Русский самурай. Книга 1. Становление Хлопецкий Анатолий
Я горячо согласился.
Итак, я впервые увидел его, когда ему было, наверное, около тридцати пяти лет… Впрочем, мне, юнцу, он показался гораздо старше. Я расскажу вам, расскажу все, что знаю о нем – понимаю, что встретил благодарного слушателя. Но сейчас позвольте мне только объяснить, какие отношения у меня сложились с Василием Сергеевичем и почему он впоследствии иногда был откровеннее со мной, чем с другими своими учениками.
Дело в том, что наши судьбы были отдаленно схожи: я тоже остался сиротою, даже в более раннем возрасте, чем он. Тогдашняя моя фамилия была другой. Мои родители, люди далекие от политики, глубоко религиозные, не сразу разобрались в бурных событиях революции на Дальнем Востоке, когда власть менялась буквально через недели. Мой отец, мелкий чиновник какой-то торговой компании, вместе со всей ее конторой, а также моей матерью и мною, шестилетним, вслед за остатками разбитой армии Колчака доотступался до Владивостока.
Не исключено, что дело кончилось бы чем-то вроде Харбина, и быть бы мне русским эмигрантом до незапамятных времен, да отца на этом горьком беженском пути подстрелили не то японские солдаты, не то пьяные семеновцы. Мать вскоре умерла: или с горя, или от беспомощности и недоедания приключилась с ней скоротечная чахотка… Мы самым настоящим образом бедствовали – ей все не удавалось найти работу. Случилось это незадолго до того, как Красная Армия и партизаны Приморья вошли во Владивосток.
Я, в сущности, был беспризорником, когда меня приютила семья владивостокского священника – отца Алексия. Это был добрый и очень терпеливый человек – он с каждым днем словно счищал с меня коросту бродяжничества и озлобления, возвращая мне и память, и молитвы детства.
Сколько раз убегал я от него и снова возвращался – не от голода, не от бесприютности: тянуло к тихой его доброте, душевности, какой-то удивительной ясности. Он вовсе не был простаком – мои мальчишечьи грехи он, казалось, видел насквозь еще тогда, когда я только замышлял их. И покаяние искреннее тоже очень строго отличал от наспех проговоренных просьб о прощении.
Он неизменно брал меня с собою в церковь, и я сам не заметил, как перестал разглядывать молившихся и наблюдать за возней птах, залетавших под купол. Высокие голоса певчих и возгласы дьякона словно возвращали меня в то время, когда рядом со мной во время службы была мама, и я слышал шорох ее шелкового платья, когда она поднимала руку, чтобы сотворить крестное знамение. Наконец настал день, когда я расплакался – впервые с тех пор как осиротел.
Отец Алексий дал мне выплакаться, а потом сказал:
– Ну будет, Николушка. Заплаканные очи не могут видеть ясно. А тебе в жизни надо смотреть в оба. Люди тебе будут попадаться разные. Беги от тех, кто захочет забрать над тобой власть хитростью или ложной жалостью. Только на Господа пусть будет твое упование. И учись защищать себя – добро должно быть сильным.
Сколько раз я потом вспоминал эти слова! Может быть, благодаря им и заняла в моей жизни такое место спортивная борьба. И не только спортивная – я ведь и боевым видам единоборств неплохо обучен. Ну а тогда – в детстве… многое пропускалось мимо ушей. Но в душе, как видите, все же осталось.
Отец Алексий на всю жизнь заложил во мне прочную нравственную основу, и даже тогда, когда жизнь, казалось, отводила меня от веры, Заповеди Божий оставались законом моего бытия. И как же горько я каялся, когда обстоятельства оказывались сильнее меня…
Когда красные вошли во Владивосток и там установилась советская власть, я, как и большинство мальчишек, буквально заболел военной романтикой: мы бегали за полковыми оркестрами, ошивались на митингах, болтались возле штабов.
Кстати, уже тогда мы могли бы встретиться с Василием Сергеевичем. Да очень уж разнились мы по возрасту и по интересам, вряд ли он мог тогда как-то заметить меня и, тем более, заинтересоваться мною. Хотя, как потом оказалось, по странному стечению обстоятельств он одно время разыскивал во Владивостоке именно меня… Знать бы мне об этом! Но о том, как мы встретились, я расскажу потом.
Рядом с домом священника квартировала семья красного командира Мурашова. Были они с женой бездетны: она потеряла ребенка, когда ее беременную допрашивали в белой контрразведке. Я попался им на глаза, они заинтересовались моей историей, чем-то я им глянулся. Они решили меня усыновить, дали мне свою фамилию.
Отец Алексий отпустил меня и благословил на новую жизнь. На всю жизнь остался в моем сердце этот тихий, добрый, но по-своему мужественный человек. Остался свет родительского дома, который он сумел сберечь в моей душе. Да и душу он во мне сберег, как, может быть, и саму жизнь.
С тех пор в память о нем при каждом возможном случае, когда бываю я в храме, будь это в Токио, в Москве или в любой деревне, куда заносит меня судьба и где еще созывает колокол прихожан на молитву, я тепло поминаю отца Алексия, да будет ему земля пухом.
В 1924 году, когда СССР совместно с Китаем стал управлять КВЖД (Китайско-Восточной железной дорогой), мои приемные родители получили туда назначение и взяли меня с собой. Мы некоторое время жили в Харбине.
Я рос сорвиголовой, и мне часто приходилось вспоминать слова отца Алексия о том, что надо быть сильным. Кое-чему я научился у китайчат за время моего беспризорничества – надо было суметь постоять за себя: улица слабых не жалеет. А после мой второй отец, не скрывая, что хотел бы видеть меня военным, всячески поощрял мой интерес к боксу и особенно к распространенным в Китае восточным единоборствам. Я дрался с местными ребятами при каждом удобном случае – не по злобе, а потому, что многому учился от них. Кое-что показывал и отчим – был он ярым приверженцем школы русского рукопашного боя.
Был это так называемый офицерский вариант русского стиля: учил меня отчим вращательным движениям, которые помогают и уйти с линии боя, и провести болевой захват; объяснял, что схватка может идти и в стойке, и лежа; показывал приемы обезоруживания противника.
Был у меня и еще один учитель, как сказали бы японцы, сэнсэй – китаец Чанг, который был у нас в Харбине кем-то вроде приходящего дворника. Он познакомил меня с одной из разновидностей ушу.
Понятно, что и этот мой практический интерес к борьбе, и некоторые познания, и чем-то схожие обстоятельства жизни при знакомстве невольно сблизили нас с Василием Сергеевичем. Мы, можно сказать, почувствовали родство душ. Сначала это касалось только тренировок, а потом мы оба разговорились как-то, и затем уже, когда появлялся повод, не раз возвращались к своим воспоминаниям. Он был со мной достаточно откровенен, хотя вряд ли видел во мне ровню – по-моему, скорее чувствовал себя кем-то вроде моего старшего брата.
Ну ладно, я, в общем-то, не собирался рассказывать вам свою биографию, да вы сами своим вопросом вызвали меня на это отступление. Так на чем мы остановились?
– Вы сказали, что Вася Ощепков осиротел в одиннадцать лет.
– Да, а случилось это в 1903 году, как раз перед началом Русско-японской войны. Но это отдельный разговор, и, если позволите, мы вернемся к нему в другой раз.
Я взглянул на часы и принялся извиняться – время пролетело незаметно.
Возвращаясь по поздним осенним улицам, я все еще не мог как-то свести воедино два последних самых сильных своих впечатления, два разговора – с владыкой Кириллом и с Николаем Васильевичем Мурашовым: «Что может быть общего между святителем Николаем Японским и родоначальником самбо Василием Сергеевичем Ощепковым? – размышлял я. – Ведь когда отец Николай отправился в Японию, до рождения Васи Ощепкова оставалось больше тридцати лет…»
Но три мальчишеских судьбы, три детства не выходили у меня из головы: как живые, стояли передо мной Ванюшка Касаткин, Вася Ощепков и Николушка Мурашов. И при всей их разности было, было у них общее – прежде всего, недетское горе, постигшее их в ранние годы. Будто чье-то ледяное дыхание дунуло вдруг на только что зажженные тоненькие свечи.
Но каждый раз надежные, теплые ладони любовно и бережно прикрывали свет, что теплился в их детских душах, оберегали самую их жизнь. И, наверное, пахли эти святые ладони воском, ладаном, неповторимым запахом старинных церковных книг, на чьих страницах из поколение в поколение живут древние письмена и хранят для мира заветы любви, мудрости, духовности.
И еще одну немалую общность уловил я: несмотря на все невзгоды, а может, и благодаря им росли все трое крепкими физически. Силушкой мальчишек Бог не обидел, словно изначально готовя их к будущим испытаниям, чтобы могли постоять за себя. А может быть, не только за себя – а, как положено всем богатырям – за землю Русскую?
Невольно припоминалось мне в этих раздумьях и собственное детство. Было оно, конечно, другим, чем у героев моего повествования, но и в мои детские годы были люди и встречи, которые на всю жизнь просияли мне добрым и высоким духовным светом. Прежде всего в нашей семье таким светлым, глубоко верующим человеком была бабушка – именно она хранила для детей и внуков вековечные христианские устои: без молитвы не садиться за стол, не приниматься за работу, не отходить ко сну и не начинать новый день. Она тоже простыми словами доносила до нас, ребят, запреты Божиих Заповедей, и мы с малолетства знали, что такое грешно и почему нельзя грешить. Это было тем более важным, что ближайшая церковь была далеко от нашей деревни – в районном центре. Но в переднем углу нашей горницы была потемневшая от времени икона, и в праздники теплилась перед ней лампадка…
Уважая и любя бабушку, привык я бережно и с почтением относиться ко всем старым людям.
Мы с деревенскими моими сверстниками росли до самой школы, что называется, на воле, особенно летом – целыми днями пропадали в лесу, и это была наша первая физическая закалка: мы лазали по деревьям, подтягивались, проходили не один километр в поисках ягод, грибов, орехов.
В эти-то беззаботные дни и произошла однажды встреча, которая как-то по-новому заставила меня взглянуть на бабушкины усилия сохранить в семье христианскую духовность, придала особое значение молитвам, которые я знал с детства, но произносил, порой не слишком вдумываясь в их смысл.
Тем летним жарким днем мы с друзьями, как обычно, обошли все заветные ягодные полянки и уже, скинув обувь, мечтали только о том, чтобы посидеть где-нибудь в тенечке, когда на лесной дороге из-за поворота нам навстречу вышел незнакомый старик. Сейчас я назвал бы его странником – по одежде, по холщовой суме, перекинутой через плечо, по тому, как привычно он опирался на высокий посох…
По сельскому обычаю мы поздоровались со встречным, он остановился и завязал с нами негромкий, ласковый разговор. И когда мы незаметно для себя рассказали этому доброму дедушке о том, кто мы такие и откуда, он вдруг спросил нас, есть ли дома у нас иконы, знаем ли мы какие-нибудь молитвы и кто нас научил им. Он с ласковой улыбкой слушал, как мы наперебой отвечали ему, а потом перекрестил нашу босоногую стайку, говоря: «Скажите родителям, пусть молятся, и сами молитесь – детская молитва угодна Господу!» И так же неторопливо исчез в чаще.
Не помню, что сказали мне дома, когда я рассказал об этой встрече, но мне запомнились слова о том, что молитва моя «угодна Господу», и с тех пор я уже иначе относился к словам, которые произношу на сон грядущий, осеняя себя крестным знамением…
А потом умерла бабушка, и вечно занятые работой родители, как и большинство наших сельчан, постепенно стали уже не так истово и повседневно уделять время молитвам, отмечая только большие праздники – Рождество, Пасху… Уехал и я учиться в город – там повседневная жизнь и вовсе не включала в себя религиозные обряды. Так что, когда меня принимали в комсомол, я больше всего боялся, чтобы меня не спросили, верю ли я в Бога. Сказать «нет» – погрешить перед Господом, сказать «верю» – не примут в комсомол. Да к тому же я в ту пору уже и сам не знал, могу ли считать себя по-настоящему верующим человеком. Это осознание пришло ко мне значительно позже.
5. Долгий путь к себе
(По рассказу митрополита Смоленского и Калининградского Кирилла)
Долгой и трудной была дорога иеромонаха Николая в неведомую Японию: это был путь, как говорится, на перекладных. Думалось ему, что, верно, на прощание показывает ему Господь всю Русь, прежде неведомую ему, кроме Питера да любимых уголков малой родины.
Сначала похожа она была на родную Смоленщину – те же высокие боры да березовые рощи на высоких речных берегах и вдоль пыльных трактов, почтовые станции, редкие ночные огоньки в спящих деревнях.
Первым открытием, поразившим воображение, была Волга – поистине мать русских рек, красавица и труженица. В разгар лета несла она по своим могучим водам плоты и баржи – беляны вниз по течению. А вверх тяжело груженные расшивы тащили бечевой бурлацкие артели. Запомнилось, как однажды, припозднившись в пути, прибились к артельному костру В большом закопченном котле вкусно булькала сборная уха, для сытости заправленная крупой. Староста артели– крупный, могучий рыжий мужик – обтер подолом рубахи новую деревянную ложку.
– Поснедайте, чем Бог послал. Куда путь, отец, держишь?
– До Камы, а там водой до Перми, – ответил он.
– А там чо? В скит, что ли?
Не хотелось отвечать на праздные вопросы, и он только молча кивнул в ответ.
– Бона! – захохотал рыжий. – Такой молодой да ражий! Хошь, возьму лучше к себе в артель – нам такие дюжие ко двору.
– Не вяжись к монашку, – оборвал рыжего старик, гревший косточки у самого огня. – Видишь, сомлел он с дороги. И не сбивай его. Ему своя лямка назначена.
Утром бурлаки ушли с расшивой на самом рассвете, оставив на песке только рыбные косточки да остывшее кострище. А отец Николай плеснул себе в лицо прохладной волжской водицей и, перекрестясь, подумал: «Да, мне свое назначено. И еще неведомо, чья бечева тяжелей».
Волга, убегая вправо, широко разлилась, а слева надвинулись глубокие воды Камы. Долго бежит Кама рядом с Волгой: ее темные воды видны отдельной струей.
Дорога листала перед отцом Николаем свой атлас: Пермь, Екатеринбург… Урал был новым сильным впечатлением для выросшего на равнине юноши. Древние, причудливо выветренные уральские «столбы» поражали воображение.
А потом была Тюмень, болота Васюганья, гнус и слепни. И полторы тысячи верст лошадьми до Томска.
Тогда в Зауралье впервые стали встречаться ему священники, ведущие миссионерскую деятельность среди здешних малых народов. С одним из них, отцом Александром, довелось ему заночевать на почтовой станции.
Гудел самовар, заботливо вздутый для проезжих дородной вдовой – хозяйкой постоялого двора. За окном покрикивал на лошадей ямщик, распрягая тройку. В сумерках шуршали по углам тараканы. Отец Александр вытирал полотенцем распаренное чаем лицо, рассказывал, что получил поручение в радиусе тысячи полторы или больше (версты тут никем не меренные) разведать, живет ли в округе кто-нибудь, а если живет, то какую веру исповедует, и исполнить свои иерейские обязанности. Так впервые встретился отец Николай с сибирскими расстояниями, где и триста верст – не околица.
– А как же зимой? – невольно вырвалось у него.
– А как Господь пошлет – где на лошадках, где на собаках. Олени вот тоже бывают, где посевернее. А то и пешком…
Он заметил про себя, что отец Александр не называет свою паству язычниками, не презирает их обычаи и обряды, а присматривается и старается уяснить, почему так, а не иначе, складывается быт эвенков, якутов, гиляков. «Наше предназначение – не нести наказание за язычество, а приобщать малые сии народы к вере Христовой», – толковал священник.
Были и еще подобные встречи, и каждая из них становилась новым уроком на будущее служение, новым поводом для раздумий. Путь в неведомую Японию становился и путем к себе – тому, кем ему предстояло вскоре стать.
Коротко сибирское лето, но добираясь все на тех же перекладных через Ачинск, Красноярск к Иркутску, к Байкалу, успел отец Николай изведать и жару, и пыль, и дым лесных пожаров.
По ночам в горах пылал горящий лес. Днем тучи едкого сизого дыма закрывали солнце. Дули крепкие сухие ветры, раздували пожары. Вихрь вздувал пламя, кружил и бросал высоко к багровому небу горящие лапы елей. Спасаясь от огня, на дорогу выбегало лесное зверье.
Отец Николай молился о милости Господней, о дожде. И когда наконец остались позади лесные гари и воздух стал чище, как благословение Божие принял встретившееся на пути лесное озеро – оно-то и преградило путь огню.
Только перебравшись через Байкал и доехав на лошадях до Сретенска, распрощался он наконец с трудностями сухопутного пути – по Шилке и Амуру только поздней осенью добрался до Николаевска.
Не был гладким и этот водный путь. То вдруг мели да перекаты и плыть нельзя, то сильно несет течением. Шли «на дровяном ходу», а по берегам – то дров в изобилии, то один хворост, не годный и на лучину. Не раз вставал пароход, и команда уходила в глубь берега в поисках топлива. Не чурался общего аврала и отец Николай – махать топором ему, деревенскому родом, было не привыкать.
Взятые в Сретенске припасы кончились на середине пути, приходилось и команде, и пассажирам ловить рыбу или выменивать у местных жителей, если таковые попадались по берегам, бисер и гвозди на сушеное оленье мясо, просо и дичь. Однако с Божьей помощью через два месяца доплыли до океана.
К тому времени уже два года как Николаевск был не только последним русским портом на пути странствующих к чужим берегам, но и епархиальным центром для Камчатки, Курильских и Алеутских островов. Архиепископом здесь был преосвященный Иннокентий, впоследствии митрополит Московский и Коломенский. Встреча с этим человеком была для молодого священника настоящей миссионерской школой, тем «курсом наук» и практических советов, которые не могла дать академия.
Еще в училище зачитывался будущий отец Николай житием Стефана Пермского, первого просветителя зырян. Теперь перед ним был человек, дела которого были сравнимы с подвигами легендарного просветителя.
В небольшой скромной келье преосвященного допоздна длились их негромкие беседы. Архиепископ Иннокентий, поглядывая на своего молодого собеседника, вспоминал и свою молодость: как доводилось, живя на острове Уналашка Алеутского архипелага, в орочке – одноместном челноке из тюленьей кожи – плавать по океану с острова на остров, чтобы изучить местные алеутские наречия. Записывая свои исследования и наблюдения, он составил алеутский букварь и словарь, а затем и учебник грамматики.
– Так подошел я к переводу на алеутское наречие Евангелия от Матфея и православного Катехизиса, – рассказывал преосвященный Иннокентий, скромно умалчивая, что его собственная книга на алеутском языке «Указание пути в Царствие Небесное» стала уже широко известна далеко за пределами архипелага, переведена на славянский и русский языки и не раз переиздана Синодальным издательством.
Рассказал преосвященный о том, с какими необычными трудностями пришлось столкнуться при переводе Евангелия. В местном наречии не было, например, обобщающего слова «плод». И не диво – в тамошнем климате даже дикого яблока не родится – есть рябина, брусника, дикая смородина, морошка, но это ягоды. Пришлось пользоваться русским словом: так же, как по-русски, называют местные жители и хлеб – он пришел в эти края вместе с русскими людьми. Да и для письменной грамоты алеутов, за неимением в тех наречиях никакой письменности, тоже пришлось пользоваться русским алфавитом.
Издавна повелось, что русские православные миссионеры в тех краях, где им доводилось трудиться, были и географами, и лингвистами, и этнографами, и врачами.
Еще до своего отъезда из Петербурга в путевых заметках писателя Ивана Андреевича Гончарова, прикомандированного к русской кругосветной экспедиции на фрегате «Паллада», прочел будущий иеромонах Николай о том, как искали русские моряки замену Охотскому порту, неудобному ни с морской, ни с сухопутной стороны. И именно «трудами преосвященного Иннокентия, архиепископа Камчатского и Курильского, отыскан нынешний путь к Охотскому морю и положено основание Аянского порта», – подчеркивал писатель. И только мельком упомянул о том, что на пути этом прошел преосвященный Иннокентий пешком все семь отрогов Станового хребта.
– Доведется тебе, сын мой, не оставить своих прихожан в их житейских нуждах, – напоминал своему прилежному слушателю архиепископ, – если надо, обучать их гигиене и ремеслам, санитарному делу и борьбе с болезнями. Так что, не теряя времени, сам во всем этом совершенствуйся. В руках Божьих то, длинен или короток будет наш земной путь. А сделать предстоит так много. Так пусть каждый день твой будет наполнен трудами.
В заключение разговора подарил он отцу Николаю свои первые книги: «Записки об уналашкинском отделе Алеутских островов» и «О состоянии православной церкви в Российской Америке». Прочитав их, отец Николай понял, что это настоящая история молодого и малоизвестного края – содержат книги отчетливые сведения по всем частям знания: этнографии, географии, топографии, натуральной истории. И все изложено легким и живым языком.
В Николаевске пришлось отцу Николаю зазимовать: с наступлением морозов плавание по морю прекратилось.
В долгих беседах знакомил преосвященный Иннокентий молодого подвижника с островом, на котором ему доведется начинать свою деятельность в незнакомой стране:
– Остров Хоккайдо – самая северная окраина Японии, а порт Хакодате в его юго-западной части – один из первых портов, открытых для захода иностранных кораблей. Здесь зима тоже снежная, непривычно долгая и холодная для местных жителей. Ведь они здесь поселились недавно – обнищавшие самураи, крестьяне и рыбаки, которых привлекла сюда даровая земля, гарантия трехлетнего бесплатного пропитания. Им предстоит осваивать здешнюю «Сибирь» или «Дикий Запад» – везде одинаковы причины, заставлявшие людей сниматься с насиженных мест и двигаться на неведомые земли за приманкой вольного и счастливого житья.
– Японцы до сих пор называют иногда Хоккайдо его древним названием: Езо. За исключением юго-запада, где население уже устоялось, города и поселки острова всецело зависят от моря. Есть рыба, не пропадают на взморье капуста и устрицы, есть и народ в этих городах, бойко идет торговля, на улицах шумно и людно, гавань полна рыбацких судов. Но вот ушла почему-либо от берегов рыба на несколько лет, а то и навсегда – промысла стоят без дела, городские богачи разоряются, город хиреет, население его рассеивается… Но это на взморье, а во внутренней области острова – настоящая Сибирь. Обширные равнины и горы покрыты еще нетронутым лесом. Говорят, даже медведи водятся. Горы, по нашим сведениям, богаты каменным углем, да вот добывать его некому. Можно бы лесоторговлю хорошую завести, но нет средств доставлять этот лес к морю…
Отец Николай внимательно слушал своего собеседника, отмечая между тем, что и впрямь в этих дальневосточных местах миссионеры живут заботой о том, чтобы не только новыми прихожанами, но и реальными богатствами прирастала Россия. Вот и о чужом острове думает владыка Иннокентий как о возможном торговом партнере России…
Много позднее, уже прожив много лет в Японии, отец Николай еще раз наведает этот остров потому, что сюда стали переселяться многие из христиан с островов старой Японии: образуется церковь в рыбацких поселках или деревнях и начнет собирать вокруг себя верующих и прирастать ими. Значит, особенно нужен здесь добрый пастырь, способный и Словом Божиим, и собственным примером не дать угаснуть свету веры.
Пришла к концу зима, и с открытием навигации пришвартовалось в Николаевске военное судно «Амур». На нем и предстояло отцу Николаю плыть к берегам Японии. Как своего духовного сына провожал на новое пастырство молодого священника владыка Иннокентий. Он сам, закупивши лучшего бархата, выкроил ему рясу, возложил на будущего миссионера бронзовый крест, полученный владыкой Иннокентием за участие в Крымской войне, но указал на то, что пока проповедникам Христа в Японии запрещено носить наперсный крест.
Долго длилось непривычное для отца Николая морское плавание. Тянулись будни на военном корабле – с неизбежными построениями команды, свистками боцманских дудок, надоедливой качкой.
Наконец, обойдя гору острова Хакодате, которая совершенно закрывала собою от моря рейд, «Амур» вошел в бухту. Открылся вид на гавань: на воде какой-то буксирчик, несколько однопарусных джонок… Холмистый берег издали напоминал хребет какого-то доисторического животного…
Корабль встал на якорь и, распростившись со своими спутниками по морскому путешествию, отец Николай сел в шлюпку, направлявшуюся к острову.
Спустя некоторое время он уже поднимался по амфитеатру городских улиц туда, где на самом верху, среди молодой зелени скромно виднелся крест деревянного консульского храма.
Здесь, среди совсем родных белоствольных березок, каштанов, зелени лужаек и цветов, словно где-нибудь на Смоленщине, была выстроена целая усадьба русского консульства: большой дом консула, дома для секретарей, доктора и священника. Рядом стоял русский морской госпиталь.
На чужбине его как бы снова встречала Родина. Распахивалась всему этому навстречу молодая доверчивая душа, и верилось, что сейчас его тепло встретят такие же родные и близкие русские люди, которые ждали его приезда, рады ему и поторопятся поскорее познакомить его с новыми обязанностями.
Но уже в приемной консула Осипа Антоновича Гошкевича повеяло на него холодом и чопорностью чиновного Петербурга.
– Подождите-с, нас удостоил своим посещением важный здешний бонза, – прошелестел сухощавый прилизанный секретарь. – В свое время доложу, а сейчас никак нельзя-с.
В полутемной приемной, отделанной деревом и кожей, мерно тикали большие напольные часы. Входил и выходил с какими-то бумагами все тот же озабоченный секретарь. Отцу Николаю начинало казаться, что о нем забыли. Не раз и не два прозвучал мелодичный часовой перезвон, прежде чем его наконец пригласили в кабинет консула. Он, конечно, не ждал распростертых объятий, но и шага не сделал консул навстречу молодому священнику. Прищурясь, настороженно оглядел неавантажный дорожный наряд, отметил что-то простонародное в открытом обветренном лице… Это потом узнал отец Николай, что отчасти высокомерный прищур Осипа Антоновича объяснялся крайней его близорукостью… И совсем скоро пришлось им переменить это первое впечатление друг от друга.
Почти не скрывал бывший крупный чиновник Азиатского департамента Министерства иностранных дел, что ждал встретить кого-то другого в лице выпускника Петербургской духовной академии: кого-то более опытного и, наконец, не такого возмутительно молодого. А потому сразу принял покровительственный тон, дал понять, что юноше, по крайней мере на первых порах, надлежит во всем полагаться на его, Осипа Антоновича, опыт и знание японцев. Напомнил, что японцы до сих пор смотрят на иностранцев как на нецивилизованных дикарей, а на христиан чуть ли не как на преступную секту.
Усталый, измученный дорогой и долгим оскорбительным ожиданием в приемной, отец Николай не вслушивался в назидания консула. Он вдруг действительно почувствовал себя на чужбине. И на этой чужбине он был совершенно одинок… И, может быть, потому почудились ему в речи и манерах консула и надменность, и пренебрежение. А было это, скорее всего, просто покровительственное отношение опытного дипломата к вчерашнему студенту. Осип Антонович хорошо знал Японию: побывал в Нагасаки с миссией графа Е. В. Путятина на фрегате «Паллада», поработал год в Симоде переводчиком с китайского.
Наступили первые, самые трудные, годы миссионерства. Прежде всего Япония оказалась вовсе не той чудесной страной, которая, как грезилось молодому проповеднику, только и ждет, чтобы во тьме пронеслась благая весть о Христе и все в обществе обновилось. Здесь еще были не забыты жестокие гонения на христиан, и в народном сознании они были злейшими врагами Страны восходящего солнца. А хуже нет этой национальной неприязни на бытовом уровне: если она есть, то какие бы мудрые решения ни принимало правительство – повседневная вражда будет отравлять жизнь…
Но кроме этих трудностей были и другие, о которых он писал в поистине исповедальных письмах своим духовным наставникам на родину после первых прожитых в Японии лет: «Один Господь знает, сколько мне пришлось пережить мучений в эти первые годы. Все три врага: мир, плоть и диавол – со всей своей силою восстали на меня и по пятам следовали за мной, чтобы повергнуть меня в первом же темном узком месте. И искушения эти были самые законные по виду: «Разве я, как всякий человек, создан не для семейной жизни? Разве не можешь в мире блистательно служить Богу и ближним? Разве, наконец, не нужны люди для России более, чем для Японии?» и т. д. Тысячи наговоров выливают тебе в уши, и это каждый день и час, наяву и во сне, и дома в келье, и на молитве в церкви. Много нужно силы душевной, великое углубление религиозного чувства, чтобы побороть все это».
Меня потрясла эта борьба молодого подвижника с самим собой, этот путь ежечасного преодоления искушений с тем, чтобы сохранить верность избранному призванию. Оказывается, нужен действительно подвиг души для того, чтобы следовать пути, начертанному Господом…
Слушая владыку Кирилла, я словно и сам проделывал вместе с отцом Николаем этот путь в неведомое. Как и он тогда, я не знал, как сложатся его первые шаги в Японии. Лишь позднее я узнал, сколько сделал образованный и понимающий тонкости восточной дипломатии О. А. Гошкевич для укрепления и развития русско-японских связей – в честь его даже назван залив в Японском море. Да и отношения дипломата со священником консульской церкви вскоре наладились: они сошлись на общем интересе к изучению японского языка. И впоследствии владыка Николай всегда отдавал консулу должное как пионеру в изучении Японии и составителю первого русско-японского словаря.
Наверное, всех, принявших монашество, искушали мысли о семье, о свободной жизни в обществе. Но отцу Николаю выпало еще одно, наверное, самое жестокое искушение: он спрашивал себя, не зовет ли его Родина, Россия; не справедлива ли народная мирская поговорка: «Где родился, там и пригодился» Как же он распознал, где искушения, а где истинный глас Господень, как убедил себя в том, что ему навсегда определено его истинное назначение, что назначено ему нести Истину Христову именно в этой неприветливой, кажется, вовсе и не ждавшей его стране?
Я с нетерпением ждал дальнейшего рассказа преосвященного. Но были у каждого из нас свои заботы и обязанности, и следующая наша беседа несколько раз оттягивалась и переносилась.
За это время я попытался и сам найти что-нибудь о заинтересовавшем меня житии подвижника или по крайней мере разобраться в том, что представляла собой в то время страна, где ему предстояло проповедовать православную веру Христову. Пришлось снова обратиться к книгам – по географии, по истории. И современная отцу Николаю Япония понемногу открывалась передо мной во всем своем своеобразии. Это была страна, которая долгое время жила в изоляции от всего мира, и в особенности от Запада и Америки, и за это время создала цивилизацию, абсолютно непохожую на европейскую. Там были другие обычаи, другие духовные и нравственные ценности, и даже сама природа, казалось, подчеркивала необычность этого островного замкнутого мира…
6. Пастырь стада Христова, а не бич Божий
(По рассказу митрополита Смоленского и Калининградского Кирилла)
Невеселые мысли одолевали отца Николая при первом знакомстве с городом Хакодате в котором размещалось русское консульство. Властвовал в нем тогда самурайский клан Мацумаэ. Центральному правительству Японии еще только через девять лет удастся утвердить здесь свою власть. Для этого придется выстроить возле города мощную пятиугольную крепость Горекаку – оплот центральной власти. Но все это было еще впереди, а пока нависала над городом поросшая лесом гора Хакодате, по имени которой он и назывался. Агрессивные защитники клановых традиций, прирожденные воины-самураи непримиримо относились к иностранцам, видя в них главную угрозу вековым устоям. Отец Николай понял это уже в первые дни своих прогулок по Хакодате.
Дело не ограничивалось неприязненными взглядами и возгласами. Нередко летели в спину и камни, и швыряли их отнюдь не расшалившиеся сорванцы-мальчишки. «Надо мной издевались и бросали камнями…» – пишет отец Николай в одном из своих писем.
Надо сказать, что русское консульство представлял в Японии не один Гошкевич, да и он с высоты своего возраста и опыта сумел все-таки вспомнить, как начинал свою деятельность в чужой стране сам и разглядеть наконец в молодом семинаристе за отсутствием внешнего лоска и духовную глубину, и веру, и желание искреннее преуспеть в своей будущей миссионерской работе.
Думается, именно российские дипломаты объяснили молодому священнику, почему в первую очередь на христианское духовенство направлена неприязнь самураев. Ведь прошло уже несколько веков с тех пор, как идеи христианства были занесены в страну католическими миссионерами, которыми были иезуиты и францисканцы.
Однако вслед за миссионерами в Японию нахлынули колонизаторы, привлеченные новым рынком сбыта товаров. Дело стало доходить до работорговли и прямого вмешательства в политику страны.
В конце шестнадцатого века японское правительство объявило декрет Тостики Хидеси об изгнании иностранцев и запрещении христианства. Через двадцать пять лет после изгнания европейцев японские христиане построили в Симбарассе свою крепость, в которой заперлись со своими семьями. Их заставил сдаться только голод.
Ужасными казнями ответило правительство на это сопротивление: целые семейства были распяты на крестах. Христиан сжигали, закапывали живьем в землю. Гонение было настолько жестоким, что оно растянулось на целые столетия. Отречение от веры, которое требовали от христианина, должны были повторять затем его потомки из поколения в поколение.
Так шли столетия вплоть до конца девятнадцатого века. В такую Японию прибыл отец Николай. Эта страна настолько отличалась от всех его представлений о ней, что он сразу понял необходимость узнать подлинную Страну восходящего солнца – ее историю, культуру и, прежде всего, язык.
«Приехав в Японию, – вспоминал впоследствии владыка Николай, – я, насколько хватало сил, стал изучать здешний язык. Много было потрачено времени и труда, пока я успел присмотреться к этому варварскому языку, положительно труднейшему на свете, так как он состоит из двух: природного японского и китайского, перемешанных между собою, но отнюдь не слившихся в один…»
Теперь все его время, свободное от службы в консульской церкви, было посвящено занятиям японским языком. Оказалось вовсе не простым делом найти учителей: первый учитель прозанимался два дня и больше не приходил, боясь преследований. Затем нашлись еще двое. Они вели уроки, сменяя друг друга – неутомимый ученик требовал продолжения занятий, в то время как его наставники уже молили о передышке. Все чаще в эти дни вспоминались ему слова Петра Великого: «Аз есмь в чине учимого и учащих мя требую».
Прошло некоторое время, и он с удовлетворением отметил: «Кое-как научился я наконец говорить по-японски и овладел самым простым и легким способом письма, который употребляется для оригинальных и переводных ученых сочинений». Но изучить предстояло не только язык.
Директору Азиатского департамента Министерства иностранных дел П. Н. Стремоухову отец Николай писал: «…я старался в продолжение моего пребывания изучить японскую историю, религию и дух японского народа, чтобы узнать, в какой мере осуществимы там надежды на просвещение страны евангельской проповедью.
Конечно, в миссионерских видах я никак не рассчитывал на собственные силы, но мне казалось святотатством просить себе сотрудников прежде, чем я уверюсь, что их силы, отвлеченные от непосредственного служения в России, не будут потеряны для людей вообще. Чем больше знакомлюсь со страной, тем больше убеждаюсь, что очень близко время, когда слово Евангелия там громко раздастся и быстро понесется из конца в конец империи»
Изучение страны начиналось с улиц Хакодате. Незаметно за языковыми занятиями прошли первая осень, а затем и зима в Японии, вновь наступила весна, и уже можно было, бродя по весенней улице, расспросить японских ребятишек, кто изображен на змее, которого они всей толпой запускают.
И даже этот случайный разговор заставлял размышлять, например, о том, что, делая с детишками змея, мать или старший брат обязательно подробно рассказывают им о сказочном персонаже или историческом лице, изображенных на воздушной игрушке.
И уже не удивляет после этого то, что здесь такое множество общественных библиотек и так баснословно дешево берут за чтение книг. Да можно, оказывается, и не трудиться самому ходить в библиотеки: книгоноши ежедневно разносят их по всем улицам и закоулкам.
Однажды отец Николай заинтересовался тем, что по улице мимо консульства куда-то спешат оживленные люди.
– А это, изволите видеть, они в «говорильню» торопятся, рассказчика слушать, – пояснил все тот же услужливый консульский секретарь.
– Что за «говорильня» такая?
– Общественная зала имеется в каждом городе. Там рассказчики вроде наших писателей разные свои истории излагают. Их попутно записывают писцы, а потом книга получается навроде нашего романа.
Разве мог отец Николай упустить такую возможность проверить свои познания в японском, а заодно и познакомиться с этим новым для него явлением местной жизни? С тех пор не раз в уголке «говорильни» среди неподвижно сидящих японцев можно было приметить молодого русского, который, поджав под себя ноги, прилежно внимал какой-нибудь замысловатой средневековой легенде, излагаемой заезжим рассказчиком.
Это были месяцы и годы, отданные тому, чтобы изнутри понять народ, среди которого ему предстояло проповедовать веру Христову – горожан и крестьян с рисовых плантаций, жителей северных рыбацких деревушек, важных бонз и буддийских монахов. Он должен был как бы стать одним из них, понять манеру их мышления и особенности красноречия, подробности быта и религию.
Поэтому все чаще от книг он отрывается для того, чтобы пообедать в дешевой столовой, потолкаться среди торговцев на рыбном рынке, заглянуть в местную кумирню. Его уже знали и принимали более доброжелательно: ничего дурного от него доселе не видали, а интерес к повседневной жизни простых людей вызывал только одобрение.
Расширялся и круг прихожан консульской церкви. Немало способствовало этому то, что вместе с японским языком молодой священник осваивал английский. Скромную русскую православную церковь в Хакодате стали наведывать и христиане иных исповеданий и национальностей – протестанты и католики, у которых в то время не было в Японии своих духовных пастырей. Их привлекали простота и доброжелательность отца Николая, его готовность дать духовное утешение больным, совершить необходимые таинства брака и крещения.
«Между тем, – пишет он в своих воспоминаниях, – я старался делать все, что возможно, и для непосредственной миссионерской цели. На первый раз, конечно, нужно было искать людей, которые, приняв христианство, были бы способны, в свою очередь, сами служить к распространению его».
Он привлекал к себе людей, и это давалось ему легко – ему не нужно было умение, он иным быть не мог. Он никогда ни в чем не навязывался, был скромен. При храме возник как бы тесный кружок христиан, сплотившийся среди ненавидевшей их толпы иноверцев. Он оказывал им помощь уже своим нравственным влиянием, просто примером своего ровного, спокойного характера.
Дни были отданы пастырским обязанностям, общению с людьми, наблюдениям за их бытом, обычаями, обрядами. Зато вечера допоздна принадлежали книгам. Интерес к японской литературе помог наконец преодолеть предубеждение консула, и тот предоставил в распоряжение отца Николая свою богатую библиотеку.
Три религии, три философских течения тогдашней (да и современной нам) Японии предстали перед ним со страниц книг: синтоизм, буддизм и конфуцианство. Правда, вскоре он почувствовал, что ему нужен проводник по этому темному для него пока лесу чужих верований и заблуждений, и обратился к переводчику консульства с просьбой познакомить его с кем-либо из японских ученых.
– Я очень рекомендую вам сэнсэя Кимуру Кэнсая! – живо отозвался переводчик. – Этот человек недавно открыл здесь частную школу. О нем известно, что он большой поклонник наук, с молодых лет усердно учился в нашей столице Эдо и знает удивительно много.
Через несколько дней после этого разговора в школе сэнсэя Кимуры Кэнсая появился новый, на редкость любознательный ученик. Он нашел в лице своего учителя прежде всего усердного поклонника конфуцианства – религии и философии, которая пришла в Японию из Китая.
Уроки Кэнсая заставили задуматься о том, что учение Конфуция – скорее моральная, нежели религиозная система. Она как бы упорядочивала отношения младших и старших, подданных и правителей, родителей и детей; регулировала отношение к старшим родственникам, к хозяевам и начальникам. Конфуцианство устанавливало своеобразную иерархическую лестницу, определяло нормы семейной и общественной жизни – и, наверное, поэтому привилось к японскому социальному устроению.
Отец Николай сел за письмо своему постоянному корреспонденту П. Н. Стремоухову и написал о том, что стало ему понятным в последнее время: «В книгах Конфуция выразился не частный человек, выразился сам Китай в его характеристически хороших чертах, в том, что он вывел доброго из своей натуры, и это, следовательно, может и должен хранить как свое собственное. В эпоху материального истощения Китая перед ним был поставлен живой портрет его самого во времена физического и нравственного здоровья».
Он отложил перо и задумался. Да, именно так, конфуцианство стало ответом на духовные запросы народа. Но полным ли ответом?
Отец Николай понимал, что с самого начала Господь поставил его перед выбором: было, собственно, два пути. Первый – призывать громы небесные на храмы языческие, резко осуждать то же конфуцианство как заблуждение, невзирая ни на происхождение его, ни на историю народа. Не считаться с тем, что это искренние духовные поиски тех, кто на протяжении столетий жаждал правды и искал ее.
И мог быть иной путь: понимание духовных исканий, исторических процессов и признание тех зерен правды и добра – отсветов Божественного откровения, которые все-таки были в этих ложных учениях. Именно они подготовляли народ к принятию истины христианской. На этом втором пути следовало, не оскорбляя религиозных чувств иноверцев, привести их к сознанию недостаточности их древних верований.
Из письма отца Николая на родину было ясно, какой путь он избрал.
А потому наведывался он и на проповеди буддийских монахов, стараясь уловить, как построено их красноречие, какие мысли, образы, чувства находят наибольший отклик в сердцах слушателей. Монахи, как и христиане, говорили о грехе и страдании, о смысле жизни человеческой. Но выход подсказывали в преодолении всех желаний и в теории перевоплощений.
Слушатели проникались верою, что, перевоплощаясь в своих будущих жизнях, они будут постепенно очищаться от грехов. После полного очищения человека ждет нирвана: существование, при котором человек как бы жив и одновременно мертв. Но он пребывает в блаженстве, потому что у него нет ни желаний, ни стремлений, ни пристрастий – ничего, что бы его беспокоило.
Однако, предупреждали монахи, судьба человека в каждом перевоплощении определяется его поведением в предыдущей жизни. «Сегодня ты получаешь возмездие за зло, совершенное в прошлой жизни, и награду за добро!» – убеждал проповедник. Прошлой жизни не изменишь, поэтому сегодня надо покориться своей карме – судьбе – и думать лишь о будущей жизни. И еще неизвестно, кем ты там будешь – человеком или животным, или птицей…
Только самые высокие души, достигшие нирваны и пребывающие в блаженстве, учили монахи, из сострадания к людям возвращаются в мир, как учителя и помощники слабым – это Будды и бодисатвы. Им строят храмы и молят их о помощи. Им приносят жертвы.
Отец Николай узнал из бесед с монахами, что в буддийских монастырях послушники проходят суровую школу аскетизма, наставники стараются раскрыть в избранных людях – будущих проповедниках – ясновидение и другие скрытые психические силы. Но это не имело ничего общего с православным подвижничеством, совершавшимся во имя постижения Духа Святого.
Интересным было посещение и синтоистского храма. Отец Николай увидел два столба с поперечными перекладинами, которые назывались «торий». Ему сказали, что в переводе это слово обозначает «насест».
Но упаси вас Бог подумать при этом о курятнике. Все гораздо серьезнее: однажды, с почтением рассказывал жрец, богиня Солнца Аматерасу обиделась на людей и удалилась в пещеру. Наступила ужасная мировая тьма. Чтобы выманить богиню из пещеры, жрецы принесли зеркало и петуха.
Когда петух закричал, Аматерасу выглянула, чтобы узнать, в чем дело, увидела себя в зеркале и, совсем как земная красавица, залюбовалась собой. Она забыла об обиде, и над миром снова воссиял свет…
А вообще, сказал жрец, все в природе является божественным и достойно почитания – и луна, и молния, и река, и цветы лотоса. Молитвы им – это гимны восторга и преклонения, а также покаяния за то, что своими нуждами человек нарушает гармонию природы…
«Прекрасная сказка, – подумал отец Николай, – но, однако, где же здесь истинная религиозность? Скорее уж это эстетическое учение, поклонение красоте и величию Божьего мира. Но как, восхищаясь всем этим, даже не задумываться о Творце всего сущего?»
Преклонение перед земной красотой и отречение от всяческих пристрастий, регламентированность житейского быта и вера в предопределенность человеческих поступков – как уживалось это в национальном характере народа?
Только через восемь лет отец Николай сумел ответить самому себе на эти вопросы. К тому времени он уже бегло говорил по-японски, пользуясь не только разговорным, но и литературным языком. На одном из приемов в консульстве он деликатно поправил местного бонзу, который ошибся, называя годы правления одного из давних сегунов.
– О, сэнсэй Николай, – удивился бонза, медленно прихлебывая из крохотной чашечки подогретое саке, – вы знаете нашу историю лучше, чем многие японцы.
Может быть, это невольное признание и подвигло отца Николая взяться за перо, чтобы через восемь лет своего пребывания в Японии поведать об этой стране там, на родине, для вящей пользы родной науки, политики и дипломатии.
Он склонился над столом и решительно вывел заголовок: «Сегуны и микадо». Статья предназначалась для журнала «Русский вестник» и увидела свет в его предпоследнем номере за 1869 год. В ней он впервые пытался определить то, что постиг и что уже позднее окончательно сформулировал в одном из своих позднейших выступлений: «Смело могу сказать, что и теперь, как и прежде, в так называемом «Ямато – дамасии» (японская душа или дух японцев) живет самоотверженное мужество… Другой замечательной чертой Ямато – дамасии нужно считать непоколебимую веру в себя, заставляющую японский народ неуклонно стремиться к раз намеченной цели… Этого мало. В глубине национального духа японцев, несомненно, живет удивительная религиозность, а отсюда и самоотверженность в деле служения религии…»
Эта мысль была ему особенно дорога, ибо утверждала его в том, что стоит только поискать – и найдутся люди, готовые бросить отцов своих и все, чтобы служить Богу и Спасителю своему.
Искать далеко не пришлось. Первый будущий обращенный нашелся здесь же, среди японцев, бывавших в доме консула.
Здесь хочется мне приостановить пока изложение того, что поведал мне владыка Кирилл, потому что среди моих повседневных дел, а также среди ставших привычными и необходимыми «путешествий во времени и в пространствах» одно опасение постоянно тревожило меня.
Дело в том, что, как обычно, никого не спросясь, осень незаметно перешла в сырую и промозглую в этом году прибалтийскую зиму. И между прочих духов и призраков, по народной молве населяющих мой туманный город, вполне реальный призрак гриппа начал маячить в нем. И я все чаще подумывал о том, не наведался ли он к моему немолодому знакомцу – Николаю Васильевичу Мурашову.
Так и есть. Позвонив ему наконец, я услышал в телефонной трубке хрипловатый против обыкновения голос и легкое покашливание.
Я встревожился, вспомнил предупреждения медиков о том, что нынешний вирус особенно тяжел для детей и стариков, и отправился навещать больного. Не надеясь на припасы мурашовской снохи, прихватил с собою баночки с медом и малиновым вареньем, лимоны, пакетики с мятой, смородиновым листом и липовым цветом.
Дверь мне отворил на звонок сам Николай Васильевич. И в то краткое мгновение, пока он стоял передо мной, обозначившись силуэтом на желтом фоне освещенного дверного проема, я вдруг понял, что тревожило меня каждую встречу с ним: передо мной в рамке дверных косяков стоял человек из моего давнего, повторяющегося сна. Тот самый, в котором был он сорокалетним, а для мальчишки на ночной улице – уже тогда стариком.
«Как это может быть? И что тогда значит этот сон?» – поразился я.
– Что с вами? – ворчливо спросил Николай Васильевич, впуская меня в прихожую. – Вы будто привидение увидели. Как видите, не настолько я болен, чтобы мой облик вызывал подобные эмоции.
Я извинился. Но неловкий вопрос: «Так это были вы?!» – все-таки сорвался у меня.
– Я – это я, голубчик. Но я уже начинаю сомневаться в том, кому кого надлежало бы наведывать. У вас, часом, не жар ли?
Я как мог успокоил его относительно состояния моего здоровья и уговорил занять удобную позицию на диване, покрытом клетчатым пледом, где он, видимо, и отлеживался до моего прихода.
Попросив разрешения похозяйничать, я занялся приготовлениями к чаю и вперемешку с отлучками на кухню к закипающему на плите чайнику рассказал ему, что беспокоило меня в прошлые с ним встречи и так поразило в нынешнюю.
– Да-аа… – помолчав, отозвался он. – Можно было бы сослаться на то, что это просто совпадение. Но я предпочту сказать словами великого Шекспира: «На свете есть такое, друг Горацио, что и не снилось нашим мудрецам». – Он оживился и добавил: – Впрочем, одну «болезнь» я от вас все-таки подцепил: вы, можно сказать, заставили меня заболеть историей самбо. И знаете, как-то по-другому стали у меня выстраиваться исторические взаимоотношения всех тех людей, которые, можно сказать, стояли у его колыбели. Тех, кого я знал и о ком вы мне рассказали.
Он повел руками вокруг себя, указывая на стопки книг, лежавшие не спинке его дивана и на полу возле него.
Многие из них ощетинивались многочисленными закладками, до остальных, видимо, у Николая Васильевича еще просто не дошли руки.
Я присмотрелся – большинство из них было по Японии. Лежали тут же и книги по боевым искусствам.
– Зачем вам это? – удивился я. – Вы ведь сами живая история. Расскажите мне лучше еще о Василии Сергеевиче Ощепкове, если это вас не слишком утомит.
– Э, нет, – покачал головой Николай Васильевич. – Сегодня я вас приглашаю в те далекие времена, когда Василия Сергеевича еще и на свете не было – к самым, можно сказать, глубинным истокам: будем знакомиться с человеком, с которого начиналось дзюдо. Нам без сего японского национального единоборства в наших изысканиях никак не обойтись. Я надеюсь, вы ведь, в отличие от многих борцов более раннего, чем ваше, поколения, не считаете, что самбо не имеет к дзюдо никакого отношения?
Не давая мне ответить, он продолжал:
– Имеет, конечно, имеет отношение, только гораздо более сложное, чем думают те, кто полагает, будто самбо – это просто русифицированное дзюдо. Они так же неправы, как и те, кто уверен, что самбо насобирали по отдельным приемам по всему Советскому Союзу. Итак, давайте поговорим об основоположнике дзюдо.
Догадываетесь, о ком пойдет речь? Конечно, о Дзигоро Кано – основоположнике дзюдо. Об этом человеке, борце и философе, о его нравственных исканиях и о его делах можно долго говорить… Заварите-ка мне, пожалуй, зеленого чая для бодрости – вон он там, на левой полочке. Ну, начнем?
Я утвердительно кивнул головой.
7. Когда еще не родилось дзюдо…
(По рассказу Н. В. Мурашова)
Приглашаю вас в ту самую Японию, какой ее увидел отец Николай, сходя с трапа парохода в Хакодате. Только теперь мы не будем пейзажами любоваться и не наведаемся в русское консульство, а отправимся прямиком в город Киото.
Еще целых девять лет нужно прожить до того времени, как императорская власть перенесет столицу страны из Киото в Эдо и переименует ее в Токио – «Восточную столицу». А пока сам император не много значит и вынужден прислушиваться к могущественному сегунату Токугава, власти которого идет уже третье столетие.
Но на пороге близкое крушение феодальных порядков, близится, зреет захват власти императорской династией Мэйдзи.
А пока не произошла, как мы бы сейчас сказали, кардинальная ломка общества, в провинции Хьего, в маленьком приморском городке Микагэ, что недалеко от Киото, в семье небогатого самурая Джиросаку Марешиба Кано ждали прибавления семейства. Жена самурая – Садако, происходившая из зажиточного клана изготовителей саке, – уже порадовала мужа двумя мальчиками и двумя девочками.
В пятый раз роды оказались долгими и мучительными. Стараясь не выдать собственных горестных переживаний, Кано вышел из дома. Он пересек сад и, сам того не заметив, очутился на склоне сопки, в рощице, аккуратно усаженной деревцами гинкго. Их древнейшие из древнейших белые стволы стояли, как вытянувшиеся во фронт воины, и только бронзовые двудольные листочки тихо трепетали на ветру. Кано поднялся на вершину сопки и, присев, долго вглядывался в туман, клубившийся над лежавшим внизу озером, словно пытаясь разглядеть в нем, чем закончится этот нестерпимо долгий октябрьский день.
Наконец, озябнув, он поднялся и так же тихо, как и пришел сюда, отправился домой. Его путь снова лежал через рощу и сад, по каменистым тропинкам, проложенным много веков тому назад.
Очутившись у себя в доме, он долго стоял в раздвинутых дверях, разглядывая криптомерии и карликовые клены и между тем незаметно прислушиваясь к женской возне за тонкими перегородками из рисовой бумаги.
Потом он вошел, подойдя к низенькому столику, подвинул к себе чашку и отмерил порцию зеленого чая. Он еще вертел в пальцах бамбуковую мешалку, ожидая, когда закипит вода, как вдруг там, за перегородкой, раздался новый тоненький и требовательный звук…
Вошедшие женщины поздравили его с сыном. Мальчику дали имя Дзигоро.
Рос он не слишком крепким, но ему надлежало вырасти воином и самураем. И Дзигоро обучали по всем строгим правилам воспитания ребенка в самурайской семье. Его никогда не дразнили и не запугивали. С младенчества поощрялась смелость. Ведь если ребенок привыкнет бояться, он пронесет этот недостаток через всю жизнь. А если ребенка много бранить, то он станет застенчивым. Не раз мать строго останавливала служанку, когда та начинала пугать расшалившегося малыша разными ужасными чудовищами. А когда он сам, испугавшись грозы, утыкался черноволосой головенкой в ее колени, она тихонько утешала его, рассказывая про богов, которые ведают молнией и громом, и учила, как избежать их гнева.
Дзигоро с ранних лет знал, что каждое утро следует начать с поклона родителям, а затем божествам-покровителям – буддам-заступникам. Еще совсем малышом его учили, что зевать в присутствии других людей – признак плохого тона: «Если тебе неожиданно захотелось зевнуть, – наставляла мать, – проведи ладонью по лбу снизу вверх. Если это не помогает, оближи себе губы, не открывая рта, или просто закройся рукой или рукавом. А чихая при людях, ты можешь показаться глупым».
Показаться глупым? Потерять лицо? Ни за что! И малыш Дзигоро мужественно учился облизывать губы, не открывая рта.
Ему исполнилось восемь лет, когда в стране произошли события, перевернувшие всю жизнь его родителей и его самого. Но для мальчика пока было гораздо важнее, что к этому возрасту, согласно самурайским канонам, его стали обучать каллиграфии и постепенно знакомить с первыми книгами, которые так и назывались: Четверокнижие, Пятиканоние и Семикнижие.
Ему сказали: «Человек достигает успеха в каллиграфии, если бумага, кисть и чернила пребывают в гармонии друг с другом». Но в том-то и дело, что они все время норовили перессориться!
Когда он решил похвалиться перед отцом первыми сносно нарисованными иероглифами, тот заметил, потрепав его за косичку:
– Всю свою жизнь прилежно учись. Даже плохой писарь достигнет успехов в искусстве каллиграфии, если он будет настойчиво заниматься, подражая классическим свиткам. Каждый день становись более искусным, чем ты был за день до этого, а на следующий день – более искусным, чем сегодня. Совершенствование не имеет конца.
И это тоже была одна из самурайских заповедей.
Когда Дзигоро уже казалось, что его иероглифы достаточно точно копируют древние свитки, отец вдруг сказал ему:
– Ты, конечно, усвоил, что основной секрет каллиграфии – не делать небрежных движений. Однако при этом движения кисти твоей руки могут стать неловкими и закрепощенными. Нужно пойти дальше, мальчик, и научиться умело отходить от нормы. Это пригодится тебе и в других делах.
Поистине совершенствованию не было видно предела.
Дзигоро чувствовал, что мать и отец любят его. Но с ранних лет у него были свои обязанности: быть вежливым, соблюдать правила поведения, следить за своим языком. Если он не был усерден или терпелив – это не проходило ему даром: родители могли выбранить его и даже на один день оставить без еды.
Он знал, что отца огорчает его неловкость в физических упражнениях, но он всегда делал выбор в пользу книг.
Когда ему пошел одиннадцатый год, семья переехала в Токио. Это уже была иная страна, иной образ жизни: вместе с упразднением сегуната навеки прекратили свое существование самурайские кланы во главе со своими владетельными главами. Аграрная реформа подорвала основы крупного помещичьего землевладения.
В связи с созданием регулярной императорской армии были распущены княжеские дружины и тысячи служилых самураев пополнили ряды ронинов – самураев без места службы. Было отменено их право на ношение мечей.