Убийство Маргарет Тэтчер (сборник) Мантел Хилари
Когда механизм был собран, он предъявил мне результат.
— Складной приклад, — пояснил он. — В этом вся прелесть. Помещается в пакет из-под хлопьев. Ее прозвали Вдоводелом. Кто нынче овдовеет, а? Бедняжке Деннису придется теперь самому варить себе яйца.
Казалось — так вспоминается, — минуло несколько часов, которые мы провели вместе в моей спальне: он сидел на складном стуле рядом с окном, кружка с чаем в руках, Вдоводел у ног; я присела на край кровати, поспешно застеленной одеялом, чтобы соблюсти хотя бы видимость приличий. Он принес с кухни свою куртку; возможно, ее карманы были набиты реквизитами наемного убийцы. Бросил куртку на кровать, одежда наполовину соскользнула на пол. Я попыталась перехватить ее, моя ладонь ощутила шероховатый нейлон, этакую кожу рептилии. Куртка будто жила собственной жизнью. Я положила ее на кровать рядом с собой, на всякий случай крепко взяла за воротник. Он молча посмотрел на меня, одобрительно кивнул.
Он поглядывал на часы, хотя, по его словам, не знал точного времени. Потер циферблат, как если бы тот вдруг затуманился — или под верхними стрелками прятался еще один, показывая настоящее время. Он постоянно уголком глаза контролировал мое положение, убеждался, что я держу руки на виду, — как он объяснил, так всем будет проще и надежнее. В остальном же его взгляд блуждал по лужайкам и заборам. Внезапно, будто желая оказаться ближе к своей цели, он принялся раскачиваться на стуле, на передних ножках.
Я сказала:
— Терпеть не могу фальшивой женственности и притворства. Она всюду хвастается своим отцом-бакалейщиком и тем, чему он ее научил, но ты прекрасно понимаешь, что она изменила бы все это, если бы могла, и предпочла бы родиться богатой. Она безмерно любит богатых, буквально им поклоняется. Мещанство, невежество, то, как она упивается своим невежеством… И полное отсутствие жалости. Зачем ей понадобилась операция на глазу? Потому, что она разучилась плакать?
Когда зазвонил телефон, мы оба подпрыгнули от неожиданности. Я оборвала себя на полуслове.
— Я отвечу, — сказал он. — Это наверняка меня.
Мне было непросто вообразить себе всю степень подготовки, которая потребовалась ради этого дня.
— Погодите, — сказала я, предложив ему чая / кофе и включив чайник. — Вы знали, что я вызывала водопроводчика? Уверена, он скоро появится.
— Дугган? Не-а, — протянул он.
— Вы знакомы с Дугганом?
— Я знаю, что сюда он не придет.
— Что вы с ним сделали?
— Господи Боже! — Он фыркнул. — С какой стати нам что-то с ним делать? Зачем? Ему аккуратно намекнули. У нас приятели повсюду.
Приятели. Милое словечко. Почти архаичное. Боже мой, подумалось мне, неужто Дугган состоит в ИРА? Нет, мой незваный гость так прямо не сказал, но мысль оказалась слишком соблазнительной, чтобы ее отвергнуть. Само слово «ИРА», сама аббревиатура не вызвала у меня того ужаса, каковой, возможно, охватил бы кого-либо еще. Я сказала так своему гостю, достав из холодильника молоко и ожидая, пока закипит чайник: я бы задержала вас, будь это в моих силах, но только из страха за свою жизнь, за то, что произойдет со мной после вашего ухода: кстати, а какие конкретно у вас планы? Эта женщина мне не друг, хотя я не считаю насилие (я сочла себя обязанной это вставить) решением всех проблем. Но предавать не стану, хотя бы потому, что…
— Ну да, — перебил он. — У всех на свете есть бабушка-ирландка. Между прочим, это никого ни от чего не гарантирует. Я пришел ради точки обзора. Мне плевать на ваши чувства. Держитесь подальше от окна и не трогайте телефон, иначе я вас пристукну. Чихать я хотел на песенки, которые ваши треклятые двоюродные дедушки пели вам в субботу вечером.
Я кивнула. Так я и думала. Чувства чувствами, а дело — делом.
- «Он на битву пошел, сын певца молодой,
- Опоясан отцовским мечом;
- Его арфа висит у него за спиной,
- Его взоры пылают огнем»[34].
Мои дедушки и дядюшки (тут он прав) в глаза не видели арф и не узнали бы этот инструмент, даже оживи он их и покусай за задницы. Патриотизм был для них только предлогом, чтобы получить желаемое от «пучеглазых», как они говорили, а их жены пили чай и ели имбирное печенье, после чего отправлялись читать молитвы на кухню. Все делалось ради того, чтобы показать, насколько нас угнетают. Почему мы сидим здесь, такие угнетенные, а люди из других кланов пробиваются наверх своими нечестивыми усилиями и покупают роскошные костюмы-тройки? Мы торчим тут, распевая «Ла-ла-ла, старая Ирландия» (за давностью лет все прочие слова забылись), наши соседи улаживают былые ссоры, вычеркивают свое происхождение и двигаются дальше, к современным, нерелигиозным формам стигматизации, выраженным в нынешних песнях вроде той, про грязных скаузеров. Я не скаузер, конечно. Однако Север для южан абсолютно одинаковый. И в Беркшире, и в Ближних графствах причины всегда одни и те же, равно как и идеи, за которые человек может держаться до смерти: это помехи, нарушение спокойствия, вечные поводы устроить дорожную пробку или отложить отправление поезда…
— Вы, кажется, многое обо мне знаете, — сказала я. Тон у меня был обиженный.
— Ровно столько, сколько требовалось узнать. Уясните наконец, что в вас нет ничего особенного. Можете помочь, если хотите, а если нет, нам это по барабану.
Он рассуждал так, словно в моей квартире сидели его товарищи. Хотя был один, совершенно один. Внушительный, правда, даже без оболочки. Допустим, я — твердолобая тори или одна из тех благочестивых дамочек, которые не в состоянии прихлопнуть насекомое; я бы все равно не стала ничего замышлять. Судя по его словам, он воспринимал меня как послушную и сговорчивую; быть может, несмотря на насмешки, в малой степени мне доверял. Во всяком случае, он позволил мне зайти за ним в спальню с кружкой чая. Собственную кружку он нес в левой руке, а винтовку держал правой. Оставил рулон клейкой ленты и наручники на кухонном столе, куда выложил из бездонного мешка.
А теперь позволил снять трубку с телефонного аппарата на тумбочке и передать ему. Я услышала женский голос, молодой, робкий и далекий. Ни за что не подумаешь, что звонят из клиники за углом.
— Брендан? — сказала девушка. Вряд ли это его настоящее имя.
Он опустил трубку так резко, что та задребезжала.
— Какая-то гребаная задержка. Минут двадцать, как она считает. Или тридцать. Может быть, даже тридцать. — Он шумно выдохнул, будто до сих пор задерживал дыхание. — Ладно, пофиг. Где тубрик?
«Вот так, — подумала я, — сперва вещаем о чувствах, а потом спрашиваем: «Где тубрик?» Не виндзорское слово, кстати. Да и вопрос так, для проформы. Моя квартира была настолько мала, что расположение всех помещений выглядело очевидным. Он взял оружие с собой. Я слушала, как мочится. Открывает кран. Плещется. Как выходит, застегивая ширинку. Его лицо было красным от растирания полотенцем. Он тяжело опустился на складной стул. Сиденье тоненько хрустнуло.
— У вас телефонный номер на руке.
— Да.
— Что за номер?
— Одной женщины. — Я послюнявила кончик указательного пальца и попыталась стереть чернила.
— Так вы его не сотрете. Возьмите мыло и хорошенько поскребите.
— Как любезно с вашей стороны. Спасибо за совет.
— Вы его переписали? Этот номер?
— Нет.
— Разве он вам не нужен?
«Зачем мне номер, когда у меня нет будущего, — подумала я. — Интересно, когда станет уместно спросить его о моем будущем».
— Сделайте еще чая. И положите сахар на этот раз.
— Ой… — Я слегка растерялась, когда мне указали на это упущение в ритуале гостеприимства. — Не знала, что вы пьете с чаем. Белого у меня, по-моему, нет.
— Буржуазные замашки?
Я разозлилась.
— Как палить из моего окна, так буржуазные замашки не смущают?
Он вдруг вскинулся, рука нащупала винтовку. Нет, рванулся не ко мне, хотя мое сердце пропустило удар-другой. Он уставился вниз, на сады, весь напряженный, будто собираясь прыгнуть головой вперед прямо сквозь стекло. Потом издал негромкий, недовольный стон и снова сел.
— Чертова кошка на заборе.
— У меня есть демерара[35], — сказала я. — Думаю, по вкусу будет то же самое, если размешать.
— Вы ведь не думали закричать из кухонного окна, а? — внезапно спросил он. — Или улизнуть по лестнице?
— После всего, что я наговорила?
— Считаете, вы на моей стороне? — Он снова начал потеть. — Вы не знаете, какова моя сторона. Поверьте, вы понятия не имеете.
Мне пришло в голову, что он может быть не из «временных»[36], а принадлежать к любой из чокнутых отколовшихся групп. Я не в том положении, чтобы дерзить; впрочем, как ни крути, результат, похоже, будет одинаковый. И я сказала:
— Буржуазия — что это за старомодный, политехнический термин?
Я оскорбила его, как и хотела. Для тех, кто еще не вышел из нежного возраста, объясняю: политехнические институты были для тех, кто не смог поступить в университеты, для тех, кто достаточно образован, судя по речи, но предпочитает носить дешевые нейлоновые куртки.
Он нахмурился.
— Заварите чай.
— Нечего потешаться над моими дедушками-ирландцами, если сами повторяете лозунги, которые прикупили на барахолке.
— Это была своего рода шутка, — сказал он.
— Да ну? Правда, что ли? — Я слегка опешила. — Похоже, у меня чувства юмора не больше, чем у нее.
И мотнула головой в сторону окна, на лужайке за которым предстояло вскоре умереть премьер-министру.
— Я не виню ее за то, что она не смеется, — сказал он. — Это не ее вина.
— Неужели? Именно поэтому она не понимает, насколько нелепо выглядит.
— Я бы не назвал ее нелепой, — упрямо возразил он. — Жестокая — да, злая, но не нелепая. Не смешная. Над чем смеяться-то?
— Над всем, над чем смеются люди.
Помолчав, он ответил:
— А Иисус плакал. — И ухмыльнулся. Я увидела, что он расслабился, осознал, что из-за чертовой задержки убивать еще не пора.
— Имейте в виду, — сказала я, — она бы точно посмеялась, доведись ей оказаться здесь. Потому что презирает нас. Посмотрите на свою куртку. Она бы ее высмеяла. На мои волосы посмотрите. Она бы испрезирала меня за такую прическу.
Он поднял голову, взглянул мне в лицо — чего не делал прежде, предпочитая не замечать; я была для него не более чем та, кто заваривает чай.
— Как волосы уложены, — объяснила я. — Прямые. А должны виться. Промываешь, укладываешь, все такое. Должны лежать завитками, она знает, у нее именно так. Еще мне не нравится, как она ходит. Будто ковыляет, вы сами сказали. Ну да, ковыляет. Вы правы.
— А что вы думаете об…
— Об Ирландии?
Он кивнул.
— Хочу, чтобы вы поняли: я собираюсь застрелить ее не потому, что она не любит оперу. И не потому, что вам не нравятся — как вы, женщины, это называете? — ее аксессуары. Фигня в сумочке. И не из-за прически. Речь об Ирландии. Только Ирландия, верно?
— Ну, не знаю, — ответила я. — Мне вы тоже кажетесь фальшивкой. Вы не ближе моего к родной стороне. Ваши двоюродные дедушки тоже не знают слов. Значит, вам требуются дополнительные причины. Основания.
— Меня воспитывали в уважении к традициям, — сказал он. — И поглядите, куда традиции нас завели. — Он осмотрелся, будто не веря собственным глазам: главное событие жизни патриота, всего через десять минут, а ты сидишь спиной к дешевому платяному шкафу, отделанному белым шпоном; занавеска из плиссированной бумаги, неприбранная кровать, чужая женщина и последний чай — без сахара… — Вспоминаю ребят, объявивших голодовку, — прибавил он. — Первый умер почти за два года до того, как ее впервые избрали. Вы это знали? Бобби понадобилось шестьдесят шесть дней, чтобы умереть[37]. И еще девять парней последовали за ним. Когда проголодаешь дней сорок пять или около того, тебе, говорят, становится лучше. Больше не пыхтишь от натуги, можешь снова пить. Но это твой последний шанс, потому что после пятидесяти дней ты уже не будешь ни видеть, ни слышать. Твое тело переваривает само себя. Питается собой от отчаяния. Вы удивляетесь, почему она не смеется? Я не вижу вокруг ничего смешного.
— Какой реакции вы от меня ждете? — спросила я. — Со всем, что вы говорите, я согласна. Идите заваривайте чай, а я посижу тут с винтовкой.
На мгновение он, похоже, всерьез задумался.
— Вы промахнетесь. Вас же не тренировали.
— А вас?
— Стрелял по мишеням.
— Мишени — не живые люди. Вы можете подстрелить медсестру. Или врача.
— Да, могу.
Я переждала одолевший его приступ кашля. Ага, кашель курильщика.
— Ах да, чай, — сказала я. — А знаете, еще что? Они, возможно, и слепнут под конец, но их глаза широко открыты, когда они берутся за свою работу. Бессмысленно добиваться жалости от правительства, как у нее. Чего ради ей соглашаться на переговоры? Почему вы ждете, что она согласится? Что для нее десяток ирландцев? Или сотня. Все эти люди — они законченные каратели. Они притворяются современными, продвинутыми, но коли снять с них узду, они примутся выкалывать глаза на площадях.
— Это может оказаться полезным, — заметил он. — Ну, повешение. При некоторых обстоятельствах.
Я уставилась на него.
— Для ирландских мучеников? Ага, всяко быстрее, чем морить себя голодом.
— Вы не понимаете. Я вас не виню.
— А знаете, что говорят люди в пабах? Говорят, назови хоть одного ирландского мученика. Говорят: давай-давай, хоть одно имя…
— Я могу перечислить вереницу имен, — сказал он. — Они были в газетах. Два года — неужели это слишком долго, чтобы помнить?
— Нет. Но задумайтесь вот над чем. Люди, которые говорят такое, — англичане.
— Понятно. Англичане. — Он печально мотнул головой. — Они вообще ни хрена не помнят.
«Десять минут», — подумала я. Через десять минут, плюс-минус. Нарушая запрет, я сделала шаг к окну кухни. Улица впала в типичное для выходных оцепенение; толпы скрывались где-то за углом. Вероятно, ожидали скорого появления премьер-министра. Телефон на кухонной столешнице оказался совсем рядом, но если я сниму трубку, он услышит писк аппарата в спальне, выйдет и убьет меня — нет, не пулей, каким-нибудь менее громким способом, чтобы не переполошить соседей и не испортить план.
Я стояла и ждала, пока закипит чайник. Спрашивала себя: успешно ли прошла операция на глазах? Когда выйдет, будет ли она видеть, как обычно? Или ее поведут под руки? А глаза завяжут?
Мне не понравилась картина, представшая мысленному взору. Я спросила гостя вслух. «Нет, — крикнул он в ответ, — зрение старой перечницы будет острым, как гвоздь».
В ней нет ни слезинки. Ни для матери, мокнущей под дождем на автобусной остановке, ни для матроса, заживо сгоревшего в море. Она спит четыре часа в сутки. Она живет на парах виски и на железе в крови ее жертв.
Когда я принесла вторую кружку, с осадком демерары на донышке, он снял мешковатый свитер, подраспущенный на манжетах; оделся как для гробницы, подумалось мне, несколько слоев, но одежда не способна прогнать холод. Под свитером оказалась выцветшая фланелевая рубашка. Изломанный воротничок задрался; он похож на человека, который сам себе стирает и гладит.
— Заложники судьбы? — спросила я.
— Нет, — ответил он, — просто с девушками не очень ладится. — И провел рукой по волосам, приглаживая, будто в надежде изменить жизненные расклады. — Детей нет. Ну, я не слыхал, чтобы были.
Я отдала ему кружку. Он сделал глоток и поморщился.
— После… — начал он.
— Да?
— Они быстро вычислят, откуда стреляли; им понадобится совсем мало времени, чтобы разобраться. Едва я спущусь по лестнице и выйду наружу, они меня засекут, на улице-то. Я возьму винтовку с собой, поэтому, когда они меня увидят, будут палить на поражение. — Он помолчал, а потом прибавил, будто я возражала: — Это лучший способ умереть.
— Ясно. А я-то решила, что у вас есть план. В смысле, кроме как погибнуть.
— Лучшего не составил. — В его тоне прозвучал легкий намек на сарказм. — Мне повезло. Больница. Ваш чердак. Ваше окно. Вы. Дешево. Чисто. Работа выполнена, ценой одного человека.
Я уже говорила ему, что насилие ничего не решает. Но это было не более чем благочестие, молитва перед плотной едой. Я произнесла эти слова, не задумываясь, и теперь ощутила их лицемерие. Так сильные проповедуют слабым, никогда не бывает наоборот; сильный не складывает оружия.
— А если я выгадаю вам минутку? — спросила я. — Вы наденете куртку перед выстрелом и будете готовы бежать. Бросите винтовку тут, возьмете свой пустой мешок и выйдете под видом водопроводчика, за которого себя выдали.
— Стоит мне уйти, как я исчезну.
— Допустим, вы выйдете из дома по соседству?..
— И как это устроить?
Я сказала:
— Пошли со мной.
Ему страшно не хотелось покидать наблюдательный пост, но мое предложение пересилило. «У нас еще пять минут, — сказала я, — и вам это известно, так что положите-ка винтовку под стул, чтобы не торчала». Он за мной по пятам пересек прихожую, и пришлось попросить его отступить, чтобы я могла открыть дверь. «Закрывайте аккуратно, — посоветовал он. — Будет фарсом, если мы застрянем на лестнице».
В этих домах лестницы лишены дневного света. Можно нажать кнопку на стене, и площадка озарится неярким желтым освещением. Но ровно через две минуты она снова погрузится в темноту. Правда, уже не такую глубокую, как кажется с первого взгляда.
Стоишь, тихо дышишь, глаза привыкают. Ноги бесшумно переступают по толстому ковру. Спускаешься по пролету зараз. Слушайте: дом молчит. Жильцы, двери которых выходят на эту лестницу, ушли на весь день. Запертые двери отсекают, заглушают мир снаружи, стрекот дикторов из выпусков радионовостей, гомон экскурсантов, даже апокалиптический рев самолетов, заходящих на посадку в Хитроу. Воздух — здесь не проветривают — отдает камфарой, словно люди, которые жили тут когда-то, распахивают скрипучие шкафы и вынимают свои траурные одежды. Ни внутри, ни снаружи ты есть и тебя нет; можно добрый час блуждать по лестнице в одиночестве, можно прослоняться целый день. Можно спать, можно мечтать. Ни виновный, ни невиновный, ты легко укроешься тут на десятилетия, пока не постареет дочь олдермена[38]: сам станешь ветхим и дряхлым, шагая со ступеньки на ступеньку, забудешь собственное имя. Однажды Тринити-плейс падет, сгинет в клубах гипсовой пыли и костяной пудры. Время сведется к нулевой точке, ангелы станут бродить по руинам, извлекая лепестки из водосточных желобов — и оружие, завернутое в рваные флаги.
На лестнице я прошептала:
— Вы убьете меня? — Такой вопрос можно задать только в темноте.
— Оставлю вас с кляпом во рту и связанной, — ответил он. — На кухне. Скажете, что я сделал это сразу, как только вломился к вам.
— Вы и правду так сделаете? — Робкий шепот.
— Прямо перед. После не будет времени.
— Не нужно. Я хочу посмотреть. Ни за что не пропущу.
— Тогда я свяжу вас в спальне, ладно? Обеспечу вид, так сказать.
— Отправьте меня вниз прямо перед стрельбой. Я возьму сумку. Если никто не остановит, я потом скажу, что ходила в магазин. Но дверь сломать не забудьте. Вы же вломились, помните?
— Вижу, вы разбираетесь кое в чем.
— Быстро учусь.
— Кто-то, кажется, хотел все увидеть.
— Я услышу. Орать будут наверняка, как в римском цирке.
— Нет, обойдемся без этого. — Прикосновение. Касание руки. — Покажите мне, зачем мы пришли. На что я трачу свое время.
На промежуточной площадке между пролетами есть дверь. Смахивает на дверцу кладовой. Но тяжелая. Так просто не открыть, рука скользит по латунной ручке.
— Пожарный выход.
Он наклонился, дернул, открыл. За первой, в двух дюймах глубже, вторая дверь.
— Толкните.
Он послушался. Медленное скольжение, темнота в темноте. Тот же слабый, затхлый, накопленный веками запах, аромат границы между частным и общественным: капли дождя на сморщенном ковре, сырой зонт, мокрая кожаная обувь, металлический привкус ключей, металлическая соль на ладонях. Но это дом по соседству. Посмотрите вниз, в тусклый колодец лестницы. Вроде все то же самое — но нет. Переход из одного кадра в другой. Убийцей вы входите в дом 21. Водопроводчиком выходите из дома 20. Помимо пожарного выхода имеются еще двери — квартиры, люди, жизни. Разные истории лежат близко; свернулись, точно в зимней спячке, дыхание поверхностное, пульс не определяется.
Что нам нужно — понятно: выиграть время. Несколько мгновений, чтобы избавить нас от ситуации, которая представляется тупиковой. Изъян в конструкции здания. Шанс невелик, но иного варианта я не вижу. Из соседнего дома он выйдет на несколько ярдов ближе к концу улицы, справа, подальше от города и замка, подальше от преступления. Надо полагать, что, несмотря на всю браваду, он не рвется умирать, если можно жить; что где-то на близлежащих улицах, незаконно припаркованный в тайном гараже или на стоянке, ждет автомобиль, готовый увезти его за пределы досягаемости; что на свободе он исчезнет без следа, будто его никогда не было.
Он помешкал, глядя в темноту.
— Попробуйте. Не включайте свет. Не говорите. Просто идите.
Кто не видел двери в стене? Утешение беспомощного ребенка, последняя надежда заключенного. Легкий выход для умирающего, который испускает последний вздох не под аккомпанемент судорожных хрипов, но отходит с тихим шепотом, легким, будто перышко. Эта особая дверь не подчиняется никаким законам, повелевающим деревом и железом. Нет слесаря, способного ее победить, нет судебного пристава, способного ее проломить; патрульные полицейские проходят мимо, потому что дверь видна только глазам верующих. Пройдя сквозь нее, вы возвращаетесь дымкой, искрами и пламенем. Что убийца был мерцанием в контуре, я уже говорила. За дверью он растаял — вот почему о нем ни словом не упомянули в новостях. Вот почему вы не знаете, как его зовут и как он выглядит. Вот почему, к вашему драгоценному сведению, миссис Тэтчер продолжала жить, пока не умерла. Но обратите внимание на дверь, на стену, на могущество двери в стене, двери, которую вы прежде не замечали. Холодный ветер задувает, стоит приоткрыть дверь хотя бы на щелку. История всегда может повернуться иначе. Ибо есть время, место, черная возможность: день, час, угол падения света, фургон с мороженым, сигналящий с далекой дороги, поблизости от объезда…
Сделав шаг назад, в дом 21, убийца громко фыркнул.
— Тсс! — прошептала я.
— Это и есть ваша роскошная идея? Чтобы меня подстрелили чуть дальше по улице? Ладно, попробуем. Выйду из другой двери. Маленький сюрприз.
Время начинает поджимать. Вернулись в спальню. Он не сказал, что оставит меня в живых, не поделился иными планами. Жестом подозвал к окну.
— Открывайте. А потом идите обратно.
Боится моего внезапного крика, который может привлечь чье-то внимание на улице. Рама тяжелая, порой по ней пробегает дрожь, однако створка плавно скользит вверх. Чего он дергается? В садах пусто. Но вот в клинике, за заборами и кустарником, намечается движение. Так и есть, начинают выходить: не официальная делегация, а стайка медсестер в халатах и шапочках.
Он поднял с пола Вдоводел, любовно разместил винтовку на коленях. Подвинул кресло вперед; я заметила, что его руки вновь скользкие от пота, и принесла полотенце; он молча принял мой дар и вытер ладони. Вновь мне представляется некое сакральное действо, жертвоприношение. Оса плюхается на подоконник. От садов исходит водянистый, зеленый аромат. Прохладный солнечный свет дрожит, полирует свои потертые башмаки, застенчиво плывет по поверхности туалетного столика. Я хочу спросить: когда то, что должно произойти, произойдет, будет шумно? Я оглохну там, где сижу? Если мне позволят сидеть? Или оставят стоять? Где? Рядом с ним? Возможно, пора вставать на колени и молиться.
Секунды отделяют от цели. Терраса, лужайки, везде толпится персонал клиники. Принимающий строй сформировался. Врачи, медсестры, клерки. Даже повар в белых одеждах и белом цилиндре. Такую, с позволения сказать, шляпу я видела только в детских иллюстрированных книжках. Неожиданно для себя самой я хихикнула. Мне слышен каждый вдох, каждый выдох убийцы. Пала тишина — на сады и на нас.
Высокие каблуки по мшистой дорожке. Топ-топ, цок-цок. Ковыляем дальше. Она старается, но идти быстрее не получается. Сумка висит на сгибе локтя будто щит. Костюм от портного, как я и предвидела, блузка с пышным воротником, длинная петля жемчуга и — новое в облике — большие темные очки. Заслоняют глаза, без сомнения, от испытаний второй половины дня. Протянув руку, движется вдоль строя. Теперь, когда мы добрались до этого момента, в нашем распоряжении все время мира. Стрелок становится на колени, занимает позицию. Видит то же, что и я, блестящий шлем волос. Видит, как тот сверкает, подобно золотой монете в канаве — огромный, точно полная луна. Оса жужжит на подоконнике, замирая в неподвижном воздухе. Мимолетное подмигивание слепого глаза мироздания.
— Радуйся, — говорит он. — Радуйся, мать твою.
Публикации
Рассказ «Простите за беспокойство» впервые опубликован под названием «Простите за беспокойство: мемуар» в London Review of Books, 2009.
Рассказ «Запятая» впервые опубликован в газете Guardian, 2010.
Рассказ «Длинный интервал» впервые опубликован в газете Guardian, 2012.
Рассказ «Зимние каникулы» впервые опубликован в сборнике The Best British Stories 2011 (Salt Publishing).
Рассказ «Харли-стрит» впервые опубликован в сборнике The Time Out Book of London Short Stories (Penguin), 1993.
Рассказ «Личная обида» впервые опубликован в London Review of Books, 2008.
Рассказ «Как я вас узнаю?» впервые опубликован в London Review of Books, 2000.
Рассказ «Сердце не выдержало» впервые опубликован в газете Guardian, 2009.
Рассказ «Конечный пункт» впервые опубликован в London Review of Books, 2004.