Сад вечерних туманов Энг Тан Тван
И я потеряла бдительность.
Как-то ночью, когда я выходила с кухни, из тени выступил капитан Фумио и остановил меня. Сунув руки мне под одежду, он прошелся пальцами по моему телу, царапая мне соски плохо остриженными ногтями. Я передернулась, а ему только того и надо было.
«Со, со, со»[226], — зашипел он, когда его пальцы наткнулись на пару куриных лапок, которые висели на веревке, подвязанной у меня на талии, и которые я спрятала у себя меж ляжками.
В бараке, где велись допросы, один охранник держал меня, заставляя смотреть, как Фумио раскладывает на столе передо мной куриные лапки. Капитан вытащил из ножен, висевших на поясе, нож и одним молниеносным движением оттяпал у них когти, разрубив кожицу, мясо и кость. Другой охранник припечатал мою левую руку к столу и развел все пальцы. Я рыдала, умоляя Фумио отпустить меня. Он снова поднял свой нож. Теперь уже я билась изо всех сил — пинала охранников, с силой топтала им ноги, — но они ни разу не ослабили хватку.
«Траханая китайская сучка, — произнес Фумио по-английски, прежде чем вновь перейти на японский. — Думаешь, ты такая умная, чтоб воровать нашу еду? Так я научу тебя понимать одну из наших поговорок: «Даже обезьяны падают с деревьев».
Я вопила и вопила, а он тяпнул лезвием и отрубил мне два последних пальца на руке.
Моему визгу, казалось, конца не будет…
За секунду до того, как тьма заволокла все, я вдруг увидела, что гуляю по какому-то саду в Киото. А потом я потеряла сознание — и боль прошла.
Раны залечивались плохо и долго.
Я бредила, бесконечно мучаясь от боли.
Но не прошло и недели, как Фумио отправил меня работать обратно на кухню. Другие заключенные, как могли, ухаживали за мной. Д-р Каназава зашил мне обрубки пальцев. И тайком сунул мне ампулы с морфином из убывающего лагерного запаса, предназначенного строго для японцев. Я отстранялась от других узников, предпочитая забываться собственными мыслями. В своем сознании я создавала сад, то есть попросту извлекала из собственной памяти все, что помнила. Так я отвлекалась от того страшного, что произошло.
Уже много недель я не видела Юн Хонг, хотя и попросила д-ра Каназаву передать ей, что заболела малярией. Только она все равно узнала, что произошло. Фумио рассказал ей.
«Я убью его», — сказала она, когда я вполне поправилась, чтобы тайком навестить ее. Она протянула руки сквозь решетку, чтобы взять в них мои ладони, но я держала их плотно прижатыми к бокам.
«Дай мне посмотреть», — потребовала сестра.
Я подняла изуродованную руку, утянутую бинтами.
«О, Линь… — прошептала она. — Этот скот…»
«Уже заживает».
Я рассказала Юн Хонг о саде, в котором увидела себя всего за миг до того, как Фумио отрубил мне пальцы.
«Мы разобьем свой собственный сад, — сказала она. — И это будет место, откуда никто не сможет нас увезти».
Позже в тот вечер, лежа на нарах, я вновь подумала о том, что она сказала. «Если когда-нибудь у тебя, Линь, будет возможность бежать, я хочу, чтобы ты воспользовалась ею. Нет, не спорь. Обещай мне, что убежишь. Не думай. Не оглядывайся. Просто беги».
Я пообещала.
А что мне оставалось делать?
Малярия унесла отца Кампфера, и Фумио назначил меня переводчиком между японцами и заключенными. Однажды, года через два с половиной после того, как я попала в лагерь, заключенным приказали построить хижину. Когда та была готова, Фумио приказал мне явиться туда. С ним был еще один человек, которого я никогда раньше не видела. По тому почтению, какое выказывал ему Фумио, я поняла, что это какая-то важная шишка. Было ему немногим за сорок, волосы коротко стрижены, лицо худое и узкое. Одет он был в белые брюки и в белый китель со стоячим воротником. «И как это ему удается ни пятнышка не посадить на такую одежду в джунглях?» — подумала я. Звали его, сообщил он мне, Томинага Нобуру, и ему нужно, чтобы кто-нибудь переводил для него документы с английского на японский. «Еще так недавно этим занимался отец Кампфер», — посетовал он.
«Он до сих пор был бы жив, если б ваши люди дали ему нужное лекарство», — ответила я.
Рука Фумио махом пошла назад в движении, которое всем нам было знакомо. Томинага взглядом остановил его: «Прошу вас, капитан Фумио, оставьте нас».
Ладонь капитана сжалась в кулак, руки вытянулись по швам. Он низко поклонился Томинаге и вышел из хижины. Томинага указал мне на стул и пошел к походной печурке — приготовить воду для чая. Стол его в углу был завален схемами, документами и картами, со стены взирал на нас с портрета Хирохито в военной форме. На другой стене в рамке висел сделанный углем набросок.
«Сад»[227], — сказала я, припомнив, что рассказывала мне Юн Хонг — когда-то, целую жизнь назад.
«Сад сухих камней, да», — отозвался Томинага, глядя на меня и на мгновение забыв про чайник в своей руке.
«Где это?»
Он бросил взгляд на мою руку, все еще обмотанную окровавленной повязкой.
«Ты что-то знаешь про наши сады?»
«Жил когда-то в Малайе один японский садовник, на Камеронском нагорье, — сказала я. — Не знаю, там ли он еще».
Я задумалась на несколько секунд.
«Накамура… как-то так. Так его звали».
«Ты имеешь в виду Накамура Аритомо? Он был одним из садовников императора».
«Вы с ним встречались?» — ухватилась я за ниточку из прошлой жизни.
«Накамура-сэнсэй — в высшей степени уважаемый садовник, — ответил Томинага, садясь на плетеный стул напротив меня. — Откуда тебе про него известно?»
Мое колебание длилось всего какую-то долю секунды: «Искусство расположения камней всегда приводило меня в восторг».
«Что случилось?» — он указал на обрубки на моей руке.
Я не ответила, и лицо его отяжелело.
«Фумио», — произнес он.
Я поднесла чашку к лицу. Я не пробовала чая с тех самых пор, как попала в лагерь. Успела забыть, на что похож его запах. Закрыв глаза, я потерялась в его благоухании…
Томинага очень быстро понял, что моим познаниям в японском было далеко до уровня отца Кампфера, однако не отказался от меня, как я боялась. «Только теперь ты — подданная Японии, — заявил он, — и у тебя должно быть японское имя». И настоял, чтобы я звалась Кумомори[228]. Я решила, что поступлю мудрее, если не стану противиться, да и потом, если подумать, так оно в чем-то и хорошо: было легче сделать вид, будто содеянное мною было сделано кем-то другим — женщиной, не носившей моего имени.
Он любил говорить со мной о садоводстве, и я выяснила, что в свободное время он рисовал своим друзьям планы садов. Он постоянно изучал карты, делая пространные заметки. Обследовал шахту по пять-шесть раз в день. Мне приходилось следовать за ним вниз, в туннели, переводить его распоряжения заключенным. Охранники заранее криком предупреждали узников о его приближении. Все, даже охранники, обязаны были кланяться ему, глядя в землю. Я не бывала в шахте с тех пор, как стала работать в офицерской столовой. И была поражена размаху, с каким она разрослась, как разветвилась глубоко под землей! В стены пещер были вделаны металлические стеллажи, полностью заставленные стальными ящиками.
Сменяли друг друга месяцы. Приходили и уходили сезоны дождей. Я завидовала их свободе. Всякий раз, когда удавалось поговорить с Юн Хонг, я просила ее рассказать мне побольше про японские сады, с тем чтобы я могла воспользоваться этими познаниями в разговорах с Томинагой. Я попросила Томинагу освободить Юн Хонг, но он отказался: «Я не могу освободить одну и оставить остальных. Это неправильно».
«А правильно позволять, чтобы ее снова и снова насиловали? Мне все равно, правильно это или неправильно, Томинага-сан, — настаивала я, когда он ничего мне не ответил. — Я хочу только одного: чтобы моя сестра не страдала».
Я думала; а не случалось ли и ему брать ее силой?..
И, даже зная, что сестра никогда не простила бы мне этого, заявила:
«Я пойду на ее место. Только вызвольте ее из того барака».
«Ты для меня слишком полезна, Кумомори», — сказал Томинага.
По лагерю поползли слухи, что Япония проигрывает войну. Охранники, почуяв перемену в отношении к ним заключенных, били их с усилившейся жестокостью. Нет, не «их», а «нас». Нас. Случались времена, когда я забывала, что как бы по-доброму ни обращался со мной Томинага, насколько бы из-за моих дружеских отношений с ним я ни была прикрыта от жестокости охранников — я все равно узница, рабыня японцев. Когда я поведала Юн Хонг о неминуемом поражении японцев, та задумалась.
«Очень скоро нас выпустят, — говорила я, дивясь: отчего сестра не разделяет моего ликования. — Мы будем свободны и отправимся домой».
«А что люди будут говорить обо мне?»
«Никто не узнает о том, что происходило тут. Я тебе обещаю».
«В конце концов выплывет. Кто-то да проговорится, — она отвела взгляд в сторону. — И ты это знаешь».
«Когда мы выберемся отсюда, то больше никогда не станем заводить речь об этом. Никто никогда не узнает», — повторила я.
«Даже если мы никогда не заговорим об этом, я буду видеть это в твоих глазах всякий раз, когда посмотрю на тебя. — Со стороны входа донеслись мужские голоса и грубый смех. — Тебе лучше уйти».
Сестра отступила от окна, и мрак поглотил ее.
Стальные ящики стали привозить каждую неделю. К этому времени заключенных в лагере осталось меньше сотни. Последнюю партию военнопленных доставили четыре месяца назад и с тех пор никаких других узников не привозили. Каждые две недели Томинага покидал лагерь, уезжая куда-то в фургончике Красного Креста. Когда несколько дней спустя он возвращался, то был угрюм и неразговорчив.
Я никогда не спрашивала, куда он ездил, а уж тем более про то, чем вообще занимается на войне. Казалось, самую большую радость ему доставляло обсуждать со мной его теории создания садов. Я никогда не упускала случая расспросить его о самых незначительных подробностях. То, что он говорил, меня интересовало, но я поступала так еще и потому, что желала продлить время, которое проводила возле него, оттянуть свое неизбежное возвращение к лагерной действительности.
«Когда война закончится, ты должна поехать посмотреть сад Накамура Аритомо», — как-то сказал он мне.
«А скоро война кончится?»
Он глянул на меня, потом отвернулся и стал рассматривать два водопада высоко в горах над лагерем. Он настолько похудел, что глаза у него, казалось, уродливо растянулись, словно бы, оплавляясь, стекали по лицу.
Томинага отсутствовал в лагере три недели, это было самое длительное отсутствие на моей памяти, и я уже думала, что больше никогда не увижу его. Однажды днем охранник шепнул мне, что он вернулся. Я ожидала, что Томинага вызовет меня, как он это всегда делал, но уже настала ночь, а о нем не было ни слуху ни духу. Я тайком выбралась из барака и пошла к его хижине. Когда я подошла, домик был погружен во тьму, а Томинага бродил неподалеку, среди деревьев, освещая себе дорогу керосиновой лампой. Я тайком последовала за ним, к бараку ёгун-юнфу. Спрятавшись за деревом, я следила за ним. Мужчины, ждавшие возле барака, встали по стойке «смирно» и склонились перед ним в поклоне, пока он, минуя их, проходил вовнутрь.
Я бешено злилась на него, а еще больше — на себя. Чего было от него еще ждать?! Он такой же, как и все джапы.
Он вызвал меня на следующее утро, после того как мы пропели «Кимигаё» и поклонились императору Японии. Охранники, передвигающиеся по лагерю, казались нервными и скованными. На некоторых из них Фумио, что-то приказывая, попросту орал отнюдь не благим матом. Я поспешила прочь, чтоб не встречаться с ним. Томинага быстро ходил взад-вперед возле хижины. Увидев меня, он встал и сказал: «Иди со мной». У меня не было сил взглянуть на него. Он схватил меня за руку и потащил за хижину, где стоял его фургончик Красного Креста. Вытащил из кармана полоску черной ткани, растянул ее в руках: «Повяжи это!» Я уставилась на него, все еще думая: кого из женщин ты использовал прошлой ночью, тварь?! Невзирая на нашу дружбу, я пришла в ужас, мне показалось: завязав мне глаза, он намерен пристрелить меня. Наверное, как раз из-за нашей дружбы он и удостаивает меня этой особой милости!
«Вчера ночью я оставил твою сестру за собой, — заговорил он. — Я сказал ей, что вывезу тебя. У меня с английским плохо, но она поняла, что я ей говорил. — Он достал из кармана бумажку, сложенную в маленький квадратик. — Она попросила передать тебе это, — он сунул записку мне в ладонь. — У нас не очень-то много времени, Кумомори».
Развернув бумажку, я узнала аккуратный изящный почерк Юн Хонг: «Помни о своем обещании. Не раздумывай. Не оглядывайся. Беги».
Я подняла взгляд от записки на Томинагу, потом оглянулась на ряд бараков, скрытый среди деревьев.
В предрассветной тьме их было трудно различить.
Он сделал шаг ко мне — и я позволила ему завязать себе глаза. Чувствовала, как он связывает мне веревкой кисти рук. Сжав мне локоть, он помог мне забраться в кузов фургончика. «Чтоб звука от тебя не было слышно», — предупредил он перед тем, как закрыть дверцы. Я слышала, как он залез на водительское сиденье, а через секунду заурчал оживший мотор. Фургончик дернулся и покатил. У ворот Томинага остановился, заговорил с охранниками. Я затаила дыхание, силясь расслышать его слова. А потом мы опять поехали. В первый раз я выехала из лагеря с тех пор, как нас с Юн Хонг привезли сюда, почти три года назад. «Я вернусь, чтобы забрать тебя, — молча клялась я сестре. — Я снова отыщу лагерь. Я вернусь за тобой».
Дорога (если это вообще была дорога) была плохой. Время от времени на крутых поворотах меня шмякало о стенки фургончика. Ветки когтями царапали крышу. Прошло минут пятьдесят, а то и целый час, прежде чем фургончик свернул в сторону и резко остановился. Я слышала, как он вылез из машины и отпер двери. Он помог мне выбраться наружу, стянул с глаз повязку и развязал руки.
Мы стояли на небольшой полянке. Луна только что зашла за горы. Я дышала жадно и тяжело. Он вручил мне сумку с бутылкой воды и кусочками исходящей паром тапиоки, завернутой в пальмовые листья. Указывая на тропу, ведшую вниз, в гущу деревьев, Томинага сказал: «Выйдешь к реке. Иди по джунглям. Иди. Забудь все, что видела».
«Где мы? Скажите мне, где лагерь находится».
Он низко поклонился мне: «Война окончена. Через несколько дней император объявит о нашей капитуляции».
Радость и облегчение вскружили мне голову: «Значит, их освободят!»
«Никого из заключенных не выпустят, Юн Линь».
Услышав собственное имя, сорвавшееся с его губ, я растерялась. Сразу даже не поняла, к кому он обращается. И только потом поняла то, что он сказал.
«Отвезите меня обратно в лагерь! — я повернулась к фургончику. — Отвезите меня обратно!»
Он схватил меня за плечи, развернул, ударил по щекам — дважды. Толкнул — и я упала лицом в землю. Слышала, как он забрался обратно в машину. Заработал мотор, фургончик развернулся — и он уехал.
Тишина вернулась в джунгли. Я поднялась с земли, подхватила сумку и припустила в ту сторону, где скрылась его машина. Я скользила по проплешинам мха, падала, спотыкаясь о камни и корни. Приходилось часто останавливаться, чтобы перевести дыхание. В конце концов я перешла на шаг. Дважды сбивалась я с пути и теряла драгоценное время, пытаясь снова выйти на след. Под конец я уже совсем не соображала, в ту ли сторону все еще иду. Хотелось остановиться и упасть, но я все шла и шла.
Я должна была вернуться к лагерю.
Солнце стояло высоко, когда я вышла на край какой-то лощины. Впереди, далеко на восток, небо было ясное, зато позади меня на горы надвигались грозовые тучи. Я выпила последний глоток воды из бутылки и выбросила ее. Взгляд мой обшаривал долины, отыскивая два водопада, которые я так часто видела из лагеря. Используя их как вешки, я выискивала шахту и минуту спустя отыскала ее под уступом известняковой скалы. Надежда ожила во мне.
Я забралась на поверхность скалы, чтобы видеть получше. Заключенных собрали возле входа в шахту в окружении охранников. Я пыталась различить в толпе Юн Хонг, но было слишком высоко. Какой-то человек в серой одежде и головном уборе странной формы расхаживал возле шахты, помахивая чем-то зажатым в руке, из чего курился дымок. Ладан — поняла я мгновение спустя.
Из жерла шахты появилась фигура, она делалась все выше по мере того, как человек поднимался по уходившему вниз туннелю. Он был одет в белое, и я поняла: это Томинага, хотя разглядеть его как следует не могла. Он остановился перед заключенными и сделал то, чего ни один японец никогда не делал по отношению к ним — к нам — прежде: прижав руки по швам, он всем телом сложился в глубоком поклоне.
Выпрямившись, он подал знак охранникам.
Те принялись кучками отгонять узников в джунгли, подальше, в сторону от лагеря. Нужно было поспешить: спуститься к шахте и выяснить, куда погнали заключенных, пока я не потеряла их след. Однако что-то удержало меня посмотреть, что собрался делать Томинага.
Он отошел от входа, дойдя почти что до кромки джунглей. Ветер донес глухой рокот следовавших один за другим взрывов. А потом — тишина. Спустя мгновение пыль и дым вырвались из жерла шахты, но Томинага стоял по-прежнему, позволив облаку из земной преисподней укутать его полностью. Когда вскоре пыль немного осела, он стоял как стоял, в том же положении, вытянувшись во весь рост. Повернулся спиной к шахте и, не оглянувшись, вошел в джунгли.
И вдруг — как ножом срезало холм над шахтой, и вместе с ним вниз полетело все: деревья, камни, земля!
Когда я наконец-то спустилась в долину, шел дождь.
Я представления не имела, сколько времени прошло: может, два часа, а может, и четыре. Никак не могла отыскать лагерь, пока не поняла, что уже нахожусь в нем. Ограда была снесена. Все бараки до единого исчезли, клочок огорода с овощами для заключенных засыпан землей. Даже битый камень убран.
От лагеря не осталось ни следа.
Я побежала к шахте, обнаружив ее только по свежему оползню, похоронившему вход, побегам и деревьям, торчавшим из перемешанной земли. Я вглядывалась в джунгли вокруг, отыскивая тропу, по которой увели заключенных.
Гром прогрохотал где-то за горами. Потом еще раз, и по тому, как подрагивала земля под ногами, я поняла, что это не гром. Раздался третий взрыв, эхом раскатившись в горах. Я попробовала определить место, откуда прилетел звук. Это оказалось невозможно. В глаза бросилась хорошо утоптанная тропа, шедшая в джунгли, и я бросилась к ней.
Дождь хлестал все сильнее, ослепляя меня и превращая тропу в реку грязи. Не знаю, долго ли я шла, только в конце концов пришлось остановиться и укрыться под низко свисавшими ветвями…
Когда я снова раскрыла глаза, заканчивалось утро. Гроза прошла, но вода все еще лилась с веток и листьев. Дрожа, я встала и подошла к краю крутого откоса. С верхушек деревьев поднимался редкий утренний туман. Джунгли, казалось, тянулись до бесконечности, и я понимала, что только заблужусь, если стану забираться в них дальше. Повернув обратно, дошла до шахты. За ночь дождь смыл с горы все обломки. У меня подогнулись колени, и я рухнула на землю. Мои рыдания были единственным звуком в этом гробовом молчании.
Потом я поднялась. Пора было уходить.
Обернувшись на джунгли, куда охранники увели заключенных, я закрепила в памяти формы и цвета гор, известняковых гребней и поклялась Юн Хонг, что вернусь за ней, чтобы выпустить на свободу ее душу оттуда, где ее замуровали.
Я поплелась обратно к лагерю, и дальше, в джунгли, стараясь держаться тропы, по которой шла днем раньше. Ветки и колючки до крови расцарапали мне лицо и руки. Все время не оставляло ощущение, что кто-то преследует меня, как дикую зверушку. Наверное, тигр шел по моему следу. А может, демон джунглей подкрадывался ко мне, заставляя в смятении ходить кругами.
Меня бил озноб. Кости ломило. Настал момент, когда я поняла: никуда дальше я идти не смогу. Я улеглась в выемку, образованную корневой лапой инжирного дерева, и закрыла глаза. Я чувствовала, что охотившееся за мной существо подходило ближе. Кустарник сначала зашуршал, потом затрещал сильнее. Я раскрыла глаза. Слушала, как все ближе подходит это существо.
А потом листья папоротника передо мной раздались в стороны.
Туземец-парень лет пятнадцати-шестнадцати предстал передо мной. На нем была только набедренная повязка, а у губ он держал свою духовую трубку. Ни на миг не сводя с меня глаз, он достал висевший у пояса небольшой кусок ствола бамбука и вынул из него оперенное жало длиной с ладонь. Вложил его в духовую трубку, заложив мундштук кусочком ткани. Затем поднес мундштук к губам. Где-то в глубине моего сознания гнездилось знание того, что такие жала покрывают ядом, но я была слишком измотана, чтобы о чем-то беспокоиться и чего-то бояться.
Парень нацелил в меня свою трубку, надул щеки и выпалил жалом прямо мне в грудь.
Донесшиеся издалека крики и смех детей разбудили меня. Видела я все словно бы размытым, но смогла разглядеть, что раны у меня на руках обработаны: от них шел землистый запах какого-то отвара. Я лежала под грубым одеялом в углу длинной комнаты. Слышала голоса: судя по ним, вокруг меня было много других людей. А под досками пола похрюкивали свиньи и рылись в грязи цыплята.
Сколько я ни спрашивала, оранг-асли упорно отказывались сообщить мне, из какого они племени. В длинном жилом доме обосновались двадцать-тридцать семей, у каждой из них было свое место, совершенно открытое. Они продержали меня у себя целую неделю. Может, и дольше: я мало что помню из того времени. Я приходила в сознание и тут же теряла его. В короткие промежутки времени, когда я была в здравом уме, я гадала: не напичкали ли меня наркотиками. Непрерывным потоком приходили люди, усаживались на корточки и глазели на меня, но хранили молчание. Тот малайский, на каком говорила я, мало чем отличался от языка, на котором говорили они. Однако я подозревала, что они решили: будет безопасней сделать вид, будто они не понимают меня. Только однажды со мной заговорил вождь и рассказал, что нашедший меня парень не пытался меня убить своим жалом, а всего лишь хотел лишить сознания, чтобы самому отправиться за подмогой.
Когда я вполне окрепла, вождь дал мне того самого парня в провожатые и он опять повел меня через джунгли. Повел к Ипоху, ближайшему городу. Я чувствовала, что ему было велено выбрать путь подлиннее и позапутанней, чтобы лишить меня возможности снова отыскать дорогу к племени. Они не хотели, чтоб я вернулась и принесла беду в их селение.
Так я рассудила.
Дня четыре, если не пять, шагали мы по джунглям, прежде чем вышли на пропитанную гудроном дорогу. Парень поднял руку и указал направление, произнеся: «Ипох». Я спросила, как его зовут, но он только рукой махнул, повернулся и шмыгнул обратно в джунгли.
Ехавший в город водитель грузовика, груженного тапиокой, остановился и подвез меня. От него я узнала, что Япония капитулировала еще двадцать дней назад.
Война кончилась.
Глава 20
Монахини в монастыре по-прежнему причитали, когда я завершила рассказ.
— Война кончилась, — произнесла еще раз.
Мне полагалось бы почувствовать облегчение, излив то, что сидело закупоренным внутри, да вот только легче не стало.
— Покажи мне свою руку, — сказал Аритомо. — Сними перчатку.
Он уже много раз видел ее непокрытой. Я даже не шелохнулась. Он кивнул мне, и я стащила левую перчатку, высвободив два обрубка. Он взял мою руку, огладил пальцами шрамы.
— Ты левша, — произнес он.
— Фумио об этом тоже знал. Мне пришлось заново учиться делать простейшие вещи.
— Тот рисунок сада каре-сансуй, что ты видела в домике Томинаги Нобуру, — заговорил Аритомо. — Что было на нем?
Я подумала, припоминая:
— Три камня в одном углу и два низких плоских серых камня по диагонали напротив них, а позади — миниатюрная сосна, которой придана форма зазубренного храмового колокола.
— Сухой горно-водный сад[229] в летнем доме его деда на озере Бива[230], — кивнул Аритомо. — Ему триста лет, и он известен во всей Японии.
Он помолчал.
— Томинага-сан был человеком, разбиравшимся в «искусстве расстановки камней».
— Но не таким искусным, как ты.
— Сам он считал себя не менее искусным. Томинага-сан был двоюродным братом императрицы, — продолжил он так тихо, что я подумала, будто он разговаривает сам с собой. — Мы знали друг друга еще с тех пор, как были мальчишками лет пяти-шести.
— Так это с ним ты спорил из-за того, как устраивать сады!
Мне следовало бы догадаться раньше!
— Из-за Томинаги император и уволил тебя.
Аритомо ничего не сказал в ответ. Я воскликнула:
— Глупо было препираться из-за какого-то сада!
— Дело было вовсе не в саде. Речь шла о том, во что каждый из нас верил. Он всегда был неуступчив во взглядах, в своих принципах. Я как-то сказал ему, что из него получится отличный солдат.
— Не такой уж он был несгибаемый, — возразила я. — Он не подчинился приказу. Помог мне бежать.
— Вот это и вправду ему не было свойственно. Он всегда самым решительным образом защищал наше государство, неизменно был предан императору, нашим вождям.
— Он о тебе слова плохого не сказал. Даже часто восхвалял сады, созданные тобой.
Аритомо как-то вдруг постарел лицом.
— Зато чту он сделал с заключенными… чту мы сотворили со всеми вами…
Он затих, потом выговорил:
— Ты ведь никогда никому не рассказывала об этом?
— Пыталась отцу рассказать, один раз. Он и не пожелал слушать. И братец мой тоже…
— А твои друзья?
— Я оказалась отсечена от мира, который знала прежде. Я не отбрасывала тень, понимаешь? Было такое чувство, будто все вокруг знакомо и в то же время неузнаваемо. Иногда я так пугалась… то есть пугалась того, что это чувство не оставит меня до конца жизни.
— Ты все еще там, в лагере, — заметил Аритомо. — Тебе не удалось сбежать.
— Точно, часть меня осталась там, похороненная заживо с Юн Хонг и всеми остальными заключенными, — медленно-медленно выдавила я из себя. — Часть меня, которую пришлось оставить.
Я замолкла. Аритомо меня не торопил.
— Наверное, сумей я вернуться в лагерь и вызволить ту часть меня, то, может, и смогла бы снова ощутить себя единым целым.
— Судя по всему, что тебе известно, — сказал он, устремив взгляд вдаль, — лагерь… и шахта тоже… вполне могли бы находиться за теми горами.
— Там было не так высоко. И там было влажно. И жарко. — Я глубоко вдохнула. — И в воздухе не было ничего от этой… этой чистоты.
— Ты пробовала искать свой лагерь?
— После того как поправилась, только этим и занималась. Хотела найти, где они убили Юн Хонг. Хотела дать волю ей… ей и всем, кто погиб там. Устроить им подобающее погребение. Только о том лагере никто ничего не знал: ни японцы, ни военнопленные или солдаты, с которыми я беседовала.
Почесывая обрубки на руке, я сообразила, что так и не надела опять перчатки. И удивилась тому, что не ощущаю стыда или ужаса.
— Я объехала несколько поселений оранг-асли и всякий раз описывала место, куда попала и где меня выходили, но никто ничего не знал и о туземцах, спасших меня.
— Что, по-твоему, было внутри тех ящиков, что прятали в шахте?
— Мы считали, что оружие и боеприпасы, — сказала я. — Но позже, когда до нас стали доноситься слухи, что Япония проигрывает войну, мне показалось странным, что это оружие не пускают в ход.
— За несколько месяцев до высадки наших солдат, — признался Аритомо, — Томигава приехал повидаться со мной.
Я вся подалась вперед и уставилась на него:
— Он приезжал сюда? И чего же он хотел?
— От имени императора он передал мне в дар водяное колесо.
Аритомо разглядывал линии на своих ладонях.
— Если это хоть как-то, пусть и немножко, утешит тебя, могу уверить, что Томинага не насиловал твою сестру. Он предпочитал мужчин. Всегда. Думаю, он пошел повидаться с твоей сестрой, потому что считал, что без нее ты не уедешь.
— Но ведь уехала-таки. Я ее бросила.
— Она как раз и хотела, чтоб ты так поступила. Ты сдержала данное ей слово.
Мы сидели на лавке, прислушиваясь к бормотанью престарелых монахинь, покинутых в этом монастыре, о котором скоро все позабудут. Наверное, они молились, чтобы приплыли облака и унесли их, когда придет их черед покинуть этот мир…
Не один день после нашего возвращения из Храма Облаков я места себе не находила, не в силах сосредоточиться на своей работе в Югири. Не было покоя в душе: рассказав Аритомо о том, что пережила моя сестра, я преступила данное ей обещание хранить в тайне ее страдания.
Аритомо держался все настороженнее: я замечала это по тому, как он каждое утро, когда мы начинали занятия кюдо, слегка приподымал лицо, как будто воздух на пробу брал или вслушивался в шум деревьев. День ото дня дожди шли все сильнее и все дольше, иногда часами кряду, однако, когда дождь прекращался, Аритомо гонял нас еще немилосерднее, бранясь, что мы слишком долго возимся с полученным заданием.
Он велел нам обстричь сосны по периметру его сада. Я была самой легкой, а потому на меня надели веревочную петлю и подняли на высоту тридцати футов[231] от земли. Сосновые иголки исцарапали мне щеки и руки, и я с трудом улавливала среди порывов ветра голос Аритомо, выкрикивающего мне свои указания. Я пробыла на верхотуре минут десять, когда заметила, как он взмахом руки велел рабочим опустить меня на землю. Извернувшись в петле, чтоб можно было глянуть назад, я увидела, что все небо почернело.
Мы бегом бросились к дому и добежали как раз вовремя. Стоя бок о бок на энгава, смотрели, как мир растворялся в воде. Горы, джунгли, сад — все исчезло в потоках дождя.
Какой-то неестественный сумрак окутал дом. Молния сверкнула и пронеслась по комнатам, высвечивая и пронизывая ширмы из рисовой бумаги, словно переносящиеся из мира в мир души. Аритомо пошел в кабинет и зажег настольную лампу. Я поразилась: он не отдал поклона портрету своего императора.
Фотографии на стене вообще не было.
— Монсун начался, — сказал он. — В следующие несколько месяцев работы будет немного.
— Дождь не будет лить непрерывно, — беззаботно бросила я, скрывая, насколько гложет меня тревога, что он объявит: моему ученичеству пришел конец. Я понимала, что еще не готова создать свой собственный сад.
— Прислушайся вот к этому.
Над нашими головами ливень, борясь с ветрами, молотил по черепицам крыши. Сад, дом, пространство между нами двоими — все сделалось песней, скрытой в атмосферной стихии.
— Хочешь, чтоб я уехала из Югири? — спросила я.
— Нет, — последовал ответ. — Я хочу сделать тебе татуировку.
Верно ли я расслышала за шумом дождя?
— Татуировку? Такую, как ты Магнусу сделал?
— Ты не понимаешь, — он сжал и разжал пальцы несколько раз. — Это будет настоящее хоримоно, покрывающее верхнюю половину тела.
— Ты с ума сошел, Аритомо, — опешила я. — Ты хоть подумал, во что превратится моя жизнь, если кто-нибудь узнает, что на мне — вот такое?!
— Если бы тебя заботило, что подумают другие люди, ты бы никогда не приехала повидаться со мной.
— Ты говорил, что бросил это дело — татуировки.
— В последнее время они снова манят меня к себе, — он стиснул пальцы. Костяшки на них, похоже, распухли еще больше, чем обычно. — Боль донимает все больше. Я хочу создать хоримоно, Юн Линь. Такой возможности у меня не было никогда. Или не находился человек, который мне нужен.
Он зашел за пустую бамбуковую птичью клетку и смотрел на меня сквозь ее прутья. Я видела его лицо, разделенное на длинные узкие полоски. Легким толчком кисти он заставил клетку вращаться. Лицо его словно перемещалось.
— Мне совсем не интересно сделать одну маленькую наколку. А вот хоримоно…
Вращение клетки замедлилось, но ее прутья по-прежнему отбрасывали тени по стенам. Мне вдруг показалось, что я внутри волшебного фонаря смотрю, как мир кружится вокруг меня на экране из рисовой бумаги.
— Обрести хоримоно — большая честь, — продолжал Аритомо. — В Японии от тебя потребовали бы рекомендательных писем и хороти вел бы с тобой долгие беседы, прежде чем решился бы поработать над твоей кожей.
Послышался мягкий треск бамбука: Аритомо остановил вращение клетки. Стены же, казалось, продолжали вращаться на несколько секунд дольше. Он вышел из-за клетки.
— И что за рисунок ты задумал?
— Хороти и его клиент не обсуждают содержание рисунков до того, как принимается решение.
— А как они договариваются?
— Некоторые хороти хранят рисунки или фотографии уже сделанных ими наколок.
— Дай мне их посмотреть.
— Я никогда не храню их: они не для того. И я никогда не делал хоримоно.
Секунду-другую он колебался. Потом опустился на колени перед шкафчиком с ящиками в углу кабинета. Достал коробку с гравюрами по дереву, которые уже показывал мне, и разложил их на столе.
— Большинство мастеров татуировок — искусные художники-граверы: навыки, в сущности, требуются одни и те же. Хороти часто создают картины, вдохновленные книгой «Суикоден».
— Как это происходит?
Он положил на стол один оттиск укиё-э. Процесс нанесения татуировки начнется с судзи — нанесения контура кисточкой, объяснял он, при этом пальцы его легко порхали по гравюре, будто стрекоза скользила над прудом. После этого контур будет наколот и наступит следующая стадия — бокаши, наполнение рисунка цветами.
— Есть два способа исполнить бокаши. Использовать больше иголок там, где нужно наложить более темные цвета. Тушь попадает в кожу на одинаковом уровне, иголки держатся вот так, — он свел пальцы в одну точку, как будто пытался отбросить тень головы птицы. Отвесно поведя рукой, клюнул меня в кисть. — Эффект оттенков, подобных тому, что ты видишь здесь, — он показал на лепестки камелии в углу укиё-э, — создать труднее. Тушь понадобится вводить тебе под кожу на разную глубину. Мне потребуется меньше иголок при использовании их под косым углом.
Его неспешное, обыденное объяснение убаюкивало меня.
— Хоримоно может быть заключено в рамку, — продолжал он. — Или слиться с окружающей кожей, как в технике «рассвет» — акебоно микири.