Защищая Родину. Летчицы Великой Отечественной Виноградова Любовь
Основной удар пришелся на кабину летчика. Раскова погибла мгновенно. Штурману Хилю в момент столкновения с высоким берегом срезало голову от страшного удара о бронеспинку. Стрелок-радист из их экипажа и летевший вместе с ними техник эскадрильи, вероятно, остались бы в живых, если бы самолет нашли в тот же день. Хвост самолета при ударе отвалился, они были ранены. Эти двое мужчин лежали там же, у самолета, — стояли страшные морозы. Когда их нашли, мертвый техник все еще держал в руках окровавленное полотенце, которым зажимал рану стрелка.
Летчицам, которых Раскова вела в своем последнем перелете, повезло, они остались живы. Когда маршрут начало затягивать туманом, звено рассредоточилось: в тумане нельзя идти плотно. И Люба Губина, и Галя Ломанова, опытные летчицы, до войны работавшие инструкторами в аэроклубах, хорошо это знали. Люба сумела разглядеть опушку леса и посадила самолет около нее. Галя Ломанова приземлилась около железнодорожной станции. Обе пострадали сами и повредили самолеты, но уцелели и летали в Москву прощаться с Расковой.
Ее тело на По–2 доставили на Саратовский авиационный завод, который оказался близко к месту катастрофы. Директор завода Левин никак не мог поверить в смерть этой «замечательной, большой души, обаятельной женщины»: Раскова дружила с его семьей и, приезжая на завод, часто проводила пару часов в его семье, разговаривала, играла на пианино и пела любимые песни.
Левин сообщил о случившемся в Москву. Через короткое время он получил указание «подготовить тело и ночью отправить в Москву». «Подготовкой» занималась комиссия под руководством знаменитого академика-хирурга Миротворцева: восстанавливали лицо. Голова Расковой уцелела, но лицо было изуродовано так, что пришлось наложить более сорока швов. Это требовалось потому, что сначала Раскову намеревались выставить для прощания в открытом гробу. Потом от этой идеи отказались. Закрытый гроб выставили в фойе заводского клуба. Все заводчане, тысячи жителей Саратова и воинские подразделения прошли мимо него, отдав Марине Расковой последние почести.
Поздно ночью тело отправили в Москву в специальном вагоне, прицепленном к скорому поезду. Кирилла Хиля и остальных членов погибшего по вине летчицы экипажа похоронили в братской могиле недалеко от места аварии.
Узнав ужасные новости, Маша Долина полетела дальше, в полк. Там был «сплошной траур».[409] Плакали все — летчики, штурманы, стрелки-радисты, наземные службы. «Страшный траурный митинг был. Весь полк рыдал», — вспоминала Долина. Вскоре о гибели Расковой узнали и в двух других полках.
Женя Руднева записала в дневнике: «Наутро на строевых собраниях эскадрильи мы услышали ужасную новость. Вошла Ракобольская и сказала: “Погибла Раскова”. Вырвался вздох, все встали и молча обнажили головы. А в уме вертелось: “Опечатка, не может быть”. Наша майор. Раскова. 31 год…»[410]
Галя Докутович, конечно, тоже упоминает в своем дневнике гибель Расковой, пишет, что Раскова — самая замечательная женщина, какую она когда-либо встречала, ее «юношеский идеал… организатор и первый командир».[411] Утешала ее мысль о том, что галин полк стал лучшим воплощением замысла Расковой: ведь два других полка уже не были чисто женскими.
Скорбела вся страна. Похороны стали событием государственного значения, гибели и похоронам центральные газеты отвели всю первую полосу. «Правда» писала в передовице, озаглавленной «Москва хоронит Раскову»:
«С высоты плафонов к постаменту траурной урны ниспадают полосы черного крепа. В этой урне прах замечательной женщины нашего времени, Героя Советского Союза Марины Расковой. Золотая звезда, два ордена Ленина сверкают на алом бархате у постамента…
Члены советского правительства, народные комиссары, Герои Социалистического труда, Герои Советского Союза, лучшие люди страны стоят сегодня у гроба Расковой. Стрелка часов близится к трем часам дня. Почетный караул принимают А. С. Щербаков, Маршал Советского Союза С. М. Буденный, В. П. Пронин — председатель Моссовета.
Три часа дня. Наступает час, когда траурная урна с прахом Марины Расковой совершит свой последний путь к Кремлевской стене на Красной площади».
«Урна с прахом Расковой движется к Кремлевской стене. Троекратный салют, гул моторов самолетов, промчавшихся над Красной площадью, возвещают Москве о том, что Марина Раскова, герой Советского Союза, замечательная русская женщина-летчик, закончила свой славный жизненный путь», — завершил статью корреспондент «Правды».
После гибели Расковой, как, впрочем, и до этого, ее дочь Таню растила бабушка. Командование осиротевшим 587-м полком доверили, правда временно, до прибытия кадрового командира, Жене Тимофеевой.
Тимофеева была самой опытной летчицей в полку, она уже до войны летала на двухмоторном бомбардировщике и командовала эскадрильей. Но задача ей досталась нелегкая: казалось, что после гибели командира полк утратил веру в себя, и окружающие в них тоже не верили. На аэродроме, где должен был приземлиться 587-й полк по пути на Сталинградский фронт, при известии о прибытии женского бомбардировочного полка, как рассказывали, началась паника. «В блиндажи! Бабы садиться будут!» — кричали летчики полувсерьез-полушутливо.
После гибели Расковой Женя, как и все, пребывала в смятении и думала: «Что теперь будет с полком?.. Вдруг весь труд, затраченный на освоение сложного самолета, пропадет даром? Поверят ли в нас?» Полк ждал приказа о перелете на фронтовой аэродром на левом берегу Волги. Пока что требовалось очистить самолеты от снега: на аэродроме сугробы выросли уже по пояс. Ведя людей к самолетам, Тимофеева шагала спиной вперед: лицо жег страшный ветер. В разгар работы ее вызвали в штаб, где находился представитель 8-й воздушной армии. «Принять командование полком», — передали Жене приказ. Этот приказ ошеломил: как она сможет заменить Раскову и повести людей в первый для них бой? Она чуть не ответила «Нет!», но вместо этого чужим голосом сказала: «Есть принять полк!»[412]
В следующие дни погода по-прежнему стояла суровая: мороз ниже сорока градусов и ветер, но пришлось тренироваться: учебные полеты на высоту, строй, связь в воздухе. В двадцатых числах января Тимофеева доложила о готовности полка. И 28 января наконец они отправились в свой первый боевой вылет — ведомыми с летчиками «братского» 10-го бомбардировочного полка, стоявшего на том же аэродроме. На своих первых стокилограммовых бомбах, сброшенных на Сталинград, они царапали отверткой: «За Марину Раскову», хотя в гибели Расковой немцы были не виноваты.
«Это теперь на долгое время, а может, и навсегда, мое последнее письмо. Мой товарищ, которому надо на аэродром, захватит его, потому что завтра из нашего котла уйдет последний самолет. Положение уже стало неконтролируемым, русские в трех километрах от последней летной базы, и, если мы ее потеряем, отсюда и мышь не вырвется — и я в том числе. Конечно, и другие сотни тысяч, но это слабое утешение, что делишь смерть с другими». Это письмо неизвестного автора действительно вывез из котла последний приземлившийся там самолет, однако этот самолет сбили, так что письмо не дошло до адресата.[413]
Приходившие на командный пункт 6-й армии офицеры связи и порученцы представляли собой страшное зрелище. Адъютанту армии полковнику Адаму «трудно было поверить, что эти замотанные в тряпье фигуры являются офицерами. Наружу выглядывали только глаза, нос и рот, ноги у большинства из них были обмотаны обрывками одеял. Одеты они были в потрепанные, потертые шинели… Часто они были не в состоянии расстегнуть окоченевшими руками пряжку полевой сумки, чтобы достать донесение. Лишь после одного-двух стаканов горячего чая они начинали бессвязно рассказывать об ужасных событиях…».
Русского плена немцы боялись так же сильно, как русские — немецкого. И немцам пропаганда успешно внушила, что плен будет намного страшнее смерти. Теперь, со дня на день ожидая в сталинградских подвалах прихода русских, не только офицеры, от которых неписаный кодекс чести требовал умереть, но не сдаться врагу, но и простые солдаты решали для себя вопрос: жить в плену или умереть до него. Решало этот вопрос для себя и руководство армии Паулюса. Кто-то совершил самоубийство, кто-то решил погибнуть, сражаясь плечом к плечу с солдатами на передовой, кто-то, как сам Паулюс, решил остаться со своими солдатами до конца. Русские бомбежки с каждым днем усиливались.
Отправляясь в первый боевой вылет, 587-й женский бомбардировочный полк был «охвачен необыкновенным волнением». Поднявшись в воздух с рассветом, они всматривались в землю, окутанную морозной дымкой. Изредка мелькали деревни, по дорогам двигались машины. Вскоре показались развалины Сталинграда — «бесконечно тянувшаяся по берегу Волги темная строчка разрушенных строений». Появились первые разрывы снарядов зенитной артиллерии — непривычные для них и еще не очень страшные темные облачка. Штурман Валя Кравченко коснулась рукой жениного плеча и показала вниз. Женя увидела поворот дороги к Волге, очертания разрушенных зданий — завод «Баррикады» — и, наконец, цель — тракторный завод!
«Наблюдайте за бомболюками ведущего, — сказала Валя, — а я буду следить за воздухом».[414] Тут же на ведущем самолете открылись бомболюки. Только Женя хотела сказать об этом штурману, как почувствовала, что уже открылись люки ее машины. Ведущий резко пошел на снижение — прямо на разрывы зенитных снарядов, Женя — за ним. Разрывы остались правее и выше. С ведущего самолета посыпались бомбы, и Женя тут же почувствовала рывок своего. Бомбы сброшены, цель поражена!
«Спокойно, Маша! Держи высоту! Сейчас откроются бомболюки…» — давала себе мысленно команду Маша Долина, у которой в те секунды тоже бешено билось сердце. Освобожденный от смертельного груза самолет подпрыгнул, Маша посмотрела на штурмана. Штурман Галя Джунковская, самая красивая девушка полка, бледная, улыбалась ей: «С боевым крещением, Машка!»[415]
30 января, когда черные развалины Сталинграда закрыл выпавший за ночь снег, они впервые вылетели без лидеров. А 1 февраля сбросили последние бомбы из 14 980 килограммов, сброшенных ими на Сталинград.
31 января Паулюс, у которого были перерезаны все коммуникации с внешним миром, принял решение о капитуляции. В семь утра из подвала центрального универмага, где находился Паулюс со штабом 6-й армии, выполз немец с белым флагом.
В тот же день Паулюс подписал капитуляцию, однако части его армии, не имея связи со своим штабом, продолжали сопротивляться еще сутки, поэтому и 587-й полк бомбил город еще один день.
Как и всех, кто видел в те дни Сталинград, летчиц поразил страшный вид разрушенного дотла города. «Наверное, и мой родной Ленинград такой же», — грустно сказала как-то Лена Тимофеева.[416] Но, несмотря на груз печальных мыслей, их сердца были полны радостью общего триумфа, радостью от сознания отлично выполненной боевой задачи.
«Отбомбившись», они часто слышали в наушниках голос стрелка-радиста: «Земля передает: спасибо за удар. Танки пошли в наступление». Уходя от цели со снижением, они видели, как шли танки, а следом за ними «утюжили» немецкие позиции Илы. Дальше шла пехота.[417]
В последний раз немецкий самолет-разведчик пролетел над Сталинградом 2 февраля. «В городе тихо. Признаков боев не обнаружено», — докладывал летчик. В этот день советским войскам объявили о том, что Сталинградская битва закончилась победой.[418] Бомбардировочные полки обратились к командиру авиакорпуса с просьбой разрешить посмотреть с земли места боев, которые летчики видели только с высоты двух-трех тысяч метров. Разрешили взять всех ведущих — тех, кто водил на Сталинград девятки и звенья. 4 февраля их погрузили на три открытые машины-полуторки — это при температуре на улице минус 25! Время от времени останавливаясь, чтобы летчики попрыгали и согрелись, доехали до станции Иловля в шестидесяти километрах от Сталинграда. От Иловли до Сталинграда дорога была «буквально усеяна трупами» советских и немецких военных вперемежку с гражданскими — мужчинами, женщинами и детьми. Перед въездом в город они увидели солдат с автоматами и проволочное заграждение: минные поля еще не обезвредили. Дальше было «еще дышащее войной поле боя, когда еще не всех раненых подобрали, упавшие самолеты дымятся, горят танки…». Шестьдесят лет спустя, диктуя свои воспоминания, Долина закрывала глаза и видела все это: ослепительно-белый свежий снег и на нем — черная лавина окруженной армии Паулюса. Глядя на голодных замерзших немцев, Маша почувствовала, как к ее горлу подступает ненависть. «Полудохлые, промерзшие фрицы шли и падали. И такая ярость подкатывала к горлу, когда мы смотрели на пленных фашистов, на эту грязную мразь… эти ползли, как волчья стая. Никто не помогал упавшему…» Это «чудовищное зрелище»[419] Маша Долина запомнила на всю жизнь.
Ненависть к врагу была такова, что в машином добром сердце не нашлось и капли жалости к несчастным. И мирное население после перенесенных трагедий и страданий давало волю ярости. Пленные в колоннах на марше старались оказаться поближе к началу колонны, к конвойным: местные женщины, дети и старики нападали на них, срывали с них одеяла, плевали в лицо, кидали камнями. Ослабевших, тех, кто не мог идти, русские расстреливали так же, как это делали немцы с русскими военнопленными — мстили за своих. Из почти ста тысяч попавших в плен солдат Паулюса выжила половина. Остальные были расстреляны не знавшими жалости конвойными, умерли от голода или болезней по пути в лагеря или уже там, или сгнили заживо в госпиталях, где русские не оказали им практически никакой медицинской помощи…
В разрушенном городе Маше Долиной выпала удача увидеть самого Паулюса. Желающих увидеть фельдмаршала набралось пять грузовиков. Когда Машу с товарищами привезли посмотреть на него, Паулюс вышел к ним худой и бледный, с каменным лицом. Они хотели задать вопросы, но Паулюс говорить с ними не стал. Держался он спокойно и с достоинством.
Глава 20
В каком вы виде, Баранов!
В новом, штурмовом, полку Аню Егорову и ее товарищей по очереди вызывал на собеседование замполит. Неизвестно, о чем уж он говорил с ребятами, но первым его вопросом Ане было: «И зачем вам подвергать себя смертельной опасности?» «Сразу уж и смертельной?» — буркнула та в ответ, и замполит признался, что потери у них «великоваты»: «Скажу по секрету, что в последних боях под поселком Гизель мы потеряли почти всех летчиков».[420]
Ане он отечески посоветовал подумать хорошенько и возвращаться в учебный полк, где она принесет большую пользу как летчик-инструктор. А быть штурмовиком не подходит женщине. Замполит говорил без злости и пренебрежения, но Аня так часто в последнее время слышала подобные слова, что завелась с полоборота.
«А что же подходит женщине на войне, товарищ комиссар? — с вызовом спросила она. — Санинструктором? Сверх сил напрягаясь, тащить с поля боя под огнем раненого? Или снайпером? Часами в любую погоду выслеживать из укрытия врагов, убивать их, самой гибнуть?»
Комиссар начал что-то говорить, но остановить Аню уже было трудно.
«Видимо, легче быть заброшенной в тыл врага с рацией? А может быть, для женщин сейчас легче в тылу? Плавить металл, выращивать хлеб, а заодно растить детей?»
Комиссар не стал возражать, только, грустно улыбнувшись, сказал Ане, что у него такая же «сумасбродная» дочь. Она сейчас врачом на фронте где-то под Сталинградом, и писем от нее давно нет.
Скоро уже Аня вместе со штурмовым полком ехала на завод за новыми Илами. В вагоне было шумно, летчики радовались большому успеху Красной армии под Сталинградом и высказывали сожаление, что не придется повоевать там, очень уж медленно везут их за самолетами. 2 февраля на одной из станций они услышали из репродукторов сообщение Информбюро: «Южная группировка гитлеровских войск во главе с генерал-фельдмаршалом Паулюсом сдалась в плен». Вскоре они ждали на заводе новые самолеты, которые им обещали со дня на день. Обманули: ждать пришлось долго. Они не были единственными, в столовой заводского аэродрома всегда стояла длинная очередь. Чтобы получить алюминиевую ложку, нужно было отдать свою шапку-ушанку — ложки постоянно пропадали. Еда в столовой оказалась не ахти: суп «погоняй» — в нем нужно было гоняться за одинокими крупинками и кусочками овощей, все та же каша «шрапнель» и размазанный по большой алюминиевой тарелке «кисель а-ля малина». Ребята шутили: «Жив-то будешь, а по девочкам не пойдешь». Жили в землянке, «большой, как тоннель Метростроя, с двумя ярусами нар». В эту землянку Ане как-то принесли письмо от подруги по Метрострою Тани Федоровой.
Таня писала о новых станциях метро, строительство которых шло, несмотря на войну, — «Новокузнецкой», «Павелецкой», «Автозаводской», — и об аэроклубовцах, которые почти все были на фронте. Анин инструктор Мироевский и Сережа Феоктистов воевали на штурмовиках. Валя Вишников, Женя Миншутин и Сережа Королев — на истребителях. Многие уже погибли: Лука Мировицкий, Опарин Ваня, Саша Лобанов, Вася Кочетков, Виктор Кутов…
Какой Виктор?! Аню «как током ударило». Все померкло — ни солнца, ни людей, ни войны. Казалось, что нечем дышать. Потом она увидела возле себя доброе лицо полкового доктора, говорившего: «Ну поплачь, голубушка, поплачь. Сразу легче станет…» Но Ане «не плакалось. Что-то невыносимо тяжелое легло на сердце и уже не отпускало долгие, долгие годы…».
Вскоре, уже на Южном фронте, она увидела прекрасный, необыкновенно яркий сон. Как-то, усталая и замерзшая, она вернулась в маленький домик, который ей отвели по настоянию полкового врача, доктора Козловского. Печку истопили, и в ней еще не потухли угли: красиво переливались, то красными огоньками, то синими, то золотыми. Аня согрелась и, не раздеваясь, уснула на кровати. Как наяву приснился ей Виктор, в белой рубашке с галстуком, в расписной тюбетейке. С ним была и Аня в «черной плисовой юбке, голубой футболке с белым воротничком и со шнуровкой». На голове — белый берет, на ногах — белые с голубой окантовкой тапочки с белыми носками. Берет — такой у них был шик — «еле держался на макушке и на правом ухе». Этот наряд, «все это великолепие»,[421] у Ани и правда было до войны, она купила все в Торгсине на подаренную мамой старинную золотую монету. А вот галстука Виктор никогда не носил. И вот, во сне, Аня гуляла с ним в Сокольниках на какой-то громадной поляне, а вокруг росли ромашки. Как легко и весело было в этом сне! Кто-то стучался в дверь, но она не хотела просыпаться. Барабанили все громче и громче, кричали, повторяя ее имя. Тело не слушалось; кое-как поднявшись, Аня пошла к двери по стеночке. Не дошла, упала, с трудом доползла и, подтянувшись, повернула ключ. Оказалось, что она угорела и, не зайди к ней «на огонек» ребята-летчики, утром бы не проснулась.
Всю ночь ее отхаживали — водили по улице, по свежему воздуху, — а утром отвели в санчасть к доброму доктору. Ему она рассказала о своем сне и прибавила: «Хорошо бы мне не просыпаться».
Лицо доктора стало строгим, и он сказал: «Там все будем, а вот достойно на этом свете прожить не всем удается». На следующий день, взяв себя в руки, Аня пришла на занятия по освоению Ил–2 как ни в чем не бывало, запудрив ссадины на лице от удара при падении. Настроение у ее товарищей было преотличное: радио сообщило, что «гитлеровские войска под Сталинградом… полностью разгромлены».
Теперь Красная армия должна развернуть наступление на всех участках фронта, и, несомненно, их Южный фронт снова будет участком сосредоточения главного усилия.
На другом фланге Южного фронта в небо поднималась истребительная дивизия Бориса Сиднева. Январь для нее прошел довольно спокойно. «Произведено воздушных боев — 3», — отмечал в политдонесении замполит 296-го полка майор Крайнов. «За этот период сбитых самолетов противника нет. Боевых потерь в полку нет». Биографы Кати Будановой отмечают, что 8 января она в паре с Барановым участвовала в воздушном бою против четырех «фокке-вульфов», один из которых был ими сбит.[422] Однако в документах полка об этом ничего не сказано; вероятно, это очередная легенда. Победы Литвяк и Будановой в 296-м полку начались лишь в феврале — зато какие!
Южный фронт развивал наступление на Ростов-на-Дону. Если город будет взят быстро, могут попасть в котел — и намного больше Сталинградского — немецкие армии на Кавказе. В начале января по приказу Военного совета Сталинградского фронта политработники и командиры «в беседах показывали героические подвиги летного состава и самоотверженную работу технического состава». Продвижение советских войск показывали «непосредственно на карте» — как не показывали недавнее отступление. В полку у Баранова в этой работе принимал участие весь партийный актив во главе с самим «Батей», «разъяснявшим в беседах значение наступления и разгром немецких полчищ под Сталинградом».
У Вали Краснощековой «Батя» ассоциировался с Чкаловым: такой же хороший мужик, такой же отважный летчик. Похоже вспоминал о нем и его друг и ученик Алексей Маресьев, ставший большим советским героем: сбитый над вражеской территорией и раненный в обе ноги, он прополз восемнадцать километров, пытаясь вернуться к своим, и позже, с ампутированными ногами, вновь начал летать и вернулся в боевую часть. «Баранов — мой первый фронтовой командир. Я его как сейчас вижу: среднего роста, плотно сбитый, с вьющимися немного рыжеватыми волосами. Взгляд волевой… Строгий был командир, но людей любил, умел их ценить… Баранов первым научил меня главному для любого летчика — искусству умело, находчиво и неожиданно вести воздушный бой», — вспоминал Маресьев.[423] Летчиков, своих подчиненных, своих учеников Баранов «учил воевать собственным примером, на все сложные задания водил группы сам», вспоминал Евгений Радченко из 296-го полка, прибавляя, что по характеру Баранов «был очень веселым».[424] Батя действительно был очень яркой личностью. Он с детства мечтал быть кавалеристом, только жизнь внесла коррективы и сделала его летчиком. Однако замашки кавалериста у него остались. Как-то Хрюкин, заехав в полк, увидел Баранова, отправлявшего в вылет летчиков, в очень странном наряде: «Батя» был босой, в рубашке вместо гимнастерки, сигнал на вылет подавал саблей, которую бог знает где достал. «В каком вы виде, Баранов!» — заметил Хрюкин,[425] и больше ничего: он любил и уважал Баранова, своего ровесника. О любви Баранова к женщинам и вечеринкам он тоже знал, но считал, что за этим должен следить замполит. Но замполит 296-го полка майор Крайнов, «неинтересный серый человек», нелетающий командир, никакого веса в глазах «Бати» не имел.
В январе Крайнов сообщал начальнику политотдела 6-й ГИАД о проделанной партийно-политической работе: «Политико-моральное состояние личного состава полка здоровое. Весь личный состав полка, партийно-комсомольская организация нацелены на выполнение боевых приказов командования полка. Личный состав воодушевлен успешным наступлением нашей Красной армии и отдает все силы на быстрейший разгром врага».[426] Темы бесед коммунистического актива с личным составом выбирали соответствующие, например: «О революционной бдительности в период наступления Красной армии» (с девушками-оружейницами специальную беседу на тему «Выше революционную бдительность» провел майор Гуськов). Мы не знаем, что думал о женских кадрах своего полка майор Крайнов, а вот замполит соседнего 85-го полка Панов иногда терял терпение. Как-то вечером он проводил с женским личным составом беседу в том духе, что «Америка с Англией нас в беде не бросят, дела япошек на Тихом океане приближаются к полному краху, югославские партизаны снова намылили немцам шею, Роммель в Африке увяз в песках пустыни. Да и у Красной армии есть не только катюши и новые танки, но и героические традиции предков, «правда, графов и князей, но хороших» — Суворова и Кутузова». Девушки, некоторые из которых, устав за день, уже улеглись отдыхать, не зная, что к ним заглянет замполит, казалось, внимательно слушали, однако по их пустым глазам видно было, что они думают о своем. Неожиданно черноглазая Надя, приподняв одеяло, пригласила его под хохот подруг: «Эх, комиссар, комиссар, куда тебе ходить — сыпь под одеяло!» Панову ничего не оставалось, как, махнув на политобразование рукой, сбежать.[427]
Чем мог быть действительно полезен комиссар — так это улучшением бытовых условий технического персонала, если ему не наплевать. Крайнову было не наплевать, он частенько ставил на вид командиру БАО — батальона аэродромного обслуживания — различные проблемы и недочеты. Жизнь техников после Сталинграда не очень-то изменилась: как отмечало политдонесение, в то время как «летный состав полка всегда своевременно в достаточном количестве, сытно накормлен горячей пищей», техническому составу часто «из-за ненормальности в работе БАО» не хватало еды. Все, по наблюдению Вали и Фаины, зависело от начальника этого БАО. Хороший командир БАО мог, проявив инициативу, «выбить» для людей даже то, что не было предусмотрено по нормам, и, уж конечно, мог устраивать баню почаще. У плохого командира БАО заказы не делались вовремя, продукты и вещи, если и прибывали в нужном количестве и вовремя, разворовывались, люди ходили вшивые. Серьезного контроля над БАО в большинстве случаев не было. И в сорок третьем, и потом, особенно в ходе наступления, техников часто «кормили дрянно: варили пшенный концентрат, который хлебали, ничем не заправленный».[428] И, постоянно переезжая с одного аэродрома на другой, не имея возможности помыться, они никак не могли избавиться от вшей. Вши появились еще под Сталинградом, что было неудивительно: там ни о каком мытье речи не было. Технику Коле Менькову инженер заметил там как-то утром: «Ну, Меньков, сколько по тебе мессеров ползает!»[429] А как было от них избавиться? Вшей вытравливали из одежды бензином, собирали на себе, но через пару дней они появлялись снова. Опомнилось начальство только тогда, когда кто-то заболел тифом — тогда уж всех помыли и обработали одежду. Но это уже в Зернограде, перед перелетом в Ростов-на-Дону.
Зато теперь навели порядок с зимней одеждой, пусть она Вале и Фаине досталась на несколько размеров больше, чем нужно: еще в Котельникове техники получили «валенки, куртки, перчатки, ватные брюки, теплое белье, шерстяные подшлемники». Это пришлось очень кстати: зима 1942/43 года запомнилась как необыкновенно суровая, с морозами до сорока градусов. Руки, если работать без рукавиц, тут же примерзали к металлу, оставляя, когда их отдирали, лоскуты кожи на металлических частях самолета. А как без рукавиц поменять, например, водяную помпу, к которой и голыми-то руками не все техники могли подлезть. «Валь, я тебе все сделаю, ты только мне водяную помпу отвинти!» — часто просили Краснощекову, которую выручали тонкие руки. Часто, как под Сталинградом, латали самолеты ночью, чтобы утром летчики могли летать.
Из Котельникова 296-й полк перелетел в Зимовники, где пробыли всего несколько дней и полетели догонять фронт, дальше — в Малую Орловку, потом в Большую Орловку, потом — в Хутор Сухой, потом — в Зерноград, все ближе и ближе к Ростову.
Согласно документам, большая часть вылетов для летчиков 296-го истребительного полка имела целью поддержку наступавших на Ростов-на-Дону наземных советских войск, стремившихся взять немецкий фланг в кольцо. Это сделать не удалось.
Наученный горьким опытом Сталинградского окружения, Гитлер в январе 1943 года санкционировал вывод войск с Кавказа как раз вовремя: части Манштейна, успешно обороняясь между Доном и Донцом, «сохранили открытой дверь» для находившихся на Кавказе армий, предотвратив угрозу их окружения с севера. Арьергард 1-й немецкой танковой армии выходил с Терека на Дон целых тридцать дней. Оборонительные бои они вели днем, по ночам двигались. В середине января возникла новая угроза: две советские армии рассекли немецкий фронт между Доном и Салом и неумолимо продвигались в сторону Ростова-на-Дону. 3-й гвардейский танковый корпус генерал-майора П. А. Ротмистрова наконец вышел к Дону северо-восточнее Ростова.
Внимание всего мира еще было обращено на Сталинград, но в конце января главное происходило на мостах Батайска, города, от которого Ростов отделяла лишь широкая полоса Дона. Захват Ростова означал бы безусловное окружение трех или четырех немецких армий, имеющих в своем составе примерно миллион человек — в четыре раза больше Сталинградского котла.
Пришлось спасаться. Группа армий «А» начала гонку — со временем и с русскими. У них осталось всего тридцать километров фронта. Манштейну было не занимать решительности и таланта полководца. Положение спас он. 22 января у деревни Манычская, там, где в Дон впадает река Маныч, в результате яростного боя немцам удалось ликвидировать советский клин — они заставили отступить передовой отряд Ротмистрова. Как Ротмистров докладывал командованию, личный состав его 5-го гвардейского механизированного корпуса 26 января сократился до 2200 человек (вместо примерно 15 тысяч), из бронетехники осталось семь танков и семь противотанковых орудий. Все командиры бригад погибли. Пока русские держали деревню и мост через Дон, они могли в любое время возобновить наступление на Ростов с юга. Теперь ситуация стала намного сложнее, и неудивительно, что, по словам командующего Южным фронтом генерала Еременко, «все попытки взять Ростов и Батайск в январе 1943 года к успеху не привели». Ростовская дверь на Кавказ осталась открытой. 31 января 1943 года, когда под Сталинградом погибала 6-я армия, передовые части 1-й танковой армии, покидая Кавказ, достигли Таганрога.
Немецкие части прошли через Ростов, взрывая за собой мосты. Начав отступление 10 января, за четыре недели все воевавшие на Кавказе соединения 17-й немецкой армии спустились на Кубанский плацдарм. Красная армия должна была развернуть наступление, догнать немецкий арьергард и прорваться в Краснодар, но сначала нужно было взять Ростов. Фронт двигался к нему все ближе, 8-я воздушная армия перелетала к городу, и в начале февраля полки истребительной авиадивизии Сиднева уже базировались на аэродроме Зерноград в пятидесяти километрах от Ростова.
К началу боев за Ростов в 296-м полку осталось всего пятнадцать исправных самолетов, еще два ремонтировались в Котельникове. Четыре самолета, которые до сих пор находились за Волгой, пришлось списать, так как починке они не подлежали.[430] На имевшихся в наличии самолетах летали по очереди, Лиля Литвяк — часто на одном самолете с Сеней, Семеном Горхивером. Техникам такой расклад нравился: Горхивер был маленького роста, ненамного выше Литвяк, так что, когда один из них летел после другого, не приходилось передвигать педали, как для высоких ребят. Лиля и Горхивер любили перекинуться шуткой.[431] Горхивер, с вечной каплей на кончике носа, был добрый и остроумный парень, неплохой летчик, разве что упрекали его в излишней осторожности. Он совсем не был трусом, хоть и без безрассудной смелости, какой обладали некоторые из ребят в полку. Трус бы таких боев не выдержал. Только в сентябре, под Сталинградом, у него один раз сдали нервы, но там творился самый настоящий ад. Горхивера тогда пригрозили перевести в штрафную роту, если такое повторится, но он воевал хорошо.
10 февраля Куценко, Соломатин, Буданова и Горхивер отличились, сбив три немецких самолета.[432] Литвяк не отставала от подруги. 11 февраля полк «произвел 20 самолето-вылетов на прикрытие своих войск». В этих вылетах по Ю–87 сбили командир полка Баранов и Лиля Литвяк, один «мессер» — группой другие летчики. Замполит Крайнов отмечал в политдонесении и авангардную роль коммунистов в боевой работе: «Член ВКП(б) ст. Лейтенант Соломатин и член ВКП(б) капитан Верблюдов являются бесстрашными воздушными бойцами».[433]
Но у Леши Соломатина оставалось на партийную работу все меньше времени: в его жизни появилась любовь. В полку не спрячешься, то, что происходило между двумя летчиками первой эскадрильи, было у всех на виду. Но Алешу Соломатина так любили в полку, так восхищались им, а Литвяк, став летчицей этого полка, так хорошо показала себя в первых же воздушных боях, что к их чувству даже летчики, любившие побалагурить и поддеть товарища, относились бережно. И летчики, и техники, как могли, «создавали им условия, чтобы они побыли одни».[434] Уже в начале марта Соломатин и Литвяк подали Баранову рапорт о том, что хотят пожениться. Разрешение было получено, но даже после этого возможности побыть вдвоем у них было немного — только ночью, в какой-то комнатушке, которую им ухитрялись выделить, или просто за занавеской в углу горницы деревенского дома, куда летчиков определяли на постой.[435] Фронт наступал, и эти временные жилища теперь менялись быстро.
«Немцы отступают, мы их догоняем», — писала в дневнике Женя Руднева. 4-я воздушная армия шла по пятам за немецкими войсками, уходившими с Кавказа.
Бог знает, от кого они услышали легенду о себе, которая якобы ходила среди немцев. Как записала в дневнике Галя, «гитлеровцы узнали про существование полка». Якобы немцы говорили, что «в наш полк набрали “уличных сорвиголов”, “уличных женщин”, что нам делают специальные уколы, от которых мы наполовину перестаем быть женщинами. И таким образом, мы наполовину женщины, наполовину мужчины, днем спим, ночью летаем бомбить». Говорили еще, что, когда какой-то У–2 из мужского полка попал к немцам, «все, особенно офицеры, бросились бежать к машине, надеясь своими глазами увидеть летчиц. Но там были парни. И все ж таки их заставили раздеться догола».[436]
Этой глупой выдумке «ночные ведьмы» поверили. Удивительно: они уже столько месяцев были на фронте, столько видели страшного, но в них жила все та же наивность, свойственная молодым, все тот же недостаток жизненного опыта. И, сея своими бомбами смерть, многие из них еще никогда вблизи не видели трупа врага.
Первый труп немца Наташа Меклин увидела как раз тогда, в феврале 1943-го, на станции Расшеватка. Здесь еще день назад были немцы, которых прогнал кавалерийский корпус генерала Кириченко, прославившийся в боях за Кавказ. В поселке догорали пожары, повсюду лежали трупы людей и лошадей. На обочине ведущей к аэродрому дороги Наташа и ее летчица Ира Себрова наткнулись на убитого немца. Он лежал за бугорком, и Наташа чуть об него не споткнулась. Девушки остановились, чтобы рассмотреть. Они молчали. Немец был молодой, без мундира, в голубом нижнем белье. «Тело бледное, восковое. Голова запрокинута и повернута набок, прямые русые волосы примерзли к снегу».[437] Казалось, что он только что обернулся и в ужасе смотрит на дорогу, чего-то ожидая.
До этого Наташа и Ира довольно смутно представляли себе, как «конкретно выглядит» та смерть, которую они каждую ночь сеют. «Подавить огневую точку», «разбомбить переправу», «уничтожить живую силу противника» — все это звучало привычно и обыденно. Они знали, что каждая смерть врага приближает победу, для этого они и пошли воевать. Но теперь, глядя на бескровное лицо убитого, на котором не таял свежий снег, на «откинутую в сторону руку со скрюченными пальцами», Наташа испытывала сложные чувства: подавленность, отвращение и, как ни странно, жалость. «Завтра я снова полечу на бомбежку, — думала она, — и послезавтра, и потом, пока не кончится война или пока меня не убьют…»
«Фронт км за 150, — написала Галя второго февраля. — Завтра летим догонять».[438]
Снова и снова перелетали с направлением на Краснодар: 4-я воздушная армия поддерживала Северо-Кавказский фронт, быстро двигавшийся к столице Кубани. «Мы летаем. У меня уже 28 боевых вылетов. Мы сейчас в Джерелиевском. Привыкли не спать ночами, независимо от того, работаем или нет. Тут как на передовой. Шныряют разведчики врага. И все время самолеты. Фашисты стягивают к Керченскому проливу всю свою технику и войска с Кавказа. А мы, значит, клюем их сверху. Взяты Ростов, Шахты, Новошахтинск, Константиновка. А вчера известили о взятии Харькова»,[439] — писала она 17 февраля. События развивались так быстро, что освобождение Краснодара, которое произошло всего за пять дней до этого, для нее уже ушло в прошлое.
Ростов-на-Дону освободили через четыре дня после Краснодара.
Истребительные полки авиадивизии Сиднева перелетели в Ростов сразу после его освобождения. Им поставили новую задачу: прикрывать с воздуха Ростов и места сосредоточения советских войск, которые подтягивали, готовя наступление дальше, к Азовскому морю. 9-й полк разместили на гражданском аэродроме Ростова, полки Еремина и Баранова — на аэродроме Военведа, а 85-й полк — на аэродроме Ростсельмаша, вдоль кирпичной стены которого немцы сложили штабелями около пяти тысяч авиационных бомб разного калибра и веса, и бросили их при отступлении.[440] Если бы немцы попали в этот штабель хотя бы одной бомбой, от полка, да и от соседнего с аэродромом завода ничего бы не осталось. К удивлению замполита Панова, убирать эти бомбы никто не спешил: то ли не было сил, то ли «сказывался фронтовой фатализм, которому поддавались многие, устав играть в прятки со смертью». Летчики не волновались, не думали, что задержатся здесь, ведь последние два месяца аэродромы менялись все время. Однако в Ростове они пробыли долго, сначала поддерживая наступление, потом — оборону.
Шла операция по освобождению Донбасса, основного угольного бассейна страны. Окрыленный успехом советский генеральный штаб поставил своим войскам поистине наполеоновские задачи. Согласно плану «Скачок», утвержденному Ставкой Верховного главнокомандования 20 января, «армии Юго-Западного фронта, нанося главный удар… отрезают всю группировку противника, находящегося на территории Донбасса и в районе Ростова, окружают ее и уничтожают, не допуская выхода ее на запад и вывоза какого бы то ни было имущества». Войска Южного фронта одновременно с операцией «Скачок» должны были разгромить ростовскую группировку немецких войск, освободить Ростов-на-Дону и Новочеркасск и в дальнейшем развивать наступление вдоль побережья Азовского моря.
Немецкое командование опасалось, что Донбасс будет потерян, и подтягивало туда войска, перебрасывая дивизии. Начав наступление, армии Юго-Западного фронта сразу столкнулись с трудностями. Им пришлось форсировать реки Дон и Северский Донец по льду под сильным огнем артиллерии, минометов и авиации. Советские части прошли за два месяца с боями сотни километров. Они были утомлены и потрепаны, тылы отстали. Тем не менее наступление поначалу развивалось: Юго-Западный фронт освободил Купянск, Изюм и наступал на Харьков. На другом секторе, создав плацдарм на правом берегу Северского Донца, советские части захватили сильно укрепленную станицу Крымская, затем — Славянск, откуда можно было продолжить наступление на Краматорск и далее на Ворошиловград. «А где же техника?» — встревоженно спрашивали горожане в Славянске у военных из ворвавшихся в город передовых частей. «Техника подойдет», — отвечали те, однако этого не произошло.[441]
В тот же день, 17 февраля, немцы нанесли сильный контрудар, которому ослабленные советские части не смогли противостоять. К 24 февраля Славянск был почти полностью окружен. Немцы нещадно бомбили отступавших. Борис Иванищенко, оказавшийся с отступающими советскими частями в Славянске 28 февраля, вспоминал, как немецкие самолеты среди бела дня начали массированный налет на переполненный отступающими город. «Грохот, пыль, дым, крики, ржание обезумевших лошадей, озверевшие лица шоферов и ездовых, не имевших возможности продвинуться вперед в этой каше. А сверху раз за разом заходили на бомбежку все новые и новые самолеты, пикируя и поливая пулеметным огнем человеческое месиво…» Правое крыло Юго-Западного фронта отошло за Северский Донец, оставив открытым левое крыло Воронежского фронта, по которому немцы нанесли сильный удар.
Немецкое контрнаступление остановило и продвижение вперед дивизий на соседнем участке, 14 февраля освободивших Ворошиловград. Они продвинулись до 16 февраля на сто километров, однако уже 18-го были отрезаны. Только 3-я гвардейская армия еще несколько дней пыталась контратаковать, однако «фактически это была агония — у них не было необходимых сил…».
Войска Южного фронта, который поддерживала 8-я воздушная армия, включились в Донбасскую операцию 5 февраля. К исходу 11 февраля войска фронта форсировали реку Северский Донец и освободили десятки населенных пунктов. К 19 февраля стрелковые и кавалерийские соединения вышли к реке Миус, за которую немцы отвели войска почти без боев, заняв хорошо укрепленный рубеж. Все попытки советских частей пробиться на правый берег Миуса, прорвать заранее подготовленную там оборону потерпели неудачу. В начале марта войска Южного фронта прекратили наступательные действия и перешли к обороне по левому берегу Миуса.
Войска Юго-Западного фронта продолжали контратаки во второй половине февраля, однако противник создал численное превосходство, вынудив их отойти за Северский Донец. Харьков и Белгород вновь оказались в руках немцев. Первая наступательная операция в Донбассе осталась незавершенной.
Глава 21
В бою, девушки, совсем не страшно. Март
Ранней весной 1943 года двух девушек-техников из 586-го полка отправили чинить и выручать самолет, посаженный летчицей при аварийной посадке «на брюхо». Отыскивая это место, в какой-то деревне под Воронежем, они то ехали на полуторке, в которой везли новый винт, баллон с воздухом и инструменты, то толкали грузовик, который то и дело застревал. Ехать было неплохо, толкать — страшно: дорога шла по местам недавних боев, по полям и обочинам лежали трупы русских и немцев. Наконец добрались до места: на окраине деревни увидели свой самолет под охраной деревенских женщин. Эти часовые сами удивились, что чинить и забирать самолет приехали девушки. Самолет починили, и шофер уехал, а техники смогли пуститься в обратный путь только тогда, когда приехала летчица и улетела на самолете. Прислать за ними машину не сочли нужным, пришлось добираться в полк своим ходом, то на попутках, то пешком — неведомая и страшная дорога. Продукты кончились, ночевать негде, никому до них не было дела. Только иногда, встретив на пути воинскую часть, они получали обед и сухарей в дорогу. Было уже тепло, только по ночам подмораживало, а они были одеты еще по-зимнему, в теплых куртках и валенках. Подметки размокших валенок отваливались, пришлось подвязать веревками.
Самым страшным в этом походе стало поле мертвецов, не успевшее остыть после боя. Земля почти сплошь была покрыта искореженными пушками, убитыми лошадьми и трупами, трупами солдат и офицеров, русских и немецких. Это страшное поле на всю жизнь осталось с ними — кошмар, которому «казалось, не было конца». Другой дороги на Воронеж они не знали, ничего не оставалось, как преодолеть страх и идти. «Старались не смотреть на убитых, но потом стали поднимать документы, чтоб отдать в комендатуру адреса погибших», — вспоминала одна из них.
У берега реки им пришлось переждать ночь. Дед и бабка, к которым они пришли на огонек и постучались, сначала перепугались: девушки были оборванные и грязные. Бабка нагрела воды, организовала мытье и накормила. У стариков погибли на фронте сыновья, и каждого военного они принимали как родного.[442]
Шла весна сорок третьего, таяли снега, открывая все новые и новые пространства, полные незахороненных солдат, несметное количество разбитой искореженной военной техники, бесконечные русские поля, превратившиеся после таяния снега в непролазную грязь. Движение армий остановилось, они увязли.
«Сейчас бы бомбить и бомбить»,[443] — писала в дневнике Женя Руднева: распутица, а проще — страшная, непролазная грязь, обозначившая приход весны, поймала на дорогах целые колонны машин отступавших с Кавказа немцев. Но на старт они по грязи не могли вырулить, да и бензина не было: застряли и машины БАО.
В работе полка появились новые моменты: выходить нужно было задолго до наступления темноты, чтобы выволочь самолеты со стоянок на старт. Глубоко вязли в грязи шасси, вязли и ноги в кирзовых сапогах. В мирное время «никому бы и в голову не пришло летать с такой грязищи», но как далеко теперь было это мирное время. Катя Пискарева могла запросто остановить на дороге местного мужичка: «Дядя, ну-ка помоги!»[444]
Передышка дала возможность отправить кого-то из личного состава в санаторий: лучший кавказский курорт и лечебница Ессентуки находился отсюда всего в двухстах километрах, его только что отбили у немцев.
«…Дали путевки в санаторий в Ессентуки», — записала Галя Докутович 24 февраля. На нее это было непохоже — согласиться на санаторий, когда все только и ждали, когда подсохнет аэродром и смогут проехать по дорогам бензовозы. Но Гале было плохо. «Чувствую себя очень скверно. Стараюсь держаться, но, кажется, выдержка скоро лопнет»,[445] — признавалась она дневнику, но только ему: подругам, даже Полине, — никогда. Они все видели, как ни старалась Галя скрыть свои страдания, но в тот единственный раз, когда Полина попыталась заговорить с ней об этом, Галя, рассердившись, запретила ей поднимать эту тему.
В санатории Галя встретила свою первую и единственную любовь. По записям в дневнике легко проследить эволюцию ее отношения к синеглазому летчику Мише. Сначала — запись о том, что какие-то офицеры, зайдя к девушкам в комнату, «слишком свободно себя вели» и завели такой разговор, что Гале пришлось выйти. Потом она с удивлением признается дневнику, что один из них — Миша — оказался на самом деле «человеком настоящим и глубоким». Миша уехал, и Галя пишет, как кто-то из персонала сказал: «Оставил он вам, Галочка, сердце свое», а она подумала: «И не знает, что мое тоже увез!» «Славный, синеглазый Ефимыч с косматым чубом» летал на «Бостоне» — американском тяжелом бомбардировщике — в полку, размещенном недалеко от «ночных ведьм», так что у них был шанс скоро увидеться. Время после отъезда Ефимыча тянулось «необыкновенно медленно», хотелось «скорее в полк, скорее за работу» и еще скорее туда, где она сможет «хоть мельком»[446] увидеть его.
И смертельная опасность, каждую ночь в полетах угрожавшая ей, казалась Гале ничтожной по сравнению с той, что угрожала летавшему на «Бостоне» Мише. Галя полюбила.
В Джерелиевской они простояли совсем мало: фронт катился вперед, приходилось догонять. Перелетели в большую кубанскую станицу Пашковская, где командир полка Бершанская жила до войны. Как-то утром, когда командир полка возвращалась после полетов вместе с летчиками, какая-то пожилая женщина, поравнявшись с ними, поздоровалась: «Здравствуйте, Евдокия Давыдовна! С благополучным возвращением вас». В ее голосе было глубокое уважение: Бершанскую в станице хорошо знали, до войны она работала здесь в ГВФ и была местным депутатом.
«Слышали, слышали мы о вас, — сказала женщина, внимательно рассматривая девушек-летчиц, и прибавила тихо, с легким поклоном: — Спасибо, родные!»
Скоро и Пашковская оказалась слишком далеко от линии фронта: немцы отходили к «Голубой линии». Отходили организованно, с небольшими потерями, к хорошо укрепленному рубежу, на котором должны были организовать оборону.
Новым местом работы для «ночных ведьм» стал аэродром подскока к западу от Краснодара, где девушки впервые попробовали коньяк — не понравился.
После вылетов им всегда давали «фронтовые сто грамм», только не водкой, а вином. Большинство пили, чтобы сбросить напряжение после ночных вылетов и уснуть. Однажды утром в стаканах оказалась какая-то «бурая жидкость» с сильным запахом. «Фу, какая гадость!» — сказала, попробовав, одна летчица. Остальные тоже попробовали, осторожно поднеся стаканы к губам, и убедились в том, что «действительно гадость». Официантка объяснила: коньяк. Пришел с извинениями повар, сказавший, что на складе ничего больше нет. Коньяк остался на столах нетронутым, к радости пришедших через полчаса на завтрак ребят-истребителей. После этого парни стали приходить на завтрак пораньше. Девушки думали, что познакомиться хотят, но дело было в коньяке.[447]
Весной 1943 года перед Южным и Юго-Западным фронтом стояла непростая задача. Юго-Западный пытался прорвать сильно укрепленный Миус-фронт, Южный фронт, на соседнем участке того же направления — «Голубую линию», как значилось в советских документах, или «Готенкопф» — в немецких.
Немцы ни за что не хотели уходить с Таманского полуострова — считали необходимым сохранить его как исходную позицию для последующего наступления. Укрепления, используя рабский труд местных жителей, немцы построили очень серьезные: две полосы обороны с общей глубиной двадцать — двадцать пять километров, с опорными пунктами, насыщенными дотами, дзотами, пулеметными площадками, орудийными окопами, связанными между собой системой траншей и ходов сообщения. Главная полоса обороны была покрыта минными полями и несколькими рядами проволочных заграждений. Да и природные укрепления там почти неприступные: болота, лиманы и плавни на северном участке, покрытые лесом горы — на юге.
Удачное и быстрое, без больших потерь, отступление немецких войск до «Голубой линии» было еще одним результатом военного таланта и опыта Манштейна. Вопреки советским источникам, которые пишут об упорных боях во время немецкого отступления, таких боев практически не было, ни одна из сторон не понесла больших потерь. Бои начались тогда, когда немцы закрепились на «Голубой линии», а советские войска пытались ее прорвать. Сил не хватало, и первые попытки потерпели неудачу.
На Миус-фронте успехов не наблюдалось. Фронт остановился у поселка Матвеев Курган, который до этого несколько раз переходил из рук в руки. И сейчас, в 1943 году, этот многострадальный поселок остался прифронтовым на несколько месяцев, постоянно находясь под бомбежками и обстрелами: фронт от него никуда не двигался. В марте люди, которым некуда было отсюда уйти, видели, как, когда темнело, приезжали машины с убитыми советскими солдатами — покрытые брезентом грузовики. «Всю ночь штабные работали, что-то писали, а рано утром их хоронили». Деревенские женщины, у которых сыновья и мужья тоже были на войне, приходили смотреть на мертвых, чтобы поискать своих, но сколько же было этих убитых! Огромные, как силосные, ямы копал экскаватор, и в каждую клали штабелями, один ряд на другой, по тысяче трупов.
Советские части, которые бросили здесь в бой, страшно поредели, пополнений почти не было. Константин Симонов провел здесь день в бывшем кавалерийском полку, где осталось из тысячи всего сорок «сабель», как по привычке говорил командир. Все понимали, что попытки прорвать фронт с такими силами скоро сойдут на нет.
«Ястребки» Баранова сопровождали «петляковых» и «горбатых», под сильным зенитным огнем помогавших наземным частям у Миуса. Литвяк и Буданова летали здесь наравне с мужчинами: при хорошей погоде часто делали по нескольку вылетов в день и, приземлившись, иногда не могли сразу вылезти из самолета — не оставалось сил, когда отпускало страшное напряжение боя. Валя Краснощекова запомнила, как иногда, после третьего или четвертого вылета им с Плешивцевой приходилось буквально вытаскивать обессилевших летчиц из самолетов.[448] Немцы в воздухе дрались уже не так, как год назад, но все еще были очень сильны.
У летчиков Баранова не осталось ни капли первоначального недоверия к девушкам, особенно к Литвяк, которую считали «хорошим средним летчиком».[449] В марте ее имя часто мелькает в документах полка — теперь уже 73-го гвардейского, так стал называться 296-й полк, получив гвардейское звание.
7 марта Литвяк «произвела вынужденную посадку на аэродром Сельмаш (на самом деле — Ростсельмаш), причина, как написал замполит, «выяснялась». До того как причина выяснилась (действительно имела место поломка), парни успели отпустить немало шуток: считалось, а может быть, так оно и было, что Лиля не сильна в технике. Еще помнили выговор, полученный ею от инженера полка, когда она пришла на аэродром на последних каплях бензина, не сделав поправок на скорость и направление ветра. «Эх ты, девка, — ругался инженер, — у тебя палка крутится, и ладно!»[450] Но очень скоро Лиля в который раз доказала, что смеяться можно над кем угодно, только не над ней. В конце марта статьи о ней вышли сразу в нескольких газетах.
«В течение 22, 23 и 24 марта полк производил вылеты по прикрытию города Ростова, — писал в очередном отчете политотделу армии майор Крайнов. — В момент налета неприятельских бомбардировщиков на гор. Ростов вели воздушный бой, в результате сбито 2 самолета противника типа Ю–87 и 1 Ю–88, подбит один Ме–109. В воздушном бою отличились: член ВКП(б) лейтенант Каминский (сбил 1 Ю–88, который упал в районе Городище), старший сержант Борисенко сбил 1 самолет противника Ю–87, комсомолец мл. лейтенант Литвяк сбила 1 Ю–87, член ВКП(б) герой Советского Союза капитан Мартынов подбил 1 самолет типа Ме–109». Дальше — снова о Литвяк. «Проявляя мужество, младший лейтенант Литвяк раненая произвела благополучную посадку на своем аэродроме, самолет ее подбит в воздушном бою и подлежит ремонту».
В более полном месячном докладе Крайнов отмечал, что «22-го марта комсомолка мл. лейтенант Литвяк смело вступила в бой с группой бомбардировщиков противника Ю–88, в воздушном бою была ранена, но, несмотря на боль, продолжала героически сражаться с противником и с короткой дистанции сбила Ю–88, вышла из боя только тогда, когда была пробита воздушная система. Так могут сражаться только дочери русского народа», — пафосно заканчивал Крайнов свой доклад о Лиле Литвяк.
Лиля становилась знаменитостью. О ней писала «Комсомольская правда». О ней написали в «Сталинском соколе» братья Тур — известные авторы пьес, в войну ушедшие на фронт корреспондентами. Конечно, они не могли в статье, озаглавленной «Девушка-мститель», не описать Лилю. «Лиле Литвяк — двадцать лет. Прекрасная весна девической жизни! Хрупкая фигура, золотые волосы, нежные, как самое ее имя Лиля». В статье рассказано и о том, как Лиля в третьем боевом вылете под Сталинградом сбила немецкого пилота, «награжденного тремя немецкими крестами», и о том, что она сейчас «слывет одним из отличных летчиков фронта», и о том, как, раненная, она спасла свой подбитый самолет. Отметив, что эта девушка чужда аффектации, авторы процитировали ее слова: «Когда я вижу самолет с крестами и свастикой на руле поворота, я испытываю только одно чувство — чувство ненависти. И мне кажется, что это чувство делает тверже мои руки, лежащие на гашетках пулеметов».
Статья сразу пошла в номер, и через день или два после того, как раненую Лилю привезли в ростовскую больницу, весь город уже знал о ней и ее подвиге. Лилю Литвяк навестили не только Катя, девушки-техники и ребята-летчики; в больницу приходили жители Ростова. О ней написала и городская, и областная газеты. Люди шли потоком, несли подарки и конфеты — несмотря на то, что у большинства после оккупации ничего не осталось.[451] Лиля, впрочем, в больнице не задержалась, через несколько дней уже вернулась в полк — с кучей подарков, счастливая, гордая, сильно прихрамывая: рана была несерьезная, в мягкие ткани бедра, но все равно давала о себе знать.
Ей бы нужно было остаться в больнице подольше, но она не захотела, и тогда «Батя» — а может быть, и сам Сиднев — предложил ей что-то, от чего она отказаться не могла никак: отпуск в Москве. Да еще с Катей Будановой, которой поручили сопровождать подругу.
Устроили проводы: «выпили и закусили мочеными яблоками, которые откуда-то привез Баранов», пели песни.[452]
Брату Лили Юре было пятнадцать лет, и приезд любимой сестры с фронта он очень хорошо запомнил. На следующий день после приезда Лиля, наговорившись с мамой, уже куда-то убежала, вернулась с двумя подружками. Потом «прибежала Катя Буданова», тоже успев побыть с сестрой и племянницей и накормить их привезенными продуктами. В комнате, где жила лилина семья, в тот день было шумно и весело, девушки крутили патефон, громко звучала «Риорита». Анна Васильевна штопала лилино белье и чинила форму.[453]
Лиля появилась дома в военном, но с собой, как вспоминал брат Юра, у нее было в рюкзаке «платье с чем-то зеленым». Из чего это платье было сшито, Юра не знал, а мы знаем. «…А ведь правда, что наши девчата были самые красивые в Восьмой армии!» — вспоминали летчики 73-го гвардейского полка. «Помнишь, как в Ростове мы доставали им немецкие паутинки-чулки? Они у нас сами обшивались, чтоб вам было понятно: из немецких парашютов шили замечательно красивые платья — шелк под рогожку! А отделку делали так: брали немецкие эрлиховские снаряды от зениток, а порох в них был в зеленых мешочках, сделанных из вискозы… Вот они порох к чертовой матери высыпали, а вискозой отделывали платья — глаз не оторвешь!»[454] Такое платье вспоминала и официантка из БАО, хорошо запомнившая Лилю. В Ростове, как известно, было захвачено такое количество немецких авиационных боеприпасов, что в такие платья можно было одеть всех девушек 8-й воздушной. А шила Лиля лучше всех.
Но в холодной Москве конца марта, где и в квартирах было не теплее, чем на улице, в таком платье не очень-то уютно. Пока сохла постиранная форма, Лиля с матерью в четыре руки быстро-быстро сшили костюм из отреза, который то ли сохранился дома, то ли был привезен Лилей с собой. Костюм этот Анна Васильевна сберегла, и теперь, выцветший, он лежит под стеклом в школьном музее в Красном Луче, недалеко от места лилиной гибели.[455]
«Комсомольская правда», давно следившая за девушками-летчицами, устроила в их честь вечер. После этого Лиля пробыла дома совсем недолго, торопилась в свой полк, к товарищам, к Алеше. Маме про свои близкие отношения с Соломатиным она ничего не сказала, стеснялась. Даже в своих письмах домой она называла эти отношения «дружбой».[456]
Катя Буданова в Москве задержалась, скорее всего из-за комсомольской работы. «Где же Катька?» — недоумевала Лиля в письмах:[457] подруги не хватало. Но Катя вернулась только в конце июня. В Москве у нее было много встреч, в том числе с поэтом Самуилом Маршаком, которого она знала и раньше (после катиной гибели Маршак написал «Песню о Кате Будановой», которую положили на музыку). В июне Катя выступила на авиационном заводе, где работала до войны. В ее речи были такие слова: «Стать опытным бойцом или командиром под силу каждой женщине, в ком бьется сердце патриотки, кто любит свою Родину, свой народ, свою родную Советскую власть больше и крепче всего на свете». Речь — такая же, как сотни тысяч других речей того времени, как будто написанная частично не самой Катей либо отредактированная кем-то еще, но были в этой речи и слова, пришедшие прямо от катиного сердца — ответ на вопрос о том, страшно ли в бою. «В бою, девушки, совсем не страшно. А вот после боя, когда сядешь на землю, закроешь глаза и представишь себе, что было, тогда вот и охватит страх, и в дрожь, и в жар бросает».[458]
Пока Литвяк и Буданова были в отъезде, Валя Краснощекова и Фаина Плешивцева сживались с новым для себя женским коллективом: в 296-м полку было еще несколько девушек-вооруженцев. Как-то ночью в домик, в котором их поселили в Ростове, нагрянул пьяный «Батя» Баранов, которому захотелось пошутить. Он подходил к постели каждой девушки, сдергивал с нее одеяло и поливал водой из принесенного с собой чайника. Девушки подняли визг. Не растерялась только Фаина Плешивцева. Она встала с постели, где спала рядом с Валей, босыми ногами прошлепала к ведру с водой, зачерпнула кружкой воды и вылила ее «Бате» на голову. «Батя», тут же протрезвев, удалился и после этого относился к Фаине и Вале весьма сдержанно — других, когда был выпивши, мог и за задницу ущипнуть. Но Валя уже разобралась, какой он на самом деле хороший человек и какой летчик, а слабости есть у всех. И выпить человеку, который постоянно живет в таком напряжении, тоже иногда надо.[459]
Литвяк снова была в своем полку уже через неделю. Заезжала ли она куда-то по пути назад? Командир 586-го полка Гриднев в своих написанных в конце жизни воспоминаниях заявил, что Литвяк внезапно появилась в женском полку. Как пишет Гриднев, ее откомандировали обратно в 586-й полк, и она приехала требовать, чтобы Гриднев отпустил ее назад к Баранову, где летал ее жених. Держалась она очень смело, разговаривала с Гридневым фамильярно, однако и он понимал, что имеет дело не с рядовым летчиком: Литвяк уже стала знаменитостью. Гриднев сказал, что ничем помочь не может, отменить приказ может только командование ПВО, и Литвяк, которой море было по колено, отправилась в Москву добиваться отмены приказа у командования ПВО. И добилась, потому что в женском полку ее больше не видели.[460]
Утверждение Гриднева ветераны полка не подтверждают; его воспоминания вообще им не понравились, они требовали сжечь рукопись.[461] К сожалению, видимо, уже никогда не будет известно точно, насколько правдивы эти, часто сенсационные, воспоминания. Ветеранов 586-го полка почти не осталось, и говорить о своем пребывании на фронте они не хотят — как будто скрывают что-то. Однако, если помнить о том, какое количество мифов и откровенной лжи развелось вокруг имени Лили Литвяк, может оказаться и так, что версия Гриднева единственно правдивая и в Москву Лиля приезжала вовсе не в отпуск, а обивать пороги и просить командование вернуть ее к Леше. Возможно, что по той же причине, добиваясь разрешения остаться у Баранова, так долго пробыла в Москве и Катя. Но почему тогда в полк к Гридневу Литвяк приехала одна?
Других летчиц, улетевших из 586-го полка под Сталинград и отказавшихся вернуться, — Клаву Блинову и Тоню Лебедеву, а затем еще Машу Кузнецову и Аню Демченко, которая неизвестно как оказалась с Кузнецовой вместе, — действительно пытались вернуть к Гридневу. Блиновой и Лебедевой помогло знакомство с Василием Сталиным, а Кузнецова и Демченко самовольно остались в каком-то мужском полку: уговорили летчики, среди них будущий муж Маши Жукоцкий, которые уверяли, что ничего за ослушание не будет. Авиационный генерал Иван Пунтус как-то подзадорил их, заметив, что они правы в своем желании быть ближе к передовой. Наслушавшись уговоров, Маша и Аня тянули до тех пор, пока генерал Осипенко не приказал их наказать. В землянку даже начал ходить следователь — скорее всего, особист, которого они в конце концов выкурили, докрасна раскалив печь и устроив страшную духоту. Вскоре их вызвали в Москву. Когда они, обливаясь потом в своей еще зимней летной форме — сменить было негде, так как они ни к какому полку не были приписаны, — нашли штаб ПВО, генерал Осипенко осыпал их таким градом ругательств, что даже Аня Демченко, которая никогда не лезла за словом в карман, притихла.[462] Помог сам командующий войсками ПВО генерал Громадин. «Дай им самолеты, и пусть летят», — велел он Осипенко. Девушек переодели в шинели и отправили в дом отдыха под Москвой. Маше удалось выпросить день в Москве, познакомить Аню со своими родными. На следующий день их вызвали и сказали, что они должны быть на приеме в монгольском посольстве: монгольские женщины собрали деньги на самолеты, и эти самолеты решили передать им. Еще вчера Осипенко ругал их на чем свет стоит и грозил арестовать. Теперь они стали главными гостями дипломатического банкета, в их честь устроили митинг на аэродроме, когда передавали новые, только что с завода, Яки с надписью на борту: «От женщин Монголии — фронту!» На этих самолетах они улетели — все-таки обратно в женский полк, в Воронеж.
Маша Кузнецова успешно летала до конца войны, но воздушных побед больше не имела: полк остался в системе ПВО, в тылу, и сбитые были большой редкостью. Обладая большим чувством юмора, Маша, рассказывая впоследствии о своем пребывании в женском полку, любила вспоминать один смешной эпизод в Киеве, который, однако, мог плохо закончиться.
Как-то зайдя на аэродроме в туалет — деревянный домик с двумя отделениями, стоявший недалеко от командного пункта полка, — Маша повесила на гвоздик ремень с кобурой. В соседнем отсеке была Ольга Ямщикова, после войны ставшая самой знаменитой летчицей-испытателем в СССР. Машин тяжелый меховой комбинезон зацепился за гвоздь-вешалку, пистолет упал, прогремел выстрел. Ямщикова застонала за перегородкой. Маша бросилась к ней и нашла ее на полу. Еле слышным голосом Ольга шептала: «Мы подорвались на мине».
Прибежали люди с командного пункта, в первых рядах — полковая особист капитан Кац. Машу она долго допрашивала, пыталась обвинить в том, что она преднамеренно стреляла в командира эскадрильи Ямщикову. Рана, правда, оказалась пустяковая, в ягодицу. Машу наказали нестрого: пять суток домашнего ареста с денежным вычетом, но вычли по ошибке с другой Маши Кузнецовой — их было в полку две — Мария Михайловна и Мария Сергеевна, «Эм Эм» и «Эм Эс». Весь полк над Машей потешался. Ямщикова просила командира корпуса отменить приказ, но он остался в силе.
Глава 22
В чем ошибка Вари?
«Ночные ведьмы» снова горевали по погибшим подругам, очередной трагической, обидной, небоевой потере.
Когда Рая Аронова впервые, через несколько дней после своего ранения, встала на ноги, она сразу пошла в палату, где в тяжелейшем состоянии, вся переломанная, лежала штурман эскадрильи Хиваз Доспанова, или Катя, как ее звали в полку, миловидная маленькая казашка.
У Кати были переломы обеих ног, сотрясение мозга и серьезные повреждения внутренних органов, она выжила чудом. Немного оправившись, она рассказала Рае, что произошло.
Над их аэродромом часто стали ходить по ночам немецкие самолеты, и Бершанская приказала свести световые сигналы до минимума, запретив даже пользоваться аэронавигационными огнями — крайняя мера, призванная защитить полк от бомбежек (но почему не поменять аэродром?). Неудивительно, что два самолета, одновременно придя с задания, не увидели друг друга и столкнулись в воздухе. Находившиеся в одном из них летчица и штурман погибли сразу. Во втором были Катя и летчица Юля Пашкова. Катя помнила только внезапный сильный треск, после которого самолет начал падать. Очнувшись на земле под обломками, она хотела позвать на помощь, но только застонала. Ей удалось вытащить из кобуры пистолет, но она не успела выстрелить и позвать на помощь: потеряла сознание. Выстрелить удалось Юле Пашковой, тоже полуживой, истекающей кровью. Юля умерла на операционном столе. Катю тоже посчитали мертвой и положили в мертвецкую рядом с подругой. Потом случайно заметили, что она не покрывается мертвенной бледностью, занялись ею и спасли.[463]
Галя Докутович записала: «Вчера похоронили Юлю Пашкову, двадцатилетнюю веселую Юльку, певунью и танцорку, мужественного и умелого летчика. Страшно. Женя Руднева написала вчера несколько строк. Это и наши мысли. Пройдет много лет, закончится война. И на месте трех могил люди поставят красивый мраморный памятник. Это будет стройная девушка с задорно откинутой головой. Вокруг будет много чудесных цветов. И мамы скажут своим маленьким детям: “Тут похоронены летчицы”. Но никто из них не запомнит в лицо Лиду, Полину и Юльку. И дети с уважением и любопытством будут смотреть на красивую мраморную девушку и плести венки на каменных ступеньках памятника».[464]
Как красиво написала Женя!
Уже на следующий день она запишет: «Die Toten sind tot, / Und leben die Leben…» (Умершие — мертвы, живые — живут), и дальше о том, как они с подружкой пекли блины. Они горевали по погибшим, оплакивали их, но жизнь, стремительная фронтовая жизнь, тут же уносила их дальше. «Да, мы ожесточились за это время», — писала Женя своему профессору астрономии, рассказывая о том, как они бьют застрявших в распутице немцев. «Самая лучшая награда для меня — это увидеть сильный взрыв с черным дымом… Такого врага нужно только уничтожать».[465] И, оплакав погибших подруг, нужно было продолжать жить и бороться.
«Ночные ведьмы» клевали укрепившихся на Кубани немцев по ночам, их подруги, летавшие на Пе–2, бомбили днем, уже под прицельным огнем немецких зениток. Только там, на Северо-Кавказском фронте, на «Голубой линии», они попали в настоящее пекло — ведь под Сталинградом они оказались уже к концу битвы и вышли из этих боев без серьезных потерь, лишь с пробоинами в самолетах и царапинами у экипажей. Какие бои ждут их дальше, они даже не представляли. К счастью, им попался командир, который смог подготовить полк и к таким испытаниям.
Майор Валентин Марков прибыл в полк после сталинградских боев. Летчики считали, что командовать полком вполне сможет Женя Тимофеева, но командование сочло, что полку нужен кадровый военный командир. Так как женщины, способной командовать полком Пе–2, не нашлось, прислали стройного шатена с украшенной орденами грудью. Ни женский полк, ни Марков от этого назначения не были в восторге.[466]
Маркову было тридцать три года, до этого он командовал мужским полком Пе–2. Когда его сбили и ранили, он какое-то время провел в госпитале и, явившись за новым назначением, узнал, куда его отправляют. Как будто на него «вылили ведро ледяной воды».[467] Он совершенно не мог представить себя на месте командира такого полка. Самолеты были сложны в управлении, как же летать на них с женщинами? Первой реакцией Маркова было: «За что?» Когда его спросили, хочет ли он командовать этим полком, он ответил отрицательно и попросил, чтоб назначили кого-то еще. Тут выяснилось, что спрашивали просто для приличия; на самом деле приказ уже был составлен и подписан. Выбора не было.
Выйдя из начальственного кабинета «бледный и злой», Марков сказал товарищам, которые ждали его за дверью, на какую должность назначен. У них, как он вспоминал, «волосы встали дыбом».
В мозгу у Маркова проносились тысячи вопросов. Как вести себя с женщинами, ведь они капризны и обидчивы? Как установить дисциплину, без которой невозможны боевые вылеты? Как отнесутся к нему они, ведь будут сравнивать его со своей обожаемой Расковой? Марков «принял решение быть справедливым, строгим и требовательным командиром»,[468] невзирая ни на что.
Новая роль удалась ему прекрасно. По мнению девушек из полка, большего контраста с Расковой нельзя было придумать. Новый командир держался холодно и строго. «Высокий, худой и мрачный», он сразу получил от девушек прозвище «Кинжал». На первом построении его лицо ясно говорило о том, что для него назначение в женский полк — это трагедия и крест.[469]
«Начнем с дисциплины», — сказал Марков, строго, «как надзиратель на заключенных», глядя на выстроившийся на тридцатиградусном морозе личный состав, который прошел три километра по глубокому снегу от деревни. Сразу объявив, что никаких скидок на слабый пол делать не будет, он ткнул пальцем на дырку в куртке девушки-техника, другой девушке язвительно сказал, что у нее грязные сапоги. Как его возненавидели! Начались бесконечные строевые подготовки, муштра летного состава, муштра вооруженцев. Не дай бог не так шагнуть в строю, не дай бог слишком густо смазать вооружение. «Будете дома так бутерброды мазать, девушка», — говорит Марков и глядит холодно.
И только начав летать с Марковым, они поняли, что именно такой им был нужен командир. Марков заставлял их летать каждый свободный час, проводить учения с истребителями, отрабатывать высотные полеты и прицельное бомбометание с пикирования. Проходила растерянность, охватившая их после гибели Расковой, появлялось все больше уверенности. Если бы не Марков, в боях на Кубани потери были бы намного выше.
Маша Долина всю жизнь помнила «раскаленное от рева моторов, пулеметных очередей и зенитного огня кубанское небо», то «смертельное напряжение», которое испытывали летчики, когда нужно было замереть на три минуты, сохраняя заданную высоту, направление и скорость, перед выходом на курс для сброса бомб. Иначе штурман не могла точно прицелиться. Для немецкого зенитчика эти секунды были как раз тем временем, когда он мог «сбить и не промазать». Задача стояла одна: прорваться, уйти из пекла в зону отсечения зенитного огня, иначе точно поразить цель не сможешь. На пути к цели многих подбивали и сбивали. Уходя из зоны, они меняли курс, летя к своим зенитчикам, которые тоже, не разобравшись, могли открыть огонь: Пе–2 был новый самолет и силуэт его был похож на силуэт «Мессершмитта–110».
Потери на «Голубой линии» у них были самые большие за всю войну. На смену выбывшим летчикам, штурманам и стрелкам ехали обученные в тылу — как девушки, так и юноши, из тыла летчицы и летчики перегоняли новые «пешки» взамен разбитых.
Летчиц присылали с большим налетом — инструкторов аэроклубов или пилотов ГВФ, Маркову нужно было только подготовить их к боевым условиям. А качество самолетов становилось все хуже. Газеты раскручивали тему вредителей, ставшую с тридцатых годов привычной, повседневной. Ее только немного подогнали, чтобы соответствовала военному времени: теперь вредители работали и на военных заводах, портили технику. И к этому времени даже те, кто в начале борьбы с вредителями не очень-то во все это верил, поверили: как не поверить, если подрывной работой вредителей объясняют все неудачи, а неудач хватает? Самолеты авиационные мастерские доводили до ума уже на месте. А «вредителей», виноватых в таком плохом качестве самолетов, первой из 587-го полка увидела его штурман Люда Попова. Ее рассказ поразил товарищей по полку.
Прилетев на завод в Казани за самолетом взамен не подлежавшего ремонту, Люда была впечатлена масштабом аэродрома. Тут же на поле стояли новенькие Пе–2, и Люду с техником пригласили выбрать тот, который им понравится. Когда стали проверять машину в полете, после второго разворота в «коробочке» — полету по прямоугольнику с закругленными углами — оборвался шатун, и мотор машины полностью разрушился. Жизнь им спас как раз большой размер аэродрома: они смогли произвести аварийную посадку. Два заводских инженера с серыми от недосыпания лицами молча осмотрели огромную дыру в самолете. «Что же это вы, товарищи дорогие! — набросилась на них еще не пришедшая в себя после шока Попова. — Как же вы такие машины делаете? Мы ведь чуть не убились!» Один из инженеров посмотрел на нее, словно взвешивая, ответить или смолчать. Потом, открыв дверцу автомобиля, сказал ей: «Садись». По дороге инженер молчал, молчала и Люда. Остановились около ангара, в котором был цех по сборке самолетов. Люда увидела стоявшие вдоль стен станки, а в проходе — мальчишек, игравших в чехарду. Эти дети были рабочие авиационного завода, отдыхавшие от работы в свой обеденный перерыв: еды было еще меньше, чем отведенного на обед времени. Около каждого станка стоял перевернутый ящик, без которого эти двенадцати-тринадцатилетние рабочие, «худющие, с тонкими как у подсолнухов шейками», не могли дотянуться до станка. Заметив «делегацию», мальчишки «перепугались и замерли, уставившись в пол». Инженер тихо сказал: «Только что на вашем самолете чуть не разбился экипаж».[470] Мальчишки молча втягивали головы в плечи. Люда Попова, глядя на них, заплакала.
У нее в кармане всегда на случай вынужденной посадки лежали две плитки шоколада, и теперь, лихорадочно их нашарив, Попова протянула их одному из мальчишек: «Вот возьми и поделись с товарищами». Пацан перемазанными в машинном масле руками осторожно взял шоколад и растерянно посмотрел на Люду: «А что это?»
У этих ребят не было детства. Они и спали в этом цеху у станков, на наваленных на пол старых куртках, чехлах, фуфайках. Работа шла в три смены. Дети, набранные из окрестных деревень, не могли смириться с условиями, многие убегали домой. Но успевали только пообедать, и их тут же забирали обратно.
На заводе давали пайку — больше, чем ели бы дома, но что такое триста граммов хлеба для мальчишек, которые все время растут и постоянно хотят есть? Дети были страшно измотаны, иногда засыпали за станками, и часто из-за этого случались травмы, кому-то отрезало палец…
Самых лучших подростков-рабочих Пермского моторостроительного завода однажды вызвал в свой кабинет директор. Они толпились у дверей, и задние, которым было не видно, спрашивали у передних: «Ну что там?» Те отвечали потрясенно: «Варенье…» — о банках, стоявших на столе у директора. В чудесных банках оказался компот, и все до единого дети утверждали, что он был очень сладкий, хотя компот был почти без сахара…
Страна, терявшая многие миллионы работоспособного населения, отправившая на фронт почти всех своих мужчин, всю войну наращивала производство оружия. Делалось это в большой степени руками маленьких людей, которые, вместо того чтобы учиться в школе, превратились в рабочих, не знавших ничего, кроме постоянного тяжелого труда, получавших за свою работу очень маленькую зарплату и скудную пищу.
Каторжно, в многочасовых сменах, за пайку хлеба и тарелку пустого супа, работали все рабочие страны. В деревнях женщины, обученные водить трактор, учили недоросших худых подростков. Там, где тракторов не было, а их не было во многих, многих деревнях, в ту весну, за неимением лошадей, впрягали в плуг коров, а часто женщины и дети впрягались сами, чтобы вырастить урожай, львиную долю которого заберет государство. Скольких людей в ту голодную весну спасла лебеда и крапива, суп из которых стали варить, едва дождавшись первых листочков. Зиму пережили, теперь уже будет полегче, считали оптимисты, главное — скорее вернуться к мирной жизни. Но благополучие, даже относительное — просто сытость — было еще далеко. Разрушенное хозяйство страны после войны поднимали те же подростки да их матери, не дождавшиеся с фронта своих мужей.
Сохранилась фотография, которая, как считал биограф Литвяк Валерий Аграновский, была сделана во время проводов: летчики со всех сторон облепили эмку. Саша Мартынов с краю, а Леша Соломатин устроился «поближе к Лиле, положив руки на капот, на руки уперев подбородок». «Батя» сидит на подножке, демонстрируя новые сапоги из желтой лосиной кожи, которую летчики доставали, обдирая баки сбитых «юнкерсов». Сапоги эти служили только для красоты, воду совсем не держали.
Несомненно, что эта фотография сделана в один из приездов Сиднева в полк, ведь у «Бати» автомобиля не было. Но фотографировались они не в марте, потому что летчики на фотографии в гимнастерках, а в марте еще очень холодно и в гимнастерке не походишь. Эта фотография, видимо, не имеет отношения к проводам Лили и Кати, однако она сделана не позже середины мая: в конце мая ни Леши Соломатина, ни Баранова уже не было в живых.
Николай Иванович, «Батя», погиб 6 мая при сопровождении «петляковых», бомбивших немецкие наземные войска. Еще 4-го он выступал на собрании партийного актива на тему «Состояние дисциплины в части». Какая горькая ирония! Согласно докладу замполита Крайнова, вылетая на задание 6 мая, Баранов был пьян.[471] Шли бои на подступах к Сталино, в воздухе активно работали немецкие истребители. Из того вылета не вернулось несколько человек, били сильно, так что Баранова могли сбить и трезвого. Тем не менее «Батя» нарушил железное правило, которое внушал своим ребятам: нельзя пить до вылета, только после. Согласно докладу замполита, Баранов, ведущий группы истребителей, на обратном пути от цели потерял и бомбардировщик, и свою группу истребителей. Он один вел бой с истребителями противника в районе Сталино, был сбит над территорией противника, и кто-то из летчиков видел, как самолет падал и «Батя» не выпрыгнул с парашютом.
Падение самолета Баранова видели двое подростков, живших на западной окраине города Шахтерск, в полусотне километров от Сталино, на территории, оккупированной немцами. Описание гибели Баранова одним из них — Василием Рубаном — несколько отличается от описания политрука Крайнова, сделанного тоже со слов очевидцев, но во многом и сходно с ним. Подростки, которые не могли дождаться, пока Красная армия освободит Шахтерск, рано утром 6 мая следили за тем, как на большой высоте летят над ними три советских самолета — тяжелый бомбардировщик и два «ястребка»: «Наши!»[472] Навстречу им появились одна за другой две пары «мессершмиттов», завязался бой. Бомбардировщик вместе с одним из истребителей улетел, второй Як отбивался один, подбив один из «мессеров» (в документах полка этому подтверждения нет). Когда Як был подбит пулеметной очередью и загорелся, от него отделилась точка — летчик прыгнул, но загорелись стропы парашюта, и ему не удалось спастись. Погиб ли Николай Баранов действительно так, «самой страшной смертью», упав с нераскрывшимся парашютом, или прав летчик, рассказавший, что он не выпрыгивал, — значит, был убит или тяжело ранен?[473] Ответа нет… Как бы то ни было, ребята, найдя мертвого летчика на земле рядом с обломками самолета, достали у него из кармана гимнастерки документы и узнали, что звали его Н. И. Баранов. Немцы, которые вскоре подъехали на машине, отобрали у мальчиков документы, сняли с гимнастерки Баранова два ордена Красного Знамени и велели подросткам убираться. Но, как только немцы уехали, Василий с другом вернулись, вырыли могилу и похоронили летчика, поставив на могильном холмике лопасть винта, которую взяли из обломков Яка.
Рубан показал могилу Баранова, когда через двадцать лет вернулся в родной город и вспомнил ту историю. Тогда были подняты архивные документы, и следопыты из Шахтерска отыскали семью Баранова: мать, жену и детей. Тогда, в 1963 году, останки перезахоронили.
В полку несколько дней ждали «Батю», все не могли поверить. Полк осиротел, как будто они и правда все потеряли отца.[474] «Бате», казавшемуся им тогда чуть не стариком, было всего тридцать один год. Горевала «Нина-Крошка» — высокая и полная Нина Камнева, вооруженец, с которой у «Бати» был роман, горевали все без исключения в 73-м полку, который с «Батей» был в боях с начала войны и с «Батей» стал гвардейским. Говорили о том, что без Баранова полк уже не будет прежним. «Гибель Командира полка гвардии подполковника Баранова сопровождалась личной недисциплинированностью», — отмечал в донесении майор Крайнов.[475] Но и он, конечно, понимал, что виной всему мог быть тот нечеловеческий стресс, та ответственность за жизни многих вверенных ему людей, с которой «Батя» жил с самого начала войны, и водка была средством снять это страшное напряжение.
После «Бати» командиром назначили Ивана Васильевича Голышева — такого же, как Баранов, хорошего летчика и хорошего командира, только совсем непохожего на «Батю» — интеллигентного, с хорошей речью, строгого и немногословного. «Он был заместителем командира дивизии у Сиднева, однако с Сидневым не поладил, после чего был прислан командовать полком. Он сразу завоевал уважение своей интеллигентностью, летным мастерством и вниманием ко всем своим подчиненным независимо от их звания. На подскоке в хуторе Веселом он как-то подсел к техникам, когда те обедали, и попросил порцию и себе. Качество еды его возмутило, и он устроил БАО головомойку: “Что-то это вы техников селедочкой одной кормите?”»[476]
Уже с ним 7 мая, еще не поверив в гибель «Бати», Соломатин и Литвяк продолжили увеличивать свой боевой счет, причем оба сбили по «Мессершмитту» — Соломатин своего сбитого «вогнал в землю», как написали в отчете. Отличился и недавно попавший в полк юный Ваня Сошников, к которому Валя Краснощекова относилась тепло, как к младшему брату.[477]
Вале было одиноко: Фаина влюбилась и все время пропадала где-то. К счастью, она уже немного сошлась с другими девчонками и подружилась с ребятами-летчиками: веселым Ванюшкой Сошниковым, высоким и красивым Сашей Евдокимовым, подарившим ей, когда стояли на аэродроме в Чуеве, свою фотографию.[478] Подружилась, не более: в интимных делах Валя была сущим ребенком. Вокруг было достаточно грязи, но Валю она как-то обходила стороной. Как-то их с Фаиной пригласили обмыть вместе с летчиками ордена (орден бросали в стакан с водкой и пили до дна). На столе в землянке лежал какой-то маленький пакетик. Валя взяла пакетик в руки: «А это что, запчасть к медали?»[479] Раздался страшный хохот, и растерявшаяся Валя не сразу, но догадалась, что это презерватив. По правде сказать, презервативы в то время были редкостью, большим дефицитом. На фронте чаще встречались трофейные, захваченные у немцев, — у них этого добра было достаточно.
Когда Фаинка находила для Вали время, они ходили иногда развлечься: переодевались в гражданские платья — интересно, откуда их достали, — и шли гулять или на танцы. Однажды они решили вспомнить английские слова — ведь учили же их английскому в институтах! Они гуляли по какому-то поселку и говорили на ломаном английском, но скоро их задержали бдительные солдаты из наземных войск и долго продержали взаперти «до выяснения».
Жизнь их как-то налаживалась, зима с суровыми морозами осталась позади, кормили получше, и, когда после Чуева они перелетели в Дарьевку — чуть ближе к Миусу и Сталино, — они жили в домах у местных жителей, а не в землянках. Несмотря на то что фронт почти не двигался, настрой был на победу, с едой получше, чем раньше, так что вокруг в ту весну царила любовь: и летчики, и техники были очень молоды, мало кто был женат. Многие девушки-техники и вооруженцы крутили романы с летчиками. На это начальство закрывало глаза. Комиссары предостерегали своих летчиков от контактов с доступными местными женщинами: очень частым явлением стала гонорея.[480] А на романы девушек-техников и вооруженцев с летчиками смотрели спокойно.
В полку Пе–2, где воевала Маша Долина, часто пары являлись к командиру просить разрешения на брак, который в конце войны оформляли прямо в штабе. Беременности не были редкостью. В этом случае женщин либо отправляли в тыл, либо, если они хотели остаться в полку, везли на У–2 в ближайший город, чтобы сделать аборт. Часто до этого не доходило, девушки провоцировали выкидыши домашними способами: поднимали неимоверные тяжести и пили всякую дрянь, одна девушка — даже размешанный с водой порох. Им хотелось остаться в полку, да и рожать детей, конечно, было сейчас не время.
С теми, кто считал такие не очень серьезные военные романы допустимым явлением, Женя Руднева была категорически не согласна. Ее идеализм, ее почти детскую наивность, юношескую категоричность отражает статья «В чем ошибка Вари?», написанная для литературного журнала полка «ночных ведьм».[481]
Журнал девушки хотели сделать давно: в полку имелись свои поэты и писатели, свои художники. Полина Гельман создала даже философский кружок, только он как-то не пошел, слишком тяжелый был момент. А выпуск литературного журнала сам напрашивался: в девичьем полку копился архив стихов, рассказов, рисунков и пора было где-то их объединить.
Галя Докутович согласилась быть редактором и в первом же выпуске поместила две статьи Жени Рудневой. Одна из них была посвящена реальной или вымышленной девушке Варе, доверившейся ловеласу. Ошибка Вари, по мнению Жени Рудневой, состояла не в том, что она забыла любимого человека по имени Алексей и отдалась мимолетному увлечению, а в первую очередь в том, что не сочла нужным отрешиться от всего во имя победы. Виновата в том, что «не разгадала, не узнала его как следует, и в том, что — каким бы хорошим он ни был! — дала ему повод надеяться на нечто большее, чем просто встречи. Этого не следовало делать ни при каких обстоятельствах».
Женя, еще никогда не любившая, наивно рассуждает о «мещанском понимании счастья», предостерегая девушек от близости с «братцами» — братским полком, с которым вместе их постоянно помещала дивизия. «Совсем неудивительно, что возникает дружба, а иногда и увлечения друг другом. От этого люди не становятся хуже, не теряют своего достоинства и чести. Но страшно другое. Приходится иногда слышать разговоры о том, что молодость проходит, что, дескать, скоро старухами будем. Такое настроение — уже шаг в болото. И это теперь один из наших самых больших врагов». Женя заканчивала свои наивные рассуждения на торжественной ноте: «Наши девушки гордо пронесут знамя своего полка, не положив на него ни одного пятна».
Сама Женя пока влюблялась в подруг: этого требовало ее горячее романтическое сердце. Влюбилась сначала в Дину Никулину, потом в Галю. Ей необходимы были страстные увлечения — занятиями, книгами, людьми. Гале от жениных признаний становилось как-то неуютно, казалось, что они совсем не нужны. Галя была другая.
14 апреля она записала:
«Боюсь еще, что обидела Женю… У меня есть ее фотокарточка с надписью: “Моей Гале…” Я не спросила у нее, почему она так подписала. Но не спросила сознательно, ожидая объяснения… Однако вот что. У нее есть сказка. Сказка про двух подруг, которые очень любят одна другую и чувство это проносят через всю жизнь, через все трудности. И одной из этих подруг Женя дала имя Галя… И много думала о том, что я, пожалуй, тот человек, с кем она могла бы подружиться. Это признание Жени было похоже на признание в любви, ей-богу.
Ну что я могла ответить ей на предложение дружить? Сказать “согласна” — обману. Потому что мы очень разные люди. Женечка очень славная, умная, ласковая и душевная девушка. Куда лучше меня. Но я, мне кажется, сильнее ее. И мы просто не сможем дружить. Я хорошо вижу это, а почему Женя не видит?
И вообще… зачем, когда уважаешь человека, любишь его и хочешь дружить с ним, говорить про это? Мы с Полинкой никогда даже и слова не сказали про дружбу, не присягали и не обещали одна другой ничего».
Галя была неразлучна с Полиной, которую тоже считала слабее себя и частенько критиковала. Они дружили уже десять лет. Но теперь и Полина не занимала больше главного места в ее сердце, сердце было отдано Ефимычу, Мише, «Михаське» с синими глазами, которому Галя часто писала — и в письмах, и в не предназначенном для чьих-либо глаз дневнике. Когда Миша болел, а значит, не летал, она в дневнике писала: «Как ты там живешь? Поправился ли? Михаська, чертенок, ты не болей! А то мне тебя становится жалко. Я же сама не люблю, когда меня жалеют. И все же сейчас я спокойна, знаю, что ты живой и вне опасности, что никакая вражеская пуля тебя не заденет. Возможно, я бы меньше думала про тебя и, безусловно, меньше волновалась, но зато и меньше тобой гордилась, если бы тебе никогда не угрожала опасность». И дальше в тот же день: «Ефимыч, ты любишь цветы? Сейчас вокруг так много роз — красных, белых».[482]
Глядя на пролетавшие над их аэродромом «Бостоны», на одном из которых, возможно, летел Миша (их полк стоял рядом), Галя думала о том, насколько большему риску по сравнению с ее жизнью подвергается жизнь Ефимыча.
«Дорогие мальчики, мне бы половину вашей опасности! — писала она. — Честное слово, это несправедливо: за три ночи боевой работы — одна пробоина в крыльях, в то время как товарищи гибнут». «Ночников», скорее всего, гибло ненамного меньше, чем пилотов «Бостонов». За апрель и май в полку погибло несколько экипажей, по ним здорово били зенитки «Голубой линии», но Галя испугалась за себя только раз — вернее, даже не за себя. Как-то ей прямо перед вылетом принесли письмо от Миши, которое она не успела прочитать, и в полете, когда заговорили немецкие зенитки, у нее вдруг сердце сжалось при мысли о том, что если она погибнет, то никогда его не прочтет.
Глава 23
Жить ему надоело!
Алеша Соломатин пережил своего друга и учителя «Батю» всего на две недели. Те, кто был рядом с ним в тот облачный и теплый майский день, жалели о Леше до конца жизни, в который раз поражаясь тому, насколько бесполезна, ужасна и абсурдна была его гибель, гибель молодого и здорового, смелого, доброго парня, любившего и любимого.
В тот день Лиля дежурила: сидела в самолете и ждала сигнала на вылет. На земле было тепло, май, и она, тепло одетая, испытывала дискомфорт, скучала от безделья и ныла. Валя и Фаина, которые в те дни обслуживали ее самолет, примостились на крыльях, Лиля попросила их: так все же повеселее.[483]
Алеша Соломатин, как они знали, сейчас где-то за облаками проводил по приказу Голышева тренировочный воздушный бой с летчиком, прибывшим с пополнением.
Девушки уже хорошо изучили Лильку: в моменты, когда ей нечем было заняться — такое случалось, кажется, только на дежурстве в ожидании вылета, — она любила поныть. Все ей было не так: и скучно, и сигнала, наверное, все равно не будет, и от родных давно писем нет. Валя и Фаина, слушая ее, тоже приуныли.
Вдруг шум мотора, сначала чуть слышный, потом быстро нарастающий до оглушительного рева, заставил техников соскочить на землю. Такого рева не бывает, когда с самолетом все в порядке. Такой рев двигателя означает только беду. Рев мотора оборвался, земля вздрогнула от страшного удара. Валя и Фаина кинулись бежать на другой конец аэродрома, где только что врезался в землю самолет. «Узнайте кто!» — кричала им вслед Лиля, которая так сразу бежать не могла: сначала нужно было освободиться от ремней, которыми летчики привязывались в кабине.
Людям, бежавшим со всех сторон к месту катастрофы, не пришло и в голову, что в обломках самолета может быть Алеша Соломатин, Герой Советского Союза, командир эскадрильи, летчик ас. Конечно же это кто-то неопытный, из пополнения, не справился с управлением, выполняя элемент пилотажа.
Так думал и Коля Меньков, молодой техник, бегущий к обломкам самолета вместе со всеми. Он видел, как кто-то на Яке, выйдя из облаков, начал крутить «бочки» — одну, другую, потом третью, уже совсем у земли. «Не успеет», — промелькнуло у Коли в голове в те доли секунды, которые решали судьбу крутившего «бочки» летчика.[484] Не успел. Самолет врезался в землю.
Свойственны ли были Леше такие «выверты» в воздухе, такое «воздушное хулиганство»? Да, он любил подурачиться. Но чтобы так низко крутить «бочки» — нет, это в первый раз.
Подбежав, Валя и Фаина увидели и с ужасом поняли, что разбился Леша. За ними прибежала Лиля.[485]
Свидетели таких катастроф часто запоминают какие-то мелочи, которые потом всю жизнь не отпускают их. Коля Меньков запомнил светло-русые короткие волосы на расколотом черепе Алеши: тот, видимо, только что подстригся.
Майор Крайнов писал: «21.5.43 гвардии капитан Герой Советского Союза Алексей Фролович Соломатин, получив задание от командира полка гвардии полковника Голышева произвести тренировочный полет с выполнением стрельб по наземным целям и после чего в паре с пилотом ст. Сержантом Сошниковым в зоне произвести воздушный бой. По окончании воздушного боя гвардии капитан Соломатин со снижением начал производить фигуру бочку одна за другой, в результате чего потерял высоту и, не справившись с управлением машины, врезался в землю на аэродроме Павловка, самолет разбит. Гвардии капитан Соломатин погиб».[486] Теперь полк горевал по своему командиру Баранову и по командиру эскадрильи Соломатину. В итоговом донесении за май замполит объединил их гибель в одном абзаце, сделав вывод о повлекшем катастрофу отсутствии дисциплины. Сначала описав гибель «Бати», майор Крайнов переходил к Алеше: «Лишняя самоуверенность, зазнайство и недисциплинированность Героя Советского Союза гвардии капитана Соломатина привели к гибели». И наверное, каждый военнослужащий полка, горько переживавший гибель Соломатина, согласился бы с этими жесткими словами.
В полк приехали командир дивизии Сиднев и Хрюкин, командующий армией, — так любили и ценили эти большие начальники капитана Соломатина. Хрюкин, выслушав Крайнова, мрачно сказал: «Жить ему надоело». Сиднев говорил о недопустимости воздушного хулиганства.
Похороны Алеши врезались ветеранам полка в память.[487] Хоронить погибших товарищей доводилось редко: как правило, они падали где-то далеко от расположения полка, и хоронили их местные жители. Или они просто пропадали без вести, так что не только могил не было, но неизвестно было даже, погиб летчик или в плену. Алешу хоронил весь полк, другие находившиеся в Павловке военнослужащие и все жители деревни. Наверное, его семья осталась бы довольна похоронами: из деревни пришли даже женщины-плакальщицы, проводившие Лешу с традиционными русскими крестьянскими обрядами, как делали и в его родной деревне.
Фотография, которая осталась от похорон, нечеткая, но на ней можно узнать говорящего речь командира полка Голышева и стоящего с мрачным и строгим лицом друга Алеши Сашу Мартынова, а рядом с ним и Катей стоит Лиля Литвяк. Ее многочисленные биографы потом писали, что она рыдала и бросалась на гроб. Это ложь. Лиля только плакала, стоя в военном строю, отдавшем Алеше последние почести.
Плакала она много и после похорон. Алешу похоронили на центральной площади села, и на аэродром ходили мимо его могилы: аэродром был рядом, не нужно было ездить на автобусе. Фаина и Валя старались больше быть с ней, переживали: Лилька часто «от всех пряталась и ревела».[488]
Позже разные люди, публикуя очерки о Лиле Литвяк, красиво описывали сцену с гибелью Соломатина: подбитый в бою с фашистами, он дотянул до аэродрома, где его ждала Лиля, прилетел умирать к своей любимой. Самые честные сдержанно писали, что Соломатин погиб при проведении тренировочного боя из-за серьезной неполадки в самолете. Правды не написал никто из авторов десятков публикаций об этой паре: такое хулиганство в воздухе было недостойно коммуниста и Героя Советского Союза. Даже если он еще совсем мальчишка: ведь Алеша погиб в двадцать два года. Здесь эта история впервые рассказана без вымыслов, на основе документов полка и воспоминаний очевидцев.
После гибели Алеши Лиля попросила командира полка перевести ее в другую эскадрилью, 3-ю, к капитану Григоровичу. Теперь Валя Краснощекова не очень часто ее видела и почти ничего не знала о ее работе, эскадрильи мало пересекались. Позже Фаина Плешивцева, став Инной Паспортниковой, повсюду писала и рассказывала, что до лилиной гибели была ее техником и что именно она проводила Литвяк в последний полет. Эти рассказы, которые ввели в заблуждение биографов, — не более чем вымысел, в который Фаина Плешивцева — Инна Паспортникова, многократно повторив его, наверное, и сама поверила: она действительно очень любила Лилю и после войны многие годы участвовала в поисках ее самолета и останков. На самом деле уже в конце мая Лиля была в другой эскадрилье и ее экипаж обслуживал другой техник, а в июне Плешивцевой уже не было в полку: она оказалась в больнице из-за плохо закончившегося подпольного аборта и потом не вернулась в полк, пошла учиться в Военно-воздушную академию.[489] Лет через тридцать после войны на одной из встреч ветераны 296-го полка подняли Плешивцеву-Паспортникову на смех. Кто-то, пожалев, мягко укорил ее: «Милая моя, да разве так можно? Это ведь ложь». Паспортникова больше на встречах не появлялась.[490]
В третьей эскадрилье Литвяк почти все время летала на самолете, который обслуживал Николай Меньков. Теперь этот молодой парень, ее ровесник, немного лучше узнал девушку-летчицу, «маленького роста, блондинку, с кудряшками», которую до этого лишь иногда видел на аэродроме.
Лиля общалась с ним дружелюбно, хотя, конечно, чуть свысока: как еще могла летчица, офицер, орденоносец обращаться к мальчишке-технику, пусть он был всего на год ее моложе? А за плечами Коли Менькова стояла немалая военная биография.
До войны он учился в аэроклубе, хотел, как и многие другие, стать летчиком. Однако комиссия при поступлении в авиационное училище сказала ему, что сейчас нехватка квалифицированных техников и ему следует освоить эту специальность, а летать он еще успеет. Меньков согласился, надеясь, что все равно потом будет летать, и вышло именно так. Его призвали еще в начале войны, и он оказался стрелком-радистом в дальней бомбардировочной авиации. Участвовал в большом количестве вылетов и однажды, при перебазировании на другой аэродром, на своей шкуре узнал, что да, немцы расстреливают в воздухе тех, кто выпрыгивает с парашютом. Когда самолет, перевозивший несколько человек из техсостава, был подбит, все выпрыгнули, и самолет с крестами, пролетев совсем близко, обстрелял их.
В начале мая 1942 года Коле Менькову выпала удача участвовать в историческом перелете. Сообщили, что предстоит дальний вылет тремя самолетами. Коле шепнули, что летит большое начальство, куда — экипажи не знали. Летели над оккупированной территорией, над Скандинавией и наконец приземлились на аэродроме в Данди. «Шотландия», — объяснили потрясенным экипажам. Вскоре они увидели своего высокого пассажира: это советский министр иностранных дел Молотов летал в Англию на переговоры об открытии второго фронта. Встретившись с Черчиллем, Молотов полетел дальше, через Исландию в США, а потом — домой тем же маршрутом.
Вскоре после этого перелета полк расформировали, и Колю, у которого было образование авиационного техника, отправили обслуживать самолеты. Осенью 1942-го под Сталинградом он попал в полк Баранова. Конечно, работа стрелка была гораздо интереснее, конечно, хотелось летать, но время было суровое, и выбирать не приходилось.
Под Сталинградом да и после него работали техники очень много и тяжело, и на морозе, и на ветру, и на дожде, и на жаре. Ни тяжелой работы, ни плохой погоды Николай, высокий и стройный черноволосый кареглазый парень, не боялся, привык и к тому и к другому с детства. Он родился на острове посреди озера, на севере России, в краю сосновых мшистых лесов, озер и белых ночей. В семье было много детей, родители — простые люди, кормившие большую семью трудом собственных рук. Северное лето короткое, земля неплодородная, давала мало, на зиму запасали то, что дарил лес: грибы и ягоды. Зимой и летом жители колиной деревни промышляли в озере рыбу, которую ели и которую продавали. На рыбалку мужчины из деревни ходили вместе, вместе тянули сети, вместе вытаскивали улов, который честно делили. Зимой, на морозе в двадцать-тридцать градусов, рыбалка занимала несколько часов. Во льду сверлили дыры, делали проруби, протягивая известным только на севере методом подо льдом сети. Когда их вытаскивали, там были десятки килограммов рыбы. Работа тяжелейшая, которую можно сделать только вместе, и, если кто-то схалтурит, в другой раз его не возьмут. В деревне все на виду, и если ты ленив или трусишь, бросил товарища, то и тебе никто не поможет.
В сорок третьем году Коле Менькову было только двадцать один год, но то, чему городские ребята учились на войне — трудиться не покладая рук, ни на что не жалуясь, зачастую ходить впроголодь, чинить свою одежду, если она порвалась, и всегда думать о товарище, — Коля давно умел: без этого в деревне на севере человеку не выжить.
К Литвяк, маленькой блондинке, которая так следила за своей внешностью и за которой следовал анекдот о сбитом ею случайно немецком асе, Коля поначалу отнесся с некоторым недоверием. Однако она сразу же показала, какой она на самом деле летчик.
В первых числах июня, вылетев все с того же аэродрома Бирюково, рядом с которым в Павловке осталась лешина могила, Лиля с ведомым Сашей Евдокимовым блестяще выполнили очень сложное дело: подожгли два аэростата-корректировщика артиллерийского огня. Аэростаты висели над линией фронта, прекрасно корректируя артиллерийский огонь немцев, а немецкие зенитки не давали к ним подойти. Литвяк, придя к командиру полка Голышеву, попросила разрешения попробовать сбить следующим образом: пролететь вдоль линии фронта, перелететь ее и подойти к аэростатам сзади, застав немцев врасплох. Голышев и командир эскадрильи разрешили. Лилин маневр удался: она и Евдокимов каждый подожгли по аэростату.[491]
Вернувшись, Литвяк оживленно рассказывала, что видела, как свалился вниз наблюдатель. Третий аэростат, повторив ее маневр, в тот же день сжег летчик Борисенко. Об этих аэростатах говорила вся дивизия.
Шли постоянные тяжелые бои, Лиля очень много летала, чаще всего ведущей с сержантом Евдокимовым, учила пополнивших эскадрилью молодых, одерживала победы. Сердце Ани Скоробогатовой замирало, когда ей случалось услышать в эфире знакомый голос «Чайки», Лили Литвяк, слово «Пошла!», когда Лиля атаковала. Ане хотелось, чтобы эта девушка-летчица не погибла, жила. А ребята, которых она слышала в эфире, гибли чуть не каждый день: ведь Аня осуществляла связь с несколькими летными частями. Аня видела ребят-летчиков в столовой, где после вылета они просили официанток принести им борща «горячего и густого-густого, чтоб ложка стояла», и чувствовала, что для них этот борщ — символ того, что они не сбиты сегодня: значит, жизнь продолжается.[492]