соблюдение внешними служебными обрядами чинопочитания, а требовал, чтобы каждый из военных чинов был готов всегда кинуться на явную гибель по приказанию начальника. Тем не менее случалось и ему отступать от строгого соблюдения военных законов. Однажды на 3-м бастионе вдруг исчез отличный комендор.
Заподозрить его в дезертирстве – никому не пришло в голову; все сослуживцы комендора приписывали его отсутствие какому-то чуду. Прошло несколько дней; внезапно бравый комендор снова появляется на своем бастионе. «Где это ты пропадал?» – спрашивают его и начальники, и товарищи.
«А вон там!» – отвечает он, указав на английскую батарею. «Да как ты попал туда?» – «А вот видите ли как. Здесь, у нас, мне сделалось так скучно, что, пожелав отвести душу, я, выйдя с бастиона, побрел куда глаза глядят и очутился на английской батарее». – «Что же ты делал там?» – «Меня заставили присягнуть Виктории, потом велели стать к орудию». – «И ты стрелял?» – «Стрелял, да так, что меня хвалили англичане». – «Да ведь ты, дурак, стрелял по своим!» – «Что же делать? Я и сам рассудил, что дело плохо, да и ушел к вам».
Само собой разумеется, что раскаявшийся беглец подлежал расстрелянию, но Нахимов судил иначе и, обругав его, приказал ему снова идти на бастион; там он уже более не скучал и, спустя несколько дней, был убит.
Раненые и больные пользовались особенным покровительством и заботами адмирала об их нуждах. Во время осады Севастополя какой-то поэт прислал Нахимову стихотворение, в котором воспевал его подвиги. «Если этот господин хотел сделать мне удовольствие, – сказал Нахимов, – то лучше бы уж прислал несколько сот ведер капусты для моих матросов».
Здесь, кстати, заметим, что Павел Степанович, которого душа была проникнута поэзией (если поэзия есть выражение всего выходящего из тесного круга обыденной жизни), нередко говорил, что ненавидит поэзию: это говорил тот самый человек, который во время болезни Тотлебена, удовлетворяя благородные побуждения своего нежного сердца, постоянно заботился, чтобы постель раненого защитника Севастополя была окружена живыми цветами.
Бескорыстие Нахимова равнялось его щедрости. Не имея семейства, живя с простотою и умеренностью философа, он употреблял свое, довольно умеренное, содержание на пособие страждущим и часто прибегал к кошельку своих адъютантов для пособия матросским семействам. Под градом бомб, при гнете многоразличных служебных занятий, он находил досуг посылать раненым офицерам разные лакомства, которые нелегко было доставать в Севастополе. Когда после штурма 6 июня Нахимов удостоился получить значительную аренду, он сказал: «Теперь нам бомбы нужнее денег».
Отдавая должную справедливость мужеству и самоотвержению защитников Севастополя, нельзя не сознаться, что эти доблестные качества отчасти возбуждались и поддерживались примером Нахимова. Будучи в продолжение осады произведен в адмиралы, он в приказе по Черноморскому флоту выразил уверенность, что Севастополь вскоре будет освобожден, и что тогда флот выйдет в море. Так писал он официально, но в действительности не имел надежды на счастливый исход осады и не скрывал своего убеждения.
Если кто-либо из моряков, утомленный тревожной жизнью на бастионах, заболев и выбившись из сил, просился хоть на время на отдых, Нахимов осыпал его упреками: «Как-с, вы хотите-с уйти с вашего поста-с, – говорил он, – вы должны умирать здесь; вы часовой-с, вам смены нет-с и не будет: мы все здесь умрем-с; помните-с, что вы черноморский моряк-с, и что вы защищаете родной ваш город-с; мы неприятелю здесь отдадим-с одни наши трупы и развалины; нам отсюда уходить нельзя-с; я уже себе выбрал могилу-с, моя могила уж готова-с; я лягу подле начальника моего-с, Михаила Петровича; Корнилов и Истомин уже там лежат-с; они свой долг исполнили-с; надо и нам его исполнить-с».
Когда начальник одного из бастионов, при посещении его части адмиралом, доложил ему, что англичане заложили батарею, которая будет поражать бастион в тыл, Нахимов отвечал: «Ну, что ж такое? Не беспокойтесь, мы все здесь останемся». Узнав о намерении главнокомандующего устроить мост на рейде, Павел Степанович, опасаясь, чтобы это не поселило в гарнизоне мысли об оставлении Севастополя, сказал И. П. Комаровскому: «Видали вы подлость? Готовят мост через бухту». – «Ни живым, ни мертвым отсюда не выйду-с», – повторял он – и сдержал слово.
Почти одновременно с кончиной Нахимова, английская армия понесла чувствительную потерю. 16 (28) июня скончался старый вождь ее, бывший сподвижник Веллингтона, лорд Раглан. Место его занял генерал-лейтенант Симпсон. Вскоре затем оставили армию генералы Броун и Пеннефазер. Начальство над Легкой дивизией принял Кодрингтон, над второй – Барнар, над четвертой – после Джона Кемпбеля, убитого на штурме 6 (18) июня, – Бентинк.
Впоследствии, когда Барнар был назначен начальником штаба английской армии, 7 (19) июля, командовал второю дивизией Маркгам. Из всех дивизий только в одной третьей остался прежний начальник Ингленд, да и тот в конце июля (в начале августа), передав команду Эйру, отправился в Англию. Многие из английских офицеров, по болезни или за ранами, также получили разрешение возвратиться в отечество и были заменены другими, прибывшими из Англии. […]
«Со смертью адмирала Нахимова, – говорит один из защитников Севастополя, – хотя не было никаких громких выражений печали, потому что тогда демонстрации еще не были в обыкновении, но всем чувствовалось, что недостает той объединяющей силы и той крепости убеждения в необходимости держаться до крайности. Хотя оставались еще весьма почтенные и уважаемые личности, но они не могли заменить Нахимова.
Тотлебен был сильно ранен; князь Васильчиков и Хрулев пользовались большою популярностью – первый более между офицерами, а последний и между офицерами, и между солдатами: но ни популярность эта, ни их значение и влияние не имели такой всеобщности, как влияние Нахимова». Как ни велико было одушевление защитников Севастополя, они были утомлены продолжительною, нескончаемою борьбою и поддерживались только чувством долга.
Сам Тотлебен пишет, что «обороняющимся упущено было самое дорогое время, которым гораздо лучше успел воспользоваться наш противник», и что «на всей линии от 3-го до 1-го бастиона, для противодействия осадным батареям, в шесть недель (с 29 июня [11 июля] по 5 [17] августа), было прибавлено только 11 орудий, между тем как атакующий возвел 8 батарей и поставил на них не менее 80 орудий, для действия по этой части оборонительной линии».
Один из участников обороны Севастополя писал: «Хотелось бы дожить скорее до зимы, чтоб отдохнуть немного душою. Постоянный бой, не прекращающийся ни днем, ни ночью, вечные бомбы и ядра, начинают действовать на нервы. Душа невольно жаждет покоя, отдыха, а тут впереди еще три месяца такого существования. Не трудно, что готов атаковать не только Федюхины горы, но самый ад, чтобы окончить это неестественное положение. Конечно, если б греки, вместо Ахиллеса, имели хоть одну 7-пудовую мортиру, то Троя не держалась бы и десяти дней…»[143] […].
30 июня 1855 г.
Провидению угодно было испытать нас новой тяжкою потерею: адмирал Нахимов, пораженный неприятельской пулею на Корниловском бастионе, сего числа скончался.
Не мы одни будем оплакивать потерю доблестного сослуживца, достойнейшего начальника, витязя без страха и упрека – вся Россия вместе с нами прольет слезы искреннего сожаления о кончине героя Синопского.
Моряки Черноморского флота! Он был свидетелем всех ваших доблестей, он умел ценить ваше несравненное самоотвержение, он разделял с вами все опасности, руководил вас на пути славы и победы.
Преждевременная смерть доблестного адмирала возлагает на нас обязанность дорогой ценой воздать неприятелю за понесенную нами потерю.
Каждый воин, стоящий на оборонительной линии Севастополя, жаждет, я несомненно уверен, исполнить этот священный долг; каждый матрос удесятерит усилия для славы русского оружия.
Генерал-адъютант гр. Остен-Сакен
[1855 г.]
Нахимов ранен на Малаховом кургане в 6 1/2 часов, в 300-й день высадки в Крым.
28 июня, вторник, 267-й день бомбардирования. Нахимов в 5 часов выехал по обыкновению своему по линии, приехал на 3-й бастион говорить с Панфиловым, узнал о повреждениях и поехал на Малахов курган, где, высунувшись в полгруди, смотрел в пушку, несмотря на просьбы Керна и Перелешина; одна пуля провизжала и ударила в мешок, не успел он выговорить: «Как ловко стреляют», как упал смертельно раненный в голову и отвезен в бараки. Я приехал к нему в 9 часов, и он был безнадежен.
29 июня, среда, 268-й день бомбардирования. Я уехал от Нахимова в третьем часу ночи; он не приходил в себя ни на одну секунду и был безмолвен, кроме стонов и единожды сказанного «Боже мой». Рана его смертельная; пуля прошла выше брови насквозь и тронула мозг. Доктора сказали, что он положительно без всякой надежды, кроме одного чуда. Да, эта потеря в настоящую минуту чрезвычайно чувствительна и важна!
Он имел большое влияние на моряков, и его объезды по бастионам необыкновенно как воодушевляли людей. Не только матросы, за которых он стоял всегда горой, но и солдаты встречали его всегда с восторгом, называя его утешителем. Конечно, ему следовало беречься, зная, что в настоящую минуту весь флот Черноморский на его руках, зная, что его влияние на Горчакова весьма велико и что в. кн. Константин Николаевич по расположению к нему может сделать многое полезное для героев моряков.
Сколько раз ему говорил я, что жизнь начальника несравненно полезнее отечеству, чем смерть, и поэтому первый долг великого гражданина, зная и чувствуя о пользе, которую может принести собою, должно быть желание сохранить себя, с мыслью быть полезным, служить Отечеству; есть моменты, когда начальник должен показать пример храбрости и самоотвержения, но не подставлять без всякой нужды свою голову шальной пуле.
Герой Синопа должен был продать свою жизнь гораздо дороже. Жаль, очень жаль безвременную смерть бравого адмирала. Я говорю смерть, потому что все говорят, что он жить не может.
Сегодня праздник Петра и Павла, и после обедни я поехал к Нахимову и нашел его, к удовольствию, в несравненно лучшем положении. Он открывал глаза, приподнимался, делал движения, показывал рукою о своих желаниях, словом, проявлял большую жизненность; я был в 5 часов – состояние было то же, но, приехав вечером, нашел его хуже.
30 июня, четверг, 269-й день бомбардирования. Долго сидели мы у изголовья умирающего, живописец Берг снимал портрет. В комнате была тишина, прерываемая иногда просвистевшим ядром или осколками бомб, падавших у барок. Около полуночи приезжает какой-то прусский лейб-хирург, состоящий при Главной квартире и присланный Горчаковым осмотреть адмирала; по осмотре раны он, посмотрев на нас и увидев отчаяние, объявил, что имеет три шанса спасти и что не видит совершенной безнадежности: мы послали за Гюббенетом и Соколовым, его пользующими, за Голубкиным и Болотовым, чтобы составить консилиум, и сами пошли к Кипировскому.
Через час, когда все собрались и начали ученые прения, прибежал фельдшер сказать, что адмиралу сделалось хуже; мы все выбежали и, войдя в комнату к страждущему, услышали тяжелое дыхание. Соколов объявил, что это начинается агония; пруссак и Гюббенет толковали и решили дать так называемой бараньей травы, которая считается самым действительным средством для восстановления упадающих сил, сильнее даже мускуса.
И в самом деле, умирающий как будто пробудился, пульс поднялся, движения судорожные сделались несравненно быстрее, он начал приподниматься, и его вырвало, но через час снова впал в прежнюю апатию. Я обратился к докторам, и они мне объявили, что он, вероятно, уже умер бы без этого лекарства, но что теперь может прожить несколько часов. Желая дать отдохнуть гребцам и себе, это уже был третий час, я уехал.
Последние минуты
Окончив свои обычные дела сегодня утром, я поехал в 10 часов к Нахимову и нашел у него докторов тех же, что оставил ночью, даже пруссак приехал посмотреть на действие своего лекарства.
Усов и бар. Крюднер снимали портрет. Больной дышал и по временам открывал глаза, но около 11 часов дыхание сделалось вдруг сильнее, чаще, в комнате воцарилось молчание, доктора перестали спорить, и все подошли к кровати. «Вот наступает смерть», – громко и внятно сказал Соколов, вероятно, не зная, что около меня сидел его племянник Воеводский, третий на диване был Костырев (флаг-офицер).
Итак, последние минуты Павла Степановича оканчивались! Больной потянулся, первый раз, и дыхание сделалось реже; у всех пробежала мысль о смерти, но после нескольких вздохов он снова потянулся и медленно вздохнул, этот раз обман был так силен, что даже доктора ошиблись, приложили ухо к сердцу и утвердительно и печально кивнули нам головами, но жизнь героя Синопа еще боролась со смертью и как бы не хотела так легко оставить тело; умирающий сделал еще конвульсивное движение, еще вздохнул три раза, и никто из присутствующих не заметил последнего его вздоха, потому что столько уже раз обманывался; но прошло несколько тяжких мгновений, все присутствующие взялись за часы, и когда Соколов громко проговорил «скончался», на вопрос Воеводского, – было 11 часов 10 минут.
Павел Степанович Нахимов окончил свое земное поприще и полетел рассказывать адмиралам Лазареву, Корнилову и Истомину об осаде дорогого им Севастополя.
Тотчас же отслужили панихиду, потом отпели, потом отвезли его в 4 часа в его квартиру.
Последний переезд его через бухту был торжественен; его поставили на кожуховую лодку, буксируемую катерами, ветер засвежел, как бы посылая прощальный поцелуй, враги провожали ядрами, а русские эскадры приспустили флаги…
1 июля, пятница, 270-й день бомбардирования, 292-й день осады, 303-й день высадки в Крым. В 6 часов, после обеда, со всех мест обороны съехались начальствующие лица отдать последний долг… Мы вынесли гроб из квартиры, предшествуемый тремя адмиральскими флагами, и понесли его в церковь между двумя батальонами армейскими и флотскими, составленными от всех бастионов и батарей и судов флота, по ту сторону церкви стояло шесть орудий.
По окончании панихиды дозволено было всем матросам батальона проститься с адмиралом. Замечательно, что многие солдаты пожелали проститься. В 8 часов мы подняли прах Павла Степановича, чтобы отнести его на место упокоения, рядом с Михаилом Петровичем. Вся дорога, весь подъем был унизан провожающими; многие ожидали, что неприятель откроет канонаду по площади, но, однако, он вел себя прилично, даже разнесся слух во время погребения, что будто английские корабли приспустили флаги, но, оказалось, несправедлив. Гроб опустили, батальоны и артиллерия сделали обычные залпы, и толпы начали расходиться.
И так Синопский герой, мужественный защитник Севастополя, ученик адмирала Лазарева, третий лейтенант «Азова» в Наварине, окончил свое трудовое поприще…
[30 июня] 1855 г.
П. С. Нахимов, 28 июня около 7 часов вечера на Малаховом кургане раненный в голову штуцерною пулею, был немедленно перевезен через бухту в морской госпиталь на Северной стороне. Первое пособие было ему подано морскими медиками: оно состояло в соединении обоих отверстий раны, извлечении из нее осколков кости, очищении от крови, прикрытии раны корпиею, намоченною Aq. Haemostatica Нелюбина, и наложении повязки.
Прибыв с Южной стороны Севастополя в 9 часу вечера, я нашел больного в следующем состоянии: он был совершенно бледен и, по-видимому, без всякого самосознания, не владел языком и лежал на спине, склонившись несколько на правый бок. Правые конечности оказались бездейственными, левою же руко он постоянно хватался за рану.
Левый глаз закрыт верхним веком, посиневшим несколько от подтека, а правый вскрывался от времени до времени; рот был полуоткрыт и левый угол его несколько приподнят. Во взоре больного выражалось еще несколько следов самосознания, которое, однако же, не обнаруживалось никакими знаками, ни движениями. На правой руке пульс был мал, 60 ударов, на левой несколько полнее. Дыхание редкое, но ровно и спокойно.
По снятии перевязки оказалось, что рана начиналась от левого бугра лобной кости на один дюйм выше левого глазного края и, простираясь горизонтально назад по краю левой височной и теменной кости, оканчивалась на один дюйм выше левого уха. Все протяжение раны занимало в длину шесть, а ширину два поперечные пальца.
Пуля прошла спереди назад; отверстие входа свободно пропускало указательный палец и было меньше отверстия выхода. По вскрытии раны чрез соединение обоих отверстий прежде моего прибытия извлечены были из раны 18 осколков раздробленной кости (10 больших и 8 мелких).
Во время самой операции, как передали мне морские медики, больной изредка стонал и подносил левую руку к ране; кровоточение при этом, вначале довольно обильное, скоро остановилось.
По снятии первой повязки я покрыл рану одною лишь корпиею и назначил холодные примочки на время, пока принесут лед.
В 10-м часу вечера пульс начал возвышаться и доходил до 75 в минуту, дыханий около 30 в минуту. В 11-м часу пульс 85, дыханий 30 в минуту. В 12 часов пульс 100, дыханий 35. Больному от времени до времени давали по чайной ложечке холодной воды, которую он глотал с большим трудом.
В это время явилась небольшая испарина и движения левою рукою сделались чаще; больной по-прежнему лежал на спине, приклонившись на правый бок.
В исходе 1-го часа пульс упал на 80 ударов в минуту, дыхание на 32, конечности холоднее, правая рука неподвижна, левая постоянно протягивается к голове.
В 6 часов утра 29 июня пульс 76, дыхание 24 в минуту, больной начал открывать глаза и левую руку чаще проводить к ране. Когда ему мешали в этом, то он едва внятным голосом, по донесению дежурного медика, раз проговорил: «Эх, Боже мой, что за вздор!»
До 9 часов утра не обнаруживалось никакой перемены. Теперь я велел сделать больному обливание головы холодной водою с известной высоты. Но обливания эти, несколько раз повторенные, не обнаружили в это время непосредственной реакции.
Спустя лишь 1/2 часа больной стал чаще открывать глаза и пополудни движением левой руки, казалось, давал знак, чтобы ему дали одеться, и потом немного посидел.
В 6-м часу вечера эти следы самосознания совершенно исчезли; больной спал и дышал довольно спокойно.
Когда он проснулся, час спустя, я велел опять повторить довольно продолжительные холодные обливания, но действие их было не весьма значительно; пульс ускорился от 60 до 75 и стал несколько полнее: он открывал несколько раз глаза, но сознание не пробудилось. Корпия на ране была переменена. До 9 часов больной часто переворачивался, сколько ему это позволяло ограниченное владение членами, то на бок, то на спину, брался постоянно за голову и несколько раз покашливал.
При посещении моем в 12-м часу ночи я застал больного лежащего неподвижно, со значительным хрипящим и поверхностным, более брюшным дыханием (resp. Abdominalis). Пульс на обеих руках весьма слаб и мал (начало агонии).
30 июня с 2 часов пополудни пульс, до того времени нитеобразный, то исчезает, то появляется снова; дыхание такое же, как с полуночи, сделалось только чаще, пальцы и подошвы ног холодны.
В 4 часа утра пульс стал опять несколько полнее, но сделался весьма частым.
В 6 часов судороги продолжались две минуты, пульс исчез почти совершенно при постоянном подергивании сгибательных мышц руки.
В 8 часов утра больной успокоился, но дыхание по-прежнему ускоренное, поверхностное, а пульс едва слышен; это состояние продолжалось до 10, с которого времени дыхание стало более и более затрудняться.
В 10 1/2 дыхание появлялось только чрез каждые 1/4 минуты и в 11 часов и 5 минут больной совершил последнее дыхание.
30 июня 1855 г.
Завтрашнего числа в 5 часов после обеда имеет быть погребение умершего от раны адмирала Нахимова, для чего назначаются: 4-й батальон Модлинского резервного пехотного полка в полном составе, имея во взводе по 17 рядов, с хором горнистов и барабанщиков, а другой сводный батальон от экипажей Черноморского порта[144] по наряду от управления командира порта; хор музыки от Екатеринбургского пехотного полка; шесть орудий от резерва полевой артиллерии по назначению генерал-майора Шейдемана, батальонам на ружье и на каждое орудие иметь по три холостых заряда; всем этим войскам прибыть к церкви Адмиралтейского собора к 4 1/2 часам после обеда, выслав заблаговременно линейных унтер-офицеров для занятия места, которое укажет генерального штаба подполковник Циммерман; отрядом этим господин начальник гарнизона приказать изволил командовать командующему 16-ю резервною дивизиею генерал-майору Липскому; независимо [от] сего по распоряжению управления командира порта должен быть назначен почетный караул от войск Черноморского флота по чину покойника, от коего и поставить часовых, равно должно быть назначено определенное число штаб– и обер-офицеров для несения орденов покойного и прочего по положению; к погребению покойника приглашаются не только гг. генералы, штаб– и обер-офицеры, которые не заняты обязанностями службы.
Форма одежды для офицеров в параде и при погребении: в сюртуках без эполет и без шарфов…
Генерал-майор кн. Васильчиков
[28 июня – 1 июля 1855 г.]
28 июня
Господи Боже, какая горькая весть пронеслась между нами: Нахимова убили или смертельно ранили на Малаховом кургане! Вот жертвенник, на котором богу брани принесены уже три великие жертвы: Корнилов, Истомин, Нахимов! Печаль и горе видимо распространились по Севастополю; всех потрясла страшная весть о новой незаменимой потере.
Вечер
К общему сокрушению весть о ране Нахимова подтверждается; говорят, она смертельна.
Нахимов составил себе имя, славу, народность в одну войну как человек и герой. Если Черноморскому флоту суждено было бы подняться со дна морского, можно надеяться, что Нахимов к венцу, свитому им на Синопском рейде, прибавил бы лучезарные листки. Этот морской Суворов, боготворимый моряками, конечно, наделал бы чудес с этим едва ли не самым геройским флотом в мире и страшную бы совершил месть своим врагам, по злобе которых величавый флот этот должен был погибнуть не в честном бою, а как невинная жертва, гибнущая в темноте, потрясая своими цепями.
Сейчас пришел ко мне от женина брата Вас. Вас. Безобразова, с батареи, комендор Сосин; спрашиваю: «Правда ли, что Нахимова убили?»
«Помилуйте, ваше благородие, разве возможно? Ранили пулею в грудь и руку, как это-с? Будет, слава тебе Господи, жив!»
30 июня
Нахимов умер!.. Уныло звонит колокол единственной севастопольской церкви, ему жалобно вторит колокол Корабельной стороны; эти печальные звуки, сливаясь в один общий потрясающий звук с редкими выстрелами орудий, несутся по бухте, будто стоны Севастополя над свежим прахом своего славного вождя стремятся на ту сторону бухты, чтобы пронестись по обширному пространству нашего Отечества, везде вызывая сердечные слезы, везде потрясая души горем и печалью…
1 июля
Итак, больше нет сомнения: Нахимова не существует! Приказ, приглашающий на похороны героя, ясное тому доказательство.
Да, Россия понесла тяжелую потерю…
28 июня полковник Малевский послал о чем-то спросить приказания Нахимова по делу обороны.
«А вот сейчас я сам к нему приеду», – отвечал адмирал, и, действительно, не более как через полчаса он явился на третий бастион и сел на скамье у блиндажа батарейного командира капитана 2 ранга Никонова. Тут стояло еще несколько человек морских и пехотных офицеров, толковали о служебных делах, как вдруг слышат, спускается бомба в нескольких от них шагах: все бросились в блиндаж и едва успели вскочить в него, как она лопнула в самом близком расстоянии, осыпав место, где они стояли, землею, осколками и камнями, но Нахимов как сидел, так и не шевельнулся, казалось, и не думая о своем спасении, хотя не прошло еще нескольких дней, как он предписывал своим подчиненным правила благоразумной осторожности и самосохранения.
Опасность миновалась, офицеры вышли из блиндажа, на мгновенье прерванный разговор стал продолжаться; о бомбе и помину не было. Кончив дело на 3-м бастионе, Нахимов поехал дальше на своей маленькой серенькой лошадке. На Малаховом кургане он долго наблюдал в трубу неприятельские работы, резко отличаясь от других черным цветом своего сюртука и золотыми эполетами, – костюм, который мы все, кроме Нахимова, давно променяли на солдатские шинели.
Кто-то из людей решился напомнить ему о грозящей ему опасности, он отвечал: «Это дело случая!» Но вслед за произнесенными словами он был уже смертельно ранен.
Да, смерть Нахимова, как будто весть о проигранном сражении, уронила нашу нравственную силу и, конечно, возвысила нравственную силу неприятеля.
Вечер [1 июля]
Сию минуту воротился с церемонии истинно печальной – с похорон Нахимова. Да, несколько минут как мы похоронили славу Черноморского флота.
Боцман, старик почтенного вида, вез меня с Графской. Мы разговорились с ним о случившемся. «Эх, ваше благородие, – отвечал он мне, – если б у покойного вначале руки не были связаны, не то бы было!» – «А что ж, например?» – «Да вот что: он с флотом беспременно вышел бы в море тогда, как они шли выгружать войска в Евпаторию! Тогда они были загружены, они не могли бы действовать как следует, а мы-то налегке, мы бы их и прихлопнули. Им тогда не то войска высаживать, не то в бой вступать!»
– «Послушай, старинушка, подумай только, что у них конвой, верно, был, всегда готовый к бою, да и то сообрази, в драку вступить легко сказать, а ведь их по десяти корабликов, я чай, на наш один пришлось бы, да еще наши-то парусные, неповоротливые, нашим-то все приходится плясать по дудке ветра, а те паровые, так они бы нам такого чесу задали, что и Севастополя некому было бы защищать и бухту нечем было бы запрудить».
– «Может быть, ваше благородие, слова нет, может, мы и погибли бы и флот погиб бы, да разве он теперь не погиб, а тогда, по крайности, знали бы, каков он есть Черноморский-то флот! Да и мы знали бы, как погибнуть! Не то, что тут в хате лежишь аль сидишь, а тебя, гляди, ежеминутно норовит или бомба разорвать, или ядро пришибить; там бы сцепился с любым корабликом, который погрузнее, да и поднялся бы с ним на воздух!»
Быть может, эта идея так дерзка и безрассудна, что она никогда не приходила в голову Нахимову, но она, высказанная простым человеком, показывает то значение, какое придают моряки своему Нахимову.
Приехав утром на Графскую, я еще застал прах Нахимова в его скромном домике; он лежал в углу небольшой комнаты; моряки составляли почетный караул; три флага приосенили славный прах, четвертый, тот, который развевался на корабле «Императрица Мария» в славный Синопский день, прикрывал знаменитого покойника. Этот флаг, изорванный в битвах, изъеденный временем, был почетнейшим покровом Нахимову.
На столах лежали ордена; со стены смотрел на боевой катафалк единственный в комнате портрет – Лазарева. Медленно, внятно у гроба читал поп, в углу Берг рисовал простую, но полную глубокого значения картину гроба, к которому теснились для последнего прощания любезная покойному его семья – моряки, тут же теснились офицеры и солдаты всех родов оружия и ведомств, каждый, кто был только свободен от службы, спешил в последний раз поклониться Нахимову.
Модлинский батальон и моряки были уже построены с артиллериею. Не волновались обвитые траурным крепом знамена. Суровы казались лица присутствующих. Но вот выносят покойного. Загремел полный поход. Корабли приспустили флаги до половины мачт; корабль «Великий князь Константин» стал салютовать. Гроб героя Синопского несли главнокомандующий – он плакал, граф Сакен, генерал-адъютант Коцебу и толпа генералов и адмиралов.
Величественно было это безмолвное шествие в церковь посреди двух рядов солдат с ружьями на караул и при множестве военных зрителей… Церемония тянулась долго. Все матросы простились со своим любезным командиром. Конечно, мы проводили Нахимова до могилы, устроенной рядом с могилою, им себе приготовленною, но добровольно им уступленною опередившему его на кровавой стезе Истомину…
7 июля 1855 г.
…Я писал вам в прошлом письме о смерти П. С. Нахимова, а теперь скажу, как его хоронили. Он умер на Северной стороне, в беспамятстве, и его в тот же день перевезли в город на квартиру. Когда тело везли мимо флота, то он приспускал свои флаги до половины; этим у нас отдается честь покойнику. Пока он лежал на квартире, то над его телом читали постоянно монахи в полном облачении, по собственному их желанию. В параде участвовали сводный флотский батальон, один армейский при шести полевых орудиях.
Панихиду в церкви служили 14 священников, из коих большая часть синопских монахов. Потом все матросы, бывшие на параде, прощались с покойником, почему и продолжалась церемония долго. При опускании тела из этих батальонов и орудий сделаны были залпы, а когда тело покойного выносили из дома в церковь, то тогда наши корабли приспускали флаги и салютовали тем числом выстрелов, какое ему полагалось при жизни.
Жаль было расстаться с ним, друзья мои! Тем более, что в военное время он у всех у нас был в мыслях постоянно, как единственная наша надежда и опора. На его похоронах мы увиделись друг с другом и встретились после долгой разлуки; меня многие считали из наших офицеров убитым во время приступа на Камчатский редут и чрезвычайно удивились, видя меня целым и невредимым. Нахимова положили вместе с тремя его товарищами: Лазаревым, Корниловым и Истоминым. В короткое время мы лишились наших самых славных адмиралов, украшавших собой русский флот. Тоска страшная…
[1855 г.]
28-го числа июня покойный адмирал, г. Фельдгаузен и я поехали на 3-е и 4-е отделения (ибо там была бомбардировка); не доезжая еще до доковой стены, покойный адмирал послал г. Фельдгаузена к г. Воеводскому оказать, чтобы он приказом назначил лейтенанта Янушевского на 3-й бастион (потому что в этот день командиру 3-го бастиона лейтенанту Викорсту оторвало ногу и бастион остался без командира) и чтобы он сам остался дома и не приезжал обратно.
Оставшись вдвоем, мы поехали сперва на 3-е отделение, начиная с батареи г. Никонова, потом зашли в блиндаж к А. И. Панфилову, напились у него лимонаду и отправились с ним же на 3-й бастион; осмотревши его и остальную часть 3-го отделения окончательно – конечно, я уж и не говорю, под самым страшным огнем, – мы сели на коней и распрощались с А. И. Панфиловым и с офицерами вообще; мы поехали шагом на 4-е отделение в сопровождении, можно сказать, прицельных бомб, ядер и пуль на всем пути: Господь нас миловал, ничто не смело по его воле нас тронуть.
Во время этой дороги покойный адмирал был чрезвычайно весел и любезен против обыкновения и все говорил: «Как приятно ехать такими молодцами, как мы с вами; так нужно, друг мой, ведь на все воля Бога, и ежели ему угодно будет, то все может случиться: что бы вы тут ни делали, за что бы ни прятались, чем бы ни укрывались, ничто бы не противостояло его велению, а этим показали бы мы только слабость характера своего.
Чистый душой и благородный человек будет всегда ожидать смерти спокойно и весело, а трус боится смерти, как трус». После этих слов адмирал задумался, но лицо его сохраняло по-прежнему покойную и веселую улыбку.
Мы подъехали к батарее Жерве (начало 4-го отделения) и сошли с коней; адмирал, видя, что огонь неприятельской артиллерии тут совсем слаб, приказал собрать вокруг себя всех матросов и прислугу орудий. И когда люди были собраны, он, обратившись к ним по обыкновению со словами: «Здорово, наши молодцы», сказал: «Ну, друзья, я осмотрел вашу батарею, она далеко не та, какою была прежде: она теперь хорошо укреплена; ну, так неприятель не должен знать и думать, что здесь можно каким бы то ни было способом вторично прорваться. Смотрите ж, друзья, докажите французу, что вы такие же молодцы, какими я вас знаю, а за новые работы и за то, что вы хорошо деретесь, спасибо, ребята».
Не только слова, но одно присутствие покойного адмирала в самую критическую минуту делало матросов чрезвычайно веселыми и более энергичными, потому что они видели перед собой начальника, которого они любили, как дети любят своего отца, готового умереть с ними вместе.
Отдав кое-какие приказания самому г. Жерве, адмирал направил свой путь на Малахов курган: взойдя туда, мы увидели, что в башне служили вечерню; адмирал, перекрестившись, пошел со мной вдвоем (потому что начальник 4-го отделения Ф. С. Керн был у вечерни); но едва мы успели пройти несколько шагов, как г. Керн нас догнал, отрапортовал адмиралу, что все исправно, и, предложив зайти к вечерне, просил ни о чем не беспокоиться, но адмирал не слушал и шел вперед, захотевши, вероятно, осмотреть по обыкновению новые работы неприятельские.
Он взошел на банкет, взял трубу у сигнальщика и стал смотреть не в амбразуру из мешков, нарочно для того сделанную, а прямо через бруствер, открыв себя почти по пояс. Тут г. Керн и я начали его уговаривать смотреть пригнувшись или в амбразуру, но он не слушал предостережения, как и всегда. В это время одна пуля попала прямо в мешок около его левого локтя; вторая ударила в бруствер и камешком от нее у меня разорвало козырек у фуражки.
Видя, что это – прицельные пули, мы опять просили адмирала сойти с банкета, но он не хотел, говоря, однако же, что «они сегодня довольно метко целят». Только что успел он произнести эти слова, как мгновенно упал без крика и стона. Все были поражены, когда увидели, что пуля попала ему в левый висок навылет. Я взял его за руку и пощупал пульс; оказалось, по несчастью, что он не бился. Мне ничего более не оставалось делать, как приказать отнести на время адмирала в блиндаж к г. Керну.
Сам же я поскакал к графу Сакену известить о смертельной ране нашего начальника. От графа я прискакал домой и все комнаты опечатал. Возвращаясь на курган, я узнал дорогой от своего казака, что адмирал еще жив и что его повезли на Северную сторону в госпиталь. Я тотчас же воротился и поехал туда.
Здесь я узнал, что рана Павла Степановича не дает никакой надежды на его спасение и что вдобавок бок и легкие у него парализованы. В таком положении он лежал до 30 июня. Во все время он был без чувств и кое-как выговаривал только слова: «Это вздор, все пустяки». Более ничего не говорил и в 9 часов и 30 минут утра скончался[145]. 1 июля его хоронили с чрезвычайными почестями. Успели кое-как снять с него портрет. Царство ему небесное, он нас любил, как своих детей…
ПРИЛОЖЕНИЯ
Воспоминания современников о П. С. Нахимове
1855 г.
…Об адмирале Нахимове можно было слышать самые разнообразные толки и суждения, прежде чем судьба выказала свету высокие достоинства этой личности. Разнообразие отзывов будет продолжаться, без сомнения, и после смерти героя, который остался неразгаданным многими. Напрасно будем мы приписывать биографиям значение образцов для подражания. Каждый прокладывает себе путь по-своему, повинуясь влечениям своих природных наклонностей.
Нахимов выходил из разряда людей обыкновенных по своему громадному характеру и силе воли. Необыкновенная деятельность, светлый ум, отличавшийся оригинальным, практическим направлением. Ошибается тот, кто называет его человеком простым и подражателем. Павел Степанович вовсе не был так прост и так подражателен, как он сам старался выказаться большинству.
Направление у него было вполне самостоятельное, независимое от влияния наставника; слово это мы понимаем исключительно в специальном значении, а никак не в нравственном. Кто служил долгое время под личным начальством Павла Степановича и был коротко с ним знаком, тот никогда не согласится с автором статьи, из которой можно понять, что Павел Степанович был когда-нибудь нравственным мучеником.
Имя Нахимова не нуждается в защите; мы высказываемся, удовлетворяя своей потребности поделиться мыслями о таком близком для каждого из нас предмете, и совершенно отказываемся от права критика и биографа, сознаваясь откровенно в своей неспособности и неопытности на литературном поприще.
Встречая препятствия на пути жизни, Павел Степанович непоколебимо следовал к предназначенной великой цели, вполне сознавая свое могущество, и, как Джервис[146] русского флота, он, больше чем кто-нибудь другой, способствовал образованию типа русского матроса и морского офицера.
Под личиной простака и старого моряка он, живя на берегу, сближался и даже дружился с молодежью, страстно любил спорить и толковать о морском ремесле, с удовольствием прислушивался на Графской пристани Севастополя к критическим суждениям об управлении судами и в особенности шлюпками под парусами. Понимая совершенно дух русского простолюдина, он умел сильно действовать на матросов и всеми силами старался вселить в них гордое сознание великого значения своей специальности.
Это сближение сановника с толпой было понято различным образом; многие слова и выходки Павла Степановича принимали буквально; отсюда произошли разные анекдоты, истинные и вымышленные, которые вредили ему во время жизни. Начали говорить: Павел Степанович устарел, отстал от века; причина: вчера он встретился на Графской пристани с мичманом NN и спросил его, где он служит; тот отвечал, что на пароходе.
«Не стыдно ли вам, г. NN, в ваши лета на самоваре служить». Эта выходка, подхваченная с истинным восторгом веселой молодежью, многими была понята и истолкована превратно. Неужели Павел Степанович называл пароходы самоварами, желая выразить преимущество парусных судов перед паровыми? Кому не понятно, что молодой морской офицер должен начать свое служебное поприще на мелком парусном судне, которое, по справедливости, должно назвать колыбелью моряка.
Говоруны Графской пристани называли Михаила Петровича Лазарева также устарелым, потому что он любил тендера, как будто Лазарев не знал всех недостатков тендера, как мореходного судна.
Пользуясь кампанией в море, Павел Степанович обнаруживал такую деятельность, которая дается в удел немногим. Строгость его и взыскательность за малейшее упущение или вялость на службе подчиненных не знали пределов. Самые близкие его береговые приятели и собеседники не имели минуты нравственного и физического спокойствия в море: требования Павла Степановича возрастали в степени его привязанностей. Можно было подумать, что его приближенные люди ему совершенно чуждые, и которых он сильно притесняет. Постоянство его в этом отношении и настойчивость были истинно поразительны.
Не осмеливаясь осуждать покойного адмирала за подобный способ действовать на подчиненных, позволим себе заметить, что, вероятно, побудительною причиною была ненасытная потребность деятельности, которая иногда уклоняет в сторону от главной цели. Неестественная деятельность в продолжение многих месяцев ив особенности напряжение нравственных сил человека, находящегося постоянно настороже, неминуемо ослабляют его энергию.
Можно согласиться с тем, что это хорошая морская школа, но без дальнейших эпитетов. Нравственная морская школа есть выражение совершенно однозначащее честному исполнению своей обязанности человека, служащего где бы то ни было. Бдительный надзор начальника за каждым шагом подчиненных необходим везде и всегда, потому что не все подчиненные одинаково понимают чувство долга…
В адмиральской каюте, за обеденным столом, Павел Степанович снова делался общим добродушным собеседником; имея веселый нрав, он отличался гостеприимством русского человека, любил угостить тех, которым от него сильно доставалось на службе, и развеселить общество своей живой, занимательной беседой.
Выговоры и замечания Павла Степановича, впрочем, не были очень тягостны, потому что они всегда имели отпечаток добродушия; после первой вспышки, выраженной очень просто и лаконически, не задевая глубоко за живое, что свойственно менее опытным начальникам, он через несколько времени старался смягчить впечатление молодого человека разными сентенциями в таком роде: «Как же это, г. NN, у вас сегодня брам-шкоты не были вытянуты до места.
Это дурно; вы никогда не будете хорошим адмиралом. Знаете ли, почему Нельсон разбил французско-испанский флот под Трафальгаром?» – «Артиллерия у него была хорошая». – «Мало того, что артиллерия была хороша; этого мало-с. Паруса хорошо стояли, все было вытянуто до места; брамсели у него стояли, конечно, не так, как у вас сегодня; французы увидели это, оробели – вот их и разбили». Мичман NN, конечно, не пропустил случая рассказать в кают-компании, что Павел Степанович приписывает успех Трафальгарского сражения вытянутым до места брам-шкотам.
Команда под руководством Павла Степановича быстро развивалась и знакомилась с своим делом. Строгий до крайности за вялость, он умел привязывать к себе матросов; никто лучше его не умел говорить с ними; немногие знают, какое таинственное влияние он имел не на одни суда, которые носили флаг его, а на многие другие, независимо от влияния начальника дивизии. Знают это немногие, потому что истинное достоинство, как всякая добродетель, не любит выставлять себя наружу, а остается скрытым до тех пор, пока добросовестный историк выработает его из лабиринта ветхих материалов.
4 апреля 1871 г.
Нельзя… достаточно сильно выразить того значения, которое имел адмирал Нахимов в эти трудные для Севастополя минуты. Не взывая в приказах ни к геройству, ни к мужеству моряков, он поддерживал в них последнюю энергию простым, но самым действительным способом: он сам поступил на бастионы, как по справедливости можно выразиться, ибо он ежедневно туда являлся, умышленно или нечаянно останавливался для отдачи приказаний и расспросов на самых открытых и опасных местах, а когда ему замечали, что здесь бьют, то он отвечал что-нибудь в роде того, чтобы пустяков не говорили, что из пушки в человека целить не станут и тому подобное.
Останавливаться для беседы в таких местах, конечно, было не очень приятно, многие находили это странным, но если адмирал делал это умышленно, то расчет его был верен. Из трех способов действовать на подчиненных: наградами, страхом и примером, последний есть вернейший.
Результат выходил тот, что, делая это ежедневно в продолжение нескольких месяцев, адмирал вселял убеждение, что жертвовать собою для исполнения долга – дело самое простое, обыденное, и, вместе с тем, в каждом являлась какая-то уверенность в своей собственной неуязвимости. Имевший с адмиралом ежедневное дело И. П. Комаровский (бывший смотритель госпиталя) рассказывал мне, что, придя однажды по службе, он был встречен адмиралом вопросом: «Видали ли вы подлость?»
Думая, что это относится к какой-либо неисправности, И. П. Комаровский ожидал разъяснений; адмирал, повторив свой вопрос, сказал: «Разве не видели, что готовят мост через бухту?» Другой офицер Г., начальник бастиона, при посещении адмирала доложил ему, что англичане заложили батарею, которая будет поражать его в тыл. «Что ж такое? – спросил адмирал и потом в виде одобрения сказал – Не беспокойтесь, господин Г., все мы здесь останемся». Такие и подобные идеи, высказанные то там, то здесь, ясно показывают, что другого исхода, как стоять и умереть в Севастополе, адмирал не видел.
Но, невзирая на эти малоутешительные слова, появление адмирала на бастионах всегда приносило какое-то успокоение и примирение с своим положением, потому что все видели в нем самом не только человека с полным самоотвержением и полной готовностью умереть для своего долга, но и все знали, что адмирал не пожалеет ни трудов, ни себя не только для того, чтобы уменьшить потери и сохранить жизнь и здоровье подчиненных, но для доставления личных удобств каждому.
С того момента, когда при выходе из Севастополя кн. Меншиков поручил адмиралу защиту Южной стороны, он не переставал быть самым верным представителем той мысли, что Севастополь нужно каждому отстаивать всеми силами; с своей стороны, он это исполнил до фанатизма, жертвою которого он и сделался, но фанатизм этот был направлен к славе и пользе государства и был полезен потому, что он сообщился многим и в высшей степени способствовал тому, что при многих неблагоприятных обстоятельствах моряки до конца осады оставались теми же, какими явились вначале, и заслужили себе почетное место в истории.
Со смертью адмирала Нахимова, хотя не было никаких громких выражений печали потому, что тогда демонстрации не были еще в обыкновении, но всеми чувствовалось, что недостает той объединяющей силы и той крепости убеждения в необходимости держаться до крайности.
Хотя оставались еще весьма почтенные и уважаемые личности, но они не могли заменить Нахимова. Тотлебен был сам сильно ранен; кн. Васильчиков и Хрулев пользовались большою популярностью, первый более между офицерами, а последний и между офицерами и между солдатами, но ни популярность эта, ни их значение и влияние не имели такой всеобщности, как влияние Нахимова.
В продолжение сорока лет все действия и жизнь адмирала были постоянно на виду у подчиненных и начальников в своем морском сословии, а в 10 месяцев осады весь гарнизон – и моряки и сухопутные – успели хорошо узнать и усвоить себе и наружность, и мысли, и открытые действия адмирала, а без этой способности быть скоро понятым массою можно достигнуть только временной так называемой популярности, и то между офицерами, но ни авторитета, ни нравственного влияния на массу, столь необходимых начальнику и с которыми он может быть уверен, что не только его слова, но его взгляд будут поняты так, как он хочет.
…Павел Степанович Нахимов, будучи строг и взыскателен по службе, в то же время был очень добр и заботлив о своих подчиненных – офицерах и матросах. Корабельные чиновники, шкипер, комиссар и другие были им почтены: им были даны и рабочие, и экономические материалы, чтобы построить дома.
Нахимов про них говорил: «Они заведуют большим казенным имуществом на десятки тысяч рублей; жалованье же получают маленькое. Так, чтобы они не крали и были не только исправны, но и ретивы, нужно поддержать их».
Заботливость Нахимова о матросах доходила до педантизма: ни за что, например, не позволялось потребовать матроса во время отдыха или посылать на берег шлюпку без особой надобности.
Нахимов был холостой и всегда восставал против того, чтобы молодые офицеры женились. Бывало, ежели какой-либо мичман увлечется и вздумает жениться, его старались отправить в дальнее плавание для того, чтобы эта любовь выветрилась.
«Женатый офицер – не служака», – говаривал адмирал.
Особенно же сердечность Павла Степановича высказалась во время Севастопольской обороны.
Помню, как Нахимов в походе на фрегате «Коварна» сделал мне замечание за то, что моя «десятка» плохо выкрашена или уключины были не в порядке.
Характеристика Нахимова будет неполная, ежели мы не коснемся, хоть вкратце, состояния Черноморского флота того времени.
Всеми экипажными командами обращалось большое внимание на пищу матросов. Экипажные хутора, где выращивались разные овощи, находились на берегу Южной бухты, как раз против северных укреплений и ниже. Они были отличны. Между ними первое место занимал хутор 42-го экипажа, где был тогда командиром Вукотич. На одном бриге, например, пробовали из тех же рационов делать два и три кушания. Чай казенный тогда еще не полагался.
Денег у матросов было много, так называемых «масляных», и некоторые матросы, уходя в отставку, уносили с собой по нескольку сот рублей.
Были мелкие суда, на которых совсем не употреблялись деньги.
Перейдем к гонкам гребных судов.
Сколько бывало приготовлений, например, при состязании вельботов! Некоторые офицеры даже смазывали подводную часть их портером – по примеру английских моряков.
Или также гонки гребных судов под парусами, тогда старались проходить под кормою адмиральского корабля, чтобы при этом все было исправно до мелочей.
А мелкие суда прямо щеголяли своими маневрами и уборкою парусов.
Мне памятен бриг «Орфей» под командою Стройникова и старшего офицера Шестакова, когда этот бриг, пройдя Графскую пристань Севастополя, тотчас же весь рангоут убрал по-зимнему, и команда, забрав койки, с песнями ушла в казармы.
Также помню, как корвету Завадовского[147] велено было с 24 или 48 человеками команды с зимнего положения все принять и выйти в море – в наблюдательный пост.
Надо заметить, что перед войною весь наш флот был на рейде и суда по очереди выходили для практики и наблюдений в море.
Сколько нужно было при этом искусства, чтобы все вышло хорошо.
Все это перетолковывалось и обсуждалось потом, по вечерам, на Графской пристани морскою публикой.
Также интересовались: видел ли Павел Степанович Нахимов и что сказал?
Вообще, это четырехмесячное плавание с Нахимовым осталось мне памятным: все суетились, волновались из-за пустяков и, как говорится, лезли вон из кожи.
Бывало, перед авралом снимались батарейные трапы для того, чтобы по свистку люди быстрее лезли наверх; а отстающих боцмана подгоняли линьками. Все смотрели в оба, чтобы не получить выговора от адмирала.
Припоминаю такой случай: при спуске брам-рей и брам-стеньг Нахимов остался недоволен грот-марсом и, съезжая на берег, приказал двадцать раз кряду поднять и спустить брам-рей и брам-стеньгу. Особенно досталось салинговым, которым приходилось бегать по вантам вверх и вниз, едва переводя дух.
Во время адмиральского обеда или при других случаях Павел Степанович объяснял нам, молодым офицерам, что требовательность и строгость на службе необходимы, что только этим путем вырабатываются хорошие матросы. Он говорил еще, что необходимо, чтобы матросы и офицеры были постоянно заняты; что праздность на судне не допускается и что ежели на корабле все работы идут хорошо, то нужно придумать новые (хоть перетаскивать орудия с одного борта на другой), лишь бы люди не сидели сложа руки.
Офицеры, по его мнению, тоже должны были быть постоянно занятыми; если у них есть свободное время, то пусть занимаются с матросами учением грамоты или пишут за них письма на родину…
«Все ваше время и все ваши средства должны принадлежать службе, – поучал меня однажды Нахимов. – Например, зачем мичману жалование? – Разве только затем, чтобы лучше выкрасить и отделать вверенную ему шлюпку или при удачной шлюпочной гонке дать гребцам по чарке водки… Поверьте-с, г. Ухтомский, что это так!
Иначе офицер от праздности или будет пьянствовать, или станет картежником, или развратником. А ежели вы от натуры ленивы, сибарит, то лучше выходите в отставку! Поверьте, я много служил, много видал и говорю это вам по опыту. Я сам прошел тяжелую служебную школу у Мих[аила] Петровича] Лазарева и за это ему очень благодарен, потому что стал человеком».
«А школа эта была тяжелая, – продолжал Нахимов. – Например, мы были с Лазаревым на фрегате три года в кругосветном плавании. Мы, гардемарины[148], исполняли все матросские работы. И раз за упущение или непослушание приказано было обрезать выбленки на бизань-вантах, и мы, гардемарины, должны были снова идти на марс и продолжать учение».
…В понятиях адмирала Нахимова, хорошо знавшего морское дело, корабль был предметом одушевленным, где всякий знал свое место, начиная от капитана до юнги.