Пусть льет Боулз Пол
Даер устроился, принимая трубку. Между затяжками он принюхивался к воздуху, который ожил, теперь слабо пах соснами и крестьянскими дворами. Докурив трубку, он протянул ее обратно. Киф был крепок; он почувствовал приятное головокружение. Тами снова наполнил трубку, с любовью глядя на нее. Черенок был покрыт крохотными раскрашенными узорами из рыб, кувшинов для воды, птиц и сабель. — Я купил эту себси три года назад. В Марракеше, — сказал он.
Они сидели одни в белизне. Даер ждал, пока он покурит; киф сгорел за три долгие энергичные затяжки. Тами выдул шарик тлеющего пепла из маленькой чашки, обернул вокруг моттоуи кожаные ремешки и серьезно сложил все в карман.
Они встали и пошли дальше. Дорога была ровной лишь мгновение, почти сразу же став крутым спуском. Они сидели на вершине перевала. После долгих часов вдыхания воздуха, пахнувшего только дождем, приятно настораживало различать признаки растительной и животной жизни в дымке, что поднималась из невидимой долины внизу. Теперь их продвижение стало быстрее; они спешили пьяными рывками от одного валуна к другому, иногда приземляясь на них сильнее, чем было удобно. Дождь перестал; Даер вытащил портфель из-под пальто и нес его в левой руке, а свободной правой балансировал и смягчал удары, если это было можно.
Вскоре они опустились ниже уровня облаков, и в печальном гаснувшем свете Даер миг постоял, глядя на серую панораму гор, туч и тенистых глубин. Почти одновременно они оказались и вне досягаемости ветра. Единственный звук, поднимавшийся снизу, был мягким, неразнообразным, от ручья, следовавшего своим курсом по множеству камней. Да и никаких признаков человеческого жилья он различить не мог.
— Где же дом? — сварливо сказал он. Это была самая важная деталь.
— Пойдемте, — ответил Тами. Они продолжили погружение ниже и наконец подошли к развилке тропы. — Сюда, — сказал Тами, выбирая тропу, ведшую вдоль стороны горы; справа отвесный обрыв, а слева наверху череда утесов и крутых оврагов, заполненных мусором обвалов.
Затем Тами встал тихо, одна бровь воздета, рука возле уха. Он схватил запястье Даера, оттащил его на несколько шагов назад к огромной глыбе скалы чуть в стороне от тропы, пригнул его, чтобы тот сел за ней на корточки, и наклонился сам, озираясь каждые несколько секунд.
— Смотрите, — сказал он.
По тропе пошли с полсотни бурых и серых коз, их копыта суматошно стучали среди камней. Первые остановились у скалы, их янтарные глаза вопрошали. Затем давление тех, кто шел за ними, подтолкнуло их вперед, и они прошли мимо в беспорядке, случайные камни, вывернутые ими, отскакивали со скалы на скалу с причудливым металлическим лязгом. За стадом следовал юноша с посохом, в одной шерстяной накидке, перекинутой через плечи.
Когда они прошли, Тами прошептал:
— Если он вас увидит, друг мой, это будет очень плохо. Все в Агле узнают об этом завтра.
— А какая разница? — резко спросил Даер — не столько потому, что он верил в то, что это не важно, сколько потому, что ему было любопытно знать, каково в точности его положение здесь.
— Испанцы. Они придут в дом.
— Ну и пусть приходят. Какая разница-то? — Его переполняла решимость разобраться во всем до конца, и то была хорошая возможность. — Я ничего не сделал. Зачем им эти хлопоты — идти меня искать? — Он пристально следил за лицом Тами.
— Может, вас не тронут, когда вы им покажете свой американский паспорт. — Тами теперь говорил вслух. — А я — я сразу буду в тюрьме. Вам нужна виза, чтобы попасть сюда, друг мой. А потом они скажут: как вы сюда приехали? Вы не беспокойтесь. Они будут знать, что вы приехали на лодке. А потом они скажут: где эта лодка? И чья лодка? И хуже всего: зачем вы приехали на лодке? Почему не приехали по frontera,[110] как все остальные? Потом поговорят с Танжером по телефону и попробуют узнать зачем у полиции там… — Он умолк, вопросительно глядя на Даера, который сказал:
— И что? — по-прежнему не сводя взгляда с глаз Тами.
— И что? — слабо сказал Тами, улыбаясь. — Откуда я знаю — и что? Я знаю, вы сказали: вы мне дадите пять тысяч песет, чтоб я вас сюда привез, и поэтому я так делаю, потому что я знаю: американцы держат свое слово. И значит, вам сюда очень хочется приехать. Откуда мне знать почему? — Он снова улыбнулся — улыбка, несомненно, чувствовал он, была обезоруживающей, но для образа мыслей Даера она была самой сутью восточного коварства и хитрости.
Даер крякнул, встал, думая: «Отныне я буду следить за каждым твоим движением». Тами, поднявшись на ноги, по-прежнему объяснял про испанскую полицию и их упорство в добывании всех возможных сведений об иностранцах, что посещают протекторат. Слова его включали в себя предупреждение никогда не стоять днем возле дома и никогда — даже говорить об этом не стоило — не совать нос в деревню ни в какой час дня или ночи. Пока они шли, он цветисто распространялся о вероятных последствиях для Даера, если тот позволит вообще кому-либо себя увидеть, под конец заставив все звучать столь до нелепости опасно, что его слушателя окатило волной страха — страха не перед тем, что все, о чем говорил Тами, могло оказаться правдой, поскольку он ни секунды не верил во все эти вариации катастрофы, а страха, порожденного тем, что он лишь раз спросил себя: «Зачем он все это говорит? Почему его так возбуждает, чтобы меня никто не видел?» Для него ответ отыскивался, конечно, в пределах скандальной репутации Тами. То был просто вопрос знания, насколько далеко готов зайти человек или, скорее, раз он марокканец, насколько далеко он сможет зайти. И ответ в этой точке был, думал Даер, таков: он зайдет настолько далеко, насколько я позволю ему зайти. Поэтому я ему не предоставлю ни шанса. Бдительность — это довольно просто; трудность лежала в ее маскировке. Тот не должен подозревать, что его подозревают. Тами уже разыгрывал идиота; Даер тоже будет простодушен, он станет поощрять Тами считать себя умнее, чтобы его действия могли оказаться менее осторожными, его решения — менее скрытыми. Одной превосходной защитной мерой, казалось ему, будет сходить в деревню, а потом рассказать об этом Тами. Так тот поймет, что он не боится никому показываться, тем самым лишив Тами единственного преимущества, которое тот, похоже, чувствовал, будто над ним имеет. «И потом он дважды подумает, прежде чем откалывать что-то слишком грубое, если осознает, что людям известно о том, что я здесь с ним был», — рассуждал он.
— Ну, — неохотно сказал он, — я здесь прекрасно проведу время. Я это вижу. Вы все время внизу в городке, а я тут сижу на заднице на склоне горы.
— Что вы имеете в виду — все время? Сколько дней вы хотите остаться? Мне нужно ехать в Танжер. Моя лодка. Этот джилали нехороший. Я его знаю. Он продаст ее кому-нибудь еще. Вам все равно. Это не ваша лодка…
— Только не надо по-новой, — сказал Даер.
Но Тами пустился в длительный монолог, который завершился, когда ему и полагалось закончиться, на теме того, сколько песет в день Даер желает платить ему за его присутствие в Агле.
«Может, я его тут хочу, а может, и нет», — думал тот. Будет зависеть от того, что он найдет и узнает в городке. Планы следовало строить аккуратно, и они легко могут включать в себя необходимость для Тами вывезти его куда-нибудь еще. «Но чем быстрее я смогу от него избавиться, тем лучше». Хоть это было определенно.
Был ли этот торг, по видимости достаточно подлинный, лишь частью игры Тами с намерением притупить любые подозрения Даера, заменяя их ощущением надежности, от которого он бы стал беспечен? Он этого не знал; думал, что да. Как бы то ни было, должно казаться, что он принимает это очень всерьез.
— Думаете, я набит деньгами? — сказал он с напускным недовольством, но таким тоном, чтобы Тами мог почувствовать, что деньги со временем и появятся.
Другой не ответил.
Крутой холм сбоку покрывала оливковая роща, через которую нужно было пройти, перебраться через стремительный поток и подняться на небольшой пригорок, чтобы достигнуть дома. Тот был выстроен на плоском карнизе скалы, чье основание изгибалось книзу, упокоеваясь на горном склоне поразительно далеко внизу.
— Вон дом, — сказал Тами.
Это крепость, подумал Даер, видя, как небольшое строение присело на вершине своего сумасшедшего столпа. Толстые земляные стены некогда были частично побелены, а крутая крыша, крытая террасами, напоминала отделанные кружевами соломенные нижние юбки. Тропа вела вверх, вокруг и выводила на выступ, где земля была голой, не считая нескольких разросшихся кустов. Окон не было, но виднелась собранная из разных кусков дверь с самодельным замком, и Тами вытащил теперь из кармана тяжелый ключ к ней, длинный, как кисть его руки.
— Отсюда только прыгать, — сказал Даер, шагнув к краю и заглядывая вниз.
Под ним долина готовилась к ночи. У него было чувство, что никакому свету не пронзить глубокого сумрака, в котором был погребен низ горного склона, никакому звуку не изменить далекого, бесстрастного бормотанья воды, которое, хоть и едва слышимое, как-то умудрялось заполнять собой весь воздух. Поборовшись мгновенье с замком, Тами сумел открыть дверь. Идя к дому, Даер заметил глубокие канавы, прокопанные в земле дождем, стекавшим со свесов крыши; тут и там по-прежнему капало, задушевный звук посреди всеобъемлющего уединения — едва ли не с оттенком гостеприимства, словно бы одно существование дома предлагало возможность передышки от огромной меланхоличной серости умиравшего дня.
По крайней мере, подумал он, делая шаг в темную комнату, пахшую сеновалом, это даст мне перевести дух. Может, всего на день-другой, но здесь можно прилечь.
Тами открыл дверь на другой стороне комнаты, и из крохотного патио, заваленного сломанными ящиками и мусором, проник дневной свет.
— Там еще одна комната, — сказал он с видом удовлетворения. — И кухня тоже.
Удивительно, земляной пол был сух. Мебели не было, но почти все пространство пола покрывала чистая соломенная циновка. Даер бросился на нее и лег, упершись затылком о стену.
— Не говорите мне про кухню, если у вас в ней ничего нет. Когда мы будем есть? Больше я ничего не хочу знать.
Тами рассмеялся:
— Хотите спать? Я сейчас схожу в дом к родне моей жены и принесу свечи и еду. Вы спите.
— К черту свечи, приятель. Тащите еду.
Тами, похоже, слегка возмутился.
— О нет, — сказал он с огромной серьезностью и оттенком слабого упрека. — Нельзя есть без свечей. Так не годится.
— Несите что хотите. — Даер чувствовал, как засыпает, уже говоря это. — Только и еду принесите. — Он скользнул пальцами в ручку портфеля и положил его себе на грудь. Тами вышел наружу, закрыл дверь и запер ее за собой. Раздались его шаги, а потом — лишь случайное падение капель воды с крыши снаружи. Потом не стало ничего.
22
Даже когда он полностью осознал, что Тами вернулся и ходит по комнате, производя некоторое количество шума, что зажгли свечу и она светит ему на лицо, пробуждение его казалось неполным. Он поднялся с циновки, сказал:
— Привет! — и потянулся, но тяжесть сна придавливала его.
Он даже не помнил, что проголодался; хотя пустота в нем была более выраженная, чем до того, как он уснул, казалось, она преобразилась в простую неспособность думать или чувствовать. Он сделал несколько шагов на середину комнаты, покряхтывая и жестоко зевая, и тут же захотел лечь снова. С ощущением того, что полумертв, он ковылял туда и сюда по полу, спотыкаясь о большое одеяло, которое Тами, очевидно, принес из другого дома и теперь вынимал из него еду и тарелки. Затем вернулся к циновке и сел. Торжествующе Тами показал ему видавший виды чайник.
— Я все взял, — объявил он. — Даже мяту, класть в чай. Хотите еще спать? Давайте. Спите.
Из патио доносились треск и шипение, там в жаровне занимался огонь. Даер по-прежнему ничего не говорил; это стоило бы ему слишком больших усилий.
Наблюдая, как Тами занят подготовкой, он сознавал в ситуации элемент абсурдности. Если бы ужин ему готовила Хадижа, вероятно, он бы счел это более естественным. Теперь же он думал, что следует предложить помощь. Но сказал себе: «Я плачу ублюдку», не шелохнулся и следил за перемещениями Тами взад и вперед, не чувствуя ничего, кроме своей поглощающей пустоты внутри, которая теперь, когда он наконец медленно просыпался, недвусмысленно проявляла себя как голод.
— Боже, давайте есть! — немного погодя воскликнул он.
Тами рассмеялся.
— Погодите, погодите, — сказал он. — Вам еще долго ждать. — Он вытащил трубку для кифа, набил ее и зажег, протянул Даеру, который глубоко затянулся, как будто этим мог приобрести хотя бы немного того питания, которого ему в данный момент так хотелось.
Под конец второй трубки у него звенело в ушах, кружилась голова и им завладела необычайная мысль: уверенность, что где-то, тонко подмешанная в еду, которую ему даст Тами, будет прятаться отрава. Он видел, как просыпается в темноте ночи, по всему телу распространяется всевозрастающая боль, он видел, как Тами чиркает спичкой, а потом зажигает свечу, его лицо и губы выражают сочувствие и озабоченность, он видел, как сам ползет к двери и открывает ее, столкнувшись с полной невозможностью достичь подмоги, но все равно выходит наружу, чтобы сбежать из дома. Подробная ясность видений, их мгновенная связность возбудили его; он ощутил огромную потребность немедленно ими поделиться. Вместо этого он протянул трубку Тами, жестами немного неуверенными, закрыл глаза, прислонился к стене и из этого положения пробудился, лишь когда Тами несколько раз пнул его в подошву ботинка, говоря:
— Хотите есть?
Он и поел, и в большом количестве — не только суп с вермишелью и нарезанные помидоры с луком, но и рубленое мясо и яйцо, плававшие в кипящем ярко-зеленом оливковом масле, которое он, подражая Тами, вымакал хлебными корками. Затем они оба выпили по два стакана сладкого чая с мятой.
— Ну вот и все, — наконец сказал он, отваливаясь. — Тами, снимаю перед вами шляпу.
— Вашу шляпу? — Тами не понял.
— Шляпу, которой у меня нет. — Он сейчас чувствовал себя великодушно; Тами, на вид учтиво смущенный, предложил ему трубку, которую только что зажег, но Даер отказался. — Я на боковую, — сказал он. Если возможно, ему хотелось бы упаковать нынешнее ощущение покойности и унести с собой в сон, чтобы осталось с ним на всю ночь. Трубка кифа — и он бы легко застрял на кошмарах.
Украдкой он глянул на портфель, лежавший на циновке в углу возле него. Несмотря на тот факт, что он носил его под пальто всякий раз, когда шел дождь, тем самым привлекая к нему какое-то внимание, он думал, что в уме Тами это может оправдываться его новизной; тот бы понял, что он не хочет марать светлую воловью шкуру и сияющие никелированные замок и пряжки. Поэтому сейчас он решил не обращать внимания на портфель, бросить его как бы между прочим поблизости, как только швырнет в него обратно зубную щетку, достаточно близко на полу, чтобы достать, если протянет руку. Если класть его под голову или держать в руке, это наверняка возбудит любопытство Тами, рассуждал он. Как только погаснет свет, он сможет дотянуться и придвинуть его ближе к циновке.
Тами вытащил из одеяла, в котором принес еду, старую джеллабу, надел ее и протянул одеяло Даеру. Затем перетащил полураспустившуюся циновку из комнаты за патио и расстелил ее у противоположной стены, где и лег, не прекращая курить трубку. Несколько раз Даер отплывал в сон, но из-за того, что он знал, что второй бодрствует, а свеча горит, будильник, который он завел у себя внутри, возвращал его, и он открывал глаза широко и внезапно и видел тусклый потолок из тростника и мириады нежно трепещущих паутинок над головой. Наконец он повернул голову и посмотрел на другую сторону комнаты. Тами отложил трубку на пол и явно спал. Свеча догорела почти вся; еще через пять минут от нее ничего не останется. Он наблюдал за пламенем еще полчаса, как ему показалось. По крыше время от времени плескало дождем, если мимо пролетал шквал ветра, дверь немного дребезжала, но как-то категорически, словно кто-то в спешке пытался попасть внутрь. Даже так Даер не засвидетельствовал конца свечи; когда снова открыл глаза, было глубочайше темно, и у него сложилось впечатление, что так уже давно. Он лежал неподвижно, недовольный внезапным осознанием, что спать ему совсем не хочется. Снизу доносился неразборчивый зов воды, откуда-то из невозможной дали. Под порывистым ветром дверь сдержанно постукивала, затем тряслась с громким нетерпением. Он безмолвно проклял ее, решив к завтрашнему вечеру закрепить. Вполне проснувшись, он тем не менее позволил себе немного погрезить, обнаружив, что идет (или едет на машине — он не мог определить, что именно) по узкой горной дороге с крутым обрывом справа. Земля была так далеко внизу, что ничего не видать, кроме неба, когда он выглядывал за край. Дорога становилась уже. «Нужно идти дальше», — думал он. Еще бы, однако просто идти дальше было недостаточно. Дорога могла тянуться, время могло тянуться, но он не был ни дорогой, ни временем. Он был лишним элементом между ними двумя, потому что его шаткое существование имело значение только для него самого, было известно только ему, но — важнее всего остального. Загвоздка была в том, чтобы удержаться там, крепко схватить сознанием всю структуру действительности вокруг и продвижение свое выстроить соответственно. Структура и сознание там были, равно как и знание того, что он должен сделать. Но чтобы перепрыгнуть провал от знания к деланию, требовалось усилие, которое он не мог приложить. «Держись. Держись», — говорил он себе, чувствуя, что его мышцы напрягаются, даже когда он лежит здесь в грезе. Затем его немного взбодрила дверь, и он улыбнулся в темноте собственной чепухе. Он уже прошел по горной дороге, сказал он себе, упорствуя в том, чтобы принимать свою фантазию буквально; то было в прошлом, а теперь он тут, в домике. Он вытянул руку во тьме к середине комнаты и наткнулся на руку Тами, теплую и расслабленную, лежавшую прямо на портфеле.
Если б он почувствовал под пальцами волосатые суставы тарантула, он бы вряд ли отдернул руку резче или открыл глаза в темноте шире. «Я застиг его за этим», — подумал он с неким отчаянным удовлетворением, чувствуя, как все его тело напрягается, словно бы само по себе готовится к борьбе, о которой он еще не успел подумать. Затем он поразмыслил над тем, как ощущалась рука. Тами перевернулся во сне, и его рука туда упала, вот и все. Но Даер не был уверен. Далеко пришлось бы ему перекатываться, да и немного слишком случайным казалось, что портфель окажется ровно под тем местом, куда упадет его рука. Вопрос теперь был в том, делать с этим что-то или нет. Даер немного полежал в темноте без движения, сознавая в комнате сильный запах плесневелой соломы, и решил, что, если не проявит инициативу и не изменит ситуацию, сна ему больше не будет; он должен убрать портфель из-под руки Тами. Он кашлянул, притворился, что немного шмыгает носом, мгновение поелозил, будто ищет платок, вытянул руку и потянул портфель за ручку. Частично сев, чиркнул спичкой, чтобы набрать код, и, пока пламя не погасло, глянул на середину комнаты. Тами лежал на своей циновке, но в какой-то момент он ее отодвинул подальше от стены; его рука по-прежнему была повернута ладонью вверх, пальцы согнуты в трогательной беспомощности сна. Даер задул спичку, взял из портфеля платок и энергично высморкался. Затем пошарил в портфеле; купюры были на месте. Одну за другой он стал вынимать пачки и запихивать их себе под нательную рубаху. Без пальто Даер мог бы смотреться пухлее на талии, но сомневался, что Тами окажется настолько наблюдателен. Откинулся на спину и прислушался к капризам ветра, игравшего с дверью, ненавидя каждый звук не столько из-за того, что тот не давал ему спать, сколько потому, что у него в уме незапертая дверь была равносильна открытой двери. Небольшая деревяшка, молоток и один гвоздь могли бы все решить: барьер между ним и миром снаружи стал бы гораздо реальнее. Спал он плохо.
Когда забрезжил первый свет, Тами поднялся и развел из угольев огонь в жаровне.
— Я иду в дом жениной родни, — сказал он, пока Даер взирал на него, моргая, со своей циновки.
Был чай и осталось немного хлеба, но это все, что было. Пока он пил горячий зеленый чай, который Тами принес ему на циновку, он заметил, что второй придвинул свою циновку обратно к стене, где та была в начале ночи. «Ну и вот, — подумал он. — Никаких объяснений. Ничего».
— Вернусь позже, — сказал Тами, собирая одеяло с ног Даера. — Это мне надо забрать, чтоб все носить. Вы оставайтесь в доме. Не выходите. Не забудьте.
— Да-да, — ответил Даер, досадуя, что остается один, что плохо спал, что у него забирают одеяло на случай, если ему теперь захочется спать, а больше всего — на ситуацию полнейшей зависимости от Тами, в которой он в данный момент оказался.
Когда Тами вышел, чувство одиночества, сменившее его присутствие в доме, вопреки его ожиданиям, оказалось вполне приятным. Первым делом Даер встал и осмотрел дверь. Как он и думал, делу поможет маленькая щепка, прибитая к косяку. Когда дверь закрыта, просто сдвигаешь деревяшку вниз, как щеколду. Затем он отправился в исследовательскую экспедицию по домику, искать молоток и гвоздь. Местность быстро истощилась, потому что здесь было пусто. Не было ничего, даже традиционного огарка, пустой жестянки из-под сардин или древних газет, в Америке оставляемых бродягами в заброшенных домах. Здесь все приходится покупать, напомнил он себе; ничего не выбрасывается, а это означает, что ничего и не оставляют валяться. Старая жестяная банка, разбитая чашка, пустой пузырек из-под пилюль — все это выставляется на продажу. Он вспомнил, как шел через Джотею в Танжере и видел тысячи выставленных вещей, безнадежно бесполезных предметов, но людям, должно быть, удавалось отыскивать им применение. Единственное его интересное открытие было сделано в углу между циновкой Тами и дверью, ведущей в патио, где за кучей соломенных циновок, частично съеденных сухой гнилью, он обнаружил небольшой очаг, пережиток тех дней, когда дом служил кому-то жилищем. «Будь мы прокляты, если вечером не разожжем огонь», — подумал он. Он вернулся ко входной двери, открыл ее и встал, купаясь в свежем воздухе и ощущении свободы, лежавшем в обширном пространстве перед ним. Затем осознал, что небо ясно и сине. Солнце встало из-за гор еще недостаточно высоко, чтобы коснуться долины, но день танцевал от света. Тут же необычайное счастье завладело Даером. Будто какая-то часть его уже заподозрила прибытие мысли, которая со временем должна прийти ему в голову и которая была в том, чтобы сделать день таким долгим, чтобы весь его прожить, он сказал себе:
— Слава богу, — когда увидел синеву в вышине.
А далеко внизу, на хребте там, в овраге сям, двиалась крошечная фигура, обряженная в одежды цвета самой розоватой земли. Ему даже показалось, что в неимоверной тишине он способен то и дело слышать слабый хрупкий звук человеческого голоса, зовущий от одной далекой точки к другой, но то были словно крики крохотных насекомых, и спутанный фон падающей воды размазывал тонкие линии звука, отчего он секунду спустя задался вопросом, не подводят ли его уши.
Он сел на дверной порог. Бред какой-то — так зависеть от идиота, к тому же — идиота, который тем более проявил все признаки того, что ему нельзя доверять. К примеру, он сказал, что идет домой к родственникам. Но что может не дать ему пойти вместо этого в городок и договориться с бандой тамошних головорезов подняться сюда затемно? Или даже среди дня, если уж на то пошло? Что Тами не осмеливался сделать сам, он мог устроить чужими руками; тогда он сыграет свою роль, притворяясь, что в ужасе, негодует, даст им себя ударить раз-другой и связать… Сцены, которые Даер выдумывал, до абсурда напоминали все фильмы о Западе, что он смотрел ребенком. Он сознавал искажающую вероятность, однако, подстрекаемый ошеломляющим желанием вывести что-то определенное из того, что теперь было двусмысленно (забрать себе всю власть, иными словами), он позволил своему воображению забавляться вовсю, лепя преувеличенные варианты того, что может предложить этот день. «Зачем только я выпустил его из виду?» — думал он, хотя отлично знал, что это было неизбежно. Его пребывание здесь основывалось на частых отлучках Тами если не в деревню, то, по крайней мере, в жилье родни. «Как крыса в западне», — сказал он себе, томительно глядя на самые дальние пики, которые солнце теперь заливало своим ранним светом. Но сейчас он знал, что будет иначе, потому что он вырвется из западни. То было утро, чей самый воздух, будучи вдохнут, давал жизнь, и была тропа, ее камни — по-прежнему чисты и не затенены, поскольку лежали в большей тени утесов сверху. Ему нужно только подняться и пуститься в путь. Никаких препятствий — если он не спросит себя «куда?», а Даер тщательно не позволял этому вопросу прийти ему на ум; он хотел верить, что не должен мешкать. Однако, чтобы удостовериться, что он будет действовать, а не думать, он встал и зашел внутрь, где, как он знал, Тами оставил две свои маленькие кожаные шкатулки, — одна содержала в себе детали разобранной трубки для кифа, другая — собственно киф. Он взял обе и положил их в карман. Поскольку он решил уйти из дома, тот казался теперь враждебным местом, уходить отсюда надо быстро. И вот, схватив свой портфель, втянув на прощание неодобрительно плесневелый воздух в комнате, Даер вышел под открытое небо.
Один раз прежде, два дня назад, его опьянило, когда он вынырнул в мир солнца и воздуха. Сегодня утром воздух был еще страннее. Когда он ощутил его у себя в легких, у него возникло впечатление, что лететь будет легко, дело в одной лишь сноровке. Два дня назад его подмывало трогать стволы пальм у «Отеля де ла Плая», по-собачьи задирать голову к ветерку, что прилетал из-за гавани, радоваться тому факту, что он жив прекрасным утром. Но тогда, вспомнил Даер, он по-прежнему оставался в клетке причины и следствия, в клетке, ключи от которой держали другие. Там был Уилкокс, подгонял его, стоя между ним и солнцем в небе. Теперь, в этот миг, не было никого. Возможно, что он до сих пор в клетке — этого он знать не мог, — но по меньшей мере ключей ни у кого другого нет. Если и были ключи, их хранил он сам. Вопрос состоял лишь в том, чтобы начать идти и продолжать идти. Медленно, по мере того как он шел, смещались очертания долин внизу. Он не обращал внимания на тропу, если не считать того, что отмечал: это уже не та тропа, по которой он пришел вчера. Он не встретил никого, ничего. Через час или около того сел и выкурил две трубки кифа. Солнце взобралось еще недостаточно высоко, чтобы падать на эту сторону горы, но невдалеке внизу имелись возвышенности, которые уже поймали его лучи. Донья долин были зелеными змеями растительности; они лежали, греясь в теплом утреннем солнце, их головы показывали вниз, к другой стране, их хвосты сворачивались в глубоко прорезанные впадины скалы.
Он шел дальше с меньшей энергией, потому что перекур как-то подрезал ему дух, а сердце забилось немного чаще. Взамен, однако, он чувствовал неуклонно возрастающее ощущение благополучия. Вскоре он уже не замечал, что запыхался. Ходьба стала изумительно изобретательной чередой гармоничных движений, чье выполнение во всех их подробностях идеально соответствовало громадной прекрасной машине, чьими деталями были воздух и горный склон. К тому времени, когда солнце достигло точки в небе, где Даер мог его видеть, он вообще уже не сознавал того, что делает шаги; пейзаж просто безмолвно разворачивался у него перед глазами. Торжествующая мысль все время взбредала ему на ум: он еще раз избежал того, чтобы стать жертвой. И немного погодя, сам не зная, как сюда добрался, он понял, что оказался в какой-то новой местности. В некий миг перевалил через небольшой гребень и начал неощутимо спускаться, а теперь вот был на этом нагорье, покатой равнине, так отличавшейся от того района, который он покинул. Давно уже он перестал обращать внимание на то, куда идет. Солнце было высоко над головой; было так тепло, что он подумывал снять пальто. Затем сложил его и сел на него сверху. Его часы говорили, что сейчас половина первого. «Я проголодался», — позволил Даер себе подумать, но лишь раз. Решительно вытащил детали трубки, приладил их одну к другой и погрузил маленькую терракотовую чашку в массу душистого влажного кифа, наполнявшего моттоуи. Яростно затягиваясь трубкой, задерживая дым в себе, пока не начинала кружиться голова, а глаза оказывались неспособны сдвинуться от созерцания маленького кривобокого кустика, росшего перед ним.
— С этим тебе не нужна еда, — сказал он.
Вскоре он забыл о своем голоде; вокруг остались только многочисленные черты яркого пейзажа. Он внимательно изучал их; как будто каждый холм, камень, расщелина и дерево хранили собственный секрет, который ему предстояло раскрыть. Больше того — сама конфигурация земли казалась выражением скрытой драматической ситуации, чью загадку ему настоятельно требовалось понять. Словно фотография сцены из какой-то пьесы, где позы и выражения лиц играющих, будучи с первого взгляда вроде бы нормальными, мгновение спустя поражают своей двусмысленностью. И чем дольше Даер размышлял над таинственным ансамблем, тем непостижимее становилось значение целого. Он продолжал курить и пристально смотреть. «Мне нужно в этом разобраться», — думал он. Если бы он мог уловить важность того, что видел перед собой в данный миг, он бы понял гораздо больше того, что обозначалось этими несколькими кустами и камнями. Голова его была ясна; и все же он себя чувствовал примечательно тягостно. То был старый страх перед тем, что он не уверен, там ли он на самом деле. Даер схватил камень и оттуда, где сидел, швырнул его как можно дальше. «Ладно, — сказал он себе, — ты тут или ты не тут. Никакой, к черту, разницы. Брось. Не важно. Двигайся отсюда. Куда ты попадешь?» Он внезапно поднялся, взял пальто и начал идти. Быть может, ответ лежал в продолжении движения. Природные объекты вокруг него определенно и дальше разыгрывали свою безмолвную пантомиму, задавали свою зловещую загадку; он осознавал это, идя дальше. Но, размышлял он, если ему в этот миг странно и нереально, тому есть веская причина: он полон кифа.
— Улетел, как шарик, — хмыкнул он.
Это утешало, и мало того — имелась дальнейшая возможность, что он прав, что совершенно не важно, тут ты или нет. Но не важно для кого? Он принялся насвистывать на ходу, увлекся звуками, которые издавал, прекратил свою игру в умственный солитер.
Понемногу неопределенная тропа сводила вниз по участкам заросших пастбищ и каменистых пустошей. С изумлением Даер увидел на склоне холма группу пасущихся коров. За все утро он привык думать о себе как о единственном живом существе под этим конкретным небом. Если он шел в деревню, тем хуже; он все равно будет идти. Голод его, давно уже принявший мамонтовы пропорции, больше себя аковым не выражал, скорее — ощущением общей нервной прожорливости, которую, чувствовал он, утолить можно лишь еще кифом. Поэтому он сел и снова покурил, чувствуя, как горло его чуть более неизбежно обращается в железо, которым собиралось стать. Если его удивили коровы, вид дюжины или больше местных теперь, работавших на дальнем поле, — ничуть. Его изумила лишь их мелкота; пейзаж был настолько больше того, чем выглядел. Даер сел на камень и уставился вверх. Небо, казалось, достигло пароксизма сверканья. Он никогда не знал, что возможно испытывать такой глубокий восторг только от яркости. Удовольствие состояло просто в том, чтобы отпустить взгляд бродить по чистым глубинам небес, чем он и занимался, пока предельный свет не вынудил его отвернуться.
Местность была здесь многоголосьем нагих красно-серых долин, мягко спускавшихся от высокого горизонта. Пучки шипастых пальметто, зеленых вблизи, становились черными вдали. Но трудно было определить, насколько далеко все в этом обманчивом ландшафте. То, что выглядело близким, было в отдалении; крохотные точки, бывшие скотом на переднем плане, это доказывали — и, если его глаз следовал по контурам земли к самому дальнему пределу, этот край был вылеплен так грубо и в таком грандиозном масштабе, что казалось: до них камнем добросишь.
Он дал голове поникнуть и, чувствуя жар солнца на загривке, наблюдал, как старательно пробирается среди камешков маленький черный жук. С ним столкнулся муравей, спешивший в другую сторону; очевидно, встреча была нежелательна, поскольку муравей сменил курс и рассеянно ринулся в сторону в еще большей спешке. «В песчинке видеть бесконечность».[111] Строка явилась ему из-за пустых лет, из школьного класса. Снаружи зимние сумерки, на пустырях лежал грязный снег; за ними уличное движение. А в душной комнате, перетопленной так, что лопнет, все ждали звонка — именно чтобы сбежать от предчувствия бесконечности, что так зловеще висело там в воздухе. Чувство, которое он связывал со словом «бесконечность», — физический ужас. Если бы только существование можно было срезать до булавочной точки здесь и сейчас, чтобы никакое эхо из прошлого не отзывалось, не зудели ожидания от времени, еще не наступившего! Он жестче пялился в землю, теряя фокус так, что видел только яркий размыв. Но потом мгновение — взмах века, как песчинка, — не будет ли все равно непредсказуемо отягощено тем же парализующим свойством? Всё — часть того же самого. В нем не было ни единой части, которая не вышла бы из земли, ничего такого, что не вернется в нее. Он был одушевленным продолжением самой земли, пропеченной солнцем. Но это не вполне правда. Он поднял голову, поерзал, зажег еще одну трубку. Есть одно отличие, сказал он себе, выдувая дым долгой белой колонной, которая тут же распалась и распустилась. Есть маленькая разница, самоочевидная и нелепая, однако, поскольку это единственное отличие, что пришло ему тогда в голову, оно было и единственным намеком на смысл, который он мог бы найти в том, чтоб быть живым. Земля не знает, что она тут; она просто есть. Следовательно, жить означает перво-наперво знать, что жив, а жизнь без такой уверенности равна не-жизни вообще. Именно поэтому, надо полагать, он все время и спрашивал себя: тут ли я на самом деле? Очень естественно же хотеть такого заверенья, отчаянно в нем нуждаться. Краеугольный камень любой жизни — во всякое время мочь ответить без колебания: «Да». Никогда не должно быть ни йоты сомнения. У жизни должны быть все свойства земли, из которой она произрастает, плюс осознание того, что они есть. Это он увидел с совершенной ясностью в бессловесном толковании — череде мыслей, что развертывались у него в уме с непринужденностью музыки, с точностью геометрии. В некоем дальнем внутреннем покое себя он глядел на свою жизнь с другого конца подзорной трубы, видя ее там в мельчайших деталях, вдали, но с ужасающей ясностью, и пока он смотрел, ему казалось, что теперь все обстоятельства видятся ему в окончательной перспективе. Прежде он всегда верил, что, хотя детство осталось далеко позади, все равно как-то настанет такой день и явится возможность закончить его посреди собственных мучительных восторгов. Однажды он проснулся и обнаружил, что детство пропало, — оно подошло к концу, пока он отвлекся, и составные части его остались неопределимы, замысел туманен, гармонии его — все не разрешены. Однако Даер тем не менее чувствовал свою связь со всеми его частями, десятком тысяч невидимых нитей; он думал, что ему достанет власти призвать его и изменить, просто коснувшись этих скрытых волокон памяти.
Свет солнца просачивался сквозь его закрытые веки, творя слепой мир пылающего оранжевого тепла; с ним явился соответствующий луч понимания, что, как прожектор, вдруг направленный с неожиданной стороны, омыл знакомую панораму преображающим сиянием окончательности. Годы, что он провел в банке, стоя в клетке кассира, были, в конце концов, реальны; он бы не мог их назвать случайностью или заглушкой. Они миновали, с ними покончено, и теперь он их видел как неизменяемую часть узора. Теперь до всех дальних нерешительностей, откладываний и нерешенных вопросов не дотянуться. Слишком поздно, только вот до сего момента он этого не знал. Жизнь его не была пробной, как он смутно ее ощущал, — она была лишь одной возможной, единственной представимой.
И так все оказалось уже завершенным, ее форма — решенной и бесповоротной. Даера охватило глубокое удовлетворение. Череда мыслей испарилась, оставив его лишь с сиянием благополучия, сопровождавшего их уход. Он поискал взглядом жука среди камешков; тот исчез на дорожке. Но он теперь слышал голоса — поблизости. Мимо прошла группа берберов в тюрбанах и, глядя на него без удивления, удалилась, по-прежнему беседуя. Их появление послужило тому, что он вернулся из того внутреннего места, где был. Даер разъял трубку, убрал ее. Чувствуя опьянение и легкость в голове, поднялся и двинулся за ними на приличном расстоянии. Тропа, которую они выбрали немного погодя, вела через холм и вниз — вниз, по глухомани кактусов, сквозь тенистые оливковые рощи (трухлявые стволы часто были просто широкими узловатыми остовами), по-над каскадами гладких скал, через луга, усеянные олеандровыми кустами, — и наконец стала узкой дорожкой, по обеим сторонам ограниченной высоким падубом. Здесь она изгибалась так часто, что несколько раз Даер терял людей из виду, а в конце концов они исчезли совсем. Почти в тот же миг, когда он понял, что их нет, он неожиданно вышел на бельведер, утыканный валунами, непосредственно над крышами, террасами и минаретами городка.
23
Иногда по утрам в пятницу Хадж Мохаммед Бейдауи отправлял одного из своих старших сыновей за самым младшим, Тами, привести его оттуда, где тот играл в саду, и малыша приносили на руках, а он выкручивался, чтобы брат по пути не покрывал его щеки шумными поцелуями. После чего его помещали отцу на колено, лицо его моментально зарывалось в жесткую белую бороду, и он задерживал дыхание, пока отцово лицо вновь не поднималось и старик не начинал щипать его младенческие щеки и приглаживать ему волосы. Он ясно помнил отцову кожу цвета слоновой кости, и до чего прекрасным и величественным казалось ему это гладкое древнее лицо в оправе белой шелковой джеллабы. Думая об этом сейчас, он, вероятно, имел в виду воспоминание об одном конкретном утре, о дне сияющем, каким может быть только день весны в детстве, когда отец, опрыскав его водой с апельсиновым цветом, пока он весь почти совсем не вымок и его чуть не стошнило от сладкого запаха, взял его за руку и повел по улицам и паркам солнечного света и цветов в мечеть на Маршане, по улицам, не таясь, где все, кого они встречали, и все мужчины, целовавшие край рукава Хаджа Мохаммеда, и те, кто не целовал, могли видеть, что Тами — его сын. А Абдельфту, и Абдельмалека, и Хассана, и Абдаллу — всех оставили дома! Это было самое важное. Сознательная кампания стремления к тому, чтобы заполучить больше своей доли отцова расположения, уходила корнями в то утро; он вел ее непрестанно с тех пор и до самой смерти старика. Затем, конечно, все прекратилось. Остальные были старше него, и к тому времени он им не нравился, а он возвращал им эту антипатию. Он начал подкупать слуг, чтобы те выпускали его из дому, и у нескольких были неприятности с Абдельфтой, в то время хозяином поместья, который был вспыльчив и легко впадал в ярость всякий раз, узнав, что Тами сбежал на улицу. Но именно улица с ее запретными наслаждениями соблазняла мальчика больше чего угодно, как только мир перестал быть тем местом, где высочайшая благодать — забраться на колени к отцу и слушать поток легенд и поговорок, песен и стихов, и так не хотелось, чтобы он когда-либо заканчивался. Одну песню до сих пор помнил целиком. Там говорилось: «Ya ouled al harrata, Al mallem Bouzekri…»[112] Отец рассказывал ему, что все мальчишки Феса бегали по улицам, распевая ее, когда нужен был дождь. И была одна пословица, которую он тесно связывал с воспоминанием об отцовом лице и ощущением того, что его, окруженного горами покрытых парчой подушек, держат на руках, а над ним огромные лампы и высокие, подобранные петлями занавеси, и, сколько бы отец ни уступал его мольбам повторить, в ней всегда звучала таинственная, волшебная истина, когда он ее слышал.
— Расскажи про день.
— Про день? — Старый Хадж Мохаммед повторял с видом намеренно хитро-неопределенным и потягивал себя за нижнюю губу, а сам закатывал глаза с выражением непонимания. — День? Какой день?
— Про день, — стоял на своем Тами.
— А-а-а! — И старик начинал и одновременно с этим делал молитвенное движение, сопровождавшее произнесение любых слов, которые не были импровизированными. — Утро — маленький мальчик. — Глаза он делал большими и круглыми. — Полдень — мужчина. — Он садился очень прямо и выглядел неистовым. — Сумерки — старик. — Он расслаблялся и смотрел в лицо Тами с нежностью. — Что я делаю? — (Тами знал, но хранил молчание, ожидая затаив дыхание, завороженный на тот миг, когда сам примет участие в ритуале, взгляд не отрывается от лица слоновой кости.) — Я улыбаюсь первому. Я восхищаюсь вторым. Я почитаю третье.
И когда он заканчивал произносить слова, Тами хватался за хилую белую руку, наклонял вперед голову и со страстью прижимался губами к пальцам. Потом, с обновленной любовью в глазах, старик откидывался на спинку и смотрел на своего сына. Абдалла однажды подглядел эту игру (из братьев он был ближе всего к Тами по возрасту, всего на год старше), а потом поймал его одного и подверг череде мучений, которые мальчик стерпел молча, едва оказывая сопротивление. Это ему казалось невеликой ценой за отцово расположение.
— А если скажешь отцу, я скажу Абдельфте, — предупредил его Абдалла.
Абдельфта изобретет что-нибудь бесконечно хуже — в этом оба они были уверены, — но Тами презрительно расхохотался сквозь слезы. У него не было намерений жаловаться; обращать отцово внимание на то, что другие могут завидовать его участию в этой священной игре, означало бы риск потерять привилегию в нее играть.
Позднее были улицы, сокрытые кафе в Сиди-Букнаделе, которые закрывали двери, а мальчики внутри оставались играть в ронду, курить киф и пить коньяк до утра; был пляж, где они играли в футбол и, скинувшись все, снимали на сезон касету,[113] которой пользовались для питейных состязаний и устройства маленьких частных оргий, чей этикет предполагал, что мальчики помоложе предоставлялись в полное распоряжение тех, кто постарше. А превыше прочего были бордели. К тому времени, когда Тами исполнилось восемнадцать, он отымел не только всех девушек во всех заведениях, но многих с улицы. Он пристрастился не возвращаться домой по нескольку дней, а когда все же приходил, то в таком растрепанном состоянии, что приводил братьев в ярость. После его шестого ареста за пьянство Абдельмалек, который был теперь главой семьи, поскольку Абдельфта переехал в Касабланку, отдал приказ домашней охране не впускать его, если он не в состоянии полнейшей трезвости и не прилично одет. Это более, чем что-либо еще, означало, что он больше не будет получать ежедневных карманных денег.
— Это его изменит, — уверенно говорил Абдельмалек Хассану. — Совсем скоро ты сам увидишь разницу.
Но Тами был упрямее и изобретательней, чем они подозревали. Он нашел способы жить — такие, о которых они и не знали, — без нужды не возвращаться домой, не отказываясь от независимости, так ему необходимой. И с тех пор не поворачивал назад, только изредка с минуту разговаривал с братьями в дверях, обычно — просил о какой-нибудь услуге, которую они редко оказывали. В Тами, по сути, не было ничего антиобщественного; враждебность была ему чужда. Он просто израсходовал почти все свои способности к уважению и преданности на своего отца, поэтому традиционного количества того и другого братьям уделить не мог. К тому же он не соглашался притворяться. Но не уважал их и слишком много общался с европейской культурой, чтобы верить, будто совершает грех, отказываясь притворно уважать, чего требовал обычай, а он этого не чувствовал.
Кинзу Тами встретил на ежегодном муссеме Мулая Абдеслама,[114] куда серьезные люди ходили очиститься душой, — среди шатров, ослов и фанатичных паломников. Ситуация была из тех, к которым мусульманская традиция совершенно не готова. Молодые люди и девушки не могут знать друг друга, а если по некой позорной случайности им удалось друг друга увидеть наедине хоть на минуту, мысль об этом так стыдна, что все о ней немедленно забывают. Но продолжить встречу, увидеться с девушкой снова, предложить жениться на ней — трудно представить более возмутительное поведение. Тами все это проделал. Он вернулся в Аглу тогда же, когда и она, познакомился с ее родственниками, которые, само собой, остались под очень большим впечатлением от его городских манер и эрудиции, и написал Абдельмалеку, что собирается жениться и считает, что теперь самое время получить наследство. Братниным ответом была телеграмма, призывающая его немедленно в Танжер все обсудить. Тогда-то эти двое рассорились всерьез, поскольку Абдельмалек наотрез отказался позволить ему прикасаться к деньгами или собственности.
— Я пойду к кади, — пригрозил Тами.
Абдельмалек только рассмеялся.
— Иди, — сказал он, — если считаешь, что он про тебя чего-то не знает.
В конце, после длительных дискуссий с Хассаном, полагавшим, что женитьба даже на позорно низкородной крестьянской девушке, вероятно, сможет стать средством изменить образ жизни Тами, Абдельмалек дал ему несколько тысяч песет. Тами перевез всю семью из Аглы, и свадьбу справили в Эмсалле, скромнейшем квартале Танжера, хотя Кинзе и ее племени все казалось великолепным. Со временем все, кроме молодой жены, вернулись в крестьянский дом на горе над Аглой, где жили, возделывали поля, собирали плоды со своих деревьев и посылали детей пасти коз на высотах над домом.
Для них Тами был блистательной, важной фигурой, и они были вне себя от радости, когда он постучался к ним накануне вечером. Однако радости поубавилось, когда они узнали, что с ним назареянин, в другом доме, и хотя прошлым вечером Тами умудрился замазать это, говоря о чем-то другом, а потом резко ушел, он видел, что его тесть не закончил выражать свои взгляды по этому вопросу.
В доме ему сказали, что мужчины внизу, в саду. Он прошел вдоль изгороди из высоких кактусов, пока не достиг калитки, сделанной из листовой жести. Когда постучал, звук был очень громок, и он ждал, пока ему кто-нибудь откроет с некоторой долей мягкой опаски. Впустил его один из сыновей. Через сад тек искусственный ручей, часть системы, орошавшей всю долину родниковой водой, бившей из скал над городком. Отец Кинзы поливал розовые кусты. Он сновал взад-вперед, мешковатые штаны поддернуты выше колен, нагибался у края канавы, чтобы наполнить старую банку из-под масла, со всех углов которой била вода, и всякий раз бежал с ней обратно, чтобы успеть, пока банка не опустеет. Увидев Тами, он прекратил свои труды, и они вместе сели в тени огромного фигового дерева. Почти сразу он поднял тему назареянина. Оттого что он в доме, будут неприятности, предсказывал он. Никто никогда не слыхал, чтобы испанец жил под одной крышей с мусульманином, а кроме того, какова цель, какова причина такого?
— Почему не поселится на фонде в Агле, как все остальные? — резко спросил он.
Тами попробовал объяснить.
— Он не испанец, — начал он, но уже предвидел трудности, с которыми столкнется, стараясь, чтобы второй его понял. — Он американец.
— Меликан? — воскликнул отец Кинзы. — А где эта Мелика? Где? В Испании! А! Вот видишь? — (Старший сын робко предположил, что назареянин, быть может, француз. Французы — не испанцы, сказал он.) — Не испанцы? — вскричал его отец. — А где, по-твоему, эта Франция, если не в Испании? Зови его меликаном, зови французом, зови англичанином, как хочешь, так и зови. Он все равно испанец, все равно назареянин, и дома его держать — плохо.
— Вы правы, — сказал Тами, решив, что уступка — самый легкий способ выйти из разговора, поскольку его единственным аргументом на этой стадии было бы сообщить им, что Даер платит ему за привилегию пожить в доме, а он не хотел, чтобы они знали эту подробность.
Старик был умиротворен.
— А чего он вообще на фонде не живет? Ты мне скажи, — подозрительно осведомился он. Тами пожал плечами, ответил, что не знает. — А! Вот видишь? — торжествующе воскликнул старик. — У него есть причина, и это причина скверная. А когда назареяне и мусульмане сходятся вместе, жди только плохого.
С ними сидел сын-полудурок; он беспрестанно кивал, ошеломленный мудростью отцовых изречений. Остальные сыновья смотрели на Тами, слега стесняясь оттого, что слышат такое, что должны, как предполагается, считать смехотворно старомодным. Потом заговорили о другом, и старик через некоторое время вернулся к поливке цветов. Тами и сыновья удалились в уединенную часть сада, где он бы их не видел, и покурили, а Тами чувствовал, что в данных обстоятельствах он не в состоянии оскорбить родню, вернувшись в дом на горе только для того, чтобы доставить пищу христианину. День они провели за едой, сном и игрой в карты, и откланялся Тами лишь в сумерках, не осмелившись снова попросить у них еды, даже не найдя в себе мужества спросить, нельзя ли ему попользоваться одеялом. Но вернуться в дом без еды он не мог, потому что Даер уже проголодается, а это значило, что нужно идти в Аглу и покупать припасы на ужин.
— Yah latif, yah latif, — сказал он себе под нос, идя по тропе, уводившей вниз к деревне.
В уме у Даера было мало сомнений, пока он ковылял по мощеной дороге, шедшей через городские ворота, что это место — Агла. Он просто спустился, заложив очень широкий крюк, обойдя гору, а затем еще раз вернувшись на крутой склон. Тем самым имелась реальная возможность столкнуться с Тами, который, как ему пришло в голову, будет убежден: он сбежал, чтобы увернуться от необходимости платить ему то, что должен. Или нет, подумал он, вовсе нет. Если Тами стремился заполучить все, такая деталь, естественно, не будет иметь значения. В этом случае встреча обострит их дела очень быстро. Люди, которых он выбрал себе в помощь, будут поблизости; каким-нибудь небрежным жестом, когда они пойдут вместе по улице, он и Тами, на виду у всего населения будет подан сигнал. Или они вообще могут быть с ним. Единственная надежда — оборонять портфель так, словно в нем заперта вся его жизнь. Затем, когда они его откроют и обнаружат, что внутри пусто, он, вероятно, окажется достаточно далеко и сумеет от них сбежать.
Крохотные улочки и дома были все покрыты побелкой, которая сияла так, словно весь день впитывала солнечный свет, а они теперь, в сумерках, медленно отдавали его гаснущему воздуху. Все походило, думал Даер, на то, как будто его приготовил пекарь-кондитер, но, вероятно, лишь потому, что в этот момент ему не требовалось большого воображения, чтобы все выглядело съедобным. С непогрешимой интуицией он выбирал те улицы, что вели к центру городка, и там увидел небольшой местный ресторанчик, где все готовилось прямо в дверях. Повар одну за другой поднял перед ним крышки разных медных котелков; Даер заглянул в них и заказал суп, нут, тушенный с кусочками ягнятины, и ливер на вертеле. За кухней располагалась небольшая тусклая комната с двумя столиками, а за ней, в приподнятой нише, застеленной ковриками, сидело на корточках несколько селян с огромными булками хлеба, которые они разламывали на куски и клали в суп. Для Даера утоление аппетита было актом сладострастия; он тянулся и тянулся. Того, что он заказал вначале, совершенно не хватило. Тами говорил ему, что желание пищи после курения кифа не сравнимо ни с каким другим аппетитом. Даер тревожно вздохнул. Тами с его кифом. Каково будет ему, когда он осознает, что пленник сбежал, прихватив с собой даже собственную трубку Тами и его моттоуи? Интересно, подумал он, не будет ли это считаться наивысшей обидой, непростительным деянием. Он понятия не имел; он ничего не знал об этой стране, кроме того, что все ее обитатели ведут себя как полоумные. Может, он боится, как отреагирует не сам Тами, раздумывал он, — может, все дело просто в том, что Тами — часть этого места, а следовательно, место его поддерживало, так сказать. Тами в Нью-Йорке — он чуть не рассмеялся, представив себе то, что вызвала перед глазами эта мысль, — он был того сорта, на который никто и не обеспокоится глянуть на улице, когда он попросит дайм. Тут же совсем иначе. Он выступал от имени этого места; как у Антея, какая бы сила ни была у него, происходила она от земли, и его ноги прочно стояли на ней. «Значит, ты его боишься», — заметил он самому себе с отвращением. Даер поглядел сквозь яркую кухню на черную улицу за ней. «Боишься, что он может зайти в эту дверь». Он сидел совершенно тихо, как-то рассчитывая, что эта мысль сгустится в действительности. Вместо этого в дверях возник громадный бербер, его джеллаба вольно перекинута через плечо, и заказал стакан чаю. Пока ждал пять минут, которые всегда требовались на приготовление чая (потому что вода, хоть и горячая, никогда не закипала, а листочки мяты нужно было срывать со стебля по одному), он стоял и глядел на Даера в манере, которую тот поначалу счел обескураживающей, затем возмутительной и наконец, поскольку уже начал спрашивать себя, какова может быть причина такого наглого разглядывания, прямо-таки пугающей. «Зачем он так перегородил дверь?» — подумал Даер, а сердце забилось слишком быстро от внезапной волны отчаянных домыслов. На какой-то миг был лишь один ответ: один из прихвостней Тами явился сторожить, чтобы он не удрал. Они, вероятно, разместились во всех кафе и харчевнях в городке. Впервые ему пришло в голову, что они могут отделать его и в отсутствие Тами, пока тот будет удобно сидеть в каком-нибудь почтенном доме, смеяться, пить чай, тренькать на уде. И эта возможность казалась в некотором смысле гораздо хуже, вероятно, потому, что он так никогда и не смог представить Тами в роли жестокого мучителя, а невысказанная договоренность с его собственным воображением заключалась в том, что все будет так или иначе делаться с относительной мягкостью, безболезненно. Он еще раз поднял взгляд на неандертальскую голову, на глубокие борозды покатого лба и брови, что образовывали единую драную линию поперек всего лица, и понял, что такому человеку полумеры неведомы. Однако в этом лице он не мог распознать никакой подлости, даже какой-то особой хитрости — просто первобытная, древняя слепота, невыразимая, несфокусированная меланхолия крупных обезьян, когда они пялятся между прутьев своих клеток.
«Не надо мне всего этого», — сказал он себе. Таких существ не пытаешься перехитрить; просто убираешься подальше, если можешь. Он встал и подошел к печи.
— Сколько? — сказал он по-английски.
Человек понял, воздел две руки, растопырив пальцы, затем поднял один отставленный указательный. Повернувшись спиной к исполину в дверях, чтобы как можно лучше спрятать горсть купюр в кулаке, которые вытащил из кармана, Даер протянул повару стопесетовую банкноту. Человек поразился, показал, что у него нет сдачи. Даер поискал еще, нашел двадцать пять песет. Повар с сомнением принял купюру и, оттолкнув бербера в дверях, вышел на улицу за сдачей. «Но боже праведный», — подумал Даер, видя перспективу на целый новый горизонт трудностей, расстилавшуюся перед ним. Нет сдачи со ста песет. Значит, от тысячи песет избавиться будет попросту в десять раз труднее. Он немного повел плечом, чтобы почувствовать кожей тысячу двести шестьдесят тысячепесетовых купюр, вокруг талии. Он стоял, сознавая пристальный взгляд громадного бербера, но ни секунды не отвечая на него, пока повар не вернулся и не отдал ему четырнадцать песет. Выйдя на улицу, он свернул вправо, где, казалось, больше прохожих, и быстро пошел прочь, оглянувшись лишь однажды — перед тем, как вторгнуться в середину шагающей компании, — и совсем не удивившись тому, что бербер вышел из ресторана и медленно двинулся в том же направлении. Но Даер шел быстро; в следующий раз, оглянувшись посмотреть, он с удовлетворением обнаружил, что оторвался от него.
Беленая булыжная улица была полна прогуливающихся в джеллабах, шедших в обе стороны; компании беспрестанно приветствовали друг друга, проходя мимо. Даер пробирался между ними как можно незаметнее для человека в спешке. Иногда улица превращалась в длинный, широкий лестничный пролет, на каждой ступени по торговой лавке не шире лотка, и он легко сбегал по ней вниз, тщательно замеряя расстояния, чтобы не нырнуть в группу пешеходов, не осмеливаясь поднять взгляд и увидеть, как его продвижение воздействует на местных. Выбравшись на простор, с одной стороны уставленный новыми одноэтажными европейскими зданиями, он замер, не уверенный, идти дальше или повернуть обратно. Там было кафе со столиками и стульями, выставленными вдоль узкой полосы тротуара, и за столиками — испанцы, некоторые — в белых мундирах офицеров марокканской армии. Инстинкт подсказывал ему оставаться в тени, вернуться в марокканский город. Вопрос: где окажется безопаснее? Не было сомнений, что большей опасностью была возможность оказаться остановленным и допрошенным испанцами. Однако страх, который он испытывал, был не перед ними, а перед тем, что могло произойти на тех улицах, из которых он только что вышел. И теперь, пока он там стоял, сжимая портфель, а люди проталкивались мимо него со всех сторон и разум его был по-прежнему расплывчат от кифа, Даер с ужасом увидел, что безнадежно запутался. Он воображал, что городок окажется каким-нибудь другим, что где-то здесь будет такое место, куда можно зайти и попросить информацию; он рассчитывал на то, что город ему поможет, как человек обеспокоенный полагается на то, что друг ему даст совет, заранее зная, что последует любому полученному, потому что самое важное — сделать что-то, двинуться в любую сторону, прочь из этого тупика. Как только он побывает в Агле, думал Даер, он что-то узнает о своем положении. Но он не понимал до сих пор, как сильно рассчитывал на это, отчасти потому, что весь день размышлял лишь о том, чтобы сбежать от Тами. Вместе с тем в данный момент он сознавал, что подпорки, державшие его будущее, пребывают в рассыпании: у него никогда не было никакого плана действий, он теперь не мог вообразить, что именно собирался «выяснить» тут, в городе, каких людей предполагал увидеть, чтобы получить у них свою информацию, да и что за информацию он намеревался получать. На миг он глянул вверх, в небо. Там были звезды; они не сказали ему, что делать. Он повернулся, он начал идти, обратно через входные ворота в город, на кривую улочку, однако ноги у него дрожали, и он лишь неотчетливо сознавал, что происходит вокруг. На этот раз, поскольку часть механизма, скреплявшего вместе его существо, похоже, подалась, он как-то свернул с главной улицы, круто ведшей наверх, и позволил ногам нести его вдоль улочки меньшей и плоской, где было меньше огней и людей, а лавок и вовсе никаких.
24
Иногда раздавался плеск фонтанов в чаши, иногда — лишь звук быстро текущей родниковой воды под камнями, за стенами. Временами одинокая крупная ночная птица ныряла к земле у фонаря, ее сумасшедшая тень прытко пробегала по белым стенам; всякий раз Даер нервно вздрагивал, безмолвно костеря себя за то, что не способен вытеснить изнутри страх. Теперь он шел медленно, никого не обгонял. Впереди, когда дорога была достаточно прямой, он иногда видел двух мужчин в темном, шедших взявшись за руки. Они пели песню с коротким энергичным рефреном, который возникал с коротким интервалом; а между звучала ленивая вариация припева, следовавшая за ним слабым, неуверенным ответом. Это само по себе Даер бы не заметил, если бы не тот факт, что всякий раз, когда начиналась извилистая часть, всего первые несколько нот, у него возникало отчетливое впечатление, что звук шел откуда-то из-за его спины. К тому мигу, когда он останавливался прислушаться (интерес его возбуждался не музыкой, а его собственным страхом), двое впереди всегда запевали снова. Наконец, чтобы окончательно удостовериться, он постоял тихо несколько припевов, а голоса двоих впереди мало-помалу слабели. В уме у него уже не было никаких сомнений; идя позади него, ту же песню пел капризный фальцет. Теперь Даер ее слышал более отчетливо, словно насмешливую тень музыки, продолжавшейся впереди. Но по стратегическим отрезкам, оставляемым в устройстве мелодии и ритма двумя мужчинами впереди на заполнение одиноким голосом позади, он сразу же понял, что они сознавали участие в песне третьего. Он шагнул в углубление между домами, где был небольшой квадратный резервуар с лившейся в него водой, и подождал, когда мимо пройдет одинокий голос. Отсюда он мог слышать лишь полое падение воды в чашу рядом и напрягся, вслушиваясь, — убедиться, не перестанет ли другой петь, заметив его исчезновение, не изменит ли звук своего голоса либо каким-то иным манером не пошлет ли сигнал тем, кто шел впереди. Если б только был фонарик побольше, думал Даер, или разводной ключ, он мог бы стукнуть певца по затылку, когда тот пройдет мимо, затащить его сюда в темноту и быстро пойти в другую сторону. Но когда одинокий вокалист появился, оказалось, что его сопровождает друг. Оба были юношами, еще двадцати не исполнилось, и ковыляли вперед явно без всякой мысли в головах, кроме одной: не терять нить песни, что плыла к ним спереди по улице. Даер дождался, когда они пройдут мимо, досчитал до двадцати и выглянул из-за угла: они по-прежнему шли вперед той же самой беззаботной шаткой походкой. Когда они скрылись, он повернулся и пошел назад, все равно ничуть не убежденный, что, заметив его отсутствие впереди себя, они не поспешат сговориться с другой парой и не отправятся с ними искать его.
Из-за того что страх не имел никакого истинного отношения к реальности, всякий раз, когда он покидал освещенный клочок улицы и вступал в темноту, он теперь ожидал, что певцы и их друзья будут где-то ждать, срезав дорогу и обогнав его. Из невидимого дверного проема высунется железная рука и дернет его внутрь, не успеет он сообразить, что происходит, его свалит сокрушительный удар сзади, и он придет в себя в каком-нибудь пустынном переулке, лежа на куче мусора, без денег, без паспорта, без часов и одежды, и никто не поможет ему ни здесь, ни в Танжере, ни где бы то ни было еще. Никто не укроет его наготу и не предоставит ему еды завтра утром. Из тюрьмы, где его разместят, позвонят в американское представительство, и он вскоре вновь увидит Танжер, в тысячу раз более жертва, чем всегда.
Проходя мимо каждой боковой улочки и прохода, он раскрывал глаза шире и вглядывался, словно бы это могло ему помочь прозревать тьму. Опять на главной улице, вскарабкавшись по длинной лестнице, где на ступени лился свет из лавчонок, ему стало немного лучше, хотя ноги были полы и, казалось, не желали идти туда, куда он их направляет. Было какое-то утешение в том, что он вернулся к людям; нужно только идти дальше, не поднимая головы и не глядя им в лица. Почти вернувшись к тому месту, где ел, он вдруг услышал барабаны, отбивавшие причудливый задышливый ритм. Здесь улица делала несколько резких поворотов, становясь чередой проходов, ведших сквозь здания. Он бросил взгляд на окно второго этажа, смотревшее на вход в один такой тоннель, и увидел за железной решеткой затылки ряда голов в тюрбанах. В тот же миг категоричный голос окликнул с улицы у него за спиной:
— Hola, seor! Oiga![115]
Он быстро повернул голову и увидел в пятидесяти футах позади себя местного, похоже — в полицейском мундире и каске, и не было сомнений, что этот человек пытается привлечь его внимание. Он ринулся вперед во тьму, первый поворот сделал вместе с улицей и, увидев приоткрытую дверь справа, сунулся в нее.
Сверху спускался свет. Крутая лестница вела наверх. Там были барабаны, а также слабая, сиплая музыка. Он стоял у подножия лестницы за дверью, не толкая ее дальше, чем она открылась. Он ждал; ничего не происходило. Затем наверху лестницы появился человек, намереваясь спуститься, увидел его, жестом позвал другого, который тут же возник тоже. Вместе они поманили его.
— Tlah. Tlah. Agi,[116] — сказали они.
Поскольку лица их выглядели безошибочно дружелюбно, он медленно принялся всходить по ступенькам.
То было маленькое переполненное кафе со скамьями вдоль стен. Тусклый свет шел от лампочки, висевшей над высоким медным самоваром, стоявшим на полке в углу. Все мужчины были в белых тюрбанах, и они с интересом поглядели на Даера, когда он вошел, подвинувшись, чтобы ему освободилось место на конце лавки у барабанщиков, сидевших кругом на полу в дальнем конце комнаты. Там было действительно очень темно, и у него сложилось впечатление, что на полу прямо у его ног происходит что-то необъяснимое. Мужчины смотрели вниз сквозь дым на бесформенную массу, которая подрагивала, подергивалась, содрогалась и вздымалась, и, хотя вся комната тряслась от грохота барабанов, в воздухе будто бы висел другой вид тишины, властное молчание, что тянулось от глаз смотревших мужчин к предмету, движущемуся у их ног. Когда глаза привыкли к смятенному свету, Даер увидел, что там — мужчина, руки его крепко сцеплены за спиной, точно скованы. До этого мига он извивался и корчился на полу, но теперь медленно поднимался на колени, отчаянно поворачивая голову из стороны в сторону, с выражением агонии на измученном лице. Даже когда пять минут спустя он наконец встал на ноги, положение рук не сменил, и судороги, выгибавшие его тело туда и сюда, идеально в ритме с возрастающей истерией барабанов и низким надтреснутым голосом флейты, казалось, неизменно происходят из некоей тайной сердцевины у него глубоко внутри. Даер наблюдал бесстрастно. Его совершенно скрывали за собой ряды мужчин, стоявших рядом, глядя на зрелище, а толпилось вокруг их еще больше; от двери он был невидим, и осознание этого дало ему мгновенное облегчение. Кто-то передал ему стакан чая с другого конца длинного стола. Поднеся его к носу, Даер ощутил, как острые пары горячей курчавой мяты прочистили ему голову, и он признал в воздухе другой аромат, пряный смолистый запах, чей источник приписал жаровне, стоявшей за одним барабанщиком; от нее неизменно поднимался тяжкий мазок сладкого дыма. Мужчина принялся выкрикивать, поначалу тихо, затем буйно; крикам его отвечали ритмичные выкрики «Ал-лах!» барабанщиков. Даер украдкой глянул на лица зрителей. Выражение, увиденное им, было одинаковым со всех сторон: полнейшая увлеченность танцем, едва ли не обожание человека, его исполнявшего. Под нос ему сунули зажженную трубку кифа. Он взял ее и выкурил, не глядя и не зная, кто ее предложил. Его сердце, бившееся неистово, когда он пришел, прекратило так сильно стучать; теперь ему было спокойнее.
После целого дня, проведенного по большей части в созерцании того далекого и маловероятного места, которым была внутренность его самого, Даер не считал теперь трудным наотрез отказаться от реальности того, что видел. Он просто сидел и смотрел, довольствуясь убеждением, что зримое им не происходит в мире, который существует реально. Это было слишком уж за гранью возможного. Трубка наполнялась для него кифом еще несколько раз, и дым, поднимаясь ему в голову, помогал ему сидеть там и смотреть на то, во что он не верил.
Согласно глазам Даера, человек теперь наконец двинул руками, сунул их себе в одеяние и вытащил крупный нож, которым помахал широкими жестами. Тот немощно поблескивал в слабом свете. Не глядя себе за спину, один барабанщик швырнул горсть чего-то через плечо и продолжил бить, идеально вступив в сложный ритм: дым от курильницы поднимался более густыми клубами. Выпеваемые строфы были теперь антифонны, а «Ал-лах!» перекидывался взад и вперед, как раскаленный докрасна камень, с одной стороны круга на другую. В то же время звук как бы стал двумя высокими стенами, между которых кружился и подпрыгивал танцор, биясь об их невидимые поверхности головой в тщетной попытке убежать за их пределы.
Человек простер голую руку. Лезвие блеснуло, напоровшись на нее на слабой доле ритмического рисунка барабанов. И еще раз. И снова, и снова, пока рука и предплечье не стали сияющими и черными. Затем стала распарываться другая рука, а темп нарастал, и тела барабанщиков гнулись дальше вперед, к центру круга. Во внезапной вспышке спички неподалеку Даер увидел, что лоснящаяся чернота рук и ладоней кратко покраснела, словно мужчина обмакнул руки в яркую красную краску; к тому же он увидел лицо в экстазе, когда человек поднял руку ко рту и быстрый язык его принялся ритмично слизывать кровь. Фразы укорачивались, и с ними музыка превратилась в сплошную одышку. Все подробности синкоп оставались нетронутыми, даже на нынешней огромной скорости, тем самым успешно уничтожая у слушателей ощущение времени, вынуждая их рассудки принимать произвольное, навязанное вместо него. Этим гипнотическим приемом оно завоевало полное господство. Но что касается танцора, трудно было сказать, повелевают они им или он ими. Он согнулся и с широким махом руки принялся полосовать себе ноги; громкость музыки в аккомпанементе возросла.
Даер там едва дышал. Невозможно было сказать, что он сейчас смотрел, потому что в уме он продвинулся вперед от смотрения к чему-то вроде участия. С каждым жестом, который человек в этот миг совершал, он ощущал сочувственное желание торжествующе выкрикивать. Увечье наносилось ради него, ему; на барабаны брызгала его собственная кровь, и от нее пол становился скользким. В мире, который еще не измарало открытием мысли, была эта уверенность, крепкая, как валун, реальная, как биение его сердца, что этот человек танцевал для того, чтобы очистить всех, кто смотрел. Когда танцор кинулся на пол с криком отчаяния, Даер понял, что в реальности то был крик победы, что дух восторжествовал; это подтвердили выражения на лицах окружающих. Музыканты миг помедлили, но по сигналу людей, заботливо склонившихся над корчащимся телом танцора, возобновили ту же музыку, поначалу — медленно. Даер сидел совершенно неподвижно, не думая ни о чем, смакуя непривычные ощущения, что высвободились в нем. Завязалась беседа; поскольку трубку ему никто не передал, он вытащил трубку Тами и выкурил ее. Вскоре танцор поднялся с того места, где лежал на полу, немного шатко встал и, обойдя всех музыкантов по очереди, взял каждую голову обеими руками, с которых еще капала кровь, и запечатлел торжественный поцелуй на лбу. Затем протолкался через толпу, заплатил за чай и вышел.
Даер задержался еще на несколько минут и, допив оставшийся чай, который давно остыл, дал кауаджи песету, которую чай стоил, и медленно спустился по ступенькам. Перед дверью он помедлил; ему казалось, что он принимает серьезное решение, осмеливаясь снова выйти на улицу. Но что бы ни ожидало его там, с ним нужно встретиться, говорил он себе, и лучше уж сейчас, чем несколько минут или часов спустя. Даер открыл дверь. Крытая улица была пуста и черна, но за дальней аркой, где она выходила на открытое место, стены и брусчатка светились там, где на них лился свет луны. Он вышел на широкую пласу, над которой господствовал высокий минарет, ощущая лишь острое удивление от того, что обнаружил, — ничего от его страха не осталось. Все высвбодилось последним часом в кафе; как — он бы никогда не понял, да и безразлично это. Но теперь, какие бы обстоятельства ни представились ему, он отыщет способ с ними справиться. Уверенность его настроения дополнялась несколькими трубками кифа, которые он постепенно выкурил, сидя на краю фонтана в середине пласы.
В сотне футов от него, в кафе, выходившем на ту же пласу, Тами сокрушался, что оставил трубку и моттоуи в доме. Пришлось принять щедрость кауаджи, а это его смущало. С тем количеством пакетов, что у него были, он объяснимо не желал выдвигаться в гору, а кроме того, он только что плотно поел. Ему очень хотелось купить бутылку хорошего коньяка «Терри», чтобы выпить вечером, но денег у него оказалось недостаточно для такой роскоши. Вместо этого он получил крупный ком маджуна, в то же время приняв твердое решение потребовать свои пять тысяч песет, как только вернется в дом. Лишние деньги, которые ему обещали, могут подождать, а вот эта начальная сумма — нет. У Даера не будет настроения ему их давать, это он знал, но, в конце концов, у него расклад на руках получше: он просто пригрозит завтра же уйти. Это его образумит.
Даер сидел, наблюдая, как сильный лунный свет затопляет белую поверхность пласы, позволяя своему разуму проясниться и затвердеть, как предметы и их тени вокруг. (В полдень киф оказывал рассеивающее воздействие, смягчая и растапливая его мысль, распространяя ее у него внутри, но теперь он его туго сжал; Даер чувствовал себя настороженным и полностью на связи с миром.) Поскольку ситуация была хуже, чем он себе представлял, из-за явной невозможности получить сдачу с его купюр где бы то ни было в Агле, оставалось единственное — потратить немного денег на то, чтобы эту ситуацию улучшить. Это будет значить, что придется посвятить Тами, но то было просто, и, если ему удастся внушить тому мысль, что, как только человек согласился быть сообщником, он так же виновен, как его компаньон, он думал, что риск окажется не так велик. Тот факт, что он уже отказался от страха — как детского и невротичного, — который выгнал его из дому и весь день торопил вдоль горного склона, не казался ему подозрительным или достойным какого-то конкретного рассмотрения. Важно, думал он, перейти границу во Французское Марокко, которое во много раз больше Испанской зоны, где он будет не так заметен (поскольку за француза-то его могут принять, а вот за испанца он сойдет вряд ли) и где полиция не так настороженна к чужакам. Но прежде им придется разменять банкноты. Испытывая необходимость двигаться, пока он составляет планы, Даер поднялся и перешел на темную сторону пласы, где вдоль дорожки росли деревца. Не обращая внимания на то, куда идет, он свернул в боковую улицу.
Каждый день всю следующую неделю он будет отправлять Тами сюда в Аглу за провизией и всякий раз будет давать ему купюру в тысячу песет, на которую тот будет ее покупать. Он был уверен, что Тами сможет получать сдачу. Так в конце недели у них окажется, по крайней мере, достаточно, чтобы двинуться на юг. Также он будет давать Тами по пятьсот песет в день, пока они не перейдут границу, пообещав премию в дополнительные пять тысяч, когда окажется на французской территории, и по сотне за каждую тысячепесетовую купюру, которую Тами сумеет разменять ему на франки, пока они там. Допустим, он сможет разменять все, тогда этот проект будет ему стоить больше двух тысяч долларов — но невелика цена за то, чтобы выйти из-под подозрений.
Спереди донесся шум голосов, повышенных в злом споре. Хотя пласа там была пуста, городок вовсе не весь спал. Свернув за поворот улицы, Даер вышел на небольшую площадь, затемненную сверху шпалерами лоз. Вокруг двух маленьких мальчиков, которые, очевидно, дрались, собралась группа возбужденных мужчин; начали они как зеваки, а затем неизбежно вступили в свару со всей страстью первоначальных участников. Лежавшие на мостовой прямоугольники желтого света падали из лавок, что были открыты; по контрасту крапины лунного света в темных углах были голубыми. Он не стал останавливаться и смотреть на ссору: проходить по белой улице в точном свете луны было полезно для его развертывающихся планов. Суматоха была такова, что никто не заметил его, пока он шел по затененной площади. Лавки, казалось принадлежавшие в первую очередь портным и столярам, были в этот миг пусты — их оставили при первом намеке на уличное отвлечение. Путь немного изгибался; тут оставалась открытой еще одна лавчонка, а за ней — только лунный свет. То была лавка столяра, и человек прежде работал в дверях, строил высокий деревянный комод в форме пароходного кофра. Молоток лежал там, где он его оставил. Даер увидел его, толком не видя; затем посмотрел на него пристально, невольно поискал глазами гвозди. Они тоже тут были, длинноватые, но прямые и новые, лежали на небольшой квадратной табуретке поблизости. Лишь снова пройдя мимо кричавшей группы и удалившись настолько, что уже не слышал хриплых криков, с молотком и одним длинным гвоздем в кармане пальто, он осознал, что, несмотря на всю свою великую ясность ума, пока сидел у фонтана и курил киф, он был невероятно глуп. Зачем ему молоток и гвоздь? Починить дверь. Какую дверь? Дверь в домике, стучащую, которая не давала ему спать. А где этот домик, как он до него доберется?
Он встал неподвижно, больше ужаснувшись откровению этого невероятного провала в своих мыслительных процессах, чем собственно тому факту, что он не сможет добраться до дома и что ему негде ночевать. Киф — штука подлая, подумал он, медленно двинувшись дальше.
Вернувшись на пустынную пласу, он снова уселся на край фонтана и вытащил трубку. Подлая штука или нет, но, как и алкоголь, она хотя бы делала нынешний миг сносным. Куря, он заметил, как из теней на темной стороне пласы возникла фигура и неспешно двинулась в его сторону. Когда она была еще сравнительно далеко, но достаточно близко, чтобы он разглядел в ней мужчину, несущего крупную корзину, фигура сказала:
— Salam. — (Даер хмыкнул.) — Andek es sebsi?[117]
Он поднял взгляд, не веря себе. Это невозможно. Штука была подлой, поэтому он не шевельнулся, а выжидал.
Человек подошел ближе, воскликнул. Тут Даер вскочил.
— Сукин ты сын! — воскликнул он, смеясь от удовольствия, похлопав несколько раз Тами по плечу.
Тами тоже был в восторге. Даер поел, был в хорошем настроении. Возвращение в дом, где его ждали яростные упреки, больше не ужасало. Он мог коснуться темы денег. И вот его собственная трубка для кифа, чье отсутствие он недавно так оплакивал, в руке у Даера. Но он нервничал оттого, что они стоят посреди пласы.
— У вас тут будут неприятности, — сказал он. — Это очень скверно. Я говорил вам не приходить. Если один моккадим вас увидит — «Oiga, seor, пройдемте в comisara, поглядим на ваши бумаги, друг мой». Пошли.
Лунный свет был очень ярок, когда они оставили городок позади и шли среди оливковых деревьев. На полпути в гору, между зазубренных скал, сели, и Тами вытащил маджун.
— Вы знаете, что это? — спросил он.
— Конечно знаю. Я уже пробовал.
— Этот вас не опьянит еще час. Или больше. Когда дойдем до дома, я сделаю чай. Тогда увидите, как пьянит.
— Я знаю. Я уже пробовал, я же сказал.
Тами посмотрел на него недоверчиво и разделил комок на две неравные части, большую протянул Даеру.
— Мягкий, — с некоторым удивлением заметил Даер. — Тот, что я пробовал, был твердый.
— То же самое, — безразлично сказал Тами. — Этот лучше.
Даер был склонен с ним согласиться в том, что касалось вкуса. Они сели, тихо жуя, каждый на свой манер сознавая, что, глотая волшебное вещество, он необратимо вручает себя незримым силам, которые примут на себя командование его жизнью на много грядущих часов.
Они не разговаривали, а сидели и слушали, как вода движется вниз по заливу лунного света и тени, раскрытому прямо у их ног.
25
2>— Снова дома! — живо сказал Даер, заходя в домик, где его приветствовал спертый запах плесени, с которым он так давно попрощался. — Давайте разведем огонь, пока нам крышки не сдуло, каждому свою. — Он бросил портфель в угол, радуясь, что избавляется от него.
Тами захлопнул дверь, запер ее и уставился на него, не понимая.
— Вы уже м’хашиш, — сказал он. — Я знаю, когда смотрю на вас. О чем вы говорите?
— Огонь. Костер. Принесите дров. Быстро!
— Дров много, — безмятежно сказал Тами, показывая на патио с ящиками.
Даер вышел и принялся буйно швырять их на середину комнаты.
— Ломайте давайте! — крикнул он. — Бейте их! Тут будет дьявольски холодно без одеяла. Надо поддерживать огонь, сколько сможем.
Тами повиновался, дивясь поразительному преображению, которое немного маджуна могло вызывать в христианине. Он никогда прежде не видел Даера в добром расположении духа. Наломав огромную кучу дощечек, он сдвинул ее в сторону и расстелил две циновки, одну поверх другой, перед очагом. Затем вышел в кухню и занялся разведением огня из угольев в глиняной жаровне, чтобы приготовить чай.
— А! — услышал он торжествующий крик Даера из патио. — Как раз то, что мы хотели! — Он отыскал несколько небольших поленьев в одном углу, которые внес и свалил перед очагом. Потом зашел к Тами в кухню. — Дайте мне спичку, — сказал он. — У меня свеча погасла.
Тами сидел на корточках над жаровней и посмотрел вверх с улыбкой.
— Как вы теперь себя чувствуете? — спросил он.
— Я отлично себя чувствую. А что? Как вы себя чувствуете?
Тами передал ему спичечный коробок.
— Мне хорошо, — ответил он.
Он не был уверен, с чего начать. Вероятно, будет лучше подождать, когда они улягутся перед огнем. Но к тому времени настроение у Даера может измениться.
— Я хотел сегодня купить большую бутылку коньяка, знаете. — Он умолк.
— Ну и чего не купили? Я б сейчас не отказался выпить.
Тами потер указательный палец о большой, взад-вперед, выразительно.
— А, — трезво сказал Даер, — понимаю.
Он вернулся в другую комнату, запихал в очаг немного бумаги, сверху положил деревяшек от ящиков и поджег. Затем ушел в самый темный угол комнаты и, поглядывая на дверь в патио, вытащил из-под рубашки пять купюр. «Так он увидит, что я с ним играю честно», — сказал он себе. Вернулся в кухню и протянул деньги Тами, сказав:
— Вот.
— Спасибо, — сказал Тами. Он встал и легонько похлопал его по спине, тремя хлопками.
— Когда зайдете, я поговорю с вами об остальном.
Даер вышел в патио и постоял, глядя вверх на громадный шар полной луны; никогда не видел он его так близко или таким сильным. В воздухе над головой кратко завопила ночная птица — причудливый пронзительный звук, не очень похоже ни на что слышанное раньше. Он стоял, снова и снова слушая этот звук у себя в голове, долгую цепочку внутренних отголосков, что чертили незримую лестницу через черное небо. Потрескиванье огня внутри пробудило его. Он зашел и подбросил еще полено. Присел на корточки, глядя в огонь, следя глазами за формами пламени. В очаге тянуло хорошо; дым в комнату не шел.
Они аккуратно ставили ноги на квадратные серые плитняковые камни, что вели по траве через сад, но пришлось в одном месте сойти на промокшую почву, чтобы не наступить на шланг с насадкой разбрызгивателя. Тот вращался круг за кругом, неравномерно. Миссис Шилдз спустила все жалюзи в большой комнате, потому что солнце светило внутрь и «драпировки» выгорали, сказала она. Как только окна закрыли, гроза могла начинаться, когда ей вздумается, — она собиралась весь день. За рекой все казалось очень темным. Возможно, там уже шел дождь, но рокотание грома звучало еще дальше. Выше по долине, к проему, он стонал. Там была дикая местность, и люди не выказывали того дружелюбия, что здесь, где земля была хороша. Миссис Шилдз позволила шлангу посадить ей на платье пятна. Жалко, подумал он, приглядываясь к узору «огурцов».
Ему не хотелось быть в доме, когда они ушли. Повернувшись к пустым комнатам, где воздух до сих пор шевелился от потоков, взмутненных их спешкой в последнюю минуту, чувствуя подушку кресла, в котором сидел один из них, а потому немного теплее остальных, но теплота еще ощутима после того, как они ушли, видя, как еще почти незаметно покачивается шнур оконных жалюзи, — он не мог стерпеть ничего этого. Лучше было остаться в саду, попрощаться с ними там и подождать, а войти потом, когда дом будет совершенно мертв. И буря либо начнется, либо до вечера станет рычать по окрестностям. Виноград созревает, сказала она, когда они проходили под зеленым навесом. И парусные лодки возвращаются в гавань. Он стоял у вишневого дерева и смотрел, как вверх и вниз по грубой коре ствола бегают муравьи, очень близко от его лица. То лето было в затерянном краю, и все дороги в него отрезало.
Вошел Тами, неся горящую жаровню. Поставил ее на середину комнаты, сходил за чайником и стаканами. Пока ждал, когда закипит вода, время от времени дуя на тлеющие угли, Даер рассказал ему о своих планах. Но когда добрался до того момента, когда требовалось упомянуть сумму, что у него есть, он понял, что не может этого сделать. Тами выслушал, скептически покачал головой, когда Даер закончил.
— Песеты не годятся во Французской зоне, — сказал он. — Их нельзя обменять. Вам придется нести их к евреям, если так сделаете.
— Ну, значит, отнесем к евреям. Почему нет?
Тами посмотрел на него с жалостью.
— Евреи? — воскликнул он. — Они вам ничего за них не дадут. Дадут пять франков за одну песету. Может, шесть.
Даер знал, что текущий курс был чуть больше восьми. Он вздохнул:
— Я не знаю. Поживем увидим. — Но втайне он был полон решимости поступить так, пусть получит и всего по пять.
Тами разлил кипящий чай по стаканам.
— Сейчас мяты нет, — сказал он.
— Не важно. Главное, что горячий.
— Да.
Он задул свечу, и они остались сидеть при свете пламени. Даер откинулся назад, опершись о стену, но Тами тут же возразил.
— Заболеете, — пояснил он. — Стена очень мокрая. Вчера ночью я постель себе передвинул, так мокро там было.
— А.
Даер выпрямился, не вставая, подобрал под себя ноги и продолжал пить чай. Только ли поэтому рука лежала на портфеле все время? Чего бы и нет, спросил себя он. Верить или сомневаться — вопрос того, хочешь верить или сомневаться; в этот миг он склонялся к тому, чтобы верить, потому что это совпадало с его настроением.
— Так вы со мной? — сказал он.
— Что?
— Останемся на неделю, и вы будете каждый день ходить и менять тысячу песет?
— Как скажете, — сказал Тами, потянувшись к его стакану, чтобы подлить чаю.
Комната вокруг него становилась натянутой и настороженной; Даер вспомнил ощущение от вечера на вилле «Геспериды». Но теперь было не так, поскольку сам он чувствовал себя совсем иначе. Птица снаружи опять закричала. Тами вроде бы удивился:
— Я не знаю, как вы зовете эту птицу по-английски. Мы ее называем youca.