Литература 9 класс. Учебник-хрестоматия для школ с углубленным изучением литературы Коллектив авторов
Судьба оказалась к ней немилостива. Ее первый муж, поэт Н. С. Гумилев, был расстрелян; сын, будущий знаменитый ученый Л. Н. Гумилев, посажен в тюрьму, а саму поэтессу ждало обвинение в пессимизме и безыдейности. А. А. Ахматова не только сумела сохранить поэтический дар чистым, но и оставила прекрасный лирическийпамятник, в котором звучит боль и мука сотен тысяч русских матерей и жен, чьи сыновья и мужья пали жертвой кровавого большевистского террора. «Реквием» – это надгробная песнь замученным и истерзанным пытками русским людям, сохранившим веру и любовь к земле своих предков.
Реквием
1935—1940
1961
- Нет, и не под чуждым небосводом,
- И не под защитой чуждых крыл,
- – Я была тогда с моим народом,
- Там, где мой народ, к несчастью, был.
Вместо предисловия
В страшные годы ежовщины я провела семнадцать месяцев в тюремных очередях в Ленинграде. Как-то раз кто-то «опознал» меня. Тогда стоящая за мной женщина с голубыми губами, которая, конечно, никогда в жизни не слыхала моего имени, очнулась от свойственного нам всем оцепенения и спросила меня на ухо (там все говорили шепотом):
– А это вы можете описать? И я сказала:
– Могу.
Тогда что-то вроде улыбки скользнуло по тому, что некогда было ее лицом.
1 апреля 1957 года Ленинград
Посвящение
- Перед этим горем гнутся горы,
- Не течет великая река,
- Но крепки тюремные затворы,
- А за ними «каторжные норы»
- И смертельная тоска.
- Для кого-то веет ветер свежий,
- Для кого-то нежится закат —
- Мы не знаем, мы повсюду те же,
- Слышим лишь ключей постылый скрежет
- Да шаги тяжелые солдат.
- Подымались как к обедне ранней,
- По столице одичалой пели,
- Там встречались, мертвых бездыханней,
- Солнце ниже, и Нева туманней,
- А надежда все поет вдали.
- Приговор… И сразу слезы хлынут,
- Ото всех уже отделена,
- Словно с болью жизнь из сердца вынут,
- Словно грубо навзничь опрокинут,
- Но идет… Шатается… Одна.
- Где теперь невольные подруги
- Двух моих осатанелых лет?
- Что им чудится в сибирской вьюге,
- Что мерещится им в лунном круге?
- Им я шлю прощальный мой привет.
Вступление
- Это было, когда улыбался
- Только мертвый, спокойствию рад,
- И ненужным привеском болтался
- Возле тюрем своих Ленинград.
- И когда, обезумев от муки,
- Шли уже осужденных полки,
- И короткую песню разлуки
- Паровозные пели гудки,
- Звезды смерти стояли над нами,
- И безвинная корчилась Русь
- Под кровавыми сапогами
- И под шинами черных марусь.
I
- Уводили тебя на рассвете,
- За тобой, как на выносе, шла,
- В темной горнице плакали дети,
- У божницы свеча оплыла.
- На губах твоих холод иконки,
- Смертный пот на челе…
- Не забыть! Буду я, как стрелецкие женки,
- Под кремлевскими башнями выть.
II
- Тихо льется тихий Дон,
- Желтый месяц входит в дом,
- Входит в шапке набекрень.
- Видит желтый месяц тень.
- Эта женщина больна,
- Эта женщина одна.
- Муж в могиле, сын в тюрьме,
- Помолитесь обо мне.
III
- Нет, это не я, это кто-то другой страдает.
- Я бы так не могла, а то, что случилось,
- Пусть черные сукна покроют,
- И пусть унесут фонари… Ночь.
IV
- Показать бы тебе, насмешнице
- И любимице всех друзей,
- Царскосельской веселой грешнице,
- Что случится с жизнью твоей —
- Как трехсотая, с передачею,
- Под Крестами будешь стоять
- И своею слезой горячею
- Новогодний лед прожигать.
- Там тюремный тополь качается,
- И ни звука – а сколько там
- Неповинных жизней кончается…
V
- Семнадцать месяцев кричу,
- Зову тебя домой,
- Кидалась в ноги палачу,
- Ты сын и ужас мой.
- Все перепуталось навек,
- И мне не разобрать
- Теперь, кто зверь, кто человек,
- И долго ль казни ждать.
- И только пышные цветы,
- И звон кадильный, и следы
- Куда-то в никуда.
- И прямо мне в глаза глядит
- И скорой гибелью грозит
- Огромная звезда.
VI
- Легкие летят недели,
- Что случилось, не пойму,
- Как тебе, сынок, в тюрьму
- Ночи белые глядели,
- Как они опять глядят
- Ястребиным жарким оком,
- О твоем кресте высоком
- И о смерти говорят.
VII
Приговор
- И упало каменное слово
- На мою еще живую грудь.
- Ничего, ведь я была готова,
- Справлюсь с этим как-нибудь.
- У меня сегодня много дела:
- Надо память до конца убить,
- Надо, чтоб душа окаменела,
- Надо снова научиться жить.
- А не то… Горячий шелест лета,
- Словно праздник за моим окном.
- Я давно предчувствовала этот
- Светлый день и опустелый дом.
VIII
К смерти
- Ты все равно придешь – зачем же не теперь?
- Я жду тебя – мне очень трудно.
- Я потушила свет и отворила дверь
- Тебе, такой простой и чудной.
- Прими для этого какой угодно вид,
- Ворвись отравленным снарядом
- Иль с гирькой подкрадись, как опытный бандит,
- Иль отрави тифозным чадом,
- Иль сказочкой, придуманной тобой
- И всем до тошноты знакомой, —
- Чтоб я увидела верх шапки голубой
- И бледного от страха управдома.
- Мне все равно теперь. Клубится Енисей,
- Звезда Полярная сияет.
- И синий блеск возлюбленных очей
- Последний ужас застилает.
IX
- Уже безумие крылом
- Души накрыло половину,
- И поит огненным вином,
- И манит в черную долину.
- И поняла я, что ему
- Должна я уступить победу,
- Прислушиваясь к своему
- Уже как бы к чужому бреду.
- И не позволит ничего
- Оно мне унести с собою
- (Как ни упрашивай его
- И как ни докучай мольбою):
- Ни сына страшные глаза —
- Окаменелое страданье,
- Ни день, когда пришла гроза,
- Ни час тюремного свиданья,
- Ни милую прохладу рук,
- Ни лип взволнованные тени,
- Ни отдаленный легкий звук —
- Слова последних утешений.
X
Распятие
«Не рыдай Мене, Мати, во гробе зрящи».
- Хор ангелов великий час восславил,
- И небеса расплавились в огне.
- Отцу сказал: «Почто Меня оставил!»
- А Матери: «О, не рыдай Мене…»
- Магдалина билась и рыдала,
- Ученик любимый каменел,
- А туда, где молча Мать стояла,
- Так никто взглянуть и не посмел.
Эпилог
- Узнала я, как опадают лица,
- Как из-под век выглядывает страх,
- Как клинописи жесткие страницы
- Страдание выводит на щеках,
- Как локоны из пепельных и черных
- Серебряными делаются вдруг,
- Улыбка вянет на губах покорных,
- И в сухоньком смешке дрожит испуг.
- И я молюсь не о себе одной,
- А обо всех, кто там стоял со мною
- И в лютый холод, и в июльский зной
- Под красною, ослепшею стеною.
- Опять поминальный приблизился час.
- Я вижу, я слышу, я чувствую вас:
- И ту, что едва до окна довели,
- И ту, что родимой не топчет земли,
- И ту, что, красивой тряхнув головой,
- Сказала: «Сюда прихожу, как домой!»
- Хотелось бы всех поименно назвать,
- Да отняли список, и негде узнать.
- Для них соткала я широкий покров
- Из бедных, у них же подслушанных слов.
- О них вспоминаю всегда и везде,
- О них не забуду и в новой беде,
- И если зажмут мой измученный рот,
- Которым кричит стомильонный народ,
- Пусть так же они поминают меня
- В канун моего погребального дня.
- А если когда-нибудь в этой стране
- Воздвигнуть задумают памятник мне,
- Согласье на это даю торжество,
- Но только с условьем – не ставить его
- Ни около моря, где я родилась:
- Последняя с морем разорвана связь,
- Ни в царском саду у заветного пня,
- Где тень безутешная ищет меня,
- А здесь, где стояла я триста часов
- И где для меня не открыли засов.
- Затем, что и в смерти блаженной боюсь
- Забыть громыхание черных марусь,
- Забыть, как постылая хлопала дверь
- И выла старуха, как раненый зверь.
- И пусть с неподвижных и бронзовых век,
- Как слезы, струится подтаявший снег,
- И голубь тюремный пусть гулит вдали,
- И тихо идут по Неве корабли.
Вопросы и задания1. Охарактеризуйте жанр реквиема.
2. К кому обращено посвящение «Реквиема»?
3. Объясните, как построен «Реквием».
4. Как создается в «Реквиеме» образ Смерти?
5. Каково идейное звучание «Распятия» в этом произведении?
6. Как соотносится эпилог с остальными частями «Реквиема»?
7. Охарактеризуйте лирического героя этого произведения.
8. Проследите изменения ритмического рисунка «Реквиема» и объясните его лирическое значение.
Чингиз Айтматов
После сказки (белый пароход)
Чингиз Айтматов – современный киргизский писатель. Читательское признание Ч. Айтматов получил после публикации новеллы «Джамиля», которая сразу же была переведена на многие европейские языки. В последующие годы Ч. Айтматов создает целый ряд новелл и романов, среди них «Буранный полустанок (И дольше века длится день)» и роман «Плаха», получившие всемирную известность.
Писатель удивительно точно изображает внутренний мир героев, ставит современные и очень сложные проблемы. Будучи глубоко национальным писателем, Ч. Айтматов обращается к проблемам, имеющим общечеловеческое значение. Опираясь на традиции киргизского фольклора, он использует достижения как русской, так и зарубежной литературы. Сумеете ли вы сами определить, какой метод лежит в основе романа «После сказки (Белый пароход)».
В романе «После сказки (Белый пароход)» проявляются две точки зрения на судьбу мальчика: его собственная и взрослых людей. Противопоставляя людей, одухотворенных мечтой, не утративших свои исторические, национальные и культурные корни, людям практичным, во всем ищущим личную выгоду, стремящимся к самоутверждению, Айтматов вскрывает истинные причины падения нравов и деградации личности.
Проследите, как писатель показывает этот процесс. Что, по его мнению, является самым опасным ее симптомом?
Замечательно, что мальчик, никогда не знавший своих родителей, но с детских лет принявший и полюбивший природу, придумывая «свою» сказку, оказывается провидцем. Мир его сказки – истина, открывшаяся лишь ему одному.
Какие художественные средства использует Ч. Айтматов для создания характера главного героя?
Художественный мир романа оказывается подобным прозрачной воде Иссык-Куля, в которой, как в зеркале, отражаются во всем многообразии человеческие судьбы.
Задумайтесь, для чего вводится в роман образ Орозкула.
Бесспорно, человек во многом сам определяет свою судьбу, сам является ее творцом, художником. Но что будет, если он не сможет сохранить «детскую совесть» и прекрасную сказку в душе. Главный герой учится с детства: вначале слушая сказку, рассказанную дедом, затем придумывая собственную. Так постепенно на глазах у читателя он из смышленого мальчика превращается в образованного, духовно щедрого человека, стремящегося сохранить то, что когда-то получил в наследство сам.
И последний вопрос: как использует автор прием антитезы, чтобы показать освоение мира мальчиком?
Вопросы и задания1. Охарактеризуйте главного героя произведения.
2. Приведите примеры психологизма Ч. Айтматова.
3. Объясните смысл названия романа.
4. Какую роль играет в романе пейзаж?
5. Чем различается в романе «мир ребенка» и «мир взрослого»?
6. Напишите сочинение на тему «Действительность и сказка» в романе Ч. Айтматова «Белый пароход».
Александр Исаевич Солженицын
Этот современный писатель прожил большую и трудную жизнь. В Великую Отечественную войну командовал артиллерийской батареей, в конце войны оказался в лагерях, был школьным учителем. После реабилитации, в 60-е годы, Солженицын опубликовал несколько произведений, сразу же принесших ему мировую известность («Один день Ивана Денисовича», «Матренин двор» и др.).
Тогда его называли «новым Львом Толстым», а его произведения «образцом социалистического реализма», но затем отношение к писателю, откровенно рассказывающему правду о жизни своего народа, резко изменилось. Его перестали печатать, подвергли травле, лишили возможности получить присужденную ему в 1970 году Нобелевскую премию и в конце концов выдворили за пределы страны. За рубежом были опубликованы «Раковый корпус», «В круге первом» и главное произведение писателя – «Архипелаг ГУЛАГ». У себя на родине А. И. Солженицын был объявлен злостным антисоветчиком и врагом советского народа.
Сам же писатель мучительно переживал разрыв с родиной, отказывался принять американское гражданство и мечтал о возвращении в Россию. Сегодня его мечта сбылась, его произведения изданы миллионными тиражами, ему справедливо возвращено имя классика современной литературы.
Небольшая новелла «Захар-калита», написанная в 1965 году, очень хорошо передает патриотизм автора, его чуткое восхищение родной природой и замечательное мастерство рассказчика.
Заметьте, как писатель фиксирует связь времен, используя пейзаж и реалистические детали, вызывающие исторические ассоциации рассказчика. Язык повествования сочный и свежий. Сказовая форма позволяет А. И. Солженицыну создать характер повествователя.
Постарайтесь сами указать стилевые особенности новеллы.
Захар-Калита
Рассказ
Друзья мои, вы просите рассказать что-нибудь из летнего велосипедного? Ну вот, если нескучно, послушайте о Поле Куликовом.
Давно мы на него целились, но как-то все дороги не ложились. Да ведь туда раскрашенные щиты не зазывают, указателей нет, и на карте найдешь не на каждой, хотя битва эта по четырнадцатому веку досталась русскому телу и русскому духу дороже, чем Бородино по девятнадцатому. Таких битв не на одних нас, а на всю Европу в полтысячи лет выпадала одна. Эта битва была не княжеств, не государственных армий – битва материков.
Может, мы и подбираться вздумали нескладно: от Епифани через Казановку и Монастырщину. Только потому, что дождей перед тем не было, мы проехали в седлах, за рули не тащили, а через Дон, еще не набравший глубины, и через Непрядву переводили свои «велики» по пешеходным двудосочным мосткам.
Задолго, с высоты, мы увидели на другой обширной высоте как будто иглу в небо. Спустились – потеряли ее. Опять стали вытягивать вверх – и опять показалась серая игла, теперь уже явнее, а рядом с ней привиделась нам как будто церковь, но странная, постройки невиданной, какая только в сказке может примерещиться: купола ее были как бы сквозные, прозрачные и в струях жаркого августовского дня колебались и морочили – то ли есть они, то ли нет.
Хорошо догадались мы в лощинке у колодца напиться и фляжки наполнить – это очень нам потом пригодилось. А мужичок, который ведро нам давал, на вопрос: «Где Поле Куликово?» – посмотрел на нас как на глупеньких:
– Да не Куликово, а Куликово. Подле поля-то деревня Куликовка, а Куликовка вона, на Дону, в другу сторону.
После этого мужичка мы попели глухими проселками и до самого памятника несколько километров не встретили уже ни души. Просто это выпало нам так в тот день – ни души, в стороне где-то и помахивала тракторная жатка, и здесь тоже люди были не раз и придут не раз, потому что засеяно было все, сколько глаз охватывал, и доспевало уже – где греча, где свекла, клевер, овес и рожь, и горох (того гороху молодого и мы полущили), – а все же не было никого в тот день, и мы прошли как по священному безмолвному заповеднику. Нам без помех думалось о тех русоволосых ратниках, о девяти из каждого пришедшего десятка, которые вот тут, на сажень под теперешним наносом, легли и до кости растворились в земле, чтоб только Русь встряхнулась от басурманов.
Весь этот некрутой и широкий взъем на Мамаеву высоту не мог резко изменить очертаний и за шесть веков, разве обезлесел. Вот именно тут где-то, на обозримом отсюда окружье, с вечера 7 сентября и ночью, переходя Дон, располагались кормить коней (да только пеших было больше), дотачивать мечи, крепиться духом, молиться и гадать – едва ли не четверть миллиона русских, больше двухсот тысяч. Тогда народ наш в седьмую ли долю был так люден, как сейчас, и эту силищу вообразить невозможно – двести тысяч!
И из каждых десяти воинов – девять ждали последнего своего утра.
А и через Дон перешли наши тогда не с добра – кто ж по охоте станет на битву так, чтоб обрезать себя сзади рекою? Горька правда истории, но легче высказать ее, чем таить: не только черкесов и генуэзцев привел Мамай, не только литовцы с ним были в союзе, но и князь рязанский Олег. (И Олега тоже понять бы надо: он землю свою проходную не умел иначе сберечь от татар. Жгли его землю перед тем за семь лет, за три года и за два.) Для того и перешли русские через Дон, чтобы Доном ощитить свою спину от своих же, от рязанцев: не ударили бы православные.
Игла маячила впереди, да уже не игла, а статная, ни на что не похожая башня, но не сразу мы могли к ней выбиться: проселки кончались, упирались в посевы, мы обводили велосипеды по межам – и, наконец, из земли, ниоткуда не начинаясь, стала проявляться затравяневшая, заглохшая, заброшенная, а ближе к памятнику уже и совсем явная, уже и с канавами, старая дорога.
Посевы оборвались, на высоте начался подлинный заповедник, кусок глухого пустопорожнего поля, только что не в ковыле, а в жестких травах – и лучше нельзя почтить этого древнего места: вдыхай дикий воздух, оглядывайся и видь! – как по восходу солнца сшибаются Телебей с Пересветом, как стяги стоят друг против друга, как монгольская конница спускает стрелы, трясет копьями и с перекаженными лицами бросается топтать русскую пехоту, рвать русское ядро – и гонит нас назад, откуда мы пришли, туда, где молочная туча тумана встала от Непрядвы и Дона.
И мы ложимся, как скошенный хлеб. И гибнем под копытами.
Тут-то, в самой заверти злой сечи, – если кто-то сумел угадать место – поставлен и памятник, и та церковь с неземными куполами, которые удивили нас издали. Разгадка же вышла проста: со всех пяти куполов соседние жители на свои надобности ободрали жесть, и купола просквозились, вся их нежная форма осталась ненарушенной, но выявлена только проволокой и издали кажется маревом.
А памятник удивляет и вблизи. Пока к нему не подойдешь пощупать – не поймешь, как его сделали. В прошлом веке, уже тому больше ста лет, а придумка – собрать башню из литья – вполне сегодняшняя, только сегодня не из чугуна бы лили. Две площадки, одна на другую, потом двенадцатерик, потом он постепенно скругляется, сперва обложенный, опоясанный чугунными же щитами, мечами, шлемами, чугунными славянскими надписями, потом уходит вверх, как труба в четыре раздвига (а самые раздвиги отлиты как бы из органных тесно-сплоченных труб), потом шапка с насечкой, и надо всем – золоченый крест, попирающий полумесяц. И все это – метриков на тридцать, все это составлено из фигурных плит, да так еще стянуто изнутри болтами, что ни болтика, ни щелки нигде не проглядывало, будто памятник цельно отлит, – пока время, а больше внуки и правнуки не прохудили там и сям.
Долго идя по пустому полю, мы и сюда пришли как на пустое место, не чая кого-нибудь тут встретить. Шли и размышляли: почему так? Не отсюда ли повелась судьба России? Не здесь ли совершен поворот ее истории? Всегда ли только через Смоленск и Киев роились на нас враги?.. А вот никому не нужно, никому невдомек.
И как же мы были рады ошибиться! Сперва невдали от памятника мы увидели седенького старичка с двумя парнишками. Они лежали на траве, бросив рюкзак, и что-то писали в большой книге, размером с классный журнал. Мы подошли, узнали, что это – учитель литературы, ребят он подхватил где-то недалеко, книга же была совсем не из школы, а ни мало, ни много как Книга Отзывов. Но ведь здесь музея нет, у кого ж хранится она в диком поле?
И тут-то легла на нас от солнца дородная тень. Мы обернулись. Это был Смотритель Куликова Поля! – тот муж, которому и довелось хранить нашу славу.
Ах, мы не успели выдвинуть объектив! Да и против солнца нельзя. Да и Смотритель не дался бы под аппарат (он цену себе знал и во весь день потом ни разу не дался). Но описывать его – самого ли сразу? Или сперва его мешок? (В руках у него был простой крестьянский мешок, до половины наложенный и не очень, видно, тяжелый, потому что он, не утомляясь, его держал.)
Смотритель был рыжий мужик, похожий отчасти и на разбойника. Руки и ноги у него здоровы удались, а еще рубаха была привольно расстегнута, кепка насажена косовато, из-под нее выбивалась рыжизна, брился он не на этой неделе, на той, но через всю щеку продралась красноватая свежая царапина.
– А! – неодобрительно поздоровался он, так над нами и нависая. – Приехали? На чем?
Он как бы недоумевал, будто забор шел кругом, а мы дырку нашли и проскочили. Мы кивнули ему на велосипеды, составленные в кустах. Хоть он держал мешок, как перед посадкой на поезд, а вид был такой, что и паспорта сейчас потребует. Лицо у него было худое, клином вниз, а решимости не занимать.
– Предупреждаю! Посадку не мять! Велосипедами.
И тем сразу было нам уставлено, что здесь, на Поле Куликовом, не губы распустя ходят.
На Смотрителе был расстегнутый пиджак – долгополый и охватистый, как бушлат, кой-где и подштопанный, а цвета того самого из присказки – серо-буро-малинового. В пиджачном отвороте сияла звезда – мы подумали сперва, орденская, нет – звезда октябренка с Лениным в кружке. Под пиджаком же носил он навыпуск длинную, синюю, в белую полоску ситцевую рубаху, какую только в древне могли ему сгнить; зато перепоясана была рубаха армейским ремнем с пятиконечной звездою. Брюки офицерские диагоналевые третьего срока заправлены были в кирзовые сапоги, уже протертые на сгибах голенищ.
– Ну? – спросил он учителя, много мягче. – Пишете?
– Сейчас, Захар Дмитрич, – повеличал его тот, – кончаем.
– А вы, – (строго опять), – тоже будете писать?
– Мы – попозже. – И чтоб как-нибудь от его напора отбиться, перехватили: – А когда этот памятник поставлен – вы-то знаете?
– А как же! – обиженно откинулся он и даже захрипел, закашлялся от обиды. – А зачем же я здесь?!
И опустив осторожно мешок (в нем звякнули как бы не бутылки), Смотритель вытащил нам из кармана грамотку, развернул ее – тетрадный лист, где печатными буквами, не помещаясь по строкам, было написано посвящение Дмитрию Донскому и год поставлен – 1848.
– Это что ж такое?
– А вот, товарищи, – вздохнул Захар Дмитрич, прямодушно открывая, что и он не так силен, как выдал себя вначале, – вот и понимайте. Это уж я сам с плиты списал, потому что каждый требует: когда поставлен? И место, хотите покажу, где плита была.
– Куда ж она делась?
– А черт один из нашей деревни упер – и ничего с ним не сделаем.
– И знаете – кто?
– Ясно, знаю. Да долю-то буковок я у него отбил, управился, а остальные до сих у него. Мне б хоть буковки все, я б тут их приставил.
– Да зачем же он плиту украл?
– По хозяйству.
– И что ж, отобрать нельзя?
– Ха-га! – подбросил голову Захар на наш дурацкий вопрос. – Вот именно что! Власти не имею! Ружья – и то мне не дают. А тут – с автоматом надо.
Глядя на его расцарапанную щеку, мы про себя подумали: и хорошо, что ему ружья не дают.
Тут учитель кончил писать и отдал Книгу Отзывов. Думали мы – Захар Дмитриевич под мышку ее возьмет или в мешок сунет, – нет, не угадали. Он отвел полу своего запашного пиджака, и там, с исподу, у него оказался пришит из мешочной же ткани карман не карман, торба не торба, а верней всего калита, размером как раз с Книгу Отзывов, так что она входила туда плотненько. И еще при той же калите было стремечко для тупого чернильного карандаша, который он тоже давал посетителям.
Убедясь, что мы прониклись, Захар-калита взял свой мешок (да, таки стекольце в нем позванивало) и, загребая долгими ногами, сутулясь, пошел в сторонку, под кусты. То разбойное оживление, с которым он нас одернул поначалу, в нем прошло. Он сел, ссутулился еще горше, закурил – и курил с такой неутоленной кручиной, с такой потерянностью, как будто все легшие на этом поле легли только вчера и были ему братья, свояки и сыновья и он не знал теперь, как жить дальше.
Мы решили пробыть тут день до конца и ночь: посмотреть, какова она, куликовская ночь, опетая Блоком. Мы, не торопясь, то пели к памятнику, то осматривали опустошенную церковь, то бродили по полю, стараясь вообразить, кто где стоял 8 сентября, то взлезали на чугунные плоскости памятника.
О, здесь были до нас, здесь были! Не упрекнуть, что памятник забыт. Не ленились идолы зубилом выбивать по чугуну и гвоздями процарапывать, а кто послабей – углем писать на церковных стенах: «Здесь был супруг Полунеевой Марии и Лазарев Николай с 8-V-50 по 24-V». «Здесь были делегаты районного совещания…» «Здесь были работники Кимовской РК Связи 23-VI-52…» «Здесь были…» «Здесь были…»
Тут подъехали на мотоцикле трое рабочих парней из Новомосковска. Они легко вскочили на плоскости, стали разглядывать и ласково обхлопывать нагретое серо-черное тело памятника, удивлялись, как он здорово собран, и объясняли нам. За то и мы им с верхней площадки показали, что знали, о битве.
А кому теперь уж так точно это знать – где было и как? По летописным рассказам, монголо-татары на конях врубались в пешие наши полки, редили и гнали нас к донским переправам – и уже не защитою от Олега обернулся Дон, а грозил гибелью. Быть бы Дмитрию и тогда Донским, да с другого конца. Но верно он все расчел и сам держался, как не всякий сумел бы великий князь. Под знаменем своим он оставил боярина в убранстве, а сам бился как ратник, и видели люди: рубился он с четырьмя татарами сразу. Однако и великокняжеский стяг изрубили, и Дмитрий с промятым панцирем еле дополз до леса, – нас топтали и гнали. Вот тут-то из лесной засады в спину зарьявшимся татарам ударил со своим войском другой Дмитрий, Волынский-Боброк, московский воевода. И погнал он татар туда, как они и скакали, наступая, только заворачивал крутенько и сшибал в Непрядву. С того-то часа воспрянули русские: повернули стенкою на татар, и с земли поднимались и всю ставку с ханами, и Мамая самого гнали сорок верст через реку Птань и аж до Красивой Мечи. (Но и тут легенда перебивает легенду, и из соседней деревни Ивановки старик рассказывает все по-своему: что туман, мол, никак не расходился, и в тумане принял Мамай обширный дубняк обок себя за русское войско, испугался: «Ай, силен крестьянский бог!» – и так-то побежал.)
А после боя потом русские разбирали и хоронили трупы – восемь дней.
– Одного все ж не подобрали, так и оставили, – упрекнул веселый слесарь из Новомосковска.
Мы обернулись, и – нельзя было не расхохотаться. Да! – один поверженный богатырь лежал и по сей день невдалеке от памятника. Он лежал ничком на матушке – родной земле, уронив на нее удалую голову, руки-ноги молодецкие разбросав косыми саженями, и уж не было при нем ни щита, ни меча, вместо шлема – кепка затасканная, да близ руки – мешок. (Все ж приметно было, что ту полу с калитой, где береглась у него Книга Отзывов, он не мял под животом, а выпростал рядом на траву.) И если только не попьяну он так лежал, а спал или думал, была в его распластанной разбросанности – скорбь. Очень это подходило к полю. Так бы фигуру чугунную тут и отлить, положить.
Только Захар, при всем его росте, для богатыря был жидковат.
– В колхозе работать не хочет, вот должностишку и нашел, загорать, – буркнул другой из ребят.
А нам больше всего не нравилось, как Захар наскакивал на новых посетителей, особенно от кого по виду ожидал подвоха. За день приезжали тут еще некоторые, – он на шум их мотора подымался, отряхивался и сразу наседал на них грозно, будто за памятник отвечал не он, а они. Еще прежде их и пуще их Захар возмущался запустением, так ярко возмущался, что нам уж и верить было нельзя, где это в груди у него сидит.
Но как только замечал, что посетители сробели и против него не выстаивают, – брал свой мешок (важно брал, как начальник берет портфель) и шел в сторону прикорнуть, покурить.
Перебраживая туда и сюда, мы за день встречали Захара не раз. Заметили, что при ходьбе он на одну ногу улегает, спросили – отчего. Он ответил гордо:
– Память фронта!
И опять же мы не поверили: наловчился, хлюст.
Фляжки мы свои высосали и подступили к Захару – где б водицы достать. Води-ицы? В том и суть, объяснил, что колодца нет, на рытье денег не дают, и на всем знаменитом поле воду можно пить только из луж. А колодец – в деревне.
Уж как к своим, он к нам навстречу с земли больше не подымался.
Что-то мы ругнулись насчет надписей – прорубленных, процарапанных, – Захар отразил:
– А посмотрите – года какие? Найдите хоть один год свежий – тогда меня волоките. Это все до меня казаковали, а при мне – попробуй! Ну, может, в церкви гад какой затаился, написал, так ноги у меня – одни!
Церковь во имя Сергия Радонежского, сплотившего русские рати на битву, а вскоре потом побратившего Дмитрия Донского с Олегом Рязанским, построена как добрая крепость, это – тесно сдвинутые глыбные тела: усеченная пирамида самой церкви, переходное здание с вышкой и две круглых крепостных башни. Немногие окна – как бойницы.
Внутри же не только все ободрано, но нет и пола, ходишь по песку. Спросили мы у Захара.
– Ха-га-а! Хватились! – позлорадствовал он на нас. – Это еще в войну наши куликовские все плиты с полов повыламывали, себе дворы умостили, чтоб ходить не грязно. Да у меня записано, у кого сколько плит… Ну да фронт проходил, тут люди не терялись. Еще поперед наших все иконостасовые доски пустили землянки обкладывать да в печк.
Час от часу с нами обвыкая, Захар уже не стеснялся лазить при нас в свой мешок, то кладя что, то доставая, и так мы мало-помалу смекнули, что ж он в том мешке носит. Он носил там подобранные в кустах после завтрака посетителей бутылки (двенадцать копеек) и стеклянные банки (пятак). Еще носил там бутыль с водой, потому что иного водопоя и ему целый день не было. Две буханки ржаных носил, от них временами уламывал и всухомятку жевал:
– Весь день народ валит, сходить пообедать в деревню некогда.
А может быть, в иные дни бывала там у него и заветная четвертинка или коробка рыбных консервов, из-за чего и тягал он мешок, опасаясь оставить. В тот день, когда уже солнце склонялось, приехал к нему на мотоцикле приятель, они в кустах часа полтора просидели, приятель уехал, а Захар пришел уже без мешка, говорил громче, руками размахивал пошире и, заметив, что я что-то записываю, предостерег:
– А попечение – есть! Есть! В пятьдесят седьмом постановили тут конструкцию делать. Вон тумбы, видите, врыты округ памятника? Это с того года. В Туле их отливали. Еще должны были с тумбы на тумбу цепи навешивать, но не привезли цепей. И вот – меня учредили, содержат! Да без меня б тут все прахом!
– Сколько ж платят вам, Захар Дмитрич?
Он вздохнул кузнечным мехом и не стал даже говорить. Пообмялся, тогда сказал тихо:
– Двадцать семь рублев.
– Как же может быть? Ведь минимальная – тридцать.
– Вот – может… А я без выходных. А с утра до вечера без перерыва. А ночью – опять тут.
Ах, завирал Захар!
– Ночью-то – зачем?
– А как же? – оскорбился он. – Да разве на ночь тут можно покинуть? Да самое ночью-то и смотреть. Машина какая придет – номер ее записать.
– Да зачем же номер?
– Так ружья мне не вручают! Мол, посетителев застрелишь. Вся власть – номер записать. А если набедит?
– И кому ж потом номер?
– Да никому, так и остается… Теперь дом для приезжих построили, видали? И его охранять.
Домик этот мы видели, конечно. Одноэтажный, из нескольких комнат, он был близок к окончанию, но на замке. Стекла были уже и вставлены, и кой-где опять разбиты, полы уже настланы, штукатурка не кончена.
– А вы нас туда ночевать пустите? – (К закату потягивало холодком, ночь обещала быть строгой.)
– В дом приезжих? Никак.
– Так для кого ж он?
– Никак! И ключи не у меня. И не просите. Вот в моем сарайчике можете.
Покатый низенький его сарайчик был на полдюжины овец. Нагибаясь, мы туда заглянули. Постлано там было убитым вытертым сенцом, на полу котелок с чем-то недохлебанным, еще несколько пустых бутылок и совсем засохший кусок хлеба. Велосипеды наши, однако, там уставлялись, могли и мы лечь, и хозяину дать вытянуться.
Но он-то на ночь оставаться был не дурак:
– Ужинать пойду. К себе в Куликовку. Горяченького перехватить. А вы на крючок запирайтесь.
– Так вы стучите, когда придете! – посмеялись мы.
– Ладно.
Захар-калита отвернул другую полу своего чудомудрого пиджака, не ту, где Книга Отзывов, и на ней оказалось тоже две пришитых петли. Из мешка-самобранки он достал топор с укороченным топорищем и туго вставил его в петли.
– Вот, – сказал он мрачно. – Вот и все, что есть. Больше не велят.
Он высказал это с такой истой обреченностью, как будто ожидалось, что орда басурманов с ночи на ночь прискачет валить памятник, и встретить ее доставалось ему одному, вот с этим одним топориком. Он так это высказал, что мы даже дрогнули в сумерках: может, он не шалопут вовсе? Может, вправду верит, что без его ночной охраны погибло Поле?
Но, ослабевший от выпивки и дня шумоты и беготни, ссутуленный и чуть прихрамывая, Захар наддал в свою деревню, и мы еще раз посмеялись над ним.
Как мы и хотели, мы остались на Куликовом Поле одни. Стала ночь с полною луной. Башня памятника и церковь-крепость выставились черными заслонами против нее. Слабые дальние огоньки Куликовки и Ивановки заслеплялись луною. Не пролетел ни один самолет. Не проурчал ни один автомобильный мотор. Никакой отдаленный поезд не простучал ниоткуда. При луне уже не видны были границы близких посевов. Эта земля, трава, эта луна и глушь были все те самые, что и в 1380 году. В заповеднике остановились века, и, бредя по ночному Полю, все можно было вызвать: и костры, и конские темные табуны, и услышать блоковских лебедей в стороне Непрядвы.
И хотелось Куликовскую битву понимать в ее цельности и необратимости, отмахнуться от скрипучих оговорок летописцев: что все это было не так сразу, не так просто, что история возвращалась петлями, возвращалась и душила. Что после дорогой победы оскудела воинством Русская земля. Что Мамая тотчас же сменил Тохтамыш и уже через два года после Куликова попер на Москву, Дмитрий Донской бежал в Кострому, а Тохтамыш опять разорил и Рязань и Москву, обманом взял Кремль, грабил, жег, головы рубил и тянул веревками пленных снова в Орду.
Проходят столетия – извивы Истории сглаживаются для дальнего взгляда, и она выглядит как натянутая лента топографов.
Ночь глубоко холодела, и как мы закрылись в сарайчике, так проспали крепко. Уезжать же решено у нас было пораньше. Чуть засвело – мы выкатили велосипеды и, стуча зубами, стали навьючивать их.
Обелил травы иней, а от Куликовки, из низинки, по польцу, уставленному копнами, тянул веретенами туманец.
Но едва мы отделились от стенок сарайчика, чтобы сесть и ехать, – от одной из копен громко, сердито залаяла и побежала на нас волосатомордая сивая собака. Она побежала, а за нею развалилась и копна: разбуженный лаем, оттуда встал кто-то длинный, окликнул собаку и стал отряхаться от соломы. И уже довольно было светло, чтоб мы узнали нашего Захара-калиту, одетого еще в какое-то пальтишко с короткими рукавами.
Он ночевал в копне, в этом пронимающем холоде! Зачем? Какое беспокойство или какая привязанность могла его принудить?
Сразу отпало все то насмешливое и снисходительное, что мы думали о нем вчера. В это заморозное утро встающий из копны, он был уже не Смотритель, как бы Дух этого Поля, какой-то стерегущий фавн, не покидавший его никогда.
Он шел к нам, еще отряхиваясь и руки потирая, и из-под надвинутой кепочки показался нам старым добрым другом.
– Да почему ж вы не постучали, Захар Дмитрич?
– Тревожить не хотел, – поводил он озябшими плечами и зевал. Весь он еще был в соломенной перхоти. Он расстегнулся потрястись – и на месте увидели мы и Книгу Отзывов, и единственно дозволенный топорик.
Да сивый пес еще рядом скалил зубы. Мы попрощались тепло и уже крутили педалями, а он стоял, подняв долгую руку, и кричал нам в успокоение:
– Не-е-ет! Не-е-ет, я этого так не оставлю! Я до Фурцевой[145] дойду! До Фурцевой!
Это было два года назад. Может быть, сейчас там опрятней и заботней. Да ведь не фельетон писан к сроку, а вспомнилось мне это наше вечное Поле, а на нем его Смотритель и рыжий дух.
К слову же помянулось, что местом этим не разумно было бы нам, русским, небречь.
Вопросы и задания1. Сформулируйте тему новеллы А. И. Солженицына и объясните смысл его названия.
2. Какое идейное значение имеет описание церкви Сергия Радонежского?
3. Охарактеризуйте образ повествователя.
4. Как повествователь ощущает связь времен?
5. Как создается портрет Захара Дмитрича?
6. Проследите постепенное проявление характера смотрителя.
7. Охарактеризуйте пейзажи в новелле.
8. Опишите место, которое вызывало бы у вас исторические ассоциации.
Василий Макарович Шукшин
Вы уже, наверное, знакомы с творчеством В. М. Шукшина, одного из лучших рассказчиков нашего времени. Писателю удается на малом поле короткой новеллы поставить важные нравственные проблемы. Новелла, которую мы разбираем сегодня, «Охота жить» – одно из лучших шукшинских произведений.
А сечас я хотел бы, чтобы вы прежде прочитали саму новеллу, – так нам удобнее будет с вами говорить о ней.
Прочитали? Вы конечно же заметили, что новелла остросюжетна, почти детективна. Поговорим о том, как построен сюжет, острота которого основывается на конфликте особого типа. В нем противоречия сталкиваются (завязка), развиваются и, дойдя в развитии и борьбе до высшей точки (кульминация), более или менее стремительно разрешаются (развязка). При этом самое важное – сталкивающиеся противоречия (это могут быть герои с противоположными стремлениями, или борьба разных принципов и побуждений в душе человека, или столкновение разных моральных норм) разрешаются по ходу развития действия. Противоречия для этого должны быть достаточно четко определены и «проявлены», герои должны обладать большой психологической активностью, чтобы во что бы то ни стало разрешить конфликт, а сама коллизия должна хотя бы в принципе поддаваться немедленному разрешению.
Посмотрим с этой точки зрения на новеллу В. М. Шукшина. Столкновение характеров в этом произведении очень острое и четкое. Несовместимость нравственных принципов Никитича, основанных на доброте и доверии к людям, и нравственных норм Коли-профессора, которому «охота жить» для себя, усиливается по ходу действия и в конце воплощается в трагической, но неизбежной по логике характеров развязке.
Почему Коля-профессор убивает Никитича, который делал ему одно лишь добро? Сам бы он в этой ситуации на Никитича донес. А почему Никитич делает добро парню, который нагло обокрал его? Обратите внимание, что Никитич не осуждает парня за уголовное дело – для него куда важнее личность, человеческие симпатии, которые невольно возникают у него к Коле-профессору.
Отметьте для себя особую роль развязки: она не просто формально завершает сюжетное действие, но расставляет нравственные акценты. До рокового выстрела мы еще могли как-то сочувствовать Коле-профессору, теперь же его отвратительная нравственная сущность проявляется с полной очевидностью. Кроме того, развязка полностью исчерпывает конфликт, который доходит здесь до своей высшей точки и одновременно получает разрешение – как житейское, так и моральное. Авторское понимание и оценка характеров персонажей опять-таки сосредоточены именно в развязке.
Запомните на будущее: остросюжетное построение рассказа воплощает конфликт определенного типа – напряженные столкновения противоречий, которые могут и должны быть разрешены как можно скорее.
Охота жить
Поляна на взгорке, на поляне – избушка. Избушка – так себе, амбар рядов в тринадцать-четырнадцать, в одно оконце, без сеней, а то и без крыши. Кто их издревле рубит по тайге?.. Приходят по весне какие-то люди, валят сосняк поровней, ошкуривают… А ближе к осени погожими днями за какую-нибудь неделю в три-четыре топора срубят. Найдется и глина поблизости, и камни – собьют камелек, трубу на крышу выведут, и нары сколотят – живи не хочу!
Зайдешь в такую избушку зимой – жилым духом не пахнет. На стенах, в пазах, куржак в ладонь толщиной, промозглый запах застоялого дыма.
Но вот затрещали в камельке поленья… Потянуло густым волглым запахом оттаивающей глины; со стен каплет. Угарно. Лучше набить полный камелек и выйти пока на улицу, нарубить загодя дровишек. Через полчаса в избушке теплее и не тяжко. Можно скинуть полушубок и наторкать в камелек еще дополна. Стены слегка парят, от камелька пышет жаром. И охватывает человека некое тихое блаженство, радость. «А-а!.. – хочется сказать. – Вот так-то». Теперь уж везде почти сухо, но доски нар еще холодные. Ничего – скоро. Можно пока кинуть на них полушубок, под голову мешок с харчами, ноги – к камельку. И дремота охватит – сил нет. Лень встать и подкинуть еще в камелек. А надо.
В камельке целая огненно-рыжая горка углей. Поленья сразу вспыхивают, как береста. Тут же, перед камельком, чурбачок. Можно сесть на него, закурить и – думать. Одному хорошо думается. Темно. Только из щелей камелька светится; свет этот играет на полу, на стенах, на потолке. И вспоминается Бог знает что! Вспомнится вдруг, как первый раз провожал девку. Давно было, интересно… И сам не заметишь, что сидишь и ухмыляешься. Черт ее знает – хорошо!
Совсем тепло. Можно чайку заварить. Кирпичного, зеленого. Он травой пахнет, лето вспоминается.
Так в сумерки сидел перед камельком старик Никитич, посасывал трубочку.
В избушке было жарко. А на улице – морозно. На душе у Никитича легко. С малых лет таскался он по тайге – промышлял. Белковал, а случалось, медведя-шатуна укладывал. Для этого в левом кармане полушубка постоянно носил пять-шесть патронов с картечным зарядом. Любил тайгу. Особенно зимой. Тишина такая, что маленько давит. Но одиночество не гнетет, свободно делается; Никитич, прищурившись, оглядывался кругом – знал: он один безраздельный хозяин этого большого белого царства.
…Сидел Никитич, курил.
Прошаркали на улице лыжи, потом стихло. В оконце вроде кто-то заглянул. Потом опять скрипуче шаркнули лыжи – к крыльцу. В дверь стукнули два раза палкой.
– Есть кто-нибудь?
Голос молодой, осипший от мороза и долгого молчания – не умеет человек сам с собой разговаривать.
«Не охотник», – понял Никитич, охотник не станет спрашивать – зайдет, и все.
– Есть!