Убийство Маргарет Тэтчер (сборник) Мантел Хилари
«Да, она самая. А в чем, собственно, дело? Почему она должна быть иностранкой?»
«Ну, личико такое, карамельное. Ручки круглые, ножки пухлые, выглядят так, будто в форме отливали. Где-нибудь в Гонконге».
«Вот уж не думал, что в моей семье найдется поклонник Эноха Пауэлла»[15], — проворчал отец.
«Ничего подобного! — возразила я. — Просто если это у нее крем для загара, я хочу знать, где такой продается, чтобы стать привлекательнее для мужчин. С чего-то же надо начинать».
«Начни с прически. С этой ты смахиваешь на уголовника».
«Я не одобряю, — сказала мама. — Крем для загара, я имею в виду; прическа вообще не обсуждается. Посмотри на ее ладони, когда будешь рядом. Если цвет искусственный, они будут оттенка какао на папиллярных линиях. Все королевы красоты с этим мучаются. Так говорит Валери».
Валери звали ее парикмахершу. Убежденная сторонница перманента, капо наших окрестностей, Чезаре Борджа местного розлива. Мама неоднократно пыталась отвести меня к ней. Что-то разговор не туда свернул. Как будто мне решили устроить допрос.
«Я иду спать».
«Надеюсь, ничего дурного тебе не приснится, милая».
«Чмоки», — сказал отец, подставляя в полосе света из кухни свою щетинистую щеку для поцелуя.
После Рождества я вернулась в офис — скоротать время, пока определяюсь с будущим. В университете случились кое-какие неприятности. Кровопролития не было, но все же… Ладно, это к делу не относится.
В начале нового года мы выступали в суде. По нашим меркам случай был из ряда вон. Владельца паба в Энкоутсе обвиняли в нанесении побоев одному из клиентов. Прокурор доказывал, что истец мирно попивал пиво, ощутил зов природы и спросил, где туалет, а владелец паба умышленно направил его на двор, вышел следом и поколотил, проявив немотивированную агрессию, прямо среди бочек, после чего распахнул ворота и толкнул истца в грязную канаву. Поблизости оказался констебль в униформе, засвидетельствовал рану на голове истца, принял при свете уличного фонаря его заявление о побоях и составил отчет о происшествии.
Владелец привел ораву завсегдатаев своего паба, и все они клялись, что характер у него более чем дружелюбный. Надо признать, эта публика выглядела отпетыми головорезами. В полицейском отчете о происшествии обнаружилось множество нестыковок, но владелец паба, молодой и энергичный ирландец, сам все испортил, учинив перебранку в коридоре возле зала заседаний — вопил, улюлюкал, предлагал бесплатную выпивку всем, кто попадался ему на глаза. «Победа или смерть, сэр! — крикнул он Бернарду Беллу, который представлял интересы истца. — Заходите в любое время, заказывайте что угодно».
Я с трудом увернулась от его широко раскинутых рук. Огляделась, собираясь последовать за отцом в зал заседаний, и вдруг, к своему удивлению, увидела Николетт — в дальнем конце коридора. Она хмурилась, но едва заметила меня, сразу же нацепила привычное кукольное выражение. В руках она держала какие-то бумаги, перебирала листки, как бы демонстрируя, что она тут по делу, но я почему-то не сомневалась, что заявилась она в поисках моего отца; наверное, ее выдавал взгляд, так и шаривший вокруг. «Двойной джин для вас, принцесса», — предложил владелец паба, когда его протаскивал мимо нее полисмен. Лицо полицейского ясно говорило: теперь понимаете, почему мы против освобождения под залог?
Когда владелец паба, симпатичный тип, по большому счету, излагал свою версию событий, клерки рядом со мной захихикали, а с галереи для публики доносились взрывы хохота. Поттс, который славился тем, что напрочь лишен даже намека на чувство юмора, пригрозил очистить зал, поэтому тишину вскоре удалось восстановить. Что было дальше, я не знаю, потому что, едва место свидетеля занял полисмен, меня будто ударили в живот раздвоенным копытом; пришлось сложиться вдвое, покопаться в сумочке у ног, затем проскользнуть мимо отца, кивнуть Поттсу, выбраться из зала суда и опрометью кинуться в уборную. Отец, волей обстоятельств знакомый с биологией молодых женщин, сочувственно подмигнул. У двери я успела обернуться и увидеть, что Николетт восседает на галерее, стиснутая с боков приятелями владельца паба, которые угрожающе поглядывали на свидетелей обвинения внизу.
Когда я вернулась, суд прервали на обед. Николетт в коридоре о чем-то беседовала с моим отцом, глядя ему в глаза. Больше никого поблизости не было. Отец слушал мрачно, не сводя глаз с Николетт. «Наверняка проголодался», — мелькнула у меня мысль. Он окинул взглядом коридор, как бы высматривая возможность бегства — или официанта. Меня он заметил, но будто не узнал. Вид у него был поникший, какой-то серый, словно его бросили на обочине и один из головорезов из Энкоутса высосал из него все жизненные соки.
Затем коридор вновь заполнился суетой — публика и юристы спешили с обеда. Перед ними катилась волна удушающих запахов: табак, эль, сыр, лук, виски, мокрые плащи и влажная газетная бумага — многие разворачивали свеженапечатанный номер «Ивнинг ньюс». Николетт подошла ко мне, улыбаясь, каблуки громко цокали по полу. Казалось, она не прочь поболтать. Щелкнула застежкой сумки.
— Твой отец подумал, что тебе потребуется пара таблеток. — Она потрясла флаконом аспирина.
— Обычно я пью сразу три.
— Угощайся. — Она радушно свинтила крышку. Под крышкой была ватная пробка, и когда я попыталась выудить таблетку, вата провалилась внутрь. — Пусть валяется. — Николетт щелкнула перламутровым ногтем по стеклу флакона. — Придумают же.
Отец присоединился к нам. Покачал толстым пальцем, показывая, что ничем не поможет. Николетт покраснела, потупилась. На обоих веках у нее виднелся затейливый узор, фиолетово-синий, выведенный тонким пером. Я придвинулась ближе, чтобы рассмотреть ее кожу, уловить, где заканчивается треклятый карамельный оттенок; но разглядела лишь уродливые крапинки разочарования, ползущие вниз, туда, где обзор скрывали пуговицы шелковой блузки.
Вот и представители Короны.
— Что стряслось, Фрэнк? — спросил Бернард Белл.
Отец ответил:
— Удочки… э… голова разболелась.
— Это от солнца. — На дворе стоял февраль, но никто даже не улыбнулся. — Ладно, поглядим. Думаю, пинцет справится.
Я машинально обернулась, высматривая рахитичного клерка по прозвищу Пинцет — он вечно ходит в перчатках с обрезанными пальцами. Потом увидела, что Бернард копается в карманах. Он извлек пачку казначейских билетов, горстку монет, старых, еще дореформенных[16], и некоторое количество шерстяного пуха. Просеял найденное, снова окунул руки в карманы и довольно долго в них шарил; вот они, подумала я, чары Николетт.
Мой отец фыркнул:
— Берни, ты ходишь в суд с пинцетом? Кусачки для ногтей — это я понимаю, но…
— Смейся сколько влезет, — ответил Бернард, — но я видел, сколько хлопот способен доставить осколок стекла. А в руках человека, обучавшегося в отделении скорой помощи больницы Святого Иоанна, стерилизованный…
Тут Николетт триумфально взвизгнула. Ей удалось подцепить вату наманикюренным ноготком. Три таблетки аспирина упали в мою ладонь.
Если бы это оказалась ее ладонь, я бы изобразила брезгливость.
В начале второй половины дня вынесли приговор. Ирландец вывалился в коридор, обнимаясь с доброжелателями, молотя кулаками воздух и вопя: «Всех угощаю!»
Меня удивило, что Николетт по-прежнему в суде. Она стояла одна, сумочка на локте. Никаких бумаг в руках, никакой показухи. Она выглядела так, будто стоит в очереди куда-то.
«Очень достойное обвинение, сэр, вы — настоящий джентльмен», — сказал владелец паба Бернарду. Когда он проходил мимо Николетт, продолжая молотить кулаками воздух, она отступила к стене, весьма прытко, и прижала ладошку к плоскому животу.
В тот вечер мой отец вызвал маму на разговор. Она вроде бы слушала, но продолжала бродить по дому, бесцельно и бессмысленно, так что он был вынужден следовать за ней по коридору на кухню, твердя: «Выслушай меня, Лилиан». Я заперлась в ванной и покопалась в настенном шкафчике, чего обычно избегала — сама мысль о лекарствах вызывала тошноту. Перебрала содержимое шкафчика: маленькая бутылка оливкового масла, какие-то пахучие мази, рулон лейкопластыря, ножницы с закругленными концами и пятном ржавчины на стыке лезвий, пачка бинтов в целлофановой упаковке. Гораздо больше средств экстренной помощи, чем я себе представляла. Я достала вату, скатала два шарика и сунула в уши. Потом спустилась вниз, глядя на ноги, беззвучно ступающие по лестнице, точно разведчики. Сквозь стеклянную дверь на кухню я даже не посмотрела. А некоторое время спустя ощутила вибрацию под ногами, как если бы дом содрогнулся.
Я вышла в кухню. Отца там не было; не составило труда сообразить, что он, должно быть, выскользнул через заднюю дверь. Кухню наполнял глухой стук. Мама стучала по краю кухонного стола той самой жаропрочной посудиной, в которой обычно оставляла отцу ужин. Закаленное стекло разбить не так-то просто. Когда посудина наконец разлетелась вдребезги, мама выбежала из кухни, оставив осколки на полу, и метнулась наверх. Я успела показать на свои уши, как бы предупреждая, что любой комментарий вслух окажется напрасным. Оставшись в одиночестве, я собрала крупные осколки, затем взялась подбирать мелкие и складывать на стол. Не располагая надежным помощником-пинцетом, из ковролиновой плитки я выковыривала осколки ногтями. Эта нудная работа заняла, по счастью, немало времени. Пока вокруг раздавались звуки, мне почти неслышные, я выкладывала осколки так, чтобы восстановить изображение луковиц и морковок на разбитой посудине. Когда это получилось, я оставила все на столе, для мамы, но на следующее утро увидела, что осколки исчезли, будто их никогда и не было.
Я приехала навестить их после рождения близнецов. Николетт болтала не умолкая. Пыталась вспомнить старые добрые времена — экран у стола и все такое, — но я решительно оборвала поток воспоминаний. Отец выглядел таким же серым, как в тот день, когда судили ирландца — хозяина паба, а кожа обоих младенцев отливала желтизной; но он, похоже, был всем доволен и ухмылялся, как беспутный юнец. Я разглядывала крошечные пальчики и ладошки, таращилась на них, умилялась, как полагается, и отцу это явно нравилось.
— Как твоя мать? — спросил он.
На плите что-то варилось, что-то темное, бурое, несъедобное.
Маме достался дом. Она заявила, что категорически не желает бросать свой сад. Отцу пришлось оплачивать содержание, часть этих денег мама потратила на занятия йогой. Хрупкая по сложению, она теперь стала очень гибкой. И каждый день приветствовала солнце.
Я вовсе не обременена предрассудками. Я до сих пор замечаю, как у людей меняется цвет кожи, когда они врут, как меняется природная раскраска. Николетт выглядела так, будто ее не мешало бы пропылесосить. Пахло от нее детскими хворями и бурым варевом с плиты, волнистые кудри свисали над ушами неопрятными патлами. Она прошептала:
— Иногда он уезжает на вызовы, ну, на дежурство. Пропадает допоздна. Раньше тоже так было?
Мой отец, всегда уверенный в себе мужчина, стоял на коленях перед младенцами, покачивал кроватку, напевал им негромко какую-то дурацкую детскую песенку. Любовь не дается бесплатно. На самом деле он оказался на грани нищеты, но, должно быть, предполагал, что так будет. Думаю, Саймон Каплан, Бернард Белл и прочие им восхищаются. Насколько я могу судить, все, кроме меня, получили то, чего добивались. «По стаканчику?» — предложила я. Николетт, обнаружив, что ее руки ничем не заняты, полезла в буфет и достала бутылку британского шерри. Я смотрела, как она сдувает с бутылки пыль. И в чем оно, скажите на милость, мое удовольствие?
Как я вас узнаю?
Как-то летом в самом конце девяностых мне пришлось уехать из Лондона — позвали выступить перед литературным обществом того сорта, что считались старомодными еще на исходе предыдущего века. Когда настал назначенный день, я задалась вопросом, почему вообще согласилась; но сказать «да» проще, чем отказаться, и, конечно, когда даешь обещание, в глубине души веришь, что выполнять его не придется: случится ядерный апокалипсис или что-либо еще в том же духе. Кроме того, я сентиментально тосковала по дням самосовершенствования — эти читательские клубы, их основывали мануфактурщики со своими женами-продавщицами, или склонные к лирике инженеры, или слишком любящие супруг врачи, боровшиеся с унынием долгих зимних вечеров. Кто поддерживает их на плаву в наши дни?
В ту пору я вела бродячую жизнь, сражалась с биографией персонажа, которого успела невзлюбить. На протяжении двух или трех лет я пребывала в ловушке неблагодарного труда: выискивала факты, уже вроде бы найденные, комплектовала сведения, собранные мною ранее, перебрасывала их на компьютерные дискеты, которые имели обыкновение самостоятельно стираться по ночам. И вечно находилась в движении, заодно со своими картотеками, скрепками и дешевыми записными книжками на пористой, пятнистой бумаге. Потерять такую книжку было несложно, и я оставляла их в черных такси, на багажных полках электричек или выбрасывала вместе с кипами непрочитанных за выходные газет. Иногда мне чудилось, что я обречена бесконечно идти по собственным следам, бродить между Юстон-роуд и газетными архивами, которые в те дни еще располагались в Колиндейле, перемещаться между насквозь промокшим от дождей пригородом Дублина, где мой персонаж впервые увидел свет, и северным промышленным городом, где — через десять лет после того, как перестал считаться знаменитостью, — он перерезал себе горло в ванной железнодорожной гостиницы. «Несчастный случай» — так решил коронер, но было сильное подозрение в правоте этого вывода: для человека с длинной бородой мой персонаж брился очень уж энергично.
В тот год я потерялась и дрейфовала, отрицать не буду. А поскольку дорожная сумка у меня была всегда наготове, отказываться от визита в литературное общество не имелось никаких оснований. В письме-приглашении меня просили кратко и емко изложить членам клуба резюме моих исследований, остановиться на трех моих ранних романах, а затем ответить на вопросы из зала: после чего, по их словам, состоится «Выражение Благодарности». (Честно, прописные буквы меня встревожили.) Мне предложили скромный гонорар — сумма в письме не указывалась — и оплату проживания с завтраком в отеле «Роузмаунт», который расположен в тихом месте и видом которого, как интригующе заверяло письмо, я могу насладиться на прилагаемом фото.
Фото и вправду прилагалось к первому письму секретаря общества, напечатанному через два интервала на листке голубой бумаги (клавиша «г» на пишущей машинке западала). Я взяла снимок и присмотрелась к отелю. Фронтон навевает мысли о тюдоровском стиле; в наличии эркер, дикий виноград по фасаду — однако общее впечатление не в пользу отеля: как-то он расплывается, оседает и растворяется в очертаниях, точно один из тех домов-призраков, которые иногда возникают на повороте тропы и исчезают, стоит путнику проковылять мимо.
Поэтому я не удивилась второму письму, снова на голубой бумаге и с той же западающей «г»; в письме говорилось, что «Роузмаунт» закрывается на ремонт и переоборудование, поэтому меня вынуждены переселить в «Экклс-хаус», находящийся поблизости от места встреч общества и, как им видится, достаточно респектабельный отель. Опять же, письмо сопровождала фотография: отель оказался домом в длинной череде белых зданий; четыре этажа, два мансардных окна, точь-в-точь изумленно распахнутые глаза. Я была тронута такой заботой: проиллюстрировать размещение подобным образом. Сама я никогда не заморачивалась выбором места, лишь бы было чисто и тепло. И, конечно, частенько останавливалась там, где не было ни тепла, ни чистоты. Предыдущей зимой, к примеру, я жила в гестхаусе в пригороде Лестера, где воняло так, что сразу после пробуждения на рассвете я спешно одевалась и бежала из номера, а потом долго бродила по непроснувшемуся городу, топча башмаками скользкие и мокрые тротуары, минуя мили и мили двухквартирных домов с черненой штукатуркой на стенах, с мусорными баками на колесах и автомобилями на кирпичах вместо колес; исправно поворачивала в конце каждой улицы, переходила на другую сторону и возвращалась обратно, а за тонкими занавесками жители Восточных графств ворочались и бормотали во сне — десятки, сотни, сотни сотен пар.
В Мадриде, наоборот, мои издатели поселили меня в люксе, состоявшем из четырех небольших, обшитых темными панелями комнат. И прислали роскошный, громоздкий, душистый букет — огромные бутоны на толстых стеблях. Консьерж оделил меня тяжелыми вазами сероватого стекла, так и норовившими выскользнуть из рук, и я загрузила в них цветы и заставила этими вазами все полированные поверхности; ходила из комнаты в комнату, погребенная среди темно-коричневых панелей, несчастная, покинутая, осыпаемая пыльцой, будто человек, который пытается сбежать с собственных похорон. А в Берлине портье протянул мне ключ со словами: «Надеюсь, нервы у нас крепкие».
За неделю до назначенной даты мое здоровье было далеко от идеального. Перед глазами постоянно все плыло и переливалось, особенно слева, и почему-то мнилось, что там маячит ангел. Аппетит оскудел, в снах я странствовала по диковинным набережным и мостикам кораблей, плыла по вихревым течениям и бурным волнам приливов. С биографией, естественно, не ладилось, и сильнее обычного: разгребая заковыристую генеалогию своего персонажа, я перепутала тетю Виржини с той, что вышла замуж за мексиканца, и целый час, изнемогая от сосущего ощущения в желудке, была уверена, что неправильно выстроила хронологию, а значит, придется заново переписывать всю вторую главу. Накануне предстоящего выезда на восток я попросту забросила все свои потуги сделать что-либо полезное и легла на кровать, крепко зажмурившись. Я испытывала не то чтобы меланхолию, нет, скорее сознавала свою общую недостаточность, неэффективность. И даже тосковала по тем трем ранним романам и их бегло обрисованным персонажам. Вот бы и меня кто-то беллетризировал.
Путешествие обошлось без происшествий. Секретарь общества, мистер Симистер, встретил меня на вокзале. «Как я вас узнаю? — спросил он по телефону. — Вы похожи на свои фотографии на обложках книг?» Мол, в жизни авторы, как правило, выглядят иначе. И хихикнул, будто наслаждаясь собственным остроумием. Я выдержала паузу, короткую, но он всполошился: не прервалась ли связь? «Я похожа, — ответила я наконец. — Фото соответствуют, правда, я теперь старше, конечно, черты лица потоньше, волосы гораздо короче и другого цвета, и я редко улыбаюсь, как на снимках». «Понятно», — сказал он.
«Мистер Симистер, — спросила я, — а как я узнаю вас?»
Я узнала его по озабоченно нахмуренным бровям и экземпляру моего первого романа, «Полуденный грабитель», который он прижимал к сердцу. Пальто наглухо застегнуто: хотя стоял июнь, погода больше смахивала на зимнюю. Я почему-то ожидала, что он будет заикаться, как его пишущая машинка.
— Думаю, будет мокровато, ожидается, — сообщил он, провожая меня к своей машине. Мне потребовалось некоторое время, чтобы перевести в уме эту синтаксическую несуразицу. А он принялся двигать кресла, которые отозвались громким скрипом, потом бросил грязную вечернюю газету на собачью подстилку сзади и вяло махнул рукой над пассажирским сиденьем, как бы удаляя шерсть собаки магическим пассом.
— Ваше общество не собирается в дождливые дни? — уточнила я, ухватив наконец смысл его фразы.
— По-всякому, да, по-всякому, — ответил он, захлопывая дверцу и запирая меня внутри. Моя голова автоматически повернулась в ту сторону, откуда я прибыла. В те дни такое со мной случалось регулярно.
Мы проехали около мили в направлении городского центра. Пять тридцать, самый час пик. Мне запомнилась довольно широкая улица, обсаженная хилыми деревцами, и грузовики с бензовозами, с грохотом катящие к порту. На крупной развязке со светофором мистер Симистер выбрал пятый съезд и заверил меня:
— Уже близко.
— Отлично, — отозвалась я, чтобы сказать хоть что-нибудь.
— Не любите путешествовать? — с тревогой осведомился он.
— Нездоровится, — призналась я. — С прошлой недели.
— Очень жаль это слышать.
Его лицо и вправду излучало сочувствие; может, он боялся, что меня стошнит прямо на собачью подстилку.
Я отвернулась и стала рассматривать город. На этой широкой и прямой улице, с ее оживленным движением, не было никаких магазинов, только закрытые стальными ставнями витрины предприятий малого бизнеса. На верхних этажах, на уровне грязных окон, пестрели неоновые буквы: «ТАКСИ ТАКСИ ТАКСИ». Вот оно, свободное предпринимательство в своем первозданном виде: сборщики долгов, массажные салоны, лавки татуировщиков, «прачечные» по отмыванию денег, аренда захудалых помещений по бросовым ценам, горящие туры в Майами и Бангкок, дворы с натянутой поверх сеткой, где рычали бойцовые терьеры и где оперативно перекрашивали автомобили, прежде чем передать счастливому новому обладателю.
— Приехали, — объявил мистер Симистер. — Вас проводить?
— Не надо, — отказалась я. Огляделась по сторонам. У черта на куличках, рядом с шумной дорогой. И дождь, как и сулил мистер Симистер. — Половина седьмого?
— Шесть тридцать, — поправил он. — Отличное времечко, чтобы умыться и привести себя в порядок. Кстати, мы переименовались, зовемся теперь «Книжной группой». Что скажете? Народу все меньше, понимаете, люди умирают.
— Умирают? Не может быть!
— Увы. Стараемся привлекать молодых. Вы уверены, что вам не нужно помочь с этой сумкой?
Отель «Экклс-хаус» не слишком походил на фотографию из письма. Чуть в стороне от дороги он словно вырастал из автостоянки, из беспорядочного нагромождения автомобилей, припаркованных в два ряда у края тротуара. Когда-то отель явно обладал достоинством, но то, что я на снимке приняла за штукатурку, оказалось некоей новомодной субстанцией, приклеенной к фасаду: серовато-белая, бугристая, точно вскрытый мозг или кусок нуги, выплюнутый великаном.
Со ступенек крыльца я смотрела, как мистер Симистер выбирается на дорогу. Дождь полил сильнее. На противоположной стороне улицы высился ангар с вывеской «Ковры под размер комнаты. Остатки». Депрессивного вида парень, затянутый в водонепроницаемый комбинезон, запирал ангар на ночь. Я оглядела улицу. Интересно, а что запланировано в качестве угощения? Как правило, в такие вот вечера я находила оправдание — мол, жду телефонного звонка или слабый желудок, — чтобы и отклонить приглашение «слегка перекусить». Никогда не испытывала желания продлить срок общения с теми, кто меня приглашает. Нет, нервной особой меня не назовешь, необходимость выступить перед сотней людей не вызывает душевного трепета или растерянности, но общение в кулуарах утомляет изрядно, как и напускная веселость, все эти «разговоры о книжках» — хуже наказания нет.
Словом, я предпочла бы улизнуть; и если не получится уговорить отель выдать мне поднос с ужином, я пойду в город, отыщу какой-нибудь темный, полупустой ресторанчик в конце главной улицы, где подают пасту или филе камбалы, выпью полбутылки дурного вина, масляный эспрессо или стаканчик итальянского ликера. Но не сегодня. Придется вытерпеть все, что для меня приготовили. Ведь я не питаюсь коврами или «персональными услугами» и не стану отнимать кость у собаки наркодилера.
С прической, опавшей от сырости, я вошла внутрь, в застарелый аромат придорожной гостиницы. Сразу вспомнилась поездка в Лестер; но у этого места, «Экклс-хаус», была особая духота, собственная вонь. Я вдохнула — человеку ведь требуется дышать — запах десяти тысяч сигарет, амбре десяти тысяч пригорелых завтраков, ощутила на языке металлический привкус тысячи порезов во время бритья, заодно с отдающим конским каштаном дуновением ночных выбросов. Каждый запах, обитавший тут на протяжении десятка лет, гнездился в безвольно обвисших ситцевых занавесках и в алом ковре, который устилал уходящую вверх узкую лестницу.
Мой воображаемый ангел-хранитель промелькнул на краю поля зрения. Слабость, которую он принес, подступающая мигрень пронизали мое тело. Я вытянула руку и прижала ладонь к обоям на стене.
Никакой стойки портье в пределах видимости не наблюдалось. Кому нужен портье, кто в здравом уме рискнет остановиться здесь, путешествуя под своим именем? Раз уж на то пошло, я тоже выбрала чужое, не то, которое мне дали при рождении. Иногда я путалась в собственных фамилиях — той, что унаследовала после развода, той, на которую были зарегистрированы банковские счета, и той, под которой выпустила свои первые романы (эта последняя была фамилией одной из моих бабушек). Когда начинаешь играть в эту игру, ты должна быть уверена, что есть имя, которое стоит хранить: имя, на которое ты имеешь право, независимо ни от чего.
Откуда-то — из-за двери, за которой была еще дверь, — донесся мужской хохот. Потом дверь захлопнулась, хохот стих, его эхо словно превратилось в очередной запах в этом скопище ароматов. И тут чья-то рука потянулась к моей сумке. Я посмотрела вниз и увидела низенькую девушку — меньше двадцати явно: крохотная, скрюченная, она прижимала мою сумку к своему бедру.
Она подняла голову и улыбнулась. Красива дикой красотой, кожа желтоватая, глаза темные и раскосые, рот как тугой лук, нос вздернут, будто принюхивается к чему-то. Ее шею, казалось, подвергли скручиванию; мышцы справа поджались, словно некая огромная лапа их стиснула в карающем захвате. Тело крошечное, перекрученное, одно бедро выпячено, одна нога хромая, другую подволакивает. Я разглядела все это, когда она отступила от меня и поволокла мою сумку к лестнице.
— Позвольте мне самой! — Видите ли, я обычно вожу с собой не только заметки для текста, над которым работаю, но и текущий дневник, а также дневники прошлых лет, в тетрадках формата А4 на металлических спиралях (не хочу, чтобы мой нынешний партнер их прочитал в мое отсутствие); я забочусь о том, что произойдет, если мне случится умереть во время путешествия, и не желаю оставлять после себя письменный стол, заваленный обрывками сочинений и неразборчивыми исследовательскими пометками. Моя сумка поэтому тяжелая, хоть и невелика по размерам, и я кинулась догонять девушку, чтобы забрать у нее эту тяжесть, но сообразила на бегу, что устланная алым вонючим ковром лестница уходит круто вверх, ступеньки достаточно высоки, чтобы неосторожный постоялец споткнулся, а на первой площадке лесенка делает резкий поворот.
— На самый верх, — сказала девушка. Повернулась, улыбнулась через плечо. Ее лицо перекосилось под отвратительным углом, едва ли не сместилось к затылку. Быстро, по-крабьи перебирая ногами, обутыми в самодельные шлепанцы, она рванулась в направлении второго этажа.
Она меня опередила, я безнадежно отстала. Ко второй площадке я четко поняла, что эту гонку мне не выиграть. Когда я начала подниматься на третий этаж — лестница теперь больше смахивала на трап, запахи сделались удушливее, осели в моих легких, — ангел снова промелькнул на краю поля зрения. Я задохнулась, и это заставило меня остановиться.
— Еще чуть-чуть! — крикнула она сверху. Я потащилась выше.
На темной площадке она открыла дверь. Номер оказался еще тот — даже не чердак, а отгороженный кусок коридора. Створчатое окно с дребезжащей рамой, потертый диван с бурым покрывалом и небольшой коричневый стул с плюшевой спинкой; везде — я мгновенно это засекла — толстый слой серой пыли, особенно под круглыми нашлепками на спинке стула. Мне было плохо — от вида и от долгого подъема. Девушка повернулась ко мне, ее голова дернулась, выражение лица навевало печальные мысли. В углу обнаружился пластиковый поднос с электрическим чайником, пожелтевшим от старости; украшением служили засохшие стебли какого-то растения. Рядом стояла чашка.
— Бесплатно, — сообщила девушка. — Чайник бесплатно. Он включен в цену номера.
Я улыбнулась. И одновременно слегка наклонила голову, как если бы принимала заслуженную награду.
— Это входит в цену. Вы можете приготовить чай. Вот. — Она потрясла в воздухе пакетиком с растворимым чаем. — Или кофе.
Моя сумка все еще была в ее руке; я вдруг обратила внимание, что пальцы у нее крупные, узловатые и покрыты, как у мужчин, многочисленными царапинами и порезами.
— Ей не нравится, — прошептала она. Ее подбородок опустился на грудь.
Это было не отчаяние, а сигнал о намерениях. Она выскочила из номера, помчалась к лестнице, слетела вниз прежде, чем я успела набрать воздух.
— Пожалуйста… Не стоит… — Мой голос пресекся.
Она не остановилась, скрылась за поворотом лестницы. Я двинулась следом, осмотрелась, но она уже исчезла из вида. Я глубоко, с хрипом, вдохнула. Вниз идти не хотелось, сами понимаете, ведь потом придется взбираться обратно. В те дни я не знала, что с моим сердцем что-то не так. Я выяснила это только в нынешнем году.
Мы вновь очутились на первом этаже. Девушка извлекла из кармана большую связку ключей. Откуда-то опять донесся желчный смех, из какого-то незримого далека. Дверь, которую она открыла, была слишком близко к этому смеху — слишком близко для моего хладнокровия. Сам номер ничуть не отличался от верхнего, за исключением того, что в нем присутствовал запах кухни, обманчиво сладкий, как от трупа в шкафу. Девушка поставила мою сумку на пороге.
Навалилась усталость: я проделала долгий путь, с тех пор как утром сползла с двуспальной кровати, вторую половину которой занимал чутко спящий мужчина, все еще, казалось, относительно чужой для меня. Я пересекла Лондон, отправилась на восток, карабкалась вверх и вниз по лестницам. Слишком близко я сейчас к громкому, раскатистому, пивному смеху неведомых мужчин.
— Я бы… — Хотелось попросить ее найти мне номер на промежуточном, на втором этаже. Возможно, не все номера заняты. Или все? Мне заранее не нравились другие постояльцы, сама мысль о них вызывала отвращение, и я поняла, что здесь, на первом этаже, чересчур близко к бару, к хлопающей наружной двери, выводящей в дождь, в сумерки, в рычащий трафик. Девушка вновь взяла мою сумку. — Нет, — возразила я. — Пожалуйста. Пожалуйста, не надо. Позвольте мне…
Но она уже ускакала, покачиваясь на ходу, унеслась к лестнице, приволакивая ногу, как бодрый ветеран. Я услышала ее дыхание над своей головой. Она сказала, будто обращаясь к себе: «Она думает, это еще хуже».
Я догнала ее наверху, в том самом первом номере. Она прислонилась к двери. Не выказывала ни малейших признаков утомления, разве что одно веко подергивалось. Уголки губ приподнимались в такт этому движению, обнажая мелкие зубы.
— Я согласна на этот номер, — сказала я. Мои ребра болели от напряжения. — Давайте закончим с поисками.
Внезапно к горлу подкатила тошнота. Ангел мигрени тяжело оперся на мое плечо, рыгнул мне в лицо. Хотелось упасть на кровать. Но вежливость требовала держаться. Девушка отпустила мою сумку, без нее она выглядела еще более перекореженной, руки-лопаты обвисли, нога елозила по полу. Что мне нужно сделать? Попросить остаться на чашечку чая? Или предложить денег за помощь? Вряд ли я смогу достойно оплатить услуги такого носильщика, такой подвиг; к тому же, вполне возможно, я окажусь перед нею в большем долгу, прежде чем покину это место, а потому, наверное, с чаевыми лучше повременить.
Мне было грустно, пока я стояла в дверях, ожидая мистера Симистера. Начался легкий насморк. Когда мистер Симистер приехал, я сообщила ему:
— У меня сенная лихорадка.
— Тут совсем близко, — ответил он. И прибавил после долгой паузы: — До места встречи. Можно дойти пешком. — Я попятилась обратно в отель. — Но раз вы болеете… — Я вся сжалась внутри: откуда он знает про мои болячки? — Хотя в такую ночь… Пыльца оседает наземь. Я бы на вашем месте… Как-то так.
Лекцию мне предстояло читать в здании, которое не назвать иначе как заброшенной школой. Пустые, типично школьные коридоры, полированные таблички на стенах, с надписями вроде: «Дж. К. Роулинг, Кантаб[17], 1963». И неистребимый запах школы — полировка и потные ноги. Но ни следа современных учеников. Возможно, они все бежали в горы и оставили здание в распоряжении «Книжной группы».
Несмотря на дождь, члены клуба собрались в поистине героическом количестве — человек двадцать по меньшей мере. Они расселись по всему просторному залу с длинными рядами кресел, на тактичном удалении друг от друга — мало ли, мертвым вздумается заглянуть на огонек. Некоторые опирались на трости и палки, многие носили бороды, в том числе женщины, а молодежь — на первый взгляд вполне разумная — отличали остекленевшие, расфокусированные взгляды; под сиденьями они прятали пухлые свертки, в которых я мгновенно опознала рукописи научно-фантастических романов — они попросят меня забрать эти рукописи с собой, прочитать на досуге, оценить и отправить обратно почтой («конечно, когда вам будет удобно»).
Обычные люди просто смотрят, а у профессионалов собственный, безличный способ разглядывать публику. Я устроилась за столом, выпила воды, перелистала свои заметки, проверила, где лежит носовой платок, подняла голову, оглядела зал, предприняла подобие попытки установить зрительный контакт, выжала из себя улыбку и продемонстрировала ее аудитории: не сомневаюсь, вид у меня был как у одной из тех кивающих собачин, что так часто можно увидеть за задним стеклом «Остин Маэстро»[18]. Мистер Симистер возвысился над сценой; написать просто «встал» значит не передать и толики впечатления, которое произвело это действие.
— Наша гостья, к сожалению, не очень хорошо себя чувствует, и, полагаю, вы, как и я, соболезнуете ей, страдающей от сенной лихорадки, а потому она выступит перед нами сидя.
Я уже чувствовала себя дурой, а он выставил меня еще большей дурой. Никто не валится с ног из-за сенной лихорадки. Но сама виновата — нечего было язык распускать. Я бойко затараторила, вставляя по случаю шутки, и даже ухитрилась добавить в свое выступление одно или два упоминания о местных реалиях совершенно спонтанно. Потом были обычные вопросы. Откуда взялось название первого романа? Что произошло с Джой в конце «Чаепития в Бедламе»? Каковы, если задуматься, источники моего творчества, кто сильнее всего на меня повлиял? (Я перечислила, как обычно, список неудобоваримых, несуществующих русских фамилий.)
Мужчина в первом ряду спросил:
— Если позволите, что побудило вас обратиться к биографическому жанру, мисс Р.? Или все-таки миссис?
Я криво усмехнулась, как всегда, и ответила:
— Зовите меня Роуз, так будет проще.
В зале зашептались — еще бы, это ведь не мое имя.
На обратном пути мистер Симистер сказал, что лично ему кажется — мероприятие имело большой успех, уж всяко лучше прочих, и от лица всех членов общества выражает мне благодарность. Мои руки были липкими от прикосновений фантастов, на манжете красовался развод от фломастера, и я была голодна.
— Надеюсь, вы покушали, — вдруг произнес мистер Симистер. Я вжалась в кресло. Не знаю, с чего ему надеяться на что-либо подобное, но я моментально приняла решение в пользу голодания, что бы там ни предполагалось на потенциальной вечеринке, где члены «Книжной группы» могут прятаться под скатертями или висеть на вешалках вниз головами, точно нетопыри.
В холле «Экклс-хаус» я старательно отряхнулась от воды. Пахло застарелой гарью растительного масла. Значит, ужин закончился: всю картошку поджарили. В помещении клубился кухонный смог — примерно на высоте головы. Из тени у подножия лестницы материализовалась давешняя девушка. Воззрилась на меня.
— У нас обычно леди не гостят, — сказала она. Я вдруг сообразила, что ее язык слишком велик для маленького рта. И потому она пришепетывала, словно бог, ее сотворивший, потирал сухие ладони.
— Чем вы занимаетесь? — спросила я. — Почему, почему до сих пор дежурите?
За полуприкрытой дверью что-то грохнуло, потом донесся звон стекла, а следом раздался скрип — ящик волокут по полу.
— Мистер Уэбли! — позвал кто-то.
Другой голос откликнулся:
— Какого черта! — Коротышка в грязном жилете вывалился из номера, оставив дверь нараспашку; внутри виднелась пирамида коробок. — А, писательша!
Это не я его звала. Но моего присутствия в холле оказалось достаточно, чтобы заставить его задержаться. Возможно, он решил раз и навсегда переманить заезжих писателей из «Роузмаунта». Он уставился на меня, несколько раз обошел вокруг, чуть было не пощупал меня за рукав. Потом приподнялся на цыпочки и заглянул мне в лицо.
— Удобно? — спросил он.
Я сделала шаг назад. Налетела на девушку. Почувствовала под своим каблуком чужую плоть. Она высвободила придавленную хромую ногу. И не издала ни звука.
— Луиза, — сказал коротышка, втянул воздух между зубами, поглядывая на нее. — Катись-ка ты отсюда.
Я опрометью взлетела наверх, остановилась только на площадке второго этажа. Вечер, такой благоприятный в целом, нежданно был подмочен, испорчен. Зловещий Симистер, жуткий Уэбли; возможно, они знакомы друг с другом.
Мне предстоит выдержать ночь в этом номере, без чьей-либо поддержки, узнать, какого цвета простыни скрываются под покрывалом оттенка свежего дерьма. На мгновение я растерялась; куда идти — вверх или вниз? Я не засну, если не поем, но на улице дождь, безлунная ночь в чужом городе, за много миль от центра, и у меня нет карты. Можно вызвать такси, попросить водителя, чтобы отвез туда, где кормят, именно так поступают в романах, но в реальной жизни этого не происходит, верно?
Я долго стояла, споря сама с собой и уговаривая себя успокоиться — ну же, ну, что бы сделала Анита Брукнер[19]? Потом я увидела нечто надо мной, этакое шевеление воздуха, почти зримое в обступившей меня неумолимой духоте. Мой левый глаз вел себя все отвратительнее, с этой стороны мир виделся в дырах и прорехах, и потому пришлось повернуться всем телом, чтобы приглядеться повнимательнее. В полумраке обнаружилась девушка-горничная. Откуда она взялась? Мое бедное сердце — еще не ведающее диагноза — глухо стукнулось о ребра, а голова перебирала варианты: аварийная лестница? грузовой лифт?
Она сошла вниз, тихая, целеустремленная, изношенный ковер заглушал скрип ее обуви.
— Луиза, — позвала я. Она положила руку мне на плечо. Ее лицо, повернутое ко мне, будто светилось.
— Он всегда так говорит, — пробормотала она. — Вали отсюда.
— Вы с ним родственники?
— О нет! — Она вытерла слюни с подбородка. — Ничего подобного!
— Вы вообще отдыхаете?
— Некогда. Надо выбросить все пепельницы и прибраться после всех в баре. Они смеются надо мной, те мужчины. Говорят, где твой парень, Луиза? Зовут меня хиппи.
В номере я повесила пальто на створку гардероба, демонстрируя готовность уйти; этот фокус себя подбодрить я усвоила в берлинском отеле. Мои щеки горели. Я ощущала горечь оскорблений и ежедневных насмешек; но «хиппи» — это так, мелочи, особенно если учесть ее наружность… Пришла ужасная мысль, что она может быть своего рода испытанием. Я как репортер, нашедший сироту в зоне военных действий, какого-то изуродованного малыша, плачущего среди руин. Что делать — просто сообщить о находке или забрать малыша с собой, отвезти к себе домой, чтобы он учил английский и рос в Ближних графствах[20]?
Ночь, как и ожидалось, прошла под аккомпанемент автомобильных сигнализаций, обрывков радиотрансляций из других номеров и отдаленного рыка грузовиков. Мне снился «Роузмаунт», его стены таяли вокруг меня, его эркеры расплывались в воздухе. Помнится, в полусне, ерзая под жестким покрывалом, я учуяла запах газа. Снова заснула, но запах преследовал меня и во сне: члены «Книжной группы» внезапно выкатились из-под дивана, хихикая, принялись законопачивать щели окна и двери вырванными страницами своих рукописей. Задыхаясь, я проснулась. Вопрос завис в зловонной духоте. Так что побудило вас обратиться к биографическому жанру, мисс Р.? И вообще, что побудило вас побудиться? Что заставило жить, в конце концов?
Я спустилась вниз к шести тридцати. День выдался ясный. Опустошенная изнутри, я была в боевом настроении. Входная дверь стояла нараспашку, луч солнечного света рассекал ковер, как нагретый маргарин.
Мое такси — заказанное заранее, как обычно, чтобы поскорее убраться, — стояло у тротуара. Я осторожно огляделась, высматривая мистера Уэбли. Отель уже понемногу затягивала кухонная дымка. Слышался утренний кашель курильщиков, перемежаемый храпом и шумом спускаемой в туалетах воды.
Кто-то тронул меня за локоть. Луиза. Опять подошла бесшумно. Она вырвала сумку из моих рук.
— Вы спустились сами, — прошептала она. Ее лицо выражало потрясение. — Надо было дождаться меня. Я бы обязательно пришла. Вы завтракали?
Судя по тону, ее шокировало, что кто-то отказывается от еды. Уэбли ее кормит или ей приходится стервятничать? Она взглянула мне в лицо, а потом опустила голову.
— Если бы я не вышла, вы бы уехали. И не попрощались.
Мы стояли на тротуаре. Свежий воздух, прохлада. Таксист читал газету и не смотрел по сторонам.
— Вы еще вернетесь? — прошептала Луиза.
— Вряд ли.
— Ну, рано или поздно?
Я твердо уверена: скажи я ей так сделать, она бы безропотно села в такси. И мы бы уехали вместе: я — потрясенная собственной смелостью, напуганная будущим; она — доверчивая, сияющая, с безумным взглядом, устремленным на меня. Но что потом? Что бы мы делали дальше? Имею ли я право? Она взрослый человек, пусть и малого роста. У нее наверняка есть семья. Я поглядела на нее сверху вниз. Ее лицо при дневном свете казалось неравномерно окрашенным, будто облитое холодным чаем; широкий и гладкий лоб пестрел темными пятнами, размера и цвета старых медных монет. Я могла бы заплакать. Вместо этого я достала кошелек из сумки, заглянула внутрь, извлекла банкноту в двадцать фунтов и протянула ей.
— Луиза, купите себе что-нибудь приятное.
Я отвернулась. Плюхнулась в такси. Мигрень разыгралась настолько, что мир слева вообще прекратил существовать, не считая прерывистых желтых вспышек. Подташнивало — от голода и от моральной опустошенности. Но когда такси подползло к станции, я слегка успокоилась, за неимением лучшего, и даже немного поерничала про себя: уж наверняка А. С. Байетт[21] описала бы эту сцену получше — только не сообразить как.
На станции, расплатившись с водителем, я обнаружила, что наличных у меня осталось ровно полтора фунта. А банкомат, конечно, не работал. Ну да, карточка у меня с собой, и если в поезде будет обслуживание, я наконец-то смогу позавтракать. Но в расписании говорилось: «Вагон-ресторан в хвосте поезда». Через пять минут после отправления рядом со мной уселся какой-то парень, типичный горожанин, и принялся пожирать сероватый кусок мяса в картонной упаковке, пачкая пальцы жиром…
Приехав домой, я бросила сумку в угол, словно вдруг ее возненавидела; на кухне — посуда не помыта, два бокала из-под вина — съела сырный крекер прямо из банки. «Надо вернуться к работе, — подумала я. — Садись и пиши. Или сдохнешь от избытка впечатлений».
В последующие несколько недель биография, с которой я маялась, совершила неожиданный поворот. Тетушка Виржини и мексиканка удостоились пристального внимания. Я изобрела версию, в которой тетя Виржини и мексиканка убегают вместе, — и потому мой персонаж вовсе не рождается. Я представляла, как они катаются по всей Европе, радуясь жизни, под звон бьющегося стекла, выпивают все шампанское на модных курортах и грабят банк в Монте-Карло. Потом мексиканка уезжает домой с добычей и финансирует революцию, которая завершается победой, а тетушка Виржини исполняет роль Пассионарии[22], — но с танцами, как если бы превратилась в Айседору Дункан. Все это сильно отличалось от моих предыдущих сочинений.
В начале осени того же года, через три месяца после поездки на восток, я оказалась на вокзале Ватерлоо, по пути на лекцию в филиале библиотеки в графстве Хэмпшир. К той поре я уже стала равнодушна к общественному питанию в любом месте Англии. Когда я отошла от прилавка, заворачивая багет, который намеревалась прихватить с собой в Олтон, высокий молодой человек врезался в меня — и выбил кошелек из моей руки.
Кошелек был полон монет, и те раскатились в разные стороны с веселым звоном, под ноги коллегам-пассажирам, завертелись на скользком полу. Мне хотя бы отчасти повезло: толпа, валившая с «Евростара», залилась смехом и принялась ловить мое невеликое состояние, устроила состязание, кто поймает больше монет; может, они решили, что это попрошайничество наоборот — или такой лондонский обычай, вроде жемчужных королей[23]. Молодой человек, который меня толкнул, первым кинулся под ноги европейцам, и в конечном счете именно он высыпал горсть мелочи обратно в мой кошелек, с широкой белозубой улыбкой, и на мгновение сжал мою руку, как бы извиняясь. Пораженная, я взглянула ему в лицо: большие голубые глаза, застенчивый, но уверенный взгляд, шести футов ростом, слегка загорелый, крепкий, но вежливый; пиджак цвета индиго, нарочито мятый, рубашка ослепительно-белая; словом, такой милый, такой опрятный, такой… золотой, что я попятилась, испугавшись, что он американец и непременно попытается затащить меня в какой-нибудь культ.
Когда я приехала в библиотеку, бросилось в глаза амбициозно большое количество стульев — не менее пятнадцати, — расставленных полукругом в зале. И большинство было занято; тихий триумф, не так ли? Я выступила на автопилоте, разве что, когда прозвучал традиционный вопрос о моих источниках и корифеях, позволила себе оторваться — придумала португальского писателя, которому, как я заявила, Пессоа[24] и в подметки не годится. Золотой юноша неотрывно стоял перед глазами, и я подумала, что охотно легла бы в постель с таким вот молодым человеком ради новизны ощущений. Ведь мы должны меняться, правда? Но он — существо иного порядка, человек из другой плоскости бытия. Чем позднее становилось, тем сильнее я замерзала, будто студеный ветер обдувал мой костяк.
Я просидела некоторое время на достаточно мягкой кровати в достаточно чистом номере, читая «Правую сторону полуночи»[25], делая пометки на полях и гадая, с чего я вообще решила, что читателям такое может понравиться. Моя щека елозила по пухлой подушке, и обычные образы провала осаждали разум; но потом, около трех, я все-таки заснула.
Проснулась отдохнувшей, ибо снов не видела: рассвет цвета яблочного сидра, свежесть и прохлада в воздухе. Встав с кровати, я с удовольствием отметила, что кто-то позаботился продезинфицировать душ. Можно смело в него зайти, так я и поступила. Холодная, мягкая вода заструилась по моим волосам. Глаза широко раскрылись. Что это было? Поворотный момент?
Я села в переполненную электричку в восемь, мои пальцы жадно ощупывали записную книжку. Едва поезд отошел от станции, улыбчивый молодой стюард покатил по проходу тележку с едой. Завидев «Харвест кукиз» и «Голден тости кранчиз» в целлофановых обертках, люди вокруг меня дружно замахали своими экземплярами «Файненшл таймс», затыкали пальцами, обрадованно залопотали. «Чаю? — спрашивал стюард. — Конечно! Маленькую или большую, сэр?»
Я заметила, что большая чашка — та же малая, но с большим количеством воды, но не устояла, заразилась всеобщим волнением и радостью. Достала кошелек, открыла — и с удивлением поняла, что монетки аккуратно сложены головой королевы наружу[26]. А чью еще голову я ожидала увидеть? Я нахмурилась. Мои пальцы перебрали стопку банкнот. Я ушла из дома с восьмьюдесятью фунтами. А теперь в кошельке практически сотня. Непонятно (стюард как раз поставил передо мной большую чашку); но спустя мгновение все разъяснилось. Я вспомнила молодого человека с широкой белозубой улыбкой и пепельными волосами с прожилками золота; крепкие мышцы перекатываются под рубашкой, сильная рука сжимает мою ладонь. Я засунула банкноты обратно, опустила кошелек в сумку и не могла не спросить себя — какой из моих многочисленных дефектов он заметил в первую очередь?
Сердце не выдержало
Сентябрь
Когда она только начала терять вес, сестра сказала: «Вот и славно, чем тебя меньше, тем лучше». И лишь когда Морна отрастила волосы — изящно спадавшие на лицо, игриво ласкавшие впадинку между лопатками, — Лола принялась жаловаться. «Волосы должны быть определенной длины, — заявила она. — Это все-таки девичья спальня, а не собачья конура».
Суть претензий Лолы была проста: Морна родилась раньше ее, уже израсходовала воздуха на добрых три лишних года и заняла то пространство в мире, которое могла бы занять Лола. Она верила, что с малолетства вынуждена слушать вопли сестры, эти бесконечные «Хочу! Хочу!» и «Дай! Дай!».
Теперь Морна ужималась, будто сестра ее околдовала, наложила исчезающее заклятие. Она говорила, что не будь Морна такой жадиной все эти годы, ничего бы с ней не случилось. А Морна, мол, хотела всего.
Мать сказала: «Ты ничего не знаешь об этом, Лола. Морна никогда не была жадиной. Она просто разборчиво относилась к еде».
«Разборчиво?» — повторила Лола и поморщилась. Если Морне не нравилась пища, которой ее кормили, она наглядно демонстрировала свое отношение, изрыгая еду обратно, с капельками желчи.
Именно из-за школы им приходилось жить в слишком маленьком доме, да еще делить одну комнату.
— Двухъярусная кровать — залог АОСО[27]! — сообщила мама. И умолкла, сама озадаченная своими словами.
Она частенько произносила фразы, имея в виду совсем другое, но они к такому давно привыкли; ранняя менопауза, объясняла Морна.
— Ну, вы понимаете, что я имею в виду, — прибавила мама. — Мы ютимся в этом домике ради вашего будущего. Да, нужно чем-то жертвовать, но это окупится. Нет смысла просыпаться каждое утро в шикарной собственной комнате и ходить в жуткую школу, где девочек насилуют в туалете.
— А так бывает? — заинтересовалась Лола. — Я ничего об этом не слышала.
— Мама преувеличивает, — сказал их отец. Он редко открывал рот, поэтому его голос заставил Лолу подпрыгнуть от неожиданности!
— Ты-то должен понимать, о чем я, — не отступала мама. — Я вижу, как они тащатся домой в два часа дня, ведь в школе их не удержать. Пирсинг. Оскорбления в Интернете.
— У нас в школе всего хватает, — подтвердила Лола.
— Это общая беда, — сказал отец. — И еще одна причина избегать Интернета. Лола, ты меня слушаешь?
Сестер лишили собственного компьютера в комнате из-за сайтов, на которые повадилась заходить Морна. Там были фотографии девушек с руками, воздетыми над головой или широко раскинутыми в стороны, как на распятии. Ребра девушек располагались далеко друг от друга, точно полки в духовке. Эти сайты советовали Морне, как правильно голодать, как не стать толстой. Любая пища наподобие хлеба, сливочного масла или яиц безоговорочно отвергалась. Зеленое яблоко или трава вроде салата — вот здоровый рацион на сутки. Причем яблоко должно обязательно быть ядовито-зеленым. А трава — горькой.
— Для меня все просто, — сказал отец. — Набираешь калории, сжигаешь калории. От нее лишь требуется раскрыть рот, положить туда еду и проглотить. Не говорите, что она на это не способна. Не хочет, только и всего.
Лола вытащила из мойки ложку, обмазанную яичным белком. И сунула отцу под нос, будто микрофон.
— Ты еще что-нибудь добавишь?
Он сказал:
— От тощих девчонок парни шарахаются. — А когда Морна заявила, что ей не нужен бойфренд, крикнул: — Повтори это снова, когда тебе стукнет семнадцать!
— Мне никогда не стукнет семнадцать, — ответила Морна.
Сентябрь
Лола спросила, можно ли поменять ковер в их комнате.
— Может, проще оставить непокрытый пол? Легче убирать за нею.
Мама сказала:
— Не говори глупости. Она бегает в туалет, когда ее тошнит. Разве не так? В основном? Хотя нет, — поспешно прибавила она, — еще не бегает.
Родители заставляли себя в это верить: что Морне становится лучше. По ночам можно было услышать, как они убеждают друг друга, бубнят за закрытой дверью спальни; Лола лежала без сна, прислушиваясь.
Лола сказала:
— Если новый ковер нельзя и деревянный пол — тоже, что мне вообще можно? Собаку, что ли, завести?
— Ты такая эгоистка, Лола! — воскликнула мать. — Какое может быть домашнее животное, когда у нас такое?
Морна вмешалась:
— Если я умру, похороните меня в лесу. Посадите дерево на могиле. Когда оно вырастет, вы сможете его навещать.
— Ага, точно. Приду с собакой, — решила Лола.
Сентябрь
Лола сказала: «А это уже печально — она сделалась настолько мелкой, что я больше не могу тырить ее одежду. Это был мой основной способ ее позлить, теперь придется найти другой».
Круглый год Морна носила шерсть, чтобы защитить свои плечи, локти, бедра от столкновений с мебелью, а еще — чтобы создать видимость веса, иначе все бы таращились на нее на улице; плюс, даже в июле ей было холодно. Зима наступила для нее слишком рано, и, хотя вовсю светило солнце, она усиленно куталась в многочисленные одежды. Отправляясь на взвешивание, она вроде бы облачалась соответственно, и никто не догадывался, что под нарядом, как у всех, прячется дополнительный вес. Она надевала колготки поверх колготок; каждый грамм на счету, сказала она Лоле. Взвешиваться следовало каждый день. Мать строго контролировала. Она норовила застать Морну врасплох, но та, похоже, всегда знала, в какой момент ее позовут на весы.
Лола наблюдала, как мама старается стянуть с сестры кардиган, пытается заставить Морну взвеситься без него. Они вцепились друг в друга, как малыши на детской площадке; Лола громко фыркнула. Мама дернула за рукав, и Морна вскрикнула, как если бы это был не рукав одежды, а ее собственная кожа. Но Лола отлично видела, что к коже мама не прикоснулась. Кардиган был чересчур велик для сестры, все равно что прошлогодняя школьная форма. На форму, к слову, наплевать и забыть, потому что школа ясно дала понять — там не желают видеть Морну. Пока она не наберет нормальный вес снова. Дескать, у нашей школы особая репутация и все такое. Ни к чему провоцировать массовое самоубийство, которое наверняка произойдет, если прочие девушки решат посоперничать с Морной.
Когда процедура взвешивания завершилась, Морна пришла в спальню и начала снимать одежду, слой за слоем, а Лола внимательно смотрела, сидя на своей кровати, на нижнем ярусе. Морна обыкновенно вставала боком к зеркалу и выгибала спину. «Можешь пересчитать мои ребра», — предлагала она. После взвешивания ей требовалось успокоиться. Мама специально купила высокое зеркало, подумала, что Морне станет стыдно, когда она увидит себя в полный рост. Случилось в точности наоборот.