Убийство Маргарет Тэтчер (сборник) Мантел Хилари
— В исправительную?
— Ты о чем?
— В исправительную школу?
— Нет, для дурачков. — Она высунула язык, медленно повела им из стороны в сторону. — Поняла?
— Их там бьют каждый день?
Большая девочка усмехнулась.
— Ага, если достанут. По-моему, им бреют головы. У нее-то вся башка во вшах была.
Я потрогала собственные волосы, ощутила их отсутствие, холод кожи и услышала шепот, будто шепот шерсти; шаль вокруг моей головы, мягкость овечьей шерсти, забвение…
Должно быть, прошло двадцать пять лет. Или даже тридцать. Я возвращалась нечасто; а вы бы стали? Я увидела ее на улице, она толкала детскую коляску, в которой был не ребенок, а большой мешок с кучей грязной одежды, торчавшей наружу: детская футболка с пятнами рвоты, что-то длинное и ползучее, вроде рукава спортивного костюма, уголок грязной простыни. Сразу подумалось: вот зрелище, способное радовать глаз, кто-то еще ходит в прачечную! Надо непременно рассказать маме. Чтобы она имела повод ответить — мол, чудеса никогда не прекращаются.
Я не могла с собой совладать. Я пошла за ней и окликнула:
— Мэри Джоплин?
Она прижала детскую коляску к себе, точно защищая, прежде чем обернуться: только голова повернулась, взгляд через плечо, настороженный. Лицо, лицо женщины в начале среднего возраста, утратило четкость, как воск, ждущий движений мастера, который придаст ему форму. Промелькнула мысль: нужно очень уж хорошо ее знать раньше, чтобы узнать сейчас, нужно провести с нею рядом много часов, наблюдая вблизи. Кожа ее обвисла складками, и в глазах Мэри почти ничего не отражалось. Я ждала, пожалуй, паузы, дефиса, тире, содержательного молчания, за которым последует вопрос… Это ты, Китти? Она наклонилась над коляской, поправила мешок с бельем, погладила его, как бы успокаивая. Потом повернулась ко мне спиной и едва заметно кивнула. Признание легким кивком — чего еще желать.
Длинный интервал
Ему было сорок пять, когда его брак окончательно приказал долго жить — в теплый осенний денек, последний в череде отличных дней для барбекю. Все, что произошло в тот день, никак не входило в его планы, не вытекало из намерений, хотя позднее стало очевидным, что каждый кусочек грядущей катастрофы идеально лег на отведенное место в пазле судьбы. Прежде всего это касалось Лоррейн, которая стояла у громоздкого американского холодильника, поглаживая матовые стальные дверцы кончиком наманикюренного пальца.
— Ты не пробовал забираться внутрь? — спросила она. — Ну, когда по-настоящему жарко?
— Это рискованно, — ответил он. — Дверца может захлопнуться, и все.
— Джоди бы тебя выпустила. Когда соскучилась.
— Джоди по мне не скучает. — Он произнес фразу не задумываясь, но в следующий миг сообразил, что это чистая правда. — И потом, настолько жарко еще не было.
— Разве нет? Жаль. — Она потянулась, затем поцеловала его в губы.
В ее руке по-прежнему был стеклянный бокал с вином, и он ощутил прикосновение стекла, холодного и мокрого, к своей шее; потом холодок вместе с бокалом пополз вниз по спине. Он прижал Лоррейн к себе, движением, исполненным благодарности, обхватил обеими руками ниже поясницы. Она что-то пробормотала, вытянула руку, чтобы поставить бокал, наконец сосредоточилась на нем целиком, жадно раскрыла губы.
Он всегда знал, что она доступна. Только до сих пор не заставал ее в полном одиночестве, в теплый денек, раскрасневшуюся от трех бокалов португальского зеленого вина[9] и потому слегка нетрезвую. Она не бывала одна — Лоррейн из тех девушек, кого всегда окружают другие девушки, чуть ли не толпой. Общительная, добрая, участливая, она относилась к людям, которых легко любить. Она изъяснялась забавными фразами, вроде: «Так грустно, когда тебе звонят после киша[10]». От нее вкусно пахло, всякими кулинарными ароматами: сливой, ванилью, шоколадом.
Он отпустил ее и, когда ослабил хватку, услышал цокот крохотных каблучков по полу. «Ты моя куколка», — проговорил он. Выпрямился во весь рост. Он отлично представлял выражение собственного лица, с каким смотрит на нее сверху вниз: чуть удивленно, нежно, весело; он с трудом узнавал себя. Ее глаза все еще были закрыты. Она ждала, чтобы он поцеловал ее снова. На сей раз он обнял ее более изящно, руки легли на талию, она приподнялась на цыпочках, язык дразняще соприкоснулся с языком. Медленно и аккуратно, подумалось ему. Никакой спешки. Но затем вдруг его рука скользнула по ее спине, будто обзавелась своей волей. Пальцы почувствовали ремешок бюстгальтера. Но движение плеч туда-сюда подсказало ему — не сейчас, не здесь. Тогда где? Они вряд ли смогут улизнуть от гостей и уединиться наверху.
Джоди наверняка бродит по дому. Он догадывался — и правильно, как выяснилось позже, — что она может ввалиться в любой момент. Она терпеть не могла вечеринки, с их дверями нараспашку и гостями, блуждающими между домом и садом. Ведь в дом могут проникнуть чужаки — или осы. А вам бы все стоять на пороге, дымить сигареткой и мило болтать ни о чем. Дождетесь, что вас ограбят, прямо там, где вы стоите. Нацепив на нос очки, она, верно, проталкивается мимо многочисленных гостей, которые хохочут, передают друг другу мобильные телефоны, гостей, которые в кои-то веки желают расслабиться и насладиться приятным вечером. Люди доставляли ей удовольствие, если быстренько допивали свое спиртное и возвращали пустые бокалы. Если они так не делали, она спрашивала в лоб: «Простите, я могу забрать?» Порой они выстраивали для нее целые башни из бокалов, услужливо подавали со словами: «Вот, пожалуйста, Джоди». Они добродушно улыбались ей, довольные тем, что так просто помочь конкретному человеку с его хобби. Она странствовала по дому и саду, словно постоянно пребывая в некоем собственном мирке, спиной ко всем, лицом к посудомоечной машине. Для нее не было ничего сверхъестественного в том, чтобы заполнить машину и запустить программу мойки едва ли не через час после окончания вечеринки. Придет время, с наступлением сумерек, когда дамы сделаются сентиментальными, а их мужья — хвастливыми и воинственными, когда начнутся перебранки из-за частных школ, умения водить и разрешений на парковку; и тогда, как она частенько повторяет, чем меньше стекла вокруг, тем лучше. Он всегда ей отвечал — можно подумать, у нас гулянка в пабе и драка из-за наследства. И добавлял: «Ради бога, женщина, положи уже этот спрей против ос!»
Все это он думал, пока лобызал Лоррейн. Та же, продолжая тереться носом, расстегнула пуговицы его рубашки, провела ладонью по теплой груди — и позволила своим пальцам замереть на его сердце. А если Джоди зайдет — вот что он как раз собирался тихо спросить; но решил не устраивать сцену, глубоко вдохнул и превратил поцелуй в настоящий французский. Потом, когда гости разойдутся по домам, он все объяснит: она сама, как говорится, ослабила поводья. Он мужчина в расцвете сил и должен брать свое. В конце концов, это ведь он, и никто другой, сумел завлечь ее в укромный уголок. Он действовал как надо, превосходя все ожидания, какие только у нее могли быть, и его упорство сблизило их, как упорство нынешнего кризиса приближает чертову рецессию; кто вправе сказать то же самое о себе? И потом, он вовсе не намерен лгать. «Это не улица с односторонним движением», — так он ей скажет. Она свободна, и он тоже. Она, вероятно, ищет приключений. Что ж, можно считать, что нашла.
Он опустил голову и прошептал на ушко Лоррейн:
— Когда я тебя возьму?
— Как насчет вторника на будущей неделе? — ответила она.
Именно в этот миг вошла его жена, остановилась в дверном проеме. Оголенные руки свисали, точно поникшие стебли, очки сползли на кончик носа двумя прозрачными овалами. Лоррейн жарко дышала на его груди, но потом, должно быть, почувствовала неладное. Она попыталась высвободиться, пробормотала: «О черт! Это Джоди, прыгай в холодильник». Он не хотел расставаться с нею, удержал ее за локти и свирепо глянул на жену поверх пушистой головки Лоррейн.
Джоди сделала шаг или два вперед. Остановилась, не сводя с них глаз, и словно оледенела. Воздух полнился тонким звоном от бокалов в ее дрожащих руках. Она молчала. Ее губы шевелились, будто пытаясь что-то произнести, но слышался только сдавленный писк.
Затем ее пальцы разжались. Пол устилала кафельная плитка, стекло разлетелось вдребезги. Грохот, крик другой женщины, искры света у ног; все вместе словно пробудило Джоди от оцепенения. Она хрипло выдохнула, оперлась правой рукой, уже опустевшей, о столешницу; потом медленно встала на колени. «Осторожнее», — предостерег он. Она погрузилась в осколки так плавно, будто те были атласными, а не стеклянными, снегом, а не стеклом, и кафель сверкал под лампами этаким ледяным полем, каждая плитка выпячивала выпуклые края, каждую испещряли тени, робкие, как дыхание. Она фыркнула. Выглядела «поплывшей», пережившей сотрясение мозга, как если бы разбила зеркало, воткнувшись в него головой. Вытянула левую руку, ладонь вся в порезах, густые ручейки крови заполняют линии. Она покосилась на свою ладонь почти мимоходом и внезапно словно поперхнулась. Аккуратно уселась на мягкое место. И упала на бок, раскрыв рот.
Он наступил на стекло, стремясь ее подхватить, и стекло хрустнуло под ногами, как лед. Он подумал, что надо ее ударить, что она притворяется, чтобы его напугать, но рука, которую он схватил, была вялой и тяжелой, а когда он закричал: «Господи Боже, Джоди!» — она не отреагировала; он резко повернул ее голову, чтобы заглянуть в лицо, и увидел, что ее глаза подернулись поволокой.
Так ему все виделось позже, когда пришлось пересказывать события этого вечера. Хотелось порыдать на плече врача «Скорой помощи», заверить, что лишь любопытство и легкий зов похоти привели его сюда, вспомнить детство, когда упрямятся из вредности, воскликнуть: «Ну вот же, все так сложилось, вы же понимаете, правда?» Он сказал: «Я хотел попросить ее о французском… Наверное, она бы отказалась, но вряд ли бы свалилась вот так… Понимаете, да? Разве можно такое даже представить? На коленях, стояла на коленях на стекле…»
В первый день после всего он то и дело путался в своих рассказах. Но никого не интересовало его душевное состояние; другое дело, если бы его привлекли за убийство жены каким-нибудь более очевидным способом. Врач объяснил ему, когда счел, что он готов слушать и понимать. Синдром длинного интервала. Нарушение электрической активности сердца ведет к аритмии, а та при определенных обстоятельствах вызывает остановку сердца. Скорее всего, наследственное. Сегодня мало у кого диагностируется. Если выявить на ранних этапах, мы, врачи, сможем сделать многое — кардиостимуляторы, бета-блокаторы, прочее. Но мало кто может чем-либо помочь, если первый симптом — внезапная смерть. Ее может спровоцировать шок, сильные эмоции, причем любого рода. Может быть, страх. Или отвращение. С другой стороны, совсем не обязательно. Иногда, глубокомысленно закончил врач, люди умирают от смеха.
Зимние каникулы
К тому времени, когда они прибыли к месту назначения, от усталости даже собственная фамилия вылетела из головы. Таксист, их встречавший, вспарывал воздух табличкой с этой фамилией, а они долго пялились на вереницу встречающих, пока Фил вдруг не ткнул пальцем и не сказал: «Это за нами». Заглавная «Т» в фамилии на табличке будто обросла ветками, а точка над «i» расплылась, словно песчаный островок под напором воды. Она потерла щеку, онемевшую от потока воздуха из кондиционера в салоне самолета; все остальное тело ощущалось разбухшим и отчаянно свербело. Фил устремился к таксисту, размахивая руками, а она оттянула ткань футболки от кожи — и побрела следом. Люди одеваются по погоде, которой им хочется, как если бы ее привораживая, — и плевать на прогнозы.
Водитель решительно наложил волосатую лапу на тележку с багажом. Невысокий, приземистый, с густыми усами, он щеголял саржевой, с клетчатой подкладкой, курткой на молнии, как бы советуя прилетевшим поскорее забыть свои фантазии насчет жаркого солнца. Самолет опоздал, и уже успело стемнеть. Он распахнул заднюю дверцу машины, затем взгромоздил сумки в объемистый багажник.
— Долго ехать, — только и сказал он.
— Да, но мы заплатили заранее, — ответил Фил.
Таксист плюхнулся на водительское сиденье; скрипнула кожа. Когда он захлопнул свою дверцу, весь автомобиль содрогнулся. Передние подголовники отсутствовали; когда он обернулся, собираясь сдавать назад, то положил руку на спинку сиденья и невидяще уставился мимо нее — его голова буквально в дюйме от ее лица, из ноздрей торчат волосы, отчетливо различимые в мертвенном свете фонарей на автостоянке.
— Все в порядке, милая, — сказал ей Фил. — Пристегни ремень. Скоро приедем.
Из него получится отличный отец. Кто тут у нас плачет, а? Ути-ути… Все хорошо, папа здесь.
Но Фил думал иначе. Всегда думал иначе. Он предпочитал зимние перерывы в разгар учебного года, потому что зимой цены в гостиницах ниже. Много лет подряд он подсовывал ей газетные статьи, в которых рассказывалось, что на ребенка придется потратить добрый миллион фунтов, прежде чем чаду стукнет восемнадцать. «Когда тебе разложат все по полочкам, становится страшно, — говорил он. — Люди думают, что справятся, что найдут возможность. Ага, держи карман шире. На самом деле тут целая куча проблем».
«Но наш ребенок не обязательно подсядет на наркотики, — возражала она. — Попробует, конечно, но не подсядет. И для Итона у него талантов не хватит. Он будет ходить в обычную школу, вроде Хиллсайд, что по нашей улице. Хотя, поговаривают, у них там педикулез».
«А тебе ведь не хотелось бы с этим разбираться, верно?» — припечатывал он, будто добивая козырным тузом.
Они медленно катили по городу, тротуары кишели отдыхающими, дешевые бары подмигивали вывесками; и Фил сказал, как она и ожидала: «Думаю, мы правильно сделали, что выбрались». Ехать предстояло около часа, машина увеличила скорость, когда очутилась в пустынном пригороде, и дорога пошла вверх. Когда стало окончательно понятно, что таксист не рвется общаться, она облегченно откинулась на спинку сиденья. Существуют два типа таксистов: болтливые, с племянницами в Дагенхэме, начинающие трепаться, едва заведут мотор, и не умолкающие до самого побережья и национального парка; и те, из кого каждое слово приходится выдавливать, кто ни за что не признается, где живут их племянницы даже под пытками. Она отпустила пару обязательных, «туристических» замечаний: мол, как погода? «Дождь, — коротко ответил таксист. — Теперь я закурю». Он губами выхватил сигарету из пачки, ловко извлек зажигалку — и на мгновение полностью оторвал обе руки от руля. Машина ехала очень быстро, всякий изгиб дороги водитель, казалось, воспринимает как личное оскорбление, сигаретный дым становился гуще при любом торможении. Она, словно наяву, слышала голос Фила: «Это вряд ли полезно для коробки передач, как вы считаете?» Поначалу встречные машины еще попадались, двигались в направлении городских огней. Потом они исчезли вовсе, дорога совсем вымерла и сузилась. Всюду, куда ни посмотри, высились черные, молчаливые холмы.
Фил принялся сыпать подробностями о флоре и фауне местных лесов. Аромат трав, хрустящих под ногами, приходилось воображать — автомобильные окна были закрыты, ночь, прохладно. Она сознательно отвернулась от мужа и подышала на стекло. Фауну составляли в основном козы. Они скакали по холмам — из-под копыт летели камни — и порой выпрыгивали на дорогу, наперерез машине; дети гурьбой бегали за козами. Пятнистые, пестрые, с густой шерстью и совершенно бестолковые. Порой свет фар отражался в зрачках животного, притаившегося на обочине. Она поправила ремень безопасности, который почему-то лег ей на горло, и закрыла глаза.
В Хитроу Фил вел себя бесцеремонно. Когда молодой человек впереди в очереди на досмотр наклонился, чтобы расшнуровать свои походные ботинки, он громко сказал: «Ведь все знают, что придется разуваться. Неужели нельзя было надеть шлепанцы или сандалии, как все остальные?»
«Фил! — прошептала она. — Эти ботинки очень тяжелые. Он летит в них, чтобы не добавлять лишний вес в багаж».
«По-моему, это чистой воды эгоизм. Очередь-то накапливается. Он должен был понимать, что так и будет».
Парень искоса поглядел на него и сказал: «Извини, приятель».
«Однажды тебе съездят по физиономии», — предостерегла она.
«Еще посмотрим, кто кому съездит!» — Фил петушился, как мальчишка на игровой площадке.
Помнится, спустя год или два после свадьбы он признался, что терпеть не может маленьких детей: столько бессмысленного шума, разбросанные пластмассовые игрушки, нечленораздельные требования что-то там обеспечить, что-то починить или принести — поди догадайся, что именно…
«Ты ошибаешься, — сказала она тогда. — Они показывают. Или кричат: «Хочу сок».
Он печально кивнул.
«Не жизнь, а сказка, верно? Так утомляет. Чувствуешь себя рабом».
Как бы то ни было, эти разговоры теперь вызывали исключительно академический интерес. Она достигла той стадии развития организма, когда генетические цепочки путаются, а хромосомы сходят с ума и соединяются заново. «Трисомия, — объяснял Фил. — Синдром налицо. Метаболические отклонения. Я не хочу подвергать тебя риску».
Она вздохнула. Потерла голые руки. Фил подался вперед. Откашлялся, обратился к водителю:
— Моей жене холодно.
— Пусть кофту наденет, — ответил таксист. И сунул в рот очередную сигарету. Дорога взбиралась все выше, чередой крутых поворотов, и на каждом водитель резко выкручивал руль, выводя заднюю часть автомобиля к обрыву.
— Долго еще? — спросила она. — Хотя бы примерно?
— Полчаса. — Если бы водителю было куда плевать, он, судя по тону, наверняка бы сплюнул.
— Как раз к ужину, — ободряюще заметил Фил. Погладил ее руки, все в мурашках, как бы успокаивая. Она неуверенно улыбнулась.
— Щекотно.
— Да брось ты. Чему там щекотаться?
Луна выглядывала сквозь разрывы в облаках, справа тянулся длинный склон, выше виднелась темная линия деревьев; в тот миг, когда Фил обхватил ладонями ее локоть, согревая, машину снова занесло, по колесам, незримые в сумраке, забарабанили камни. Фил как раз говорил: «У меня займет всего пару минут, чтобы распаковать вещи». И явно готовился изложить свои взгляды на преимущества путешествия налегке. Но тут водитель крякнул, выкрутил руль, надавил на тормоза. Машина рывком остановилась. Ее кинуло вперед, запястья ударились о спинку водительского кресла. Ремень безопасности потянул обратно. Неужели врезались? Но во что? Водитель распахнул дверцу и нырнул в ночь.
— Ребенок, — прошептал Фил.
Попал под машину? Водитель вытаскивал что-то из-под передних колес. Он согнулся пополам, они видели могучее седалище, фрагмент клетчатой подкладки над поясницей — куртка задралась. Внутри салона они сидели тихо и неподвижно, будто надеялись тем самым исправить случившееся. Не смотрели друг на друга, просто наблюдали, как таксист выпрямился, потер спину, затем обошел автомобиль, поднял крышку багажника и вынул нечто, завернутое в брезент.
Ночной холод заставил поежиться, они невольно прижались теснее. Фил взял ее за руку. Она освободилась — не раздраженно, нет, но потому, что почувствовала: нужно сосредоточиться. Водитель снова показался на виду, силуэт в свете фар. Он покрутил головой, посмотрел в обе стороны пустой дороги. У него было что-то в руке. Камень. Он вновь наклонился. Глухой стук. Тук-тук. Она напряглась. Из горла рвался крик. Тук-тук-тук. Водитель распрямился. В руках какой-то сверток. «Завтрашний ужин, — подумала она. — Обжаренный с луком и томатным соусом». Она не знала, почему в сознании возникло слово «обжаренный». Вспомнилась вывеска внизу, в городе: школа вождения «Софокл» — «Никто не назовет себя счастливым…». Таксист запихнул сверток в багажник, к их сумкам. Крышка захлопнулась.
«Переработка» — подумалось ей. Фил сказал бы: «Похвально». Если бы раскрыл рот. Но, похоже, он решил этого не делать. Наверняка им обоим ни за что и никогда не придет в голову обсуждать это страшное начало их зимних каникул. Она погладила запястье — мягко, осторожно. Жест, выдающий тревогу. Стирание. Массаж, уносящий боль. «Я буду слышать этот звук, — подумала она, — по крайней мере, до конца недели — тук-тук-тук. Мы могли бы превратить все в шутку, пожалуй. Как замерли. Как позволили ему все обстряпать, как…» Здесь нет ветеринаров, патрулирующих горы по ночам. Что-то подкатило к горлу, что-то, искавшее выражения, некое слово — покрутилось на языке и скользнуло обратно в небытие.
Швейцар торжественно произнес: «Добро пожаловать в "Ройал Афина Сан"». Свет лился наружу из мраморного холла и поблизости, на груде холодных каменных обломков, менял цвет, становился то синим, то зеленым. «Вот и обещанный «археологический колорит», — подумала она. В другой раз она бы улыбнулась этой вульгарной рекламе. Но липкий воздух и дорожное происшествие… Она медленно выбралась из машины и выпрямилась, положив руку на крышу такси. Водитель прошел мимо, не издав ни звука. Поднял крышку багажника. Швейцар, весь из себя услужливый, уже маячил у него за спиной. Обеими руками потянулся за сумками. Водитель быстро шагнул вперед, намереваясь помешать, и она, к собственному удивлению, метнулась туда: «Нет!» И Фил следом: «Нет!»
— Все нормально, — прибавил Фил. — У нас всего две сумки. — Словно доказывая малый вес багажа, он подхватил одну сумку и повертел в воздухе. — Я убежден, что путешест… — Фраза «путешествовать налегке» отчего-то ему не далась. — Мало вещей.
— Как скажете, сэр. — Швейцар пожал плечами. Отступил. Она проиграла сцену в уме, как бы пересказывая подруге, много позже: понимаешь, мы стали невольными соучастниками. Но таксист не сделал ничего дурного, конечно. Только то, что требовалось.
И воображаемая подруга согласилась: ну да, но инстинктивно вы чувствовали, будто вам есть что скрывать.
— Я бы чего-нибудь выпил, — объявил Фил. Он явно намекал на долгие посиделки: бренди с кислинкой, звон кубиков льда, замороженных в форме рыбок, цокот высоких каблуков по терракотовой плитке, кованые завитки изголовья, отельные простыни, мягкая подушка. «Лишь подумает — счастлив я…»[11] «Лишь подумает — счастлив я…» — канет в могилу. Или хотя бы в свой полулюкс. Стереть из памяти сегодня, проснуться завтра голодным. Таксист наклонился, доставая вторую сумку. При этом он отодвинул брезент, и она увидела — одновременно отказываясь видеть — не раздвоенное копыто, а грязную тонкую руку ребенка.
Харли-стрит
Я открываю двери. Это моя работа. У меня еще сотня административных функций и солидная должность, конечно, но по сути я — встречательница и зазывательница. Я принимаю направления от пациентов — и многие, очень многие, из них никогда не удостаивают меня ни единым словом — и провожу их в приемную. Позже я отсылаю их дальше по коридору или вверх по лестнице, навстречу уготованному: как правило, ничего приятного их не ждет.
В основном они смотрят сквозь меня. Их глаза и уши закрыты для всего, они внемлют лишь собственному затруднительному положению, и точно так же эту публику мог бы встречать и робот. Однажды я изложила эту идею миссис Батхерст. Она взглянула на меня, в своей типичной полусонной манере. «Значит, робот», — повторила она. «Или зомби», — весело добавила я. Вот что нужно потребовать от наших врачей — чтобы они сотворили зомби. Это изрядно сократит издержки, будет гораздо меньше поводов жаловаться.
Беттина, которая берет кровь в подвале, спросила: «Что ты имеешь в виду? Какой еще зомби?» — «Все просто, — ответила я. — Понадобится дурман, мука из рыбы фугу, травяной коктейль по семейному рецепту. Поишь этим пойлом человека, потом прикапываешь на время, потом выкапываешь обратно и бьешь по голове, чтобы оглушить; и зомби готов. Ходит, разговаривает, но свободы воли у него больше нет».
Я рассуждала об этом беззаботно, но одновременно, признаю, запугивала сама себя. Беттина оглядела меня, выискивая признаки подступающего безумия; ее красивые губы разошлись, точно половинки разрезанной ягоды клубники. И миссис Батхерст тоже присмотрелась ко мне; ее нижняя челюсть слегка отвисла, свет отразился от золотых пломб, поставленных задешево доктором Кусь-Кусь, нашим стоматологом.
— Да что с вами? — воскликнула я. — Вы не читаете «Нью сайентист»?
— У меня слабое зрение, — ответила миссис Батхерст. — И вообще, я предпочитаю телевизор.
А Беттина и подавно — покупает только «Хелло!». Она из Мельбурна, и у нее нет чувства юмора (да и прочие чувства отсутствуют). «Зомби? — переспросила она, тщательно артикулируя звуки. — Я всегда думала, что зомби водятся там, где режут тростник под жарким солнцем. А никак не на Харли-стрит».
Миссис Батхерст покачала головой.
— По ту сторону могилы, — сурово проговорила она.
Доктор Перелом (первый этаж, второй кабинет слева) как раз проходил мимо.
— Ну и ну, сестра, — поразился он. — Что у вас за разговоры такие?
— Она имеет в виду тайну жизни и смерти, — объяснила я Перелому.
Миссис Батхерст вздохнула.
— Да какая уж тайна на самом-то деле…
Беттина работает в подвале, как я упоминала, берет пробы для лаборатории. Пациенты приходят от врачей со всей Харли-стрит, приносят бумажки с накорябанными на них значками — они обозначают, какой именно анализ крови требуется. Беттина выдавливает по толике крови в стеклянные трубки и приклеивает ярлычки. Клиенты, которых я отправляю к ней, выглядят плохо, очень плохо. Им не нравится процедура, но что с того? Подумаешь, укол иголкой. Ну да, у нас внизу время от времени проводятся настоящие вивисекции; Беттина, конечно, с прибабахом, но с работой своей справляется на «отлично» и никого не выгоняет на улицу в крови с головы до ног. Всего разок, этой весной, какая-то девушка, помню, остановилась у моей клетушки и жалобно охнула: у нее по локтю ползла тонкая струйка крови, стекала к набухшим синим венам на запястье. Лет семнадцать, вся такая анорексичная и анемичная. Кровь у нее, наверное, должна быть такой же бледной, как она сама, хилая и зеленая, — но вот облом: была она вызывающе алой и свежей на вид.
Я выскочила из своей клетушки, приобняла пациентку за плечи. В мае мои руки были теплыми и твердыми. «Иди обратно, — велела я, — откуда пришла, и попроси Беттину дать тебе новый пластырь». Она послушалась. А тут случилась миссис Батхерст, шла по коридору с посудиной для почек в руке. Вылупилась на нас, а затем оперлась на стену, сохраняя равновесие. Изможденная и бледная, почти как пациентка.
— Боже мой! — изрекла она. — Что стряслось с этой девчушкой?
Пришлось налить миссис Батхерст чаю. Потом я спросила:
— Если вас воротит от крови, зачем вы пошли в медсестры?
— Нет, — возразила она, — обычно я так не реагирую. — Обхватила чашку обеими руками, сжала пальцы. — Просто она застала меня врасплох. Было так неожиданно…
Беттина — рыженькая, веснушчатая, вся такая сдобная. Когда она садится, белый халат расходится, короткая юбка задирается, обнажая по-детски пухлые коленки. Она из тех, про кого говорят, мол, все при ней и умом не блещет, но почему-то вечно жалуется на проблемы с мужчинами. Ее частенько вызывают наружу, но потом происходит что-то странное — в смысле, никакого продолжения. Местные мужики охотно приглашают в какой-нибудь шумный паб, к другим парням, и — ну, я думала, в Европе все иначе, говорит она. В пабах они обсуждают автомагистрали. Всякие развязки, скорость от перекрестка до перекрестка, дорожные работы на пути и тому подобное. Ближе к ночи, после нескольких пинт, принимаются твердить, что ненавидят «Арсенал», да, ненавидят «Арсенал». Бармен намекает, что пора уходить; Беттина тоже уходит, проскальзывает по стеночке от дамской комнаты к ближайшей двери. «Не хочу, — говорит она, — совсем не хочу слюнявых поцелуйчиков и жадных лап».
В начале лета она стала повторять, что мужчины того не стоят. Телевизор приятнее, не такой предсказуемый. И можно свернуться калачиком на диване под какой-нибудь сериал.
— Все равно тебе нужно хобби, — сказала миссис Батхерст. — Что-то такое, чем можно заняться в свободное время.
Беттина носит на шее серебряный крестик, а цепочка тонкая, как нитка. «Рано или поздно порвется», — уверяет миссис Батхерст.
«Все сложно», — вздыхает Беттина, прикасаясь к крестику. В Мельбурне ее приучили быть милой и уклончивой. Иногда, правда, она срывается, принимается вопить: «Боже всемогущий, я потеряла сегодняшний образец, о, Джеронимо Г. Джонс!»[12] «Слушай, успокойся, — говорю я, — наверняка ты ничего не теряла». Она принимается пересчитывать свои стеклянные трубочки, сверяет количество направлений и выясняет, что все в порядке. Быть может, в один прекрасный день что-то пойдет не так, она перепутает образцы, и какому-то здоровенному волосатому парню сообщат, что у него недостаток эстрогена, из-за чего рекомендуется посетить медицинскую консультацию по вопросам менопаузы. А пока если жалобы и бывают, они попросту теряются в дебрях бюрократии. Пациенты не должны думать, что раз они платят за лечение, то заслуживают уважения к себе. Ну да, приличия мы стараемся соблюдать, особенно когда отправляем чеки на оплату:
«Доктор Перелом свидетельствует свое уважение и напоминает, что его гонорар составляет 300 гиней».
Но когда пациенты не слышат, эмоций никто не сдерживает: «Проклятые невротики! Всезнайки, мать их! Являются на голубом глазу, еще и внимания требуют! Вопросы задают, черт! Мне, человеку из Бартс!»[13]
Вы, наверное, думаете, что нельзя быть настолько циничной. Но я всегда воспринимала Харли-стрит безнадежной — очень длинной, очень однообразной улицей, бесконечные перила, медные таблички и филенчатые темные двери, абсолютно одинаковые во всех домах. Интересно, снится ли она пациентам, как снится мне, этими липкими летними утренниками: в моих снах улица тянется не только в пространстве, но и во времени, и потому в ее конце не Мэрилебон-роуд и не Кавендиш-сквер, а смерть, кончина и место, где люди находятся до своего рождения. Естественно, ничего подобного я не рассказываю ни Беттине, ни миссис Батхерст. Ради пациентов мы должны сохранять веселый, дружелюбный вид на протяжении рабочего дня.
Наши помещения, кстати, для поднятия настроения совсем не предназначены. Даже если вы никогда не бывали на Харли-стрит, вам, скорее всего, представляются кожаные диваны, латунные лампы с темно-зелеными абажурами, кофейные столики тисового дерева со стопками журналов «Сельская жизнь» — в общем, картинка, которая предполагает, что если уж прощаться с жизнью, то делать это достойно и стильно. Наша приемная вовсе не такая. Наши кресла разномастные, лоснятся от жира там, где с кожей соприкасаются затылки и руки. Есть даже один кухонный стул, с красным пластиковым сиденьем. Что касается чтива, старина Перелом таскает из дома прочитанные журналы по рыболовству — «Что за личинка?» и тому подобное. Признаться, я забыла, почему мы прозвали его Переломом. Обычно мы даем врачам прозвища по специальностям, а Перелом — не хирург и не ортопед. Возможно, причина в том, как выглядят его пациенты — тощие, рахитичные, так и ждешь, что на следующем шаге переломают себе конечности. На первый прием они являются разгоряченные, раскрасневшиеся, гордо вышагивающие в твиде и кашемире — а затем, когда мы видим их снова, они уже слишком слабы, чтобы подниматься по лестнице.
Вот с пациентами Гландов все отлично. Это эндокринолог с верхнего этажа. Женщина, между прочим, с жуткой одышкой. «Сделайте меня нормальным», — умоляют ее пациенты, будто она обладает абсолютной властью над миром. Она лечит предменструальный синдром и случаи, сулящие перемены в жизни: прописывает гормоны, которые способствуют набору веса. Пациентки приходят бледными и печальными, слегка озлобленными и не в себе, ручки трясутся, ножки дрожат — а пару месяцев спустя возвращаются, заходясь в хохоте, дородные и отдувающиеся, с двойными подбородками и раздутыми лодыжками, безумные глаза прячутся в глубинах новой плоти.
Я обитаю, как уже говорилось, в крохотной пещерке, выходящей в приемную, моя дверь представляет собой нечто вроде служебного люка. Беттина говорит, что у меня тут прямо Пиккадилли-серкус (ей почему-то кажется, что это сравнение — жутко оригинальное). Все наши врачи неизбежно проходят мимо по пути на работу и с работы. Просовывают головы в люк и бросают вполголоса: «Мисс Тодд, в следующий раз уберитесь как положено».
Я отвечаю: «Как скажете, доктор». Лезу в шкаф, достаю тряпку. «Доктор, — говорю я, — познакомьтесь с пылежоркой. Пылежорка, это доктор. С этого дня вы часто будете встречаться».
Уборка вообще-то в мои служебные обязанности не входит. Ею занимаются по ночам миссис Ранатунга со своим сыном Деннисом, а я их не контролирую — спать-то надо. Доктор Мазок, гинеколог, работодатель миссис Батхерст, особенно привередничает: мол, стол должен сверкать. Короче, наши врачи не желают раскошеливаться на профессиональный клининг, зато требуют почтения и почитания, ожидают от меня того же пиетета, с каким к ним относятся их студенты-медики. Доктор Мазок, как говорит миссис Батхерст, мужчина амбициозный и работает чуть ли не круглые сутки. Живет он в Стейнсе, почти рядом со мной, но в доме куда приличнее, а по вечерам делает аборты в клинике в Слау. Порой, когда он забегает за своей почтой, я ему говорю: «Ой, доктор! У вас руки грязные». Он раздраженно вскидывает ладони к лицу, внимательно разглядывает. «Да-да, вон там», — указываю я. Забавно наблюдать, как он пристально изучает манжеты в поисках пятен крови. Я беру свое, понимаете? Платят мне немного, зато я могу позволить себе такую вот роскошь.
Другой наш врач на полную ставку — Кусь-Кусь, дантист. У него собственная маленькая приемная, где пациенты томятся в ожидании, пока не подействует обезболивающее. Его фокус в том, что он дожидается, покуда пациент не окажется в кресле — пленник с онемевшими губами, полон рот чужих пальцев, — и принимается излагать свои взгляды обо всем на свете. Паков[14] надо гнать и все такое: причем витиевато, как и подобает человеку с указанием степени после имени на табличке. Я направляю его пациентов обратно в реальный мир, с кривыми лицами, с мозгами, шкворчащими, будто сало. Даже предоставься им возможность, рискнули бы они ему противоречить? А вдруг он припомнит им это в следующий раз?
Впрочем, надо отдать должное Кусь-Кусю — он не такой жадный, как прочие врачи. Миссис Батхерст, к примеру, он слабал весь рот относительно дешево.
«У вас проблемы с зубами, миссис Батхерст?» — спросила Беттина своим обычным тоном, приторное мурлыканье.
«Когда я была подростком, — ответила миссис Батхерст, — меня заставили носить скобки. Мои десны с тех пор очень нежные». Она сделала такое движение, словно вытерла кровь с губ. Пальцы у нее длинные — с жуткими, обгрызенными ногтями. Думаю, все очевидно; она из тех людей, кто не любит вспоминать свое детство.
Помню тот день, когда миссис Батхерст появилась в дверях с резюме в сумочке: женщина неопределенного возраста, землистая кожа, черные, тронутые сединой волосы зачесаны вверх и закреплены заколками. Темная накидка смотрелась на ней вполне уместно благодаря высокому росту. Она носила эту накидку все лето, и в августе люди на улицах таращились ей вслед. Возможно, когда-то накидка была частью ее формы, наряд медсестры, ну, сами знаете. А потом стало жалко выбрасывать, вещь-то хорошая.
Только в конце июня она соизволила одарить меня улыбкой и сказала: «Можешь звать меня Лиз». Я честно пыталась, но так и не набралась уверенности; для меня, боюсь, она навсегда останется миссис Батхерст. И все-таки я порадовалась тому, что она, похоже, не против наладить отношения. Видите ли, у меня были некоторые проблемы в личной жизни — слишком сложные, чтобы здесь в них вдаваться, — и, наверное, я подыскивала себе наперсницу, пожилую женщину, которой можно довериться.
Однажды вечером я предложила прогуляться — пойдемте куда-нибудь! Отбуксировала ее в маленький французский ресторанчик, куда обычно ходила со своим бойфрендом. Настоящая жемчужина — старомодное, очень дешевое местечко, вероятно, последнее в Лондоне, где официанты ведут себя по-парижски неприветливо. Не могу сказать, что прогулка удалась. Миссис Батхерст, как выяснилось, не особо интересовалась едой. Она весь вечер просидела на краешке стула, с подозрением разглядывая блюда, проносимые мимо, и принюхиваясь. Когда за соседним столиком заказали стейк тартар, она покосилась на меня и спросила: «Это съедобно?»
«Судя по всему».
«И много желающих?»
«Кто захочет, тот и ест».
«Понятно. — Она нахмурилась. — Я от тебя такого не ожидала».
«Так вы толком и не жили», — уколола я.
«О нет, — возразила она, — жила, уж поверь».
Принесли счет, и я сказала: «Я угощаю. Не вздумайте спорить, Лиз». «Ладно, спасибо», — ответила она, дернула накидку с крючка у двери и растворилась в ночи.
Я была бы рада с нею сойтись, но она из тех людей, которые не способны принять дружбу от чистого сердца. С Беттиной, кстати, она ладила лучше — хотя, насколько я могу судить, у них двоих не было ровным счетом ничего общего. Беттина мне периодически плакалась: «Эта женщина вечно торчит в моем подвале!»
«И что делает?»
Она кривилась: «Предлагает помочь».
«Это не преступление».
«Может, она лесбиянка? Как ты думаешь?»
«Откуда мне знать?»
«Я видела, как вы с ней пили чай».
«Ага, верный признак. И потом, она же миссис, помнишь?»
«Миссис, — презрительно повторила Беттина. — Знаю я таких. Может, решила, что так респектнее будет».
«Респектабельнее, ты имеешь в виду?»
«Да какая разница? Лесбиянки, между прочим, часто замуж выходят».
«Точно?»
«Сто процентов».
«Преклоняюсь перед твоей житейской мудростью».
«Да ты погляди на нее! — стояла на своем Беттина. — С нею явно что-то не так».
«Щитовидная железа? — предположила я. — Может быть. Она худая. И руки дрожат».
Беттина кивнула: «Глаза навыкате. Мм… Похоже».
Мне жалко их обеих. Беттина отправилась в своего рода гран-тур, зарабатывая на жизнь в Старом Свете, — время от времени нанималась на работу, брала кровь в различных городах Европы, чтобы когда-нибудь вернуться домой и осесть безвылазно, как она говорила. Родственники миссис Батхерст обитали за границей, и она их не навещала.
После того памятного ужина — катастрофа, возможно, случилась по моей вине — я бы, наверное, предприняла новую попытку сблизиться, фильм вместе посмотреть или что еще; вот только, как уже говорилось, я снимала квартиру в Стейнсе, в тридцати пяти минутах от вокзала Ватерлоо, а миссис Батхерст недавно переехала с Хайгейт в Кенсал-Грин. «И как там?» — поинтересовалась я. «Дыра», — лаконично ответила она. В середине лета она взяла отпуск на две недели. Против своего желания, изнывая от страха, на самом-то деле, — но Мазок укатил на какую-то конференцию, и она осталась без куратора.
В день перед отпуском она пришла в мою пещерку и села, закрыв глаза ладонями. «Миссис Батхерст, — сказала я, — может, Лондон не для вас. Это суровый город, даже для меня, не подходящее место для одинокой женщины». «Тем более вашего возраста», — подумала я, но вслух не сказала. Она посидела немного — возможно, обдумывая мои слова, — и отняла ладони от лица.
«Двигайся дальше, таков урок, — сказала она. — Переезжай каждый год или хотя бы каждые два. И тебе будут постоянно встречаться новые люди. Верно?»
Мое сердце рванулось к ней. Я быстро черканула на листке свой адрес.
«Заглядывайте как-нибудь, когда придется. У меня диван пустует, спать на полу не нужно».
Она не хотела брать листок, но я настояла, вложила ей в руки. Какая холодная кожа! Словно кирпич из-под земли откопали. Так, срочно пересматриваем диагноз насчет ее щитовидной железы.
Она не приехала, конечно. Я не переживала — и вообще, хорошо, что не приехала, ввиду того что я знаю о ней сейчас, — но я сознательно не стала спрашивать, чем она занималась в отпуске. В первый день по возвращении миссис Батхерст выглядела опустошенной. Я справилась: «Вы что, подрабатывали?»
Она опустила голову, куснула губу, отвернула от меня свое круглое бледное лицо. Она раздражала меня время от времени; будто не понимала английского языка, не улавливала смысла присказок и сленга, которым пользовались все люди нашей профессии. «Так или иначе, вам повезло. Вы пропустили весь переполох, миссис Батхерст. Неделю назад к нам влезли грабители». Помню, пришла утром и застала миссис Ранатунгу и Денниса. Миссис Ранатунга заливалась слезами, комкала в руках тряпку, свой рабочий инструмент. А у дома стояла полицейская машина.
«А поподробнее? — Миссис Батхерст внезапно оживилась. — За наркотиками влезли?»
«Да, старина Перелом так и сказал. Видно, думали, что мы храним лекарства в кабинетах. Обыскали подвал, побили все стекло. У холодильника дверцу почти оторвали. Стащили образцы Беттины. Ума не приложу зачем. Что они будут делать с кровяными трубочками?»
«Вот уж не представляю, — миссис Батхерст покачала головой, словно подобное поведение было выше ее разумения. — Что ж, пойду посочувствую Беттине. Бедняжка. Как она пережила этот шок?!»
Однажды в субботу, после долгого утра на Харли-стрит, я решила задержаться в городе и побродить по магазинам. К двум часам дня я валилась с ног от жары и давки. Прокатилась на экскурсионном даблдекере, притворившись финской туристкой, и вытянула ноги, благо рядом оказалось свободное сиденье. В отдалении погромыхивало, жара перед грозой сделалась особенно липкой. Иностранцы кучковались на островках безопасности и в парках. Зеленая листва деревьев казалась мокрой, свисала гроздьями, негромко шелестела и тяжело колыхалась. Возле Букингемского дворца бросилась в глаза клумба с геранями — алыми, будто кровь, словно сама земля кровоточила сквозь тротуары. Караульные гвардейцы, мнилось, вот-вот свалятся в обморок прямо на посту.
И ночью было слишком жарко, чтобы заснуть. А когда я все-таки заснула, мне приснилось, что я опять на Харли-стрит. Во сне был понедельник; обычный сон людей, которые работают всю неделю. Я то ли пришла, то ли уходила, на тротуаре лежали тени — рассветные, а может, закатные, и я увидела, что все перила Харли-стрит сточены до заостренных концов. Меня кто-то сопровождал, шел со мной плечом к плечу. Я сказала: «Посмотри, что сделали с перилами». — «Да, очень неприятные острия», — откликнулась моя спутница. А потом чья-то большая рука толкнула меня прямо на них.
На следующий день я плохо соображала, пропустила свой обычный поезд и прибыла на вокзал Ватерлоо на двенадцать минут позже. Двенадцать минут — мелочь на фоне целой жизни… Но все началось именно с них: затор на линии метро Бейкерлу, сломанные лифты на станции «Риджентс-парк». Выбравшись из-под земли, я припустила рысью — иначе Мазок и Перелом примутся строить друг другу рожи: мол, и где только носит эту Тодд? Ага, вот и Харли-стрит. И что же я увидела? Лиз Батхерст, подкрадывающуюся к зданию. Я догнала ее, положила руку на плечо: «С опозданием, миссис Батхерст! Это на вас не похоже!» — «Не спалось, — сказала она, — всю ночь проворочалась». — «Вы тоже?» Дурной сон был забыт, я мгновенно прониклась сочувствием. Она кивнула. Да, всю ночь напролет.
Впрочем, уже в следующие три, четыре, пять секунд мое сочувствие сменилось раздражением. Думаю, это самая точная формулировка. Бог знает, Беттина меня изводила своей любезностью и тупостью, и врачи тоже доставали, но в тот миг я осознала, что миссис Батхерст донимает меня сильнее всех прочих. «Лиз, — признаю, мой тон был далек от вежливого, — почему вы так себя ведете, а? Эта ваша накидка! Ее давно пора выкинуть! Сжечь, похоронить, продать на блошином рынке. Вы чертовски меня злите. Причешитесь нормально. Купите себе пилочки для ногтей, в конце-то концов!»
Мои ногти, сказала она, мои волосы? Она повернулась ко мне лицом, землистым и невинным, как луна. А потом, без предупреждения — понимаю, я, должно быть, крепко ее обидела — отвела руку и ударила меня кулаком прямо в грудь. Я отлетела назад, прямо на перила. Ощутила, как металл вминается в мою плоть, давит на позвоночник, грозит покорежить лопатки. А миссис Батхерст устремилась дальше по улице.
Я сунула руки за спину, обхватила на мгновение пальцами эти треклятые шипы, кое-как поднялась и, пошатываясь, двинулась следом за ней. Будь у меня хоть капля веры в наших врачей, я бы попросила кого-нибудь из них взглянуть на мои синяки. А так — я просто поплелась дальше, потрясенная до глубины души. И раскаиваясь в собственной жестокости — виной всему утомление.
Весь день мне было не по себе. Привычный рабочий шум, казалось, усилился многократно. Когда врачи шныряли туда-сюда, я слышала, как их башмаки скребут по коврам. Я слышала хрип Гландов, ворчание ее пациентов, рыдания пациенток Мазка, когда он вводил им внутрь свои холодные зеркала, а миссис Батхерст стояла рядом.
Я слышала визг и жужжание бормашины Кусь-Куся, лязг стальных инструментов, швыряемых на стальной же поддон.
Я сказала Беттине: «Что, сегодня весь день понедельник?» «Да», — ответила она; она была настолько глупой, что восприняла мой вопрос как само собой разумеющийся. Ага, сказала я, значит, доктор Мозгоправ работает с 2:30 до 8:30, первый этаж, вторая дверь слева. Мне нужна пересадка мозга, или транквилизатор, или что-то в этом духе. Я оскорбила миссис Батхерст. Посмеялась над ней, над ее накидкой.
Беттина опустила уголки своих клубничных губ. Ее коровьи глаза — недозрелые фрукты — так и лучились непониманием: «Знаю, она старомодная, но смешной она мне не кажется».
Поняла ли я тогда, что они двое спелись, что оставили меня в одиночестве? Тем летом мне недоставало сообразительности — такой диагноз наверняка поставил бы Мозгоправ. Но когда повалили пациенты, я вдруг начала видеть их насквозь. Я слышала биение сердец, дыхание, бурчание желудков, могла оценить скорость реакции и предсказать, доживут ли они до Рождества. Сейчас сентябрь, и я до сих пор чувствую себя поруганной Лондоном — распаленная, грязная, изнемогающая от желания вернуться в Стейнс и принять ванну, хотя бы залезть под душ. Мне нравится лелеять эту фантазию: в один прекрасный день я переберусь куда-нибудь подальше от города. Туда, где мне будет комфортно. Где тихо и мало людей.
На следующий день я купила пучок лилий на вокзале Ватерлоо. И всунула их в руки миссис Батхерст. «Извините, — сказала я. — Это было жестоко с моей стороны». Она рассеянно кивнула. Оставила цветы на столе в приемной, даже воды не налила; мне самой, что ли, за нее наливать? В тот вечер они с Беттиной ушли вместе. Уходя, миссис Батхерст небрежно подхватила букет, даже не посмотрев на цветы. Вот и гадай — то ли домой отнесла, то ли в мусорный ящик бросила.
На следующий день Беттина выбралась из подвала. Встала перед моей дверью, опираясь о косяк. Вид у нее был отстраненный, какой-то размазанный, будто очертания фигуры вдруг стерлись.
«Я хотела бы поговорить с тобой».
«Конечно, — ответила я, довольно холодно. — У тебя что, неприятности?»
«Не здесь», — сказала она, оглядываясь.
«Встретимся в час пятнадцать». — Я объяснила, как найти французский ресторанчик. Там в обеденное время совсем дешево.
Я пришла первой. Выпила немного воды. Я не ждала, что Беттина дойдет, думала, она потеряет адрес или интерес; ведь ее проблемы наверняка пустяковые. В час тридцать она явилась — щечки розовые от волнения и осознания собственной важности, разрумянилась еще сильнее, когда официант принял ее дешевый водостойкий плащик. Принесли меню; она взяла, перелистала; откинула густую челку со лба и — как я предполагала — разрыдалась. Да, лето выдалось долгое и тяжкое. Мне вспомнились слова миссис Батхерст, насчет необходимости двигаться дальше. Я сказала: «Полагаю, ты у нас не задержишься, Бетс?»
Она перехватила мой взгляд; было удивительно лицезреть эти круглые сине-фиолетовые шары, устремленные на цель. «Ты не понимаешь, — протянула она. — Боже мой, когда ты родилась? Неужели ты не догадываешься, что мы с Батхерст проводим большинство ночей вместе?»
Вот как, значит… Я разумно хранила молчание: именно так следует поступать, когда не вполне понимаешь, что тебе говорят. Тут она сделала нечто странное: не отрывая локти от стола, положила пальцы на затылок и принялась массировать кожу, взбивать свои рыжие волосы. Как если бы пыталась что-то мне показать. На мгновение в ее взгляде мелькнул вызов, а затем волосы накрыли короткую белую шею. Она поежилась; провела рукой по плечу, медленно, и позволила кисти упасть на грудь, мазнула пальцами по соску. Один из старых официантов, проходя мимо, хмуро посмотрел на меня, будто заметил что-то, что ему не понравилось.
«Ой, да ладно, Бетс, не распускай нюни. — Я на миг накрыла ее ладонь своей. Итак, вы вдвоем; я должна была понять, должна была сообразить, когда ты хихикала в моей пещере над сексуальными извращениями. — Такое случается, Беттина, вы не одиноки».
«Господи! — простонала она. Вся томность исчезла, вместо нее — отрыжка, пот, слабость. — Это как наркотик».
«Есть группы поддержки. Позвони, тебя проконсультируют, как справиться. Это вряд ли проблема в наши дни, особенно в Лондоне. Думаю, будет достаточно просто отыскать людей той же… ориентации».
Беттина покачала головой, не отрывая взгляда от скатерти. Возможно, она думала о своей семье, там, дома; в Мельбурне, может статься, нравы суровее?
«Тогда так. Представь, что это просто эпизод, который надо пережить».
«Эпизод? — Она вскинула голову. — Да откуда тебе знать, Тодд? Я никогда этого не забуду, не смогу».
Побоку предрассудки — а это нелегко, и не должно быть легко; скажу лишь, что я невысокого мнения о миссис Батхерст, хотя в работе от нее стало намного больше пользы. После «слияния» с Беттиной она оживилась, стала куда активнее. Глаза горят, и она постоянно косится на меня. Хочет загладить вину, полагаю, за то нападение на улице. Попросила навестить ее в следующие выходные. Не знаю, соглашусь или нет. Приезжай на сладкое, вот как она выразилась…
Личная обида
Ее звали Николетт Бланд, и она была любовницей моего отца. Придется вспомнить начало семидесятых. Теперь-то минуло много лет с тех пор, как он охотно откликался на зов побуждений плоти. Она и выглядела как Николетт: стройная, грациозная, волосы короткие и искусно завитые, глаза темные, манящие, слегка раскосые. На щеках играл румянец, будто она постоянно (и мило) смущалась, с гладкого, кукольного личика почти не сходила улыбка. Думаю, ей было тогда двадцать шесть. А мне — семнадцать, и перед университетом я постигала правду жизни в должности младшего клерка в компании моего отца. У дьявола на побегушках, как он выражался. Никогда не понимала смысла этой фразы.
Я смотрела, как она печатает — тап-тап: ловкие движения пальчиков, блеск перламутровых ногтей. «Знаешь, как говорят: женщина, не вздумай учиться печатать!» Это присловье только-только начало распространяться, в 1972 году.
«Вот как? — Ее пальцы на мгновение замерли над клавишами. — Не начинай, Вики. У меня много работы, которую нужно доделать к обеду».
Она пристукнула по столу — и вернулась к прерванному занятию: тап-тап, дзинь, тап-тап.
Ее ноги меня просто зачаровывали. Я подолгу сидела, склонив голову набок, и разглядывала их под столом. Точеные каблуки вроде бы вышли из моды, но она за них цеплялась. Носила черные «лодочки», невероятно блестящие. Однажды, когда мой отец вышел из своего кабинета, она спросила, не поднимая головы — тап-тап, дзинь, тап-тап: «Фрэнк, нельзя ли приставить к столу экран, чтобы никто не пялился на мои лодыжки?»
Когда я вернулась, на Рождество, меня пересадили за ее стол, потому что она перешла к Каплану, в здание на другой стороне Альберт-сквер. «Пообещали подчиненных, — сухо прокомментировал мой отец. — И возможность роста — с ее-то опытом; у нас, сама видишь, в основном мелочовка…»
«Нарушения правил дорожного движения. И преступления против личности».
«Ну да, все такое. Кроме того, как я понимаю, молодой Саймон накинул ей лишнюю сотню в год».
«И ленч за счет компании», — вставила я.
«Не удивлюсь, если так».
«Бритва Оккама бреет чисто», — сказала я. Неясные подозрения стали возникать, только когда он принялся множить объяснения. Моя нога дернулась — это случалось, когда на меня нисходило озарение, — и мысок туфли глухо ударился о наружную панель стола.
Для меня все было в новинку. Я знала, что люди нанимают секретарей. Я воображала себе всевозможные формы адюльтера вверх и вниз по Джон-Далтон-стрит, Кросс-стрит и Корн-Экс-чендж, но мы никогда не вдавались в матримониальность, скажем так (а если такое и происходило, клерки прятали от меня соответствующие документы); словом, мои представления о мужском двуличии были почерпнуты из романов Томаса Харди. Шестидесятые, эпоха свободной любви, остались позади, но этого еще не осознали в Уилмслоу, откуда мы ежедневно выбирались по будним дням на переполненной электричке в 7:45. Я догадывалась, почему Николетт перебралась на другую сторону площади. Старшему партнеру следовало проявлять скромность и не кичиться интрижками. Каплану, верно, что-то посулили взамен. Услуга за услугу, как в тот раз, когда они прислали нам новый степлер — наш вдруг развалился прямо у меня в руках.
Прежде наша жизнь была совершенно безоблачной. Мы жили в доме, где не найти ни пылинки при всем желании, и моя мать с утра до вечера наводила в этом доме порядок. Сестра укатила в педагогический колледж. Я выросла одержимой аккуратисткой по натуре. Что касается отца, он был не из тех, кто обременяет других заботами. Порой в то лето он отправлял меня домой в одиночестве, объясняя, что ему нужно, мол, заняться бумажной работой, можно подумать, у старшего партнера юридической компании есть другие дела, ну там, дрова пилить или что-то подобное. Через меня он передавал, что готовить ничего не надо, что он вполне обойдется бутербродом, когда приедет. Мама все равно готовила, конечно, и оставляла еду томиться в жаропрочной посуде; в итоге еда в этой посуде и пригорала, поскольку отец дома не ужинал. А мама в сумерках выходила в сад, подвязывала поникшие стебли, ее ноги тонули в сырой земле, щедро политой на закате. Если звонил телефон, она кричала мне: «Иду-иду! Наверное, это твой отец». И я слышала, как она сбивает комья земли с обуви у задней двери.
Отцу периодически выпадало адвокатское дежурство, и в такие дни он нередко задерживался допоздна в полицейском участке. Мама, и без того бледная от природы, становилась еще бледнее, когда часовая стрелка подползала к одиннадцати. «Зачем он соглашается?! — причитала она. — Ведь старший партнер как-никак. Пусть Питер Меткаф отдувается. Или Уиллис, ему и тридцати нет».
Однажды, когда отец приехал, от него пахло алкоголем.
«Ты ведь не садился пьяным за руль?» — Мама выглядела встревоженной.
«На Миншалл-стрит такая атмосфера, — отшутился отец. — Опьяняет без вина».
«Ты знаешь эту девушку, Николетт? — спросила я. — Она иностранка, да?»
«Бланд? — уточнил он, потом пояснил матери: — Николетт Бланд. Работает у нас. Печатает. Не начинай, Виктория».
«Ах, эта, — сказала мама. — Кажется, молодой Каплан предложил ей повышение».