Сад вечерних туманов Энг Тан Тван
— Хочу, чтобы это хоримоно было сохранено после моей смерти.
— Это легко устроить.
— Как?
— Составим договор, что вы завещаете свою кожу после вашей смерти мне — после незамедлительной оплаты, уже сейчас, если вы пожелаете, — говорит Тацуджи. Рука его вычерчивает в воздухе изящный круг. — Детали можно обсудить позже. Но прежде всего, — ладони его сходятся в молчаливом хлопке, — прежде мне придется убедиться в качестве и характере работы на вашей коже. Мы проделаем это в присутствии женщины-ассистента, разумеется. Можем договориться о встрече в Токио.
— Нет. Мы проделаем это тут. Прямо тут. В этой комнате, — говорю. — Незачем напускать на себя смущенный вид, Тацуджи. Мы оба — взрослые люди. И достаточно насмотрелись на обнаженные тела.
— Я бы предпочел, чтобы присутствовал кто-то еще, чтобы не могло возникнуть никаких пересудов… э-э…
Его пальцы теребят узел галстука.
— В нашем-то возрасте? Вот уж точно — нет. Или мне следует почувствовать себя польщенной оттого, что, по-вашему, есть хотя бы возможность, что я смогла бы… изменить ваши предпочтения?
Я делаю роскошный сладострастный вздох, наслаждаясь его смущением.
— Хорошо, Тацуджи. Я подыщу кого-нибудь. Кто выступит в роли компаньонки.
Я смеюсь — на душе радость.
— Какое старомодное словечко: компаньонка, вы не находите?
— Когда я исследовал жизнь и творчество Аритомо-сэнсэя, кое-что меня озадачивало.
— Что именно? — смешливость моя пропадает, ей на смену приходит осмотрительность. — Несообразности?
— Нет. По сути, совсем наоборот. Все, выясненное мною о его жизни, представлялось естественным и все же как будто… созданным искусственно. Это было похоже… знаете, это походило на прогулку по саду, созданному мастером-ниваши.
— Возьмите, к примеру, вражду между Томинагой Нобуру и им, — добавляет он. — Они были добрыми друзьями еще с мальчишеских лет.
— Так часто бывает, что друзья детства ссорятся, когда подрастают.
Тацуджи на мгновение задумывается. Он просит меня подождать, покидает кабинет и возвращается через несколько минут со своим портфелем. Открывает его и достает черный мешочек. Развязывает на нем шнурок и вынимает блестящий металлический предмет. На секунду я представила его вынимающим крючок, застрявший в пасти рыбы. Тацуджи кладет предмет мне на ладонь.
Серебряная брошь, размером с десятицентовую монету, выполненная невыразимо искусно и изящно.
— Что за цветок? — спрашиваю, вертя ее в пальцах.
— Хризантема. Такие броши император вручил избранной группе людей во время Тихоокеанской войны.
— С какой целью? — я усаживаюсь в одно из кресел розового дерева.
— Вы когда-нибудь слышали про «Золотую лилию»?
Брошь поблескивает на складках моей затянутой в перчатку ладони.
— Нет.
— Это название одного из стихотворений нашего императора, — говорит историк. — «Кин но йури»[241]. Прекрасное название, не так ли, для одного из самых худших преступлений моей страны во время Тихоокеанской войны? Было это в 1937-м, после нашего нападения на Нанкин. Чиновников во дворце обеспокоило, что армия присваивает себе военные трофеи. Для того чтобы и высшие власти империи получили свою долю добычи, был разработан план. Он получил название «Золотая лилия».
Операцию осуществляла не армия, объясняет Тацуджи, ею руководил принц Чичибу Ясухито, брат императора. Помогали Чичибу и некоторые другие принцы.
— У них были свои бухгалтеры, финансовые советники, эксперты по предметам искусства и антиквариата, работавшие под началом этих принцев. Многие из экспертов были связаны с троном кровным родством или через супружество, — говорит Тацуджи. — «Золотая лилия» разослала своих шпионов по всей Азии для сбора сведений о сокровищах. Все, что стоило забрать, было забрано, информация скрупулезно учитывалась.
— Словно бы составлялся каталог для компании-аукциониста, — замечаю я.
— Хай. Очень эксклюзивной компании-аукциониста. Когда имперская армия прочесывала Китай… Малайю и Сингапур… Корею, Филиппины, Бирму… Яву и Суматру, за ней по пятам шли члены «Золотой лилии». Они знали, где искать, и похищали все, до чего добирались: нефритовые и золотые статуи Будды из древних храмов, изделия, имеющие культурную ценность, и антиквариат из музеев, драгоценности и золото, припрятанные богатыми китайцами, которые не доверяли банкам. «Золотая лилия» опустошала королевские коллекции и национальные достояния. Она забирала золото и серебро в слитках, бесценные произведения живописи, резьбы, керамики и бумажные средства разных валют.
— Все это отправлялось в Японию?
Взгляд Тацуджи устремился в точку, далеко отстоящую во времени.
— «Золотая лилия» поняла, что переправлять похищенное в Японию опасно, как только началась война. Пугало еще и то, что в случае, если мы будем оккупированы иностранными державами, у «Золотой лилии» не будет доступа к этим сокровищам. Безопаснее оказалось не переправлять добычу в Японию, а спрятать ее на Филиппинах. Были посланы шпионы, чтобы разведать подходящие места для хранения на островах Минданао и Лусон. Как только армия захватила эти острова, туда прибыла «Золотая лилия».
— Тут, в Малайе, «Золотая лилия» действовала?
— На Пенанге и в Ипохе работали фабрики по переплавке золота и серебра, похищенного из семейных тайников и у банков, — говорит Тацуджи. — Вполне возможно, что управляла ими «Золотая лилия».
— А ценности, добытые в Малайе, тоже тогда были отправлены на Филиппины?
— Да.
— Чрезвычайно рискованно было перевозить добычу по морю.
— Флотилия «Золотой лилии» была замаскирована под зарегистрированные госпитальные суда. Самолеты и боевые корабли союзников, наткнувшись на них, распознавали флаги, сверяли регистрационные номера и оставляли суда в покое.
Я вся сжалась от гнева:
— Тысячи гражданских лиц эвакуировались из Сингапура конвоем кораблей под флагом Красного Креста! Ваши самолеты потопили их все, невзирая ни на какие знаки и флаги! За уцелевшими, плававшими в воде, велась охота с воздуха, или их оставляли тонуть. Женщин вытаскивали из воды, насиловали, а потом выбрасывали обратно в море.
Тацуджи помолчал, глядя в сторону, потом продолжил:
— План состоял в том, что, когда все уляжется, когда мы выиграем войну, тайники на Филиппинах вскроют и сокровища переправят на кораблях в Токио.
— Но вы проиграли войну.
— Хай. Немыслимое произошло. А значит, все похищенное «Золотой лилией» может все еще находиться там, где она его спрятала.
Я вернула брошь Тацуджи:
— Откуда она у вас?
— Когда мы находились у Кампонг-Пенью, Терудзен рассказал, что часть его обязанностей состояла в полетах с членами императорской семьи туда, куда они укажут, и в организации прикрытия их судов с воздуха. Когда я принялся расспрашивать, он отказался сообщить что-либо еще, — взгляд его не отрывается от броши-хризантемы. — В то, последнее утро, после того, как он улетел, я возвратился в наш домик. И нашел эту брошь у себя в вещах. Я годами собирал сведения о «Кин но йури» только для того, чтобы понять: чем занимался Терудзен.
— Он тоже входил в эту… «Золотую лилию»?
— Год назад я напал на след одного инженера, работавшего на «Золотую лилию», — говорит Тацуджи. — Ему было уже за девяносто, и он очень хотел рассказать о том, что знал, до того, как умрет. Его послали на Лусон — надзирать за партиями военнопленных, которые работали в подземных хранилищах, устроенных в горах. Сотни этих рабов днем и ночью пробивали туннели и создавали залы под хранилища. Как только хранилища были доверху набиты сокровищами, доставили синтоистского священника провести освящение. Специалисты гончарного производства из Японии закупорили входы в хранилища смесью фарфоровой глины и местного камня и окрасили их так, чтобы те полностью слились с местной геологической фактурой. Быстрорастущие деревья и кусты — лучше всего для этого, по утверждению инженера, подходили папайи и гуавы — насадили по всей округе, чтобы место схрона полностью слилось с окружающим пейзажем.
— Что сталось… что сталось с заключенными?
— Их отвезли в другое место, неподалеку: пещеру или заброшенную шахту, подготовленную заранее, за много месяцев. Тех, кто сопротивлялся, пристрелили. Когда все оказались внутри, привели в действие взрывчатку, чтобы закупорить вход.
— Похоронили всех заживо, — шепчу я.
— Немало лет охотники за сокровищами пытались установить местонахождение этих хранилищ. Возможно, некоторые из них были опустошены, а добыча переправлена в Японию.
— Охотники за сокровищами?
Мой скептицизм, похоже, позабавил его.
— Они уверяли журналистов, что разыскивают золотые слитки, спрятанные генералом Ямашитой, когда его войска эвакуировали с Лусона. Или сообщали филиппинским властям, что собирают останки погибших солдат, чтобы надлежащим образом похоронить их в Японии. Но, даже если кто-то и вправду нашел бы один из тайников, ничего хорошего это им бы не принесло: все хранилища были заминированы тысячефунтовыми[242] бомбами и стеклянными сосудами с цианидом. Любой, кто попытался бы вскрыть хранилище, не располагая надежными картами…
Я вырываю себя из зыбучих воспоминаний и говорю:
— Если бы то, о чем вы рассказали, действительно происходило, то кто-нибудь уже объявил бы миру об этом. Может, кто-то из японцев — тех, кто работал в одном из этих подземных хранилищ… вроде вашего инженера, или кто-то из охранников.
— Японский персонал тоже был похоронен заживо, вместе с узниками, — говорит Тацуджи. — Человек, с которым я разговаривал, был одним из тех, кому повезло: его ослепили, когда доставили в лагерь. Но вся его жизнь прошла в ужасе, он никак не мог отделаться от мысли: не совершил ли кто-то ошибку, позволив ему уйти.
— Но какое отношение все это имеет к Аритомо?
— Меня интересовали только его укиё-э, однако чем больше я узнавал о нем, тем больше убеждался, что в «Золотой лилии» у него была своя роль. Доказательств этому у меня нет, — торопливо вставил он, — это только мои собственные подозрения.
— Он был садовником, Тацуджи.
Я выговариваю это твердо, чтобы он не понял, насколько его слова потрясли меня.
— Он вполне мог приехать сюда для топографической разведки. Для этого у него были необходимые познания в ландшафтном проектировании и садоводстве… Вспомните, места проведения работ необходимо было замаскировать или скрыть. А кто лучше мастера шаккея способен сделать это?
— Но участвовать в затее, вроде этой… — голос мой пропал, силы оставили меня.
— Это была война, судья Тео. Всем нам приходилось играть свою роль, служить императору.
— Даже его другу, Томинаге Нобуру?
— Нобуру руководил «Золотой лилией» в Юго-Восточной Азии. Очевидцы, с которыми я беседовал — старые солдаты и военные управленцы, — утверждали, что он находился в Малайе и Сингапуре в годы с 1938-го по 1945-й.
— Но Аритомо оставался тут… еще долго после окончания войны. Он ни разу не побывал на родине.
— Вы разве забыли, какой была ситуация в Малайе в то время? — спрашивает Тацуджи. — Судя по тому, что я прочел в «Красных джунглях», сразу после капитуляции беззакония и бесчинств хватало выше крыши: коммунисты-партизаны мстили коллаборационистам, китайцы и малайцы убивали друг друга. Возвращались и британские солдаты. Возможно, «Золотая лилия» сочла время неподходящим для вывоза сокровищ, но кому-то приходилось оставаться здесь, чтобы контролировать: спрятанное не потревожено.
— Значит, он оставался тут, в своем саду, и дожил, пока все уляжется, — я раскладывала у себя в голове эти кусочки, чтобы обнаружить в этой мозаике какой-либо связный узор. — Но тут коммунисты развязали свою войну.
— Если он был причастен к «Золотой лилии», то знал бы, где спрятана добыча, во всяком случае — в Малайе.
Страх пробирает меня: как только станет известно о причастности Аритомо к чему-то подобному, орды людей наверняка снова набегут расспрашивать меня!
— Если он и знал, — заявляю твердо, — то унес это знание с собой.
— Такого рода сведения он не оставил бы валяться где попало, — соглашается Тацуджи.
— Мне он ни о чем не рассказывал.
Тацуджи смеется надо мной, и смех его звучит недобро:
— Человек с таким воспитанием и такого происхождения?! Конечно, не рассказывал. Да, он обязан был надлежащим образом исполнять свой долг. До самого конца.
Новый чайный домик в Маджубе находится на вершине крутого холма, а потому, добравшись туда после длительной прогулки, я дышу тяжело. До обеденного времени остается еще несколько минут, однако все столики уже заняты пожилыми туристами в водонепроницаемых куртках и громоздких ботинках для ходьбы по горам. Оглядывая ресторан, я замечаю Фредерика, машущего мне с открытой террасы.
— Тебе удалось занять самый хороший столик, — замечаю я, пока он отодвигает для меня кресло.
— Иногда бывает польза от того, что ты владеешь таким заведением, — отвечает он. — Я его год назад из бунгало переделал. Когда-то в нем жил Джофф Харпер. Помнишь его?
Наш столик — в самом конце длинной узкой террасы, которая нависает над долиной, как пирс, огражденная по грудь витринными стеклами, позволяющими любоваться головокружительными просторами гор и поросших чаем склонов. Глициния буйно выбивается из шпалер над головой, воздух насыщен ее сладостным запахом. Я ненадолго закрываю глаза, вновь прокручивая в голове то, что утром Тацуджи поведал мне о «Золотой лилии».
На первый взгляд какая-то нелепая история… да только мне-то и другое известно.
Фредерик наполняет мою чашку чаем и подвигает ее ко мне:
— Кое-что из нашей новейшей линии. Мы только разрабатываем ее.
Поднимаю чашку к носу, вдыхаю поднимающийся от нее парок. Делаю глоточек и держу жидкость во рту, давая исходящему от нее аромату раскрыться на языке.
— Я уже много лет не пробовала чая Маджубы.
Фредерик, похоже, обижен.
— Он тебе не нравится?
— Не в том дело. — Как бы это ему объяснить? — Чай, растущий здесь… у него свой собственный, особый вкус… он воскрешает слишком много воспоминаний.
— Когда мне приходится путешествовать, — говорит Фредерик, — я всегда беру с собой коробочку собственного чая.
— Магнус как-то рассказал мне о храме в Китае, где он побывал…
— На горе Ли Ву, — перебивает Фредерик, и широкая улыбка появляется у него на лице. — Я съездил туда несколько лет назад. Все там на месте, все, о чем он тебе рассказывал: монахи, собирающие листочки на рассвете, особый аромат того чая. По сей день это самый дорогой чай в мире.
Внизу, в долине, яркие разноцветные косынки сборщиц чая, словно лепестки, устилают всю лужайку. Фредерик указывает на людей вокруг нас:
— Здесь немало приехавших сюда в связи с годовщиной смерти Аритомо.
— Знаю. Они меня уже допекли. Какая-то журналистка вознамерилась заснять меня для документального фильма об Аритомо, который она делает. Еще одна попыталась уломать меня дать интервью для какого-то новостного канала.
— Тебе стоило бы поговорить с ними, рассказать об Аритомо. Ты ведь знала его как никто.
— Знала ли?
Принесли еду, и мы в молчании принялись за нее.
— Тацуджи закончил работать с оттисками гравюр на дереве, — говорю я, когда убрали тарелки.
Неспешно, конструируя последовательность событий даже во время рассказа, я излагаю Фредерику все, что узнала про «Золотую лилию». Когда я завершаю рассказ, наступает долгое молчание.
— Думаешь, Аритомо был замешан? — спрашивает он наконец.
— Не знаю. Но после того, что рассказал Тацуджи, уверена, что была узницей в одном из концлагерей «Золотой лилии». Многое из сказанного им совпадает с тем, что я там видела.
— Аритомо знал, что джапы с тобой вытворяли?
— Я ему рассказала.
— Зато мне ты ничего не говорила. — Его голос выдавал застарелую обиду, все еще жгучую после стольких-то лет. — Сказать правду, я так и не смог понять, почему ты уехала из Югири.
— Я не могла жить тут, Фредерик. Не могла даже заставить себя создавать сад, который предназначался в память сестры: все в нем напоминало мне об Аритомо. Законы, право — единственное, в чем, по моему разумению, я разбиралась хорошо.
— У тебя и получалось совсем неплохо.
— Странно, правда? Я вовсе не думала становиться судьей, когда возвращалась к работе. Зато у меня имелось то, что, на свой лад, рекомендовало меня вновь образовавшемуся независимому государству, когда оно принялось подыскивать кадры: я не европейка, а уж как критически была настроена против наших колониальных хозяев, которые продали нас с потрохами!
— Ты так и не оправилась от пережитого в заключении.
— Ты знаешь кого-то, кто оправился?
— Виноват. Глупость сказал.
За спиной Фредерика в глаза мне бросается плывущий в небе воздушный шар — ярко-красный, в форме перевернутой слезы. Фредерик прослеживает мой взгляд, оборачиваясь, чтобы взглянуть через плечо.
— Один малый из К-Л привез его сюда неделю назад, — говорит он. — Поднимает на нем в воздух туристов. Мне рассказали, что успехом пользуется полет над районом вокруг Югири.
Шар, медленно вращаясь, подбирается к нам. Сбоку на нем слова «ЧАЙНАЯ ПЛАНТАЦИЯ МАДЖУБА» и эмблема плантации: контур капско-голландского дома. При виде его я издаю стон притворного недовольства.
— Да ладно тебе, — отмахивается Фредерик, — отличная реклама!
— Я его собью, если он осмелится полететь над Югири.
Он смеется, вызывая недоуменные взгляды сидящих вокруг людей.
— Помнишь ту сказку, которую каждый год Эмили рассказывала на Празднике середины осени? — произносит он, отирая слезы с глаз. — Хоу И своим луком и стрелами сбивает с небес солнца? А его жена глотает волшебное снадобье и становится бессмертной?
— Бедняга Хоу И, тоскующий по жене, которую он потерял, уступив луне, — говорю я. — Ему бы, бедному, заставить себя позабыть ее.
— Видно, не смог, — отвечает Фредерик. — Видно, и не хотел забывать.
В тот же вечер, в пять часов, я переодеваюсь для прогулки: рубашка с длинными рукавами, свободные легкие брюки, крепкие башмаки. А Чон уже ждет меня у входной двери. Домоправитель, давно понявший, что я переняла у Аритомо привычку совершать вечернюю прогулку по окрестным дорожкам, стоит ему заслышать, что я собираюсь гулять, тут же появляется у входной двери с посохом. Посох я не беру никогда, но это отнюдь не мешает А Чону всякий раз подавать мне его.
Строго говоря, есть тринадцать пешеходных дорожек, что отходят от трех селений на Камеронском нагорье, все — разной протяженности и трудности. Еще есть куда больше тропинок, не нанесенных на карты, известных только лесничим и тем, кто всю свою жизнь провел на нагорье. Одна из них вьется у самого края усадьбы. На всю прогулку у меня уходит меньше часа, и, учитывая время года, вряд ли я встречу еще кого-то на своем пути.
Во время прогулки давящая внутри тяжесть отпускает. Над головой сходящиеся друг с другом листья бросают тени на другие листья. Запах перегноя смягчен благоуханием диких орхидей. Воздушные корни пробиваются из ветвей деревьев баньяна, некоторые из корней постарше уже успели с годами окаменеть до состояния сталактитов, и теперь они подпирают прогибающиеся ветви. Если не считать тропинки у меня под нами, ничто не указывает на то, что кто-то проходил тут до меня, и всего через несколько минут я чувствую, как затягивает меня это влажное, гниющее средоточие тропического леса.
Тропинка крутая, идти по ней трудно.
Я останавливаюсь перевести дыхание на уступе, откуда открывается вид на долины внизу. И вновь меня жалит застарелое ощущение несправедливости: я была бы покрепче, если б не подорвала здоровье в лагере. Когда нейрохирург впервые уведомил меня о диагнозе, я спросила, не вызвали ли болезнь перенесенные мною лишения, не были ли они семенем, посаженным сорок лет назад, которое мало-помалу запускало свои ядовитые корешки все глубже и глубже в мой организм. «Наверняка утверждать нельзя, — сказал врач, — но сомнительно».
Что-то во мне никак не может остановиться и не гадать об этом. Афазия. Какое прекрасное слово, думаю я, садясь на пенек красного дерева. Нет, не прекрасное: очень уж похоже на раффлезию, привлекающую во время цветения тучи мух запахом гниющего мяса.
Мысли возвращаются к рассуждениям Тацуджи о «Золотой лилии». Если он прав и Томинага Нобуру возглавлял «Золотую лилию» в Юго-Восточной Азии, тогда у меня нет сомнений, что лагерь, в который меня заключили, был частью всего этого. Но какое место Аритомо во всем этом? Прав ли Тацуджи, полагая, что Аритомо направили сюда подготовить почву для осуществления планов «Золотой лилии»?
Вдруг меня охватывает ярость по отношению к Аритомо. Пальцы впиваются в бока пня, на котором я сижу, как когти!
Но приступ ярости стихает быстро.
Встаю, отряхиваю грязь с брюк сзади. Уже темнеет. В низких туманах за холмами вызревает оранжевое свечение, словно бы деревья охвачены огнем. Из сотен пещер, изъевших склоны этих гор, валами валят летучие мыши. Смотрю, как безо всяких колебаний погружаются они в туман, доверяя эху и молчанию.
Не так ли и все мы, рассуждаю я, направляем свои жизни, растолковывая молчание между произнесенными словами, дотошно исследуя возвраты эха нашей памяти, с тем чтобы составить «карту местности» нашей жизни, чтобы уяснить, что за мир нас окружает?
Глава 24
Сад составлен из многообразных часовых механизмов, сказал мне однажды Аритомо. Одни из них идут быстрее других, а какие-то идут медленнее, чем мы способны различать. Полностью я поняла это лишь много времени спустя после того, как стала его ученицей. Каждое растение, каждое дерево в Югири росло, цвело и умирало с той быстротой, какая была присуща только ему. И все же сад окутывало ощущение безвластия времени. Деревья из более холодных частей света — дубы, клены и кедры — приспособились к постоянным дождям и туманам, к бессезонному прохождению времени в горах. Свою расцветку они меняли незаметно. Один только росший у дома клен хранил память о сменяющихся временах года в расширяющихся кольцах ствола: листья его становились совершенно красными, слетали с веток и разносились по всему саду. Мне часто попадались эти листья, прилипшие к мокрым камням на берегах пруда Усугумо, как выброшенные приливом медузы.
Всякий раз, покидая Югири, чтобы отправиться в селение Танах-Рата, я убеждалась, что потеряла счет времени. Приехав на Камеронское нагорье, я оставила мир позади, полагая, что это ненадолго, но пришел день, и меня поразило осознание факта: я провела в ученичестве у Аритомо больше года. Этим я поделилась с ним.
— Знаешь, Магнус первым рассказал мне историю Эдемского сада. Мне стоило большого труда представить его себе, — заметил он. — Сад, где ничто не умирает и не обращается в тлен, где никто не становится старым, а времена года никогда не меняются. Какое убожество!
— Что же в этом убогого?
— Представь себе времена года в виде кусков тончайшего, прозрачнейшего шелка разных цветов. Каждый из них прекрасен сам по себе, однако, наложи один на другой, пусть даже всего лишь по краям — и создается нечто особенное. Та узкая полоска времени, когда один сезон набегает на окончание другого, именно такова.
Он умолк ненадолго. Потом спросил:
— Что произошло с Эдемом после того, как мужчина и женщина были изгнаны из сада? Пришло ли все в запустение? Древо Жизни и Древо Познания? Или все в нем остается по-прежнему — неизменным, ожидающим?
Я попыталась припомнить, чему меня учили в школе монахини.
— Не знаю. Это просто сказка.
Он взглянул на меня:
— Когда Первый мужчина и Первая женщина были изгнаны из своего дома, Время тоже было пущено гулять по миру на воле.
Однажды утром в Югири появились Каннадасан и его рабочие, и я поняла: монсун закончился. Многое надо было расчищать: бури отсекали ветви деревьев, листья и всякий сор нанесло с гор, они забили ручей, берега его оказались затоплены. Я радовалась возможности снова отдавать саду свое внимание и силы. Вскоре мы справились с тяжелыми работами и перешли на менее трудоемкие: расчистить дорожки, слегка изменить расположение камней, подрезать ветки — в общем, делали то, что Аритомо воспринимал как выбивающееся из гармонии.
Вечерами он брал у А Чона свой посох и мы прогуливались среди подножий холмов позади сада. Меня радовала каждая минута этих прогулок. Он всегда показывал мне что-то, чего сама я не заметила бы. «Природа — лучший учитель», — говорил он мне.
Стали приходить просьбы от крупных чиновников и высокопоставленных военных деятелей посетить и осмотреть Югири. К моему удивлению, Аритомо соглашался на большую часть из них, хотя сам никогда не проводил такие экскурсии, а всегда просил меня проводить посетителей и показать им сад. К тому времени знаний о разбивке садов у меня было достаточно, но я понимала: мне понадобится еще много лет учебы у Аритомо…
Как-то днем, вычищая граблями лужайку перед домом, я почувствовала, как он подходит ко мне. Несколько минут он молча наблюдал за мной. Я продолжала заниматься своим делом: я больше не нервничала, когда он дотошно проверял мою работу.
— Как выглядит Югири в сравнении с другими твоими садами? — спросила я, не поднимая головы.
— Их, вероятно, уже сгубили грубые неумелые руки. Этот, здешний, — Аритомо обвел взглядом то, что нас окружало, — единственный, который до сих пор поистине мой.
— Ты мог бы создать больше садов тут, в Малайе. Приспособь «Искусство располагать камни» к нашему климату, — посоветовала я. — Будем вместе работать, ты и я. Начать можем с создания сада, который мне нужен в память о Юн Хонг.
— Я сегодня получил письмо от Секигавы, — сказал он. — Бюро направило его сюда, повидаться со мной.
Я сгребла листья в мешок и положила грабли на землю.
— Что ты ему скажешь?
Он посмотрел на меня с самообладанием солнца, созерцающего собственное отражение в море:
— Я скажу ему, что мой дом теперь здесь, в этих горах.
Долго мы просто стояли и смотрели друг на друга. Потом я подала ему мешок с листьями, который все еще держала в руках:
— Теперь сад в совершенном порядке.
Взяв из моих рук мешок, Аритомо погрузил в него руку и вытащил горсть коричневатых пожухлых листьев. Ступил на лужайку и раскидал их, словно сам был порывом ветра. Когда последний лист выпал из его руки, он вернул мне мешок и отступил назад, чтобы взглянуть на то, что получилось…
В ту ночь, когда он делал мне наколку, руки его, я чувствовала, сновали медленнее, тяжелее. Раз-другой его пальцы отдыхали на моей спине, подобно стрекозе, держащей равновесие на листочке. Было уже за полночь, когда он перестал работать и приткнулся к стене, сидя на пятках. За окнами, в траве, рыгающе квакали лягушки. Мгновение спустя я почувствовала, как он легко тронул меня за плечо. И сказал:
— Готово.
Взгляду моему понадобилась секунда-другая, чтобы обрести четкость. Я оттолкнулась от татами и встала на ноги. Глядя через плечо, рассматривала свое тело в зеркале, отыскивая последнюю наколку, которую он сделал цветной: закругленный контур Дома Маджубы, ковчегом плывущего по зеленой зыби чая. Хоримоно сливалось с голой кожей вокруг моей шеи, уходя к предплечьям, растворяясь на боках и прямо над началом ягодиц.
Я вертелась, пока не смогла увидеть в зеркале всю спину. Казалось, я натянула на себя чересчур тесную расписную рубашку. Двинула одним плечом, отчего все фигуры на ней вытянулись.
И вдруг мне стало страшно.
— У тебя теперь новая кожа.
Аритомо обошел вокруг меня, как уже делал почти год назад, когда пальцами обследовал мою тогда еще чистую спину.
— Но еще не все закончено: вот тут осталось это пятно.
Я коснулась прямоугольника, размером с две сигаретные пачки, у себя над левым бедром. Пустота его казалась неестественной, болезненной.
— Хороти непременно оставит какой-нибудь участок хиромоно пустым. Это символ того, что оно никогда не завершено, никогда не совершенно, — пояснил Аритомо, вытирая руки полотенцем.
— Вроде листьев, которые ты разбросал по лужайке, — тихо сказала я.
Даже после того, как сад в Югири был завершен, всегда находилась какая-нибудь работа по его содержанию. Большую часть рутины Аритомо поручал мне, указывая, что ему нужно от садовников и не жалея при этом слов на разъяснение каждого дела.
Как-то вечером, когда рабочие уже ушли, я проходила мимо стрельбища из лука и увидела его там, одетым для кюдо. С тех самых пор, как я его узнала, он ни разу не упражнялся в стрельбе из лука настолько поздно, да и в позе его было что-то непривычное. Остановившись, я стала смотреть. Удивление мое возросло еще больше, когда я заметила, что он делает вид, будто помещает стрелу на тетиву. Вот он оттянул тетиву назад, потом отпустил ее. Никакой стрелы не было, но все ж мне показалось, будто я услышала слабый звук порванной бумаги, словно бы что-то с силой пронзило мишень.
Аритомо оставался недвижим — одна рука все еще вытянута вперед, удерживая лук на уровне глаз. Наконец он опустил его — это было как завершающая нота. Смотрел он по-прежнему на мишень, а потом удовлетворенно кивнул головой.
Я подошла по краешку прямоугольника из гравия и встала рядом с ним. Спросила:
— Что, попал в яблочко?
Он еще раз глянул на мишень:
— Да, попал.
— Не слишком это было трудно, потому как стрелы-то у тебя не было, — заметила я, пряча свое замешательство за слегка шутливым тоном.
— Ты не права. На это уходят годы упражнений. Когда я только-только начинал, то всегда мазал, — сказал он. — А стрела все же была.
— Не было, — упорствовала я, не позволяя себе повернуться и взглянуть на мишень.
— Была.
Он коснулся головы:
— Вот тут, внутри.
Он стал проводить больше времени на стрельбище, пуская невидимые стрелы. И каждую ночь просил меня дать ему посмотреть на хоримоно. Я лежала на простынях, а он рассматривал мою кожу, пальцы его оглаживали картинки, которые он выколол на моей спине: монастырь в горах, пещера саланган, лучник, сбивающий стрелою солнце. Уже через несколько минут я переворачивалась и притягивала его к себе.
Был поздний вечер, и мы с Аритомо были единственными людьми, оставшимися в саду. Тишина поднималась из самой земной глуби. Я была совершенно спокойной и надеялась, что в мире никогда не иссякнет этот резервуар спокойствия. Потом вновь пришли в движение облака, упали туманы и раскинулись по предгорьям.
Я отчистила свои инструменты, повесила их в кладовку. Пошла мимо стрельбища. Оно было пусто. У входной двери дома я нашла А Чона, державшего в руке посох из хенгала[243]. Кернильс сидел на ступеньке, вылизывал себе лапу. Почти тут же вышел Аритомо. Немного поколебавшись, он все же взял палку у домоправителя.
Мы прошлись до края пруда Усугумо. Кот следовал за нами, высоко задрав хвост. Аритомо остановился и стал смотреть куда-то через все пространство воды. В тени на одной ноге стояла серая цапля, не в силах оторваться от созерцания своего отражения. Позади я расслышала слабый хруст гравия: А Чон выкатывал свой велосипед из сада, скрежеща одним колесом.
Дорога, которую обычно выбирал Аритомо для подъема в горы, шла мимо западной стороны сада. У самого выхода на тропу, скрытую густой стеной папоротников и высокой травой, Аритомо остановился. Наклонился и почесал у Кернильса за ушками. А когда выпрямился, сказал:
— Полагаю, сегодня вечером мне лучше побыть одному.
И протянул мне свой походный посох. Мы посмотрели друг на друга, и в конце концов я взяла его у него.
— Оставлю его у тебя в кабинете, — сказала я.
Он кивнул и прошел мимо меня, лишь слегка коснувшись моей руки. Я смотрела, как он взбирается по склону. Отражавшийся от папоротников свет придавал воздуху зеленый оттенок. В конце подъема Аритомо обернулся, чтобы взглянуть на свой сад. Наверное, он улыбался мне, но лучи солнечного света у него за спиной мешали разглядеть наверняка.
Я подняла руку. Махала ли я ему?
Звала ли его вернуться?..
«Больше всего шансов отыскать Аритомо — в первые двадцать четыре часа после исчезновения», — сказал на следующее утро субинспектор Ли, когда я приехала в участок в Танах-Рате. Он расспросил меня про состояние рассудка Аритомо, спросил, во что тот был одет. Попросил его фотографию — и только тогда я сообразила, что у меня нет ни одной.
Югири полиция использовала как базу для своих операций. Одну стену кабинета Аритомо сплошь утыкали картами местности, которые предоставили военные. А Чону вздохнуть было некогда: он без передышки готовил еду для людей, которые, топая, заходили в дом и, так же топая, выходили из него в любое время дня.
— Я нашла это у него на столе, — сказала я, отдавая Ли пузырек. — Его таблетки. Чтобы держать в норме кровяное давление.
Меня удивило, как много людей входило в поисковые группы. Я поделилась этим наблюдением с Ли, и он объяснил:
— Это все люди, которых он спас от пыток в Кэмпэйтай или от отправки на строительство железной дороги в Бирму.