Литература 8 класс. Учебник-хрестоматия для школ с углубленным изучением литературы Коллектив авторов
3. Какие изменения происходят в характерах Дон Кихота и Санчо Пансы в результате их постоянного общения?
4. Какую роль играет в романе образ Дульсинеи?
5. Для чего Сервантес делает героем своего романа «безумца»?
6. Определите творческий метод романа и назовите его черты, получившие отражение в романе.
7. Для чего вводятся в роман вставные новеллы? Перескажите одну из них.
8. Составьте таблицу сопоставительных характеристик Гамлета и Дон Кихота: что общего у этих героев, чем они различаются.
9. Напишите сочинение на тему «Губернаторство Санчо Пансы».
Западноевропейская литература XVII века
XVII век – это особая эпоха в эстетической жизни европейского общества. По-своему он противоречив: неся на себе ярко выраженный отпечаток кризиса гуманистических идеалов эпохи Возрождения, он в то же время мучительно ищет способы сохранения наиболее важных достижений Ренессанса. И главное, что определяет верность XVII столетия предшествующей эпохе, – это рационалистичность. Отчетливо прослеживается мысль о невозможности отказа от крупнейшего завоевания Возрождения – веры в непобедимую силу человеческого разума.
Основной чертой этого столетия было разочарование в идеалах гуманизма. Идеи Возрождения не выдержали проверки временем. Кризис гуманистической философии был определен двумя основными процессами в развитии общества: с одной стороны, усилением королевской власти в крупнейших европейских странах (Англия, Испания, Франция), сопровождавшимся укреплением внутреннего рынка и ростом буржуазных отношений (политика Ришелье во Франции), а с другой стороны, постепенным распадом абсолютизма, становящегося тормозом для развития капитализма (буржуазная революция в Англии).
В то же время искусство XVII столетия бережно относится к эстетическому наследию эпохи Возрождения.
Обращение к античности и принцип «природ осообразности», на которых строили свои эстетические теории первые итальянские гуманисты, уже подготавливали почву для построения эстетических теорий классицизма XVII века. Трагические конфликты в драмах Шекспира и страсти, бушевавшие в сердцах героев Сервантеса, готовили утверждение иного героизма. Но главное, что унаследовало искусство XVII столетия у европейских гуманистов, – это культ человека. Человек находится в центре произведений классицистов XVII века, он испытывает мучительный конфликт между долгом и чувством, ищет свое место во враждебном и необъяснимом мире. Литература XVII века не идеализирует человека, не признает его равным Богу, как это было в эпоху Возрождения, она знает его слабости и внимательно изучает их, чтобы помочь человеку стать сильнее.
Своеобразие данного периода развития литературы определяют два новых литературных направления, каждое из которых по-своему продолжало тенденции эпохи Возрождения, отразило кризис гуманизма и попыталось разрешить те противоречия, которые не смогло разрешить ренессансное искусство. Этими ведущими литературными направлениями столетия были классицизм и барокко. Несмотря на то что оба эти направления были противопоставлены друг другу, в них было нечто общее. Оба они, утратив широту и гуманистический оптимизм Ренессанса, в то же время являлись шагом вперед в развитии литературы.
Направления эти развивались неравномерно в различных европейских странах, что было связано с социально-экономическими особенностями различных европейских государств и со своеобразием национальных литературных традиций. Так, для Испании XVII века характерно господство барокко. Принципы барокко были положены в основу творчества испанских драматургов Лопе де Вега, П. Кальдерона де ла Барка, авторов «плутовских романов» Ф. де Кеведо, Матео Алемана и др. Тенденции классицизма в этой стране были весьма незначительными и проявлялись в основном в творчестве второстепенных писателей. А во Франции классицизм был господствующим литературным направлением, именно с ним связаны самые значительные достижения французской литературы XVII века. Это прежде всего великие трагедии П. Корнеля и Ж. Расина, роман М. де Лафайет «Принцесса Клевская». В Англии же в этот период наблюдается не только весьма интенсивное развитие классицизма и барокко, но и явное усиление демократических тенденций в литературе, чему, конечно, способствовали буржуазная революция и связанная с ней политическая борьба.
Классицизм XVII века
Я уже говорил вам, что классицизм был продуктивным методом, образовавшим целую художественную систему. Кризис гуманизма заставил сторонников этого метода пересмотреть некоторые взгляды, но не отказаться от самого метода. Метод продолжал существовать, хотя ренессансный классицизм как литературное направление и прекратил свое существование с творчеством последних гуманистов.
Классицисты XVII века продолжали верить в возможность разумного постижения вечных законов природы и применения этих законов к общественной жизни. Ошибку гуманистов они видели в недостаточной последовательности применения рационалистических принципов постижения действительности. Отсюда большая нормативность классицизма XVII века: искусство должно подвергнуть природу тщательному анализу, чтобы выяснить причины и сущность вещей и явлений. И здесь нет места фантазии или художественному произволу. Писатель все должен подвергать суду разума.
- Любите мысль в стихах, пусть будут ей одной
- Они обязаны и блеском, и ценой —
так заявлял Никола Буало, один из самых авторитетных теоретиков нового направления, считавший, что даже лирическая поэзия не может быть свободной от господства мысли.
Первой, если не основной, задачей искусства классицисты XVII века считали воспитание человека в духе благородства и добродетели. Французский драматург Ж. Расин (автор трагедий «Федра», «Андромаха») говорил: «Страсти изображаются с единственной целью показать, какой они порождают хаос, а порок рисуется красками, которые позволяют тотчас распознать и возненавидеть его уродство. Собственно, это и есть та цель, которую должен перед собою ставить каждый, кто творит для театра».
Те же дидактические цели определяли и стремление авторов изгнать из произведения искусства все, что могло показаться безобразным или вульгарным. Дурные примеры, по их мнению, наиболее опасны, если их преподает искусство. Вот почему Буало предупреждал:
- Чуждайтесь низкого: оно всегда уродство,
- В простейшем стиле все должно быть благородство.
Но это не означает, что художник или поэт должен изображать только возвышенные предметы. Сама поэзия не должна быть вульгарной, поэт должен ненавидеть порок и изображать его так, чтобы вызвать к нему столь же сильную ненависть у читателя. Такое изображение низменного будет вызывать восхищение. Вот почему Буало оговаривается:
- В искусстве воплотясь, и чудище и гад
- Нам все же радуют настороженный взгляд:
- Нам кисть художника являет превращенье
- Предметов мерзостных в предметы восхищенья.
Вместе с искусством классицизма в литературе зазвучали темы высокой гражданственности. Требовалось воспитать не абстрактного человека, а сознательного члена общества, разумного и непреклонного, подчиняющего свои страсти чувству долга перед своим государством и другими людьми. Для того чтобы преимущества такого «разумного человека» проявлялись нагляднее, классицисты использовали приемы идеализации и персонификации.
Показывая преимущества и недостатки человеческих качеств, писатели-классицисты стремились заставить читателя заниматься самовоспитанием, критически взглянуть на себя, чтобы быть достойным продолжателем деяний героев высоких классицистских произведений и не уподобиться тем сатирическим персонажам, которые вызывали при чтении лишь смех и презрение. Воспитательными целями объяснялось и стремление классицистов к созданию «чистых» характеров и «чистых» жанров. Одна черта должна была определять характер человека для того, чтобы отношение к нему было однозначным. Ведь если персонаж сочетает в себе низость и благородство, читатель может оправдать его дурные поступки во имя добрых дел, а под воздействием его примера позволить и себе отступить от добродетели.
Не менее важной, по мнению классицистов, была и последовательность воспитательного воздействия. Нельзя попеременно заставлять читателя или зрителя то плакать, то смеяться над одним и тем же произведением, – это мешает человеку глубоко почувствовать и проанализировать причины смеха и слез. Поэтому все жанры делились на высокие и низкие. Высокие жанры давали примеры благородства, добродетели, изображенные в них пороки вызывали не смех, а ужас или возмущение и были связаны с трагическими заблуждениями героев. Высокими жанрами считались трагедия, ода, трактат. Низкие жанры призваны были бичевать пороки, вызывать презрение и ненависть к отрицательным качествам. Низкими жанрами считались комедия, сатира, басня, эпиграмма.
Соответствовать жанру должен был и стиль произведения. Нельзя повествовать о гибели добродетельного человека, пересыпая речь площадными шутками, но нельзя и в патетическом тоне рассказывать о трусливом хвастуне. Высоким жанрам должен соответствовать высокий стиль, из которого изгонялись просторечия, шутки и грубые выражения. Низким жанрам соответствовал низкий стиль, основанный на разговорном языке.
Стремясь к разделению высоких и низких жанров, классицисты в то же время понимали, что с помощью одних только крайностей нельзя показать все многообразие жизни. Поэтому они признавали (хотя и с известными оговорками) существование средних жанров, в которых допускалось смешение трагического и комического, благородного и низкого. К таким жанрам относились трагикомедия, послание, аллегория.
Строгое разделение жанров и стилей было вызвано к жизни не только воспитательными, но и эстетическими соображениями. Классицисты, основываясь на теории подражания и требуя создания «правильных», гармонических произведений, хотели избавить искусство от ремесленников и дилетантов. Они высоко ценили подлинный талант и своеобразие творчества настоящих художников. Н. Буало подчеркивал:
- Природа щедрая талантами цветет,
- Но каждому певцу особый дар дает.
Борьбе за установление господства подлинного искусства в театре были посвящены и общеизвестные три единства, обязательные для классицистской драмы: единство места, единство времени и единство действия.
Причем все эти классицистские правила были не изобретением теоретиков, навязываемым писателям, но рождались в недрах художественного творчества наиболее крупных художников-классицистов и были направлены против дурного вкуса в искусстве, против пустой развлекательности.
Классицисты считали, что правила не могут помешать подлинно талантливому писателю создать значительное произведение. Но они станут препятствием для тех, кто с помощью внешних эффектов вызывает минутный восторг публики, развращая ее вкус и не прививая благородных качеств.
В целом классицизм был чрезвычайно важным и плодотворным литературным направлением, способствовавшим дальнейшему развитию литературы и усилению в ней мотивов гражданственности и героизма. Классицизм также в немалой степени способствовал воздействию литературы на публику, через сатиру расширяя борьбу с человеческими пороками. Не поднимаясь еще до критики социальных основ феодально-буржуазного строя, классицизм XVII века тем не менее выразил свое негативное, критическое отношение к современности, сосредоточившись в основном на этических нормах личности.
А теперь попытайтесь самостоятельно составить таблицу, в которой покажите общие черты классицизма Возрождения и классицизма XVII века, а также различия этих двух литературных направлений.
Жан Батист Мольер
Мещанин во дворянстве
Вы конечно же помните этого драматурга по комедии «Брак поневоле», которую изучали в предыдущем классе. Уже тогда вам открылись некоторые характерные черты классицизма великого французского писателя.
Теперь вам предстоит прочитать еще одно произведение Ж. Б. Мольера. Это очень необычная, хотя и известная пьеса. Сразу же хочу обратить ваше внимание на ее жанр: «Мещанин во дворянстве» – комедия-балет. Необычно?
Надеюсь, вы знаете, что Мольер был придворным комедиографом французского короля Людовика XIV. В 1699 году «король-солнце» почувствовал себя оскорбленным турецкими посланниками, не оценившими устроенного в их честь приема, и заказал Мольеру комедию, которая должна была высмеять турок и их обычаи.
Придворный комедиограф принялся за дело. Он хорошо знал любовь короля к балетам, в которых сам король и его приближенные охотно принимали участие.
Балет XVII–XVIII столетий отличался от современного. Его основным элементом были антре – танцевальный выход одетых в специальные костюмы и маски фигур, изображавших аллегорические сценки, содержание которых разъясняли певцы.
Драматург заменил певцов театральным действием, сохранив антре. «Мещанин во дворянстве» был далеко не первым опытом комедиографа в созданном им оригинальном жанре. Выполняя заказ короля, он мастерски подвел зрителей к главному антре, высмеивающему турок, – к посвящению Журдена в мамамуши.
В то же время основной конфликт «Мещанина во дворянстве» имел самостоятельное значение. Вы помните, что для классицистов XVII века центральным был конфликт между долгом и чувством. Мольер ставит вопрос об общественной значимости «третьего сословия», о долге мещан перед страной, а также перед своей семьей (судьба Люсиль).
Высмеивая конкретного мещанина Журдена, драматург одновременно прославляет французское «третье сословие», показывает его значение в жизни страны.
Сопоставьте, пожалуйста, образы Журдена и Клеонта и определите, в чем писатель видит долг мещанина.
Жан Батист Мольер очень хорошо знал театральные законы и умел создавать комические ситуации. На протяжении всей пьесы он мастерски использует противоречие между видимостью (дворянин) и сущностью (мещанин) господина Журдена.
Проследите, как проявляется это несоответствие и какой комический эффект оно вызывает.
Очень интересна в «Мещанине во дворянстве» система характеров, разбивающаяся на пары: господин и госпожа Журден, Клеонт и Люсиль, Дорант и Доримена, Ковьель и Николь.
Обратите внимание, как эти пары связываются между собой и какое участие они принимают в разрешении основного драматического конфликта.
Я не случайно рассказал вам, мой друг, о роли балета в этом произведении.
Попытайтесь представить себя режиссером спектакля и опишите основные антре «Мещанина во дворянстве», не забывая и о пожеланиях короля Людовика XIV.
Вопросы и задания1. Расскажите, какие явления действительности подвергает сатирическому осмеянию Мольер в своей пьесе.
2. Определите драматический конфликт пьесы и назовите основные этапы его развития.
3. Какова точка зрения автора на происходящее и кто эту точку зрения выражает в пьесе?
4. Как Мольер использует речь для характеристики персонажей?
5. Какими художественными средствами создается в этой пьесе образ Журдена?
6. Какую идейную и композиционную роль играет образ Доранта?
7. Какие художественные приемы использует Мольер для достижения комического эффекта в этой пьесе?
8. Назовите характерные черты классицизма в пьесе.
Барокко в западноевропейской литературе
Литературное направление барокко, возникшее на рубеже XVI и XVII столетий, – очень сложное явление. Само противопоставление барокко рационализму эпохи Возрождения и классицизму вызывало весьма настороженное отношение к этому методу. Я попросил бы вас быть очень внимательными при изучении барочной культуры.
Попробуем непредвзято рассмотреть это явление. Когда в европейских странах начали проявляться первые признаки нежизненности гуманистических идеалов, в творчестве многих писателей зазвучали тревожные ноты. Ошибочность учения гуманистов о человеке казалась очевидной. И вот, чтобы сохранить само представление о самоценности человеческой личности, некоторые мыслители взялись за пересмотр философских основ, на которых строилась ренессансная концепция человека. Если материалистическое представление о сущности человека неверно, рассуждали эти мыслители, если сопоставление с природой не объясняет законов развития человеческого общества, необходимо отказаться от такого подхода.
Гуманисты исходили из твердого убеждения, что законы природы разумны и целесообразны, что их можно познать с помощью разума. Барочные же писатели, хотя и допускали существование каких-то законов, влияющих на жизнь природы и человека, все-таки считали, что человек никогда не сможет найти им разумное истолкование. Для него мир всегда останется дисгармоничным и хаотичным, недоступным рационалистическому познанию. Эти писатели утверждали, что жизнь человека слишком коротка, чтобы на протяжении земного пути ему удалось раскрыть тайны, влияющие на существование мира природы. Если законы природы созданы Богом и он не открыл их человеку сразу, то человек никогда не сможет сам проникнуть в их смысл. Вот как писал испанский поэт Гонгора:
- Стократ от человека к смерти путь
- Короче, чем от Бога к человеку!
Следовательно, бессмысленно искать ответа на вечные вопросы, которые стоят перед человеком на всем пути его земного существования. Можно найти объяснение всему, но будет ли это объяснение правильным? Не утешает ли себя человек несбыточной надеждой? Писатели барокко предлагали взглянуть на мир трезво, ничего не придумывая, принимая его таким, каким он открывается человеческому взору.
При такой концепции мира, естественно, должна была измениться и концепция человека. Если в эпоху Возрождения человек казался подлинным властелином всего земного, то теперь он представляется песчинкой, затерянной в огромном и непонятном для него мире. Если раньше он жил в твердой уверенности, что природа – его мать, на чью помощь и поддержку он может рассчитывать, то теперь он оказывается противопоставленным природе. Немецкий поэт X. Г. Гофмансвальдау заявлял:
- …Великая природа
- Отторгла от себя несчастного урода,
- Природы пасынок, он ею позабыт…
Однако это вовсе не означает, что барочные писатели возвращались к средневековому отрицанию смысла земного существования для человека. Они не умаляли ни силы, ни величия человека. Гофмансвальдау призывает:
- А ты, душа, за узкий круг земного
- Всегда стремись бестрепетно взирать.
В соответствии с концепцией личности, созданной писателями барокко, человек должен воспринимать окружающий его мир как хаотичный и дисгармоничный.
Однако, обреченный на жизнь, человек обречен и на надежду. Отсюда его отчаянное стремление познать непознаваемое, то есть самого себя и свое предназначение.
На смену оптимизму приходит не просто трезвость, а страх, но страх преодолеваемый. Барочный человек должен определять свое поведение, постоянно экспериментируя, занимаясь поисками своего места в мире.
Земная жизнь для человека – это лишь краткий эпизод. Что произойдет с ним после смерти – неизвестно, и человек должен быть готов к любым неожиданностям. В земной жизни человек не может найти ответа на вопрос, для чего он создан. Но он может предложить свое решение этого вопроса, прожить жизнь так, чтобы показать свое значение, свою силу, свою веру в то, что он родился не напрасно.
Писатели барокко любят сравнивать жизнь с театром, где каждый человек может сам для себя придумать и разыграть ту роль, которую считает наиболее подходящей. Человек одновременно и актер, и режиссер, и автор пьесы, сюжет которой написан Богом, а финал человеку неизвестен.
Второе, очень популярное сравнение, к которому прибегает литература барокко, – это сравнение жизни со сном. Земная жизнь – это лишь мимолетное сновидение, в котором отражаются отблески подлинной загробной жизни, – так считали многие художники, принадлежавшие к этому направлению. Поэт Гонгора писал:
- А Сон, податель пьес неутомимый
- В театре, возведенном в пустоте,
- Прекрасной плотью облачает тени:
- В нем, как живой, сияет лик любимый
- Обманом кратким в двойственной тщете,
- Где благо – сон и благо – сновиденье.
Для барокко чрезвычайно важным является положение о том, что истинное предназначение человека известно лишь высшим силам. Поэтому человек должен прожить жизнь, постоянно помня о подстерегающей его смерти, после которой ему раскроются все тайны и воздастся по его заслугам. Земная жизнь – это испытание для человека. Он не знает, в какой момент его настигнет смерть, после которой уже нельзя будет исправить допущенные ошибки. Барокко изображает человека, требуя от него предельного напряжения всех его сил в трагической борьбе с враждебным ему миром.
Особая проблема, которую вынуждены были решать барочные писатели, связана с изображением в художественном произведении мира и человека. Сложность заключалась в том, что барочный писатель должен был изобразить непознаваемый дисгармоничный мир, не повинующийся ему и недоступный его разуму. Средства и приемы, которыми пользовались гуманисты эпохи Возрождения, были явно неуместны в искусстве барокко. Более того, они, по мнению представителей этого направления в литературе, искажали действительность, тешили человека несбыточными надеждами.
Барочные писатели разрешают это противоречие, обращаясь к метафорическому языку. Они изображали зыбкий, подвижный мир в зыбких, подвижных формах, не называя предмет или явление, а лишь указывая на него, тем самым позволяя читателю догадываться о том, что скрыто за символической оболочкой. Активно использовались гротеск и гипербола, позволявшие усилить впечатление от произведения искусства. Барочные писатели включают в свои творения хорошо известные мотивы и сюжеты, прибегая к вариациям, предлагая новые, неожиданные решения и выводы. Они стремятся доказать, что в мире нет очевидных истин, что все может превратиться в свою противоположность.
Враждебный человеку мир неизбежно представляется ему уродливым. Художник же должен изобразить этот мир прекрасным, преобразить его силой своего таланта. Наиболее простой путь для достижения этой цели – изобразить человека в совершенном с точки зрения формы произведении. Отсюда столь пристальное внимание барочных писателей к форме, отсюда же их тяга к декоративности, к украшению фона, на котором происходят события.
Барокко проявилось во всех европейских литературах. Оно способствовало проникновению трагических мотивов в изображении человека, более контрастному и противоречивому воспроизведению мира, оно помогло преодолеть односторонность человеческих представлений о природе, обогатило технику художественного творчества.
Итак, барокко – это литературный метод и направление, отразившее растерянность определенной части людей перед лицом кризиса гуманистических идеалов. Как и классицисты, писатели барокко пытаются преодолеть разразившийся кризис и сохранить веру в полезность и целесообразность земного существования человека.
Франсиско де Кеведо-и-Вильегас
Кеведо – один из самых ярких представителей испанской литературы XVII века, который по справедливости называли «золотым веком поэзии». Он родился в конце XVI столетия в знатной аристократической семье. В молодости будущий писатель и политический деятель прославился неукротимым нравом и многочисленными дуэлями, из которых всегда выходил победителем, несмотря на врожденную хромоту. Мало кто подозревал, что юноша в это время напряженно учился. Он окончил два университета, свободно владел почти всеми европейскими языками, имел едва ли не лучшую библиотеку в Европе. Все это позволило Кеведо стать одним из образованнейших людей XVII столетия.
Придворная карьера писателя изобиловала взлетами и падениями. Он достиг положения королевского секретаря, но затем был подвергнут опале, а незадолго до смерти заключен в тюрьму по обвинению в государственной измене.
Бурная жизнь Кеведо сопровождалась столь же бурным литературным творчеством. Он был убежденным приверженцем барокко. Прекрасное знание наук, искусств и большой жизненный опыт заставляли его трезво и скептически оценивать окружающую действительность. И поэзия, и памфлеты, и научные трактаты этого писателя пронизаны сатирическим пафосом.
Самое известное сочинение Кеведо – его плутовской роман «История жизни пройдохи по имени дон Паблос, пример бродяг и зеркало мошенников».
Мы уже говорили об этом жанре, когда знакомились с «Дон Кихотом» Сервантеса. Хотя плутовской роман появился еще в эпоху Возрождения, подлинного расцвета этот жанр достиг под пером барочных писателей.
Основу плутовских романов составляет история плута, человека, вынужденного бороться за место в жизни, не пренебрегая ничем, преступая и законы, и мораль общества, отвергнувшего его. Обычно плутовской роман начинается с описания так называемого малого света. Автор рассказывает о детстве своего героя, которое протекает относительно благополучно: у него есть дом, средства к существованию и вера в справедливость. Затем следует катастрофа. В силу каких-либо причин герой оказывается выброшенным на дорогу жизни без денег, без поддержки, часто даже без объяснения причин такой жестокости. Он попадает в большой свет.
Стремление сохранить себе жизнь и обеспечить будущее заставляет героя стать плутом: изучать жизнь и использовать несовершенство общественного устройства, а также слабости других людей для достижения собственного благополучия. Обратите внимание на характерную барочную черту: сила плута заключается как раз в том, что он не верит в гармоничность и разумность мира, но обладает удивительной способностью приспосабливаться к обстоятельствам. Он не стесняется лгать, красть, быть жестоким и равнодушным к другим. Весь окружающий мир он рассматривает как враждебный ему, а потому заботится только о себе.
Но когда в конце плутовского романа плут достигает так называемой тихой гавани, то есть вновь обретает дом, семью и благосостояние, он снова становится обычным и вполне добропорядочным членом общества.
Кеведо создал типичный образец плутовского романа. Его герой Паблос, выброшенный в большой свет, не только отчаянно борется за свое существование, он внимательно присматривается к жестокому миру, что позволяет писателю проявить свое недюжинное сатирическое дарование и показать наиболее характерные пороки современной ему Испании.
Попробуйте назвать главные объекты сатиры Кеведо в этом романе.
Писателю прекрасно удался образ главного героя – Паблоса. Хотя он и плут, он способен оценить внутреннее благородство своего хозяина дона Торибио, которому даже старается помочь. В то же время Паблос умеет быть жестоким, особенно когда сталкивается с жестокостью окружающего мира.
Не могу не обратить вашего внимания еще на одну примечательную барочную черту: в романе Кеведо слуга кормит своего хозяина (дона Торибио), а не наоборот. Это очень яркий образ, указывающий на непостижимость мира, по которому судьба несет героя, словно песчинку ветер.
Когда вы познакомитесь с романом, попытайтесь ответить на несколько вопросов. Что общего и в чем различия образов Санчо Пансы Сервантеса и Паблоса Кеведо? Почему повествование ведется в романе от первого лица? Как проявляется в этом романе барочная идея о том, что жизнь – это театр?
История жизни пройдохи по имени Дон Паблос. Главы из романа
Перевод К. Державина
Глава I
В которой повествуется о том, кто такой пройдоха и откуда он родом
Я, сеньор, родом из Сеговии. Отца моего – да хранит его Господь Бог на небесах! – звали Клементе Пабло, и был он из того же города. Занимался он, как это обычно говорится, ремеслом брадобрея, но, питая весьма возвышенные мысли, обижался, когда его так называли, и сам себя именовал подстригателем щек и закройщиком бород. Говорили, что происходил он из весьма знатной ветви, и, судя по тому, как он знатно пил, этому было можно поверить.
Был он женат на Альдонсе де Сан Педро, дочери Дьего де Сан Хуана и внучке Андреса де Сан Кристобаля. В городе подозревали, что матушка моя была не старой христианкой; сама же она, однако, перечисляя имена и прозвища своих предков, всячески старалась доказать свое святое происхождение. Она была когда-то очень xopoша собою и столь знаменита, что в свое время все виршеплеты в Испании изощряли на ней свое искусство. Вскоре после замужества, да и позже, претерпела она великие бедствия, ибо злые языки не переставали болтать о том, что батюшка мой предпочитал вместо трефовой двойки вытаскивать из колоды бубнового туза. Дознались как-то, что у всех, кому он брил бороду, пока он смачивал им щеки, а они сидели с задранной головой, мой семилетний братец с полнейшей безмятежностью очищал внутренности их карманов. Ангелочек этот помер от плетей, которых отведал в тюрьме. Отец мой (мир праху его) весьма жалел его, ибо мальчишка был таков, что умел пользоваться всеобщим расположением.
За подобные и всякие другие безделицы отец мой был схвачен, но, как мне рассказывали потом, вышел из тюрьмы с таким почетом, что его сопровождало сотни две кардиналов, из которых ни одного, впрочем, не величали вашим высокопреосвященством. Говорят, что дамы, лишь бы взглянуть на него, толпились у окон, ибо отец мой и пешком, и на коне всегда выглядел в равной степени хорошо. Рассказываю я об этом не из тщеславия, ибо всякому хорошо известно, насколько я от него далек.
Мать моя, однако, не пострадала. Как-то я слышал в похвалу ей от старухи, которая меня воспитала, что своими прелестями она околдовывала всех, кто имел с ней дело. Старуха, правда, добавляла, что при упоминании о ней поговаривали о каком-то козле и полетах по воздуху, за что ее чуть было не украсили перьями, дабы она явила свое искусство при всем честном народе. О ней ходили слухи, что она умела восстанавливать девственность, возрождала волосы и возвращала им изначальную их окраску; кто называл ее штопальщицей вожделений, кто костоправом расстроившихся склонностей, а иные попросту худыми прозвищами сводницы и пиявки чужих денежек. Надо было видеть, впрочем, ее улыбающееся лицо, когда она слушала все это, чтобы еще больше почувствовать к ней расположение. Не могу не рассказать коротко о ее покаяниях. Была у нее особая комната, в которую она входила всегда одна и только иной раз вместе со мною, на что я имел право, как ребенок. Комната эта была уставлена черепами, которые, по ее словам, должны были напоминать о смерти, а по словам других – ее клеветников, – возбуждать желание жизни. Постель ее была укреплена на веревках висельников, и она мне это объясняла следующим образом:
– Ты что думаешь? Они у меня заместо реликвий, ибо большинство повешенных спасается.
Родители мои вели большие споры о том, кому из них должен я наследовать в ремесле, но сам я уже с малых лет лелеял благородные замыслы и не склонялся ни к тому, ни к другому. Отец говорил мне:
– Воровство, сынок, это не простое ремесло, а изящное искусство. – И, сложив руки, со вздохом добавлял: – Кто на этом свете не крадет, тот и не живет. Как ты думаешь, почему нас так преследуют альгуасилы[154] и алькальды[155]? Почему они нас то ссылают, то избивают плетьми, то готовы преподнести нам петлю, хотя еще не наступил день нашего ангела и никто о подарках не думает? Не могу я говорить об этом без слез! – И добрый старик ревел, как малое дитя, вспоминая о том, как его дубасили. – Ибо не хотят они, чтобы там, где воруют они сами, воровали бы и другие, кроме них и их прихвостней. От всего, однако, спасет нас драгоценное хитроумие. В юности моей меня часто можно было увидеть в церкви, но, конечно, не потому, что я так уж ревностно прилежал религии. Сколько раз могли бы посадить меня на осла, если б я запел на кобыле! Каялся я в своих грехах только по повелению святой матери нашей церкви и вот этим путем да моим ремеслом вполне прилично содержал твою матушку.
– Как это вы меня содержали? – в великом гневе отвечала на это моя мать, опасаясь, как бы я не отвратился от колдовства. – Это я содержала вас, вытаскивала из тюрем благодаря моему хитроумию и помогала вам моими деньгами. Если вы не каялись в своих грехах, так что было тому причиной: ваша ли твердость или те снадобья, которыми я вас поила? Да что тут толковать – вся сила была в моих банках. И не бойся я, что меня услышат на улице, я бы рассказала, как мне пришлось спуститься к вам в тюрьму по дымовой трубе и вытащить вас через крышу.
Она наговорила бы еще всякой всячины – так все это ее разволновало, – не рассыпься у нее, так она размахивала руками, четки из зубов покойников. Я помирил родителей, заявив, что непременно хочу учиться добродетели и шествовать по пути благих намерений, для чего они должны определить меня в школу, ибо, не умея ни читать, ни писать, нельзя ничего достигнуть. Слова мои показались им разумными, хотя они и поворчали между собой по этому поводу. Мать моя принялась нанизывать свои зубные четки, а отец отправился срезать у кого-то уж не знаю что – то ли бороду, то ли кошелек. Я остался один и вознес благодарение Господу Богу за то, что сотворил он меня сыном столь склонных и ревностных к моему благу родителей.
Глава II
О том, как я поступил в школу и что там со мной произошло
На другой день уже был куплен букварь и сговорено с учителем. Я отправился в школу. Учитель принял меня с большой радостью, заметив, что я кажусь смышленым и сообразительным. На это я в тот же день, чтобы оправдать его надежды, хорошо выполнил свой урок. Он отвел мне место поблизости от себя, и я почти каждый раз получал отличия за то, что приходил в школу раньше всех, а покидал ее последним, ибо оказывал разные услуги хозяйке – так называли мы супругу учителя. Их обоих я привязал к себе многими любезностями. Они, в свою очередь, мне всячески покровительствовали, что усиливало зависть ко мне у остальных ребят. Я старался подружиться с дворянскими детьми, и особенно с сыном дона Алонсо Коронеля де Суньиги – мы вместе завтракали, я ходил к нему играть по праздникам и каждый день провожал его из школы домой. Остальные мальчишки – то ли потому, что я не водился с ними, то ли потому, что казался им слишком надменным, – принялись наделять меня разными прозвищами, намекавшими на ремесло моего отца. Одни звали меня доном Бритвой, другие доном Кровососной Банкой; кто говорил, оправдывая свою зависть, что ненавидит меня за то, что мать моя выпила ночью кровь у его двух малолетних сестренок, кто уверял, что моего отца приводили в его дом для травли мышей, потому что он – кот; одни, когда я проходил мимо них, кричали мне «брысь!», а другие звали «кис-кис!». Кто-то похвастал:
– А я запустил в его мать парочкой баклажанов, когда на нее напялили митру.
Всячески, коротко говоря, порочили они мое доброе имя, но присутствия духа я, слава Богу, не терял. Я обижался, но скрывал свои чувства и терпел.
Но вот в один прекрасный день какой-то мальчишка осмелился громко назвать меня сыном колдуньи, да еще и шлюхи. За то, что это было сказано во всеуслышание, – скажи он тихонько, я бы не расстроился, – я схватил камень и прошиб ему башку, а потом со всех ног бросился к матери, прося ее меня укрыть, и обо всем ей рассказал. Она ответила:
– Правильно поступил ты и хорошо себя показал. Зря только не спросил ты его, кто ему все это наговорил.
Услышав это и, как всегда, держась возвышенного образа мыслей, я заметил:
– Ах, матушка, меня огорчает только то, что все это больше пахнет мессой, нежели оскорблением.
Матушка, удивившись, спросила меня, что я этим хочу сказать, на что я ответил, что весьма боюсь, как бы парень этот не выложил мне о ней евангельскую истину, и попросил ее сказать мне честно, могу ли я, по совести, изобличить мальчишку во лжи и являюсь ли действительно сыном своего отца или же был зачат вскладчину многими. Мать моя засмеялась и сказала:
– Ах ты паршивец! Вот до чего додумался! Простака из тебя, пожалуй, не выйдет. Молодец. Хороню ты сделал, что прошиб ему голову, ибо о подобных вещах, будь хоть это сущая правда, говорить не полагается.
Я был совершенно убит всем этим и решил в кратчайший срок забрать все, что возможно, из дому и покинуть родительский кров, – так стало мне стыдно. Однако я все утаил. Отец мой отправился к раненому мальчишке, помог ему своими снадобьями и утихомирил, а я вернулся в школу, где учитель сердито встретил меня, но, узнав о причине драки, смягчился, ибо понял, что обижен я был жестоко.
Все это время меня постоянно навещал сын дона Алонсо Коронеля де Суньиги, которого звали доном Дьего. Он очень полюбил меня, ибо я всегда уступал ему мои волчки, если они были лучше, угощал его своим завтраком и не просил у него ничего из того, чем лакомился он сам. Я покупал ему картинки, учил его драться, играл с ним в бой быков и всячески его развлекал. В конце концов родители этого дворянчика, заметив, как увеселяло его мое общество, почти всегда просили моих родителей, чтобы они разрешали мне оставаться у них обедать, ужинать и даже ночевать.
Случилось как-то раз, в один из первых учебных дней после Рождества, что, увидав на улице человека по имени Понсио де Агирре – был он, кажется, обращенным евреем, – дон Дьегито сказал мне:
– Слушай, назови его Понтием Пилатом и удирай. Чтобы доставить удовольствие моему другу, я назвал этого человека Понтием Пилатом. Тот так разозлился на это, что с обнаженным кинжалом бросился за мной вдогонку, намереваясь меня убить. Я был вынужден со всех ног с криком устремиться в дом моего учителя. Понтий Пилат проник туда вслед за мною, но учитель загородил ему путь, дабы тот не прикончил меня, и уверил его, что я тотчас же получу должное наказание; несмотря на просьбы своей ценившей мою услужливость супруги, он велел мне спустить штаны и всыпал двадцать розог, приговаривая при каждом ударе:
– Будешь еще говорить про Понтия Пилата?
Я отвечал «нет, сеньор» на каждый удар, которым он меня награждал. Урок, полученный за Понтия Пилата, нагнал на меня такой страх, что когда на другой день мне было велено читать молитвы перед остальными учениками и я добрался до «Верую» – обратите внимание, ваша милость, как, сам того не чая, я расположил к себе учителя, – то, когда следовало сказать «распятого же за ны при Понтийстем Пилате», я вспомнил, что не должен больше поминать имени Пилата, и сказал: «Распятого же за ны при Понтийстем Агирре». Простодушие мое и мой страх так рассмешили учителя, что он меня обнял и выдал мне бумагу, где обязался простить мне две ближайшие порки, буде мне случится их заслужить. Этим я остался весьма доволен.
Наступили – дабы не наскучить вам рассказом – карнавальные дни, и учитель, заботясь об увеселении своих воспитанников, велел нам выбрать петушиного короля. Жребий был брошен между двенадцатью учениками, коих назначил учитель, и выпал он на мою долю. Я попросил родителей раздобыть мне праздничный наряд. Наступил день торжества, и я появился на улице, восседая верхом на тощей и унылой кляче, которая не столько от благовоспитанности, сколько от слабости все время припадала на ноги в реверансах. Круп у нее облез, как у обезьяны, хвоста не было вовсе, шея казалась длиннее, чем у верблюда, на морде красовался только один глаз, да и тот с бельмом. Что касается возраста, то ей ничего другого не оставалось, как сомкнуть навсегда свои вежды, – смахивала она более всего на смерть в конском обличье; вид ее красноречиво говорил о воздержании и свидетельствовал о постах и всяческом умерщвлении плоти; не оставалось сомнения, что она давно раззнакомилась с ячменем и соломой; но то, что казалось в ней особливо смехотворным, было множество проплешин, испещрявших ее шкуру; если бы только к ней приделать замок, она бы выглядела точь-в-точь как оживший сундук. И вот, качаясь из стороны в сторону, как чучело фарисея во время процессии, и сопровождаемый другими разряженными ребятами (я один красовался на коне, между тем как прочие следовали пешком), добрался я – при одном воспоминании об этом меня охватывает страх – до базарной площади и, приблизившись к лоткам зеленщиц (упаси нас от них Всевышний!), увидел, что лошадь моя схватила с одного из них кочан капусты и в мгновение ока отправила его себе в утробу, куда тот сразу же и покатился по ее длинному пищеводу. Торговка – а все они народ бесстыжий – подняла крик. Сбежались другие зеленщицы, а вместе с ними всякий сброд и принялись забрасывать бедного петушиного короля валявшейся на земле огромной морковью, брюквой, баклажанами и прочими овощами. Видя, что началась настоящая битва при Лепанто, которую никак нельзя было вести верхом на коне, я решил спешиться, но скотине моей в это время так дали по морде, что, взвившись на дыбы, она повалилась вместе со мною – стыдно сказать! – прямо на кучу дерьма. Можете себе представить, что тут сталось! Товарищи мои, однако, успели запастись камнями и, начав запускать ими в зеленщиц, ранили двух из них в голову. Я же после своего падения в нужник стал самой что ни на есть нужной персоной в этой драке. Явились слуги правосудия и забрали зеленщиц и мальчишек, прежде всего тех, у кого нашлось оружие, ибо кое-кто повытаскивал висевшие у пояса для пущей важности кинжалы, а кое-кто – и маленькие шпаги. Все это, разумеется, отобрали. Дошла очередь и до меня. Увидев, что при мне нет никакого оружия, ибо я успел спрятать его в соседнем доме, один из стражников спросил, нет ли у меня чего-либо опасного, на что я ответил, что нет ничего, кроме того, что может быть опасно для их носов. Должен признаться, ваша милость, что, когда в меня стали бросать баклажанами и брюквой, я решил, что по перьям на шляпе меня приняли за мою матушку, которую так же в свое время забрасывали овощами. Вот почему по своей ребячьей глупости я и взмолился:
– Тетеньки, хоть на мне и перья, но я не Альдонса де Сан Педро, моя мамаша!
Как будто бы они не видели этого по моему обличью и по моей роже! Страх и внезапность несчастья оправдывают, впрочем, мою растерянность. Что же касается до альгуасила, то он возымел намерение отправить меня в тюрьму, но не сумел этого осуществить, так как меня нельзя было удержать в руках, настолько я был вымазан всякой гнусью. В конце концов одни отправились в одну сторону, другие – в другую, а я добрался до дому, измучив все встречавшиеся мне по пути носы. Дома я рассказал обо всем случившемся своим родителям, и они пришли в такую ярость, что решили меня наказать. Я взвалил всю вину на того несуразного коня, что они сами мне дали, пробовал всячески их ублажить, но видя, что из всего этого ничего не выходит, удрал из дому и отправился к моему другу дону Дьего. Его я нашел с пробитою головою, а его родителей – исполненных решимости не отпускать больше своего сына в школу. Там я узнал также, что мой конь, очутившись в затруднительном положении, пробовал было разок-другой дрыгнуть ногами, но свернул себе хребет и при последнем издыхании остался лежать на куче навоза.
Видя, что праздник наш пошел кувырком, весь город взбудоражен, родители мои обозлены, друг мой – с пробитой головой, а лошадь издохла, решил я не возвращаться ни в школу, ни в отчий дом, а остаться в услужении у дона Дьего, или, вернее сказать, составить ему компанию, что и было осуществлено, к великому удовольствию его родителей, любовавшихся на нашу детскую дружбу. Я отписал домой, что мне нет больше нужды ходить в школу, ибо, хотя я и не научился хорошо писать, но для моего намерения стать кабальеро требуется именно умение писать плохо, что с этого же дня я отрекаюсь от ученья, дабы не вводить их в лишний расход, и от их дома, дабы избавить их наперед от всяческих огорчений. Сообщил им я также, где и в качестве кого я нахожусь и что не явлюсь к ним впредь до их волеизъявления.
Глава III
О тот, как я отправился в пансион в качестве слуги дона Дьего Коронеля
В ту пору дон Алонсо надумал определить своего сына в пансион, отчасти – чтобы отдалить его от праздной жизни, отчасти – чтобы свалить с себя всяческие заботы. Разузнал он, что в Сеговии проживает некий лисенсиат Кабра, занимающийся воспитанием дворянских детей, и направил к нему своего сынка вместе со мною в качестве провожатого и слуги. В первое же воскресенье после поста мы оказались во власти воплощенного голода, ибо нельзя было назвать иначе представшие перед нами живые мощи. Это был похожий на стеклодувную трубку ученый муж, щедрый только в своем росте, с маленькой головкой и рыжими волосами. Глаза его были вдавлены чуть не до затылка, так что смотрел он на вас как будто из бочки; столь глубоко упрятаны и так темны были они, что годились быть лавками в торговых рядах. Нос его навевал воспоминания отчасти о Риме, отчасти о Франции, был он весь изъеден нарывами – скорее от простуды, нежели от пороков, ибо последние требуют затрат. Щеки его были украшены бородою, выцветшей от страха перед находившимся по соседству ртом, который, казалось, грозился ее съесть от великого голода. Не знаю, сколько зубов у него не хватало, но думаю, что они были изгнаны из его рта за безделье и тунеядство. Шея у него была длинная, как у страуса, кадык выдавался так, точно готов был броситься на еду, руки его болтались как плети, а пальцы походили на корявые виноградные лозы. Если смотреть на него от пояса к низу, он казался вилкой или циркулем на двух длинных и тонких ножках. Походка его была очень медлительной, а если он начинал спешить, то кости его стучали подобно трещеткам, что бывают у прокаженных, просящих милостыню на больницу святого Лазаря. Говорил он умирающим голосом, бороду носил длинную, так как по скупости никогда ее не подстригал, заявляя, однако, что ему внушают такое отвращение руки цирюльника, прикасающиеся к его лицу, что он готов скорее дать себя зарезать, нежели побрить. Волосы ему подстригал один из услужливых мальчишек. В солнечные дни он носил на голове какой-то колпак, точно изгрызенный крысами и весь в жирных пятнах. Сутана его являла собою нечто изумительное, ибо неизвестно было, какого она цвета. Одни, не видя в ней ни шерстинки, принимали ее за лягушечью кожу, другие говорили, что это не сутана, а обман зрения, вблизи она казалась черной, а издали вроде как бы синей; носил он ее без пояса. Не было у него ни воротничка, ни манжет. С длинными волосами, в рваной короткой сутане, он был похож на прислужника в похоронной процессии. Каждый из его башмаков мог служить могилой для филистимлянина. Что сказать про обиталище его? В нем не было даже пауков; он заговаривал мышей, боясь, что они сгрызут сохранившиеся про запас куски черствого хлеба; постель у него была на полу, и спал он всегда на самом краешке, чтобы не снашивать простыней. Одним словом, он являлся олицетворением сугубой скаредности и сверхнищенства.
Во власть этого самого Кабры попали мы с доном Дьего и во власти его остались. Когда мы прибыли, он показал нам нашу комнату и обратился с внушением, которое, во избежание траты времени, длилось недолго. Он объяснил нам, что мы должны делать. Все это заняло у нас время до обеденного часа. Потом мы отправились вкушать пищу. Сначала обедали хозяева, а мы им прислуживали. Трапезная занимала помещение в полселемина вместимостью. За каждый стол садилось по пять кавалеров. Я осмотрелся, нет ли где кошек, и, не увидав ни одной, спросил у какого-то старого слуги, худоба которого свидетельствовала о его принадлежности к пансиону, почему их не видно. Он самым жалобным тоном ответил:
– Какие кошки? Кто же вам сказал, что кошки дружат с постами и воздержанием? По вашей дородности видно, что вы еще здесь новичок.
Услыхав это, я пригорюнился и еще больше испугался, когда заметил, что все обитатели пансиона походили на шила, а лица у них точно испытали действие сушащего пластыря. Лисенсиат Кабра уселся и благословил трапезу. Это был обед вечный, ибо он не имел ни начала, ни конца. В деревянных мисках притащили столь прозрачный суп, что, вкушая его, Нарцисс, наверное, рисковал бы жизнью больше, нежели склонившись над чистою водой. Я с тревогой заметил, что тощие пальцы обедающих бросились вплавь за единственной горошиной, сиротливо лежавшей на дне миски. Кабра приговаривал при каждом глотке:
– Ясно, что нет ничего лучше ольи, что бы там ни говорили. Все остальное – порок и чревоугодие.
Окончив эти присловья, он опрокинул посудину себе в глотку и сказал:
– Все это на здоровье телу и на пользу духу! «Прикончил бы тебя злой дух», – подумал я про себя и вдруг увидел полудуха в образе юноши столь тощего, что, казалось, на блюде с жарким, которое он держал в руках, лежал кусок его тела. Среди кусочков мяса оказалась одна бесприютная брюква.
– Сегодня у нас брюква! – воскликнул лисенсиат. – По мне, ни одна куропатка с нею не сравнится. Кушайте, кушайте, мне приятно смотреть, как вы насыщаетесь!
Он уделил всем по такому ничтожному кусочку баранины, что, сверх оставшегося под ногтями и завязшего в зубах, на долю отлученных от пищи желудков уже ничего не пришлось. Кабра глядел на своих воспитанников и приговаривал:
– Ешьте, ведь вы молодежь! Мне приятно любоваться на вашу охоту к еде.
Посудите, ваша милость, какой приправой были подобные речи для тех, кто корчился от голода!
Обед был окончен. На столе осталось несколько сухих корок, а на блюде – какие-то кусочки шкурки и кости. Тогда наставник сказал:
– Пусть это останется слугам. Им ведь тоже следует пообедать, а нам этого не нужно.
«Разрази тебя Господь со всем, что ты съел, несчастный, за эту угрозу моим кишкам!» – сказал я себе. Лисенсиат благословил обедающих и сказал:
– Ну, дадим теперь место слугам, а вам теперь до двух часов надлежит немножко поразмяться, дабы все съеденное вами не попело вам во вред.
Тут я не выдержал и захохотал во всю глотку. Лисенсиат весьма разгневался, велел мне поучиться скромности, произнес по этому случаю две-три древние сентенции и удалился.
Мы уселись, и я, видя, что дела идут не блестяще и что нутро мое взывает к справедливости, как наиболее здоровый и сильный из всех, набросился на блюдо и сразу же запихал себе в рот две корки хлеба из трех, лежавших на столе, и кусочек какой-то кожицы. Сотрапезники мои зарычали, и на шум появился Кабра со словами:
– Делите трапезу как братья, ибо Господь Бог дал вам эту возможность; не ссорьтесь, ведь хватит на всех.
Затем он пошел погреться на солнышке и оставил нас одних. Смею уверить вашу милость, что там был один бискаец по имени Хурре, который так основательно позабыл, каким образом и чем едят пищу, что, заполучив кусочек, два раза подносил его к глазам и лишь за три приема смог переправить его из рук в рот. Я попросил пить, в чем другие, столь долго постничая, уже не нуждались, и мне дали сосуд с водой. Однако не успел я поднести его ко рту, как у меня выхватил его, точно это была чаша для омовения при причастии, тот самый одухотворенный юноша, о котором я уже говорил. Я встал из-за стола с великим удручением, ибо понял, что нахожусь в доме, где, если уста пьют за здоровье кишок, последние не в силах выпить ответную здравицу, ибо пить им нечего. Тут пришла мне охота очистить утробу, или, как говорят, облегчиться, хотя я почти ничего не ел, и спросил я у одного давнего обитателя сих мест, где находится отхожее место. Он ответил:
– Не знаю; в этом доме его нет. Облегчиться же тот единственный раз, пока вы будете здесь в учении, можете где угодно, ибо я нахожусь тут вот уже два месяца, а занимался этим только в тот день, когда сюда вступил, вот как вы сегодня, да и то потому, что накануне успел поужинать у себя дома.
Как передать вам мою скорбь и муку? Были они таковы, что, приняв в соображение, сколь малое количество пищи проникло в мое тело, я не осмелился, хотя и имел к тому большую охоту, что-либо из себя извергнуть.
Мы проговорили до вечера. Дон Дьего спрашивал меня, как ему надлежит убедить свой желудок, что он насытился, если тот не хочет этому верить. В доме этом столь же часто страдали от головокружений, сколько в других от несварения желудка. Наступил час ужина, ибо полдник миновал нас. Ужин был еще более скудным, и не с бараниной, а с ничтожным количеством того, что было одного имени с нашим учителем, – с жаренной на вертеле козлятиной. И черт не измыслил бы такой муки.
– Весьма целебно и полезно для здоровья, – убеждал Кабра, – ужинать умеренно, дабы не обременять желудок.
И по этому поводу цитировал целую вереницу чертовых докторов. Он восхвалял воздержание, ибо оно избавляет от тяжелых снов, зная, конечно, что под крышей его дома ничто иное, чем жратва, не могло и присниться. Подали ужин, мы отужинали, но никто из нас не поужинал.
Отправились спать. Всю ночь, однако, ни я, ни дон Дьего не могли заснуть. Он строил планы, как бы пожаловаться отцу и попросить вызволить его отсюда, я же всячески советовал ему эти планы осуществить, хотя под конец и сказал:
– Сеньор, а уверены ли вы, что мы живы? Мне вот сдается, что в побоище с зеленщиками нас прикончили и теперь мы души, пребывающие в чистилище. Имеет ли смысл просить вашего батюшку спасать нас отсюда, если кто-нибудь не вымолит нас молитвами и не вызволит за обедней у какого-нибудь особо почитаемого алтаря?
В таких разговорах и в кратком сне минула ночь, и пришло время вставать. Пробило шесть часов, и Кабра призвал нас к уроку. Мы попели и приступили к ученью. Зубы мои покрывал налет, цвет его был желтый, ибо он выражал мое отчаяние. Велено было мне громко читать начатки грамматики, а я был столь голоден, что закусил половиною слов, проглотив их. Чтобы поверить всему этому, надо было послушать, что рассказывал мне слуга Кабры. Говорил он, что как-то на его глазах в дом этот привели двух фрисландских битюгов, а через два дня они уже стали так легки на бегу, что летали по воздуху. Привели столь же здоровых сторожевых псов, а через три часа из них получились борзые собаки. Как-то раз, по его словам, на Страстной неделе у дома Кабры сошлась и долго толкалась куча народа, из которой одни пытались просунуть в двери свои руки, другие – ноги, а третьи старались и сами пролезть внутрь. Кабра очень злился, когда его спрашивали, что это означает, а означало это, что из собравшихся одни страдали коростой, другие зудом в отмороженных местах и надеялись, что в этом доме болезни перестанут их разъедать, так как излечатся голодом, ибо им нечего будет грызть. Уверял он меня, что все это истинная правда, а я, узнав порядки в этом доме, охотно всему поверил и передаю вам, дабы вы не усомнились в правдивости моего рассказа. Но вернемся к уроку. Кабра читал его, а мы повторяли его за ним хором. Все шло дальше тем же порядком, который я вам описал, только к обеду в похлебку добавили сала, потому что кто-то когда-то намекнул ему, что таким способом он докажет, что он из благородных.
А добавка эта делалась таким образом: была у Кабры железная коробочка, вся в дырках, вроде перечницы. Он ее открывал, запихивал туда кусочек сала, снова закрывал, а потом подвешивал на веревочке в варившейся похлебке, дабы через дырки просочилось туда немного жиру, а сало осталось до другого раза. Все же это показалось ему в конце концов расточительным, он стал опускать сало в похлебку лишь на один миг…
Глава VII
Об отъезде дона Дьего, об известиях о смерти моих родителей и о решениях, которые я принял на будущее
В это время дон Дьего получил от своего отца письмо, в которое было вложено послание ко мне моего дяди Алонсо Рамплона, человека, украшенного всеми добродетелями и весьма известного в Сеговии своею близостью к делам правосудия, ибо все приговоры суда за последние четыре года исполнялись его руками. Попросту говоря, был он палачом и настоящим орлом в своем ремесле. Глядя, как он работает, хотелось невольно, чтобы и тебя самого повесили. Этот самый дядя и написал мне из Сеговии в Алькала нижеследующее письмо.
«Сынок мой Паблос! (Он очень меня любил и так меня называл.) Превеликая занятость моя в должности, препорученной мне его величеством, не дала мне времени написать раньше это письмо, ибо если и есть что плохое на коронной службе, то разве только обилие работы, вознаграждаемой, однако, печальной честью быть одним из королевских слуг. Грустно мне сообщать малоприятные вести. Батюшка твой скончался неделю тому назад, обнаружив величайшее мужество. Я свидетельствую это как человек, самолично ему в этом помогавший. На осла он вскочил, даже не вложив ногу в стремя. Камзол шел ему, точно был сшит на него, и никто, видя его выправку и распятие впереди него, не усомнился бы, что это приговоренный к повешению. Ехал он с превеликой непринужденностью, разглядывая окна и вежливо приветствуя тех, кто побросал свои занятия, чтобы на него поглазеть. Раза два он даже покручивал свои усы. Исповедников своих он просил не утомляться и восхвалял те благие напутствия, коими они его провожали. Приблизившись к виселице, он поставил ногу на лестницу и взошел не столь быстро, как кошка, но нельзя сказать, чтобы медленно, а заметив, что одна ступенька поломана, обратился к слугам правосудия с просьбой велеть ее починить для того, кто не обладает его бесстрашием. Могу сказать без преувеличения, что всем он пришелся по душе. Он уселся наверху, откинул складки своего одеяния, взял веревку и набросил ее себе на кадык. Увидев же, что его собирается исповедовать некий театинец, он обернулся к нему и сказал: «Я уже считаю себя отпетым, отче, а потому скорехонько прочтите «Верую» и покончим со всем этим», – видно, ему не хотелось показаться многоречивым. Так оно и было сделано. Он попросил меня сдвинуть ему набок капюшон и отереть слюни, что я и исполнил. Вниз он соскочил, не подгибая ног и не делая никаких лишних движений. Висел же он столь степенно, что лучшего нельзя было и требовать. Я четвертовал его и разбросал останки по большим дорогам. Один Господь Бог знает, как тяжело мне было видеть, что он стал даровой пищей для ворон, но думаю, что пирожники утешат нас, пустив его останки в свои изделия ценою в четыре мараведи. О матушке твоей, хоть она пока и жива, могу сообщить примерно то же самое, ибо взята она толедской инквизицией за то, что откапывала мертвецов, не будучи злоречивой. Говорят также, что каждую ночь она прикладывалась нечестивым лобызаньем к сатане в образе козла. В доме у нее нашли ног, рук и черепов больше, чем в какой-нибудь чудотворной часовне; наименее же тяжкое из предъявляемых ей обвинений – это обвинение в подделывании девственниц. Говорят, что она должна выступить в ауто в Троицын день и получить четыреста смертоносных плетей. Весьма печально, что она срамит всех нас, а в особенности меня, ибо в конце концов я слуга короля и с такими родичами мне не по пути. Тебе, сынок, осталось кое-какое наследство, припрятанное твоими родителями, всего около четырехсот дукатов. Я твой дядя, и все, что я имею, должно принадлежать тебе. Ввиду этого можешь сюда приехать, и с твоим знанием латыни и риторики ты будешь неподражаемым в искусстве палача. Отвечай мне тотчас же, а пока да хранит тебя Господь и т. д.».
Не могу отрицать, что весьма опечалился я нанесенным мне новым бесчестием, но отчасти оно меня и обрадовало. Ведь родительские грехи, сколь велики бы они ни были, утешают детей в их несчастьях.
Я поспешил к дону Дьего, занятому чтением письма своего отца, в котором тот приказал ему вернуться домой и, наслышавшись о моих проделках, велел не брать меня с собою. Дон Дьего сообщил, что собирается в путь-дорогу, рассказал об отцовском повелении и признался, что ему жаль покидать меня. Я жалел еще больше. Предложил он устроить меня на службу к другому кабальеро, своему другу, а я на это только рассмеялся и сказал:
– Другим я стал, сеньор, и другие у меня мысли. Целю я повыше, и иное мне нужно звание, ибо если батюшка мой попал на лобное место, то я хочу попытаться выше лба прыгнуть.
Я рассказал ему, сколь благородным образом помер мой родитель, как его разрубили и пустили в оборот и что написал мне обо всем этом мой дядя-палач, а также и о делах моей матушки, ибо ему, поскольку он знал, кто я такой, можно было открыться без всякого стыда. Дон Дьего весьма опечалился и спросил, что я намерен предпринять. Я поделился с ним своими замыслами, и после всего этого на другой день он в глубокой скорби отправился в Сеговию, а я остался дома, всячески скрывая мое несчастье. Я сжег письмо, дабы оно не попало кому-либо в руки, если потеряется, и стал готовиться к отъезду с таким расчетом, чтобы, вступив во владение своим имуществом и познакомившись с родственниками, тотчас же удрать от них подальше.
Глава VIII
О путешествии из Алькала в Сеговию и о том, что случилось со мною в пути до Рехаса, где я заночевал
Пришел день моего расставания с наилучшей жизнью, которую я когда-либо вел. Одному Богу ведомо, что перечувствовал я, покидая моих приятелей и преданных друзей, число коих было бесконечно. Я распродал для дорожных расходов все свои припрятанные пожитки и с помощью разных обманов собрал около шестисот реалов. Нанял я мула и выехал из дому, откуда мне оставалось только забрать свою тень.
Кто поведает мне печаль сапожника, поверившего мне в долг, вопли ключницы из-за наших расчетов и ругань хозяина, не получившего квартирной платы? Один сокрушался, говоря: «Всегда я это предчувствовал», другой: «Не зря твердили мне, что он мошенник». Словом, я уехал, столь удачно рассчитавшись со всем населением города, что одна половина его по моем отъезде осталась в слезах, а другая смеялась над ее плачем.
Дорогой я развлекал себя мыслями обо всем этом, как вдруг, миновав Тороте, нагнал какого-то человека, ехавшего верхом на муле. Человек этот с великим жаром что-то доказывал сам себе и был так погружен в свои мысли, что не заметил меня даже тогда, когда я с ним поравнялся. Я обратился к нему с приветствием, он ответил; тогда я спросил его, куда он едет, о том же спросил и он меня, и, обменявшись ответами, мы принялись рассуждать, затеют ли турки войну и каковы силы нашего государя. Спутник мой начал объяснять мне, каким способом можно завоевать Святую землю и завладеть Алжиром. Из этих объяснений я понял, что он помешан на делах государственных и правительственных. Мы продолжали беседовать о том о сем, как это полагается у бродячих людей, и наконец добрались до Фландрии. Тут спутник мой стал вздыхать.
– Это государство стоит мне больших расходов, чем королю, – промолвил он, – ибо вот уже четырнадцать лет, как вожусь я с одним проектом, который хоть и неисполним, но привел бы все в порядок, если бы его можно было осуществить.
– Какой же это проект, – полюбопытствовал я, – и почему он неосуществим, несмотря на столь великие его выгоды?
– А кто сказал вам, ваша милость, – возразил мой собеседник, – что он неосуществим? Он осуществим, но не исполняется, а это совсем не одно и то же, и если это вам не будет в тягость, я бы поведал, в чем тут секрет. В свое время, впрочем, вы это узнаете, ибо я собираюсь теперь напечатать его вместе с другими моими сочинениями, в коих я, между прочим, указываю королю два способа завоевать Остенде.
Я попросил его изложить мне эти два способа, и он, вытащив из кармана и показав мне большой план неприятельских и наших укреплений, сказал:
– Вы видите ясно, ваша милость, что вся трудность заключается в этом кусочке моря. Ну вот, я и велел бы высосать его при помощи губок и убрать прочь.
На эту глупость я разразился хохотом, а он, взглянув на меня, заметил:
– Все, кому я это рассказывал, приходили в такой же восторг, как и вы.
– Ваша идея, – ответил я, – столь нова и столь тщательно обдумана, что в этом я нимало не сомневаюсь. Примите только во внимание, ваша милость, что чем больше вы будете высасывать воду, тем больше нагонит ее с моря.
– Море этого не сделает, – возразил он, – ибо я его считаю весьма истощившимся, и остается лишь приступить к делу, а кроме того, я придумал способ углубить его поодаль на двенадцать человеческих ростов.
Я не осмелился возражать ему из страха, чтобы он не принялся излагать мне способ спустить небо на землю. Никогда еще в жизни не доводилось мне видеть такого чудака. Он сообщил мне, что изобретения Хуанело ничего не стоят и что сейчас он сам разрабатывает проект, как поднимать воду из Тахо в Толедо более легким способом, и на мой вопрос, как именно, сказал, что способ этот заключается в заклинании. Слыхана ли была на свете такая чушь, ваша милость?
Наконец он объявил мне:
– Я и не думаю привести все это в исполнение до тех пор, пока король не пожалует мне командорства, которое мне вполне подойдет, ибо я происхожу из достаточно знатного рода.
В таких беседах прошел путь до Торехона, где он покинул меня, ибо ехал туда навестить какую-то свою родственницу.
Помирая со смеху от тех проектов, которыми занимал свое время мой спутник, я направился далее, как вдруг еще издали увидел посланных мне Богом и счастливым случаем мула без седока и спешившегося около него всадника, который, уставившись в книгу, чертил на земле какие-то линии и измерял их циркулем. Он перескакивал и перепрыгивал с одной стороны дороги на другую и время от времени, скрестив пальцы, проделывал какие-то танцевальные движения. Признаюсь, за дальностью расстояния я сначала принял его за чернокнижника и даже не осмеливался к нему подъехать. Наконец я решился. Он заметил меня, когда я уже был близко от него, захлопнул книгу и, пытаясь вдеть ногу в стремя, поскользнулся и упал. Я помог ему подняться, а он объяснил мне:
– Я плохо рассчитал центр соотношения сил, чтобы сделать правильную описывающую дугу при восхождении.
Уразумев его речь, я пришел в смущение, тем более законное, что он действительно оказался самым сумасбродным человеком из всех, когда-либо рожденных женщиной. Он спросил, направляюсь ли я в Мадрид по прямой или по окружно-изогнутой линии, и я, хоть и не понял этого вопроса, поспешил ответить, что по окружно-изогнутой. Тогда он поинтересовался, чья рапира висит у меня на боку. Я ответил, что моя собственная. Он посмотрел на нее и сказал:
– У таких рапир поперечина у рукояти должна была бы быть гораздо больше, чтобы легче было отражать режущие удары, приходящиеся на центр клинка, – и завел тут такую длинную речь, что в конце концов заставил меня спросить, чем он занимается. Он пояснил, что является великим мастером фехтования и может доказать это в любых обстоятельствах.
Еле сдерживая смех, я сказал ему:
– А я, признаться, увидав вас издали, по первости решил, что вы колдун, чертящий магические круги.
– А это, – объяснил он мне, – я исследовал обман с большим переходом на четверть окружности так, чтобы одним выпадом уложить противника, не оставив ему ни единого мига для покаяния, дабы он не донес, кто это сделал. Прием этот я хотел обосновать математическим путем.
– Неужели для этого нужна математика? – спросил я его.
– И не только математика, – ответил он, – но и богословие, философия, музыка и медицина.
– Что касается медицины, я нисколько не сомневаюсь в этом, раз дело идет о человекоубийстве.
– Не шутите, – возразил он мне, – я сейчас изучаю парад при помощи широкого режущего удара, заключающего спиральное мулине.
– Из того, что вы мне говорите, я все равно ни слова не понимаю.
– Все это разъяснит вам, – успокоил он меня, – вот эта книга, именуемая «Величие шпаги», книга весьма хорошая и содержащая в себе истинные чудеса. А чтобы вы всему этому поверили, в Рехасе, где мы сегодня с вами остановимся на ночлег, я покажу вам чудеса при помощи двух вертелов. Можете не сомневаться, что всякий, кто изучит эту книгу, убьет, кого ему будет угодно.
Ее написал, само собой разумеется, человек великой учености, чтобы не сказать больше.
В подобных разговорах добрались мы до Рехаса и спешились у дверей какой-то гостиницы. Он, видя, как я схожу с мула, поспешил громко крикнуть, чтобы я расставил ноги сначала под тупым углом, а затем свел их к параллелям, дабы опуститься перпендикулярно к земле. Заметив, что я смеюсь, хозяин гостиницы также расхохотался и спросил, не индеец ли, часом, этот кабальеро, что столь чудно выражается. Я думал, что сойду с ума от смеха, а фехтовальщик подошел к хозяину и обратился к нему с просьбой:
– Дайте мне, сеньор, два вертела для двух-трех геометрических фигур, я их вам незамедлительно возвращу.
– Господи Иисусе! – воскликнул хозяин. – Давайте, ваша милость, эти фигуры сюда, и жена моя вам их зажарит, хоть я и не слыхал никогда про таких птиц.
– Это не птицы! – Тут спутник мой обратился ко мне: – Что вы скажете, ваша милость, о таком невежестве! Давайте сюда ваши вертела. Они нужны мне только для фехтования. Быть может, то, что я проделаю у вас на глазах, принесет вам больше пользы, чем все деньги, что заработали вы за всю жизнь.
Вертела, однако, были заняты, и нам пришлось удовольствоваться двумя огромными поварешками. Никогда еще не было видно ничего, столь достойного смеха. Фехтовальщик подпрыгивал и объяснял:
– Меняя место, я сильно выигрываю, ибо под этим углом могу атаковать противника в профиль. Чтобы парировать его удар в среднем темпе, мне достаточно замедленного движения. Таков должен быть колющий удар, а такой вот режущий.