Лебединая песнь Головкина Ирина
Он математикою жил,
Он всей душой ее любил,
Но без надежды на взаимность!
Координатные системы
В себя впитавши целиком,
Он рвался в область теоремы,
К созвездьям лемм и аксиом!
Он без особого труда
Уже кончал писать тогда,
Когда другие начинали,
И по конвейеру он слал
Ответы тем, кто погибал,
И предвкушал сюрприз в журнале.
На всех контрольных осаждали
Его голодные рои,
Которые решений ждали,
Чтоб после выдать за свои.
Спасенный радостно икал
И Петьке с чувством лапу жал.
Ася и Леля умирали со смеху, даже Олег и Нина улыбались, и все единодушно признали за Микой поэтический дар. Ободренный успехом, Мика понес новую рукопись в класс. Он читал ее на большой перемене, стоя, как всегда в таких случаях, на парте посередине класса, когда кто-то крикнул ему: «Анастасия Филипповна у двери!»
Услышав это, Мика тотчас перескочил на новую эпиграмму в честь этой достойной дамы и с чувством отчеканил:
Шлифована по-пролетарски,
А первобытна, как зулус,
И не хранит отравы барской
Отточенный в детдоме вкус!
Анастасия Филипповна была воспитанницей детского дома и страшно возмутилась этими строчками. Мика был вытребован к директору, но находчивого мальчика трудно было поставить в тупик.
– Я всегда рос в убеждении, что деликатность и такт необходимые качества культурного человека и упреки за происхождение крайне невеликодушны, – ответил он, – но Анастасия Филипповна вместе с пионервожатой дали мне хороший урок в противоположном, и я этим уроком воспользовался.
Директор попросил объяснения.
– Они неуважительно говорили перед целым классом об отце одного из моих товарищей. Я согласен извиниться перед Анастасией Филипповной, если она подаст мне пример и в свою очередь извинится перед Петькой Валуевым.
Директор, выслушав, сказал: «Я расследую, в чем тут дело». Но комсомольское бюро цыкнуло на него, разъяснив, что дело касается человека, обвиненного по пятьдесят восьмой, и он поспешил предать забвению описанный инцидент, а Мика остался под угрозой занесения в характеристику «издевки над пролетарским происхождением», что ни мало не сломило его буйного духа.
Приближалось Рождество; за несколько дней до праздника отец Варлаам созвал братство на исповедь в квартире на Конной. Сговорились собраться сначала у ранней обедни на Творожковском подворье. Мике всякий раз попадало за ранние обедни: от Нины, потому что он опаздывает из-за них в школу, от Надежды Спиридоновны за то, что, уходя, топает по коридору и заводит будильник, который трезвонит на всю квартиру. Без будильника, однако, Мика неизменно опаздывал. Петя и Мери считали Мику почти мучеником, потерпевшим гонения за веру, а он считал их дом христианской общиной в миниатюре – и по этим пунктам каждый из них втайне завидовал другому, а иногда рисовался своим положением перед другим. Мика опоздал и в это утро и, стоя в последних рядах, отыскивал глазами голову Пети, которую узнал по «петуху» на затылке, приводившему всегда в отчаяние его Друга. Рядом с ним виднелась черная коса Мери. Он стал осторожно пробираться к ним.
– Мы уже за тебя беспокоились: все нет и нет! – шепнул ему Петя, когда они оказались рядом.
– Едва успел; вчера вечером опять бурю выдержал – без этого у нас не обходится! – тоже шепотом отозвался «мученик».
– На духовном пути очень часто «враги человеку домашние его», – шепнула Мери. – Не бойся, тебе это зачтется.
Когда обедня кончилась, остановились в притворе; посторонний наблюдатель мог подивиться, сколько молодежи столпилось в притворе, причем многие оказывались между собой знакомы; бросалась глаза материальная нужда: ни одного модного или нового пальто, молодые люди – в рабочих ватниках, хотя многие из них в детстве щеголяли в мундирчиках лицеистов и правоведов. Разговоров почти никаких: настолько уже выучились осторожности! Немой смотр друг другу! Мика стоял с Валуевыми, решено было, что он обедает в них, после чего вместе пойдут на Конную; ночует у них же, чтобы вместе прочесть «правило» и подыматься к ранней. Ольга Никитична обещала сама договориться по телефону с Ниной, это были дни каникул, и школа не связывала их. Отчего дома все житейские мелочи были невыносимо скучны, а в доме друга они носили характер дружной мобилизации для совместного противодействия жизненным невзгодам и не раздражали? Беспорядок, оставленный торопливым вставаньем в единственной комнате, куда была теперь забита семья Валуевых, не послужил поводом к ссорам.
– Вот что дети, времени у нас мало: Мери, одевай передник и бери сейчас же тряпку и щетку, а потом придешь помочь мне в кухне; Петя, беги прежде всего за керосином, а потом возьмешь кошелку и пойдешь за хлебом и картошкой; Мика, тебя я попрошу затопить печку и приладить в крест елку.
– Эту елочку, – похватил Петя, – мы с мамой купили вчера у Владимирской церкви. Милиционер увидел и тотчас за нами, а мы словно воры улепетывали. Я и не подозревал, что мамочка так быстро бегает.
– При советской власти всему выучишься, – сказала Ольга Никитична, берясь за керосинку. – Завтра, в Сочельник, приходи, Мика, к нам.
– Да, да! – воскликнула Мери, надевая передник. – Мы зажжем елку и будем петь «Дева днесь…» и «Weihnachten [80]», а ужин будет постный, с кутьей, все по уставу.
– Нинка моя совсем обасурманилась, – заявил весьма непочтительно Мика. – Я такие гонения претерпеваю, что и не описать! Она все боится, чтобы не узнали о церкви в школе. Сама она совершенно равнодушна ко всему, что касается веры. Я понимаю отрицание, но равнодушия не понимаю! Уж верить, так верить!
– Убежденных людей всегда мало, – сказала Валуева, – большинство и раньше было равнодушно к родной Церкви. И в этом я усматриваю огромную вину русской интеллигенции. Никто не образумился, пока не грянул гром! Я благословляю очистительную бурю, которую принесли с собой большевики. Они злобны, коварны, мстительны, но их преследования заставили нас проснуться. Если бы мы не были виновны перед Господом, неужели бы Он допустил существование этих бесчисленных лагерей и тюрем, куда запрятывают ни в чем не повинных людей? Сколько душ очищается теперь страданием! Русь представляет прекрасную картину духовному взору.
Мика опустил топор и, не спуская глаз, смотрел на женщину, говорившую эти слова. Ее сверкающий взгляд, худое лицо и преждевременно поседевшие волосы опять напомнили ему христианских мучениц.
«Вот истинное величие духа! – думал он. – Я ненавижу безразличную терпимость и примиренчество! Ее слова суровы, но какую надо иметь веру, чтобы говорить так, особенно имея там… в когтях… близкого человека».
В квартире на Конной собралась довольно длинная очередь, так как отец Варлаам говорил очень долго с каждым. Исповедь шла в трапезной; ожидавшие женщины и девушки прошли в комнаты к братчицам, молодые люди ожидали в коридоре. Петя и Мика стояли рядом. Еще год назад мальчики поклялись друг другу в полной откровенности, которая казалась им необходимой для роста дружбы. С тех пор у них вошло в обычай показывать друг другу шпаргалки с перечисленными для памяти основными тезисами исповеди. Шпаргалка Мики начиналась словами: «Нина, сны, готов на подвиг, а на мелочи ленив»; взглянув на шпаргалку Пети, он увидел, что первые три пункта у него были точно те же, только вместо «Нина» у него стояло «Мери», это было более или менее ясно для обоих. Но дальше у Мики в списке значилось: «галстук, она, масло, гвардия» – тут уж ничего нельзя было понять, и Петя попросил объяснения.
– Дела мои, старина, плохи! Никак не ожидал, что приключится этакая штука! Как бы объяснить… видишь ли… одним словом – влюбился и притом колоссально! Как сказать отцу Варлааму – ума не приложу. Видел я ее всего два раза только: на вокзале и у нас на рождении Нины, она приходила к нам со своим мужем; совсем еще молоденькая, с косами, ресницы чуть не до ноздрей, тоненькая, как тростинка, головка как-то особенно красиво на шейке поворачивается, и с какой точки не посмотришь – носик, губки и реснички – прелесть, чудо! Улыбнется – все лицо освещается, как будто месяц вышел. Я только посмотрел и погиб. Весь интеллект разом смылся с моего лица, дураком каким-то стоял первые пять минут, сказали бы мне: «Поцелуй и умри!» – сейчас бы согласился! Перед такими чувствами идейности во мне оказывается ни на грош! Моральный банкрот! Тревога, знаешь, напала: вот какие девушки бывают, а я такую не найду: пока буду молиться, всех расхватают. Петька, говори: что мне будет за это от отца Варлаама?
– Трудно вперед сказать… положение серьезно… – пробормотал сконфуженно Петя, словно врач на консилиуме. – На поклоны, наверно, поставит… А это что? – и Петя ткнул пальцем в «гвардию».
– Военная доблесть опять покоя не дает: нет-нет да и воображаю себя николаевским офицером: эполеты, шпоры, аксельбанты -все пригнано, все блестит, выправка самая изящная, не то что у этих «красных командиров» с их мордами лавочников! Танцую мазурку в зале у Дашковых, девушки – все на меня поглядывают. Или – война, первым кидаюсь в бой и умираю с Георгием под стенами Константинополя – мечтой нашего царизма… А к тебе этакое не подступает?
Петя с понимающим видом кивнул:
– Видишь, помечено: эполеты. А это что? – и он ткнул в рубрику «масло».
– Да понимаешь ли, сейчас Филипповка, ну и воздерживался я незаметно от масла. А Нинка заподозрила и проследила; накидывается, как кошка: «Я на последние деньги покупаю не для того, чтобы в ведро выбрасывать!» И пошла… пошла… Наорали мы друг на друга колоссально; уступил в конце концов.
– А это? – и Петя ткнул в «галстук».
– Из-за нее. Когда ждали на рождение гостей, я попросил Нину завязать мне галстук, а она сделала мне бант, как двенадцатилетнему; я же был уже зол, перед этим завернул в парикмахерскую постричься и побриться, а мерзавец парикмахер ответил: «Постричь, с моим даже удовольствием, но что же мне брить-то?» Издевательства эти одно к одному меня взбесили, бант переполнил чашу: опять скандал, даже Аннушка прибежала. Исповедь потрясающая, а впрочем, у человека с бурной душой иной и быть не может. А у тебя что?
Петя в свою очередь представил полный отчет. Прождали около двух часов, когда пришла очередь Мики. Петя, дожидаясь поодаль, видел, как его товарищ горячо и долго излагал свои потрясающие переживания. Молодой монах, высокий, худой и бледный, выслушивал молча, с серьезным лицом; потом он сам начал говорить и говорил тоже долго; а вслед за этим произошло нечто, пожалуй, еще не записанное в летописях братства: отец Варлаам, вместо того, чтобы поднять руку с епитрахилью, только кивнул, отпуская Мику, и непрощенный растерянный мальчик с опущенной головой сконфуженно пересек комнату и скрылся в коридоре. Петя в изумлении проводил его взглядом. «Земная любовь, наверно!» – подумал он и не пошевелился, пока его не подтолкнули сзади, напоминая, что теперь его очередь. От беспокойства за друга он скомкал свою исповедь, перезабыв половину, и бросился искать Мику. Он нашел его в кухне у черной двери в позе Наполеона.
– За что он тебя? За что?
– А вот не угадаешь!
– «Она», наверно!
– Нет. За нее нисколько не попало: сказал «естественно» и обещал, что дальше хуже будет; не она, а масло! Да, да – масло. «Мне нужна дисциплина, говорит, Церковь запрещает! Я вправе требовать от членов братства исполнения устава. Я предупреждал, и нарушивших мой запрет к Причастию не допущу. В трудные дни нам нужны только верные и сильные. Вы придете ко мне на Страстной». Сейчас я уже думаю, что он прав, но в братстве ведь станут считать меня преступником! Катя Помылева уже шарахнулась от меня: наверно, вообразила, что у меня на совести, по крайней мере, убийство и изнасилование!
Мика с важностью произнес последние слова.
– Как он суров! – повторял пораженный Петя. «Римлянка» была очень тактична: она ни слова не сказала о случившемся; Мери, подходя, бросила на Мику быстрый любопытный взгляд, который несколько польстил ему. Совершили все согласно ранее намеченной программе: Мика остался ночевать и был уложен на кофре у двери, молитвы читали вместе. Утром Мика подошел к Ольге Никитичне и прямо спросил:
– Может быть, мне лучше не ходить к обедне, если я уж такой преступник?
Она ответила спокойно и, как всегда, убежденно:
– Никто о тебе этого не думает. Отец Варлаам строг, гораздо строже отца Гурия; он хотел тебя испытать и смирить. Он очень многих подвергает епитимье. Если ты придешь в церковь помолиться вместе с нами и поздравить нас с приобщением, ты явишь выдержку и послушание, которые иноками так высоко ставятся.
Мика поколебался, но пошел. Он очень считался с мнением Римлянки, притом взгляд Мери убедил его, что он заинтересовал своей особой юную и притом как раз женскую часть братства, и сам того не замечая, за обедней он порисовался своим мрачным и разочарованным видом. Мика был небольшого роста, несколько коренаст, что порядком его расстраивало. «Повезло же Олегу и с лицом, и с фигурой, а я вот майся всю жизнь коротышкой, к тому же и не дворянской формы и глаза лягушачьи!» Удивительно было то, что глаза его поразительно напоминали глаза Нины, но в то время, как у той по всеобщему признанию глаза были чарующе поэтичны и словно тушью тронуты, у него они напрашивались на сходство с глазами лягушки, так как были несколько на выкате, с тяжелыми складками на нижних веках.
В первый день школьных занятий Петя почему-то в класс не явился. Голова Мики все время поворачивалась на дверь, так что шея у него заболела, а Пети все-таки не было. Прямо из школы Мика помчался к другу. На звонок открыла соседка; когда же он постучался в комнату, высунулась голова Пети, и что-то в нем тотчас показалось Мике не так: у горла не было белого воротничка, глаза подпухли и покраснели, петух на затылке совсем распушило в комнате все было вверх дном.
– Эй, старина, что случилось? – спросил, входя, Мика.
– Несчастье у нас – мама не вернулась.
– Как не вернулась? Откуда? – и пораженный Мика сел на кофр у двери.
– Ее в гепеу вызывали: прошло уже больше суток, а ее все нет. Они возьмут маму в лагерь, как папу. Считай меня трусом считай маленьким – мне все равно! Я без мамы жить не могу! Мама всегда была с нами, каждую минуту, во всем. В доме без нее все сразу перевернулось. Ты этого не понимаешь, потому что у тебя мамы никогда не было!
– Нет, я понимаю! Ты напрасно… я понимаю… как же это произошло?
– Повестка пришла еще третьего дня, но мама нам не говорила. Вчера только утром, когда мы уже встали и выпили чай, он вдруг говорит, что получила вызов и сейчас должна выходить. Успокаивала нас, все повторяла: «Ничего, дети! Бог милостив! И к двум часам я, наверно, уже буду дома». Потом передала Мери: квитанции из комиссионного магазина, они все уже оказались переписаны на имя Мери: мамочка накануне ходила для этого в магазин. Ну, а потом уложила в маленький саквояж перемену белья, мыло, полотенце, наши фотокарточки и икону Скорбящей, свою любимую. Мери сунула ей туда еще булочку. После этого мама нас перекрестила и сказала: «Христос с вами! Только не ссорьтесь – и все будет хорошо». Мы хотели бежать за нею, чтобы подождать ее у подъезда Большого дома, но мама не позволила: «Лучше пойдите в церковь». Мы только до ворот ее проводили; у ворот мама еще раз поцеловала нас и опять сказала: «Христос с вами, мои маленькие!» – и больше не оглядывалась, – и Петя всхлипнул.
– Ну, а потом?
– А потом мы побежали в церковь, а когда возвратились, нам было очень страшно открывать дверь: пришла или не пришла? Мери вошла первая и говорит: «Никого! Но ведь двух часов еще нет. Зажги керосинку и поставь чай, а я сбегаю купить хлеб. Мамочка вернется и мы будем вместе пить чай». Я все сделал, Мери прибежала с хлебом, а мамы все нет. Тогда мы вышли на площадку лестницы и стали смотреть вниз, в пролет, часа два, наверно. Мери вдруг стала дрожать как в ознобе. Я не знал до сих пор, как это страшно – ждать. Я уговорил Мери вернуться в комнату и закрыл пледом и пальто, и мы просидели рядом на ее кровати еще часа два; уже зажгли свет, а мамы все не было; только поздно вечером мы сели пить чай; тут как раз нагрянули «они»: стали все перерывать, как тогда, когда брали папу; а нас с Мери посадил на кофр и не велели двигаться… Накануне мы в «чепуху» играли; они увидели брошенные записки, а в одной из них было: «Сталин и Мери в кухне среди ночи строили друг другу рожи». Они показывали это один другому. Часа три возились; когда уходили, один сказал Мери: «Ну, ну, не унывай, девчонка, не пропадешь!» Посочувствовал как будто! Мы всю ночь не спали, у меня голова болит.
– А где же Мери?
– Она пошла к тете рассказать ей, что у нас случилось.
– Я дождусь с тобой Мери; ты, старина, держись, будь мужчиной. Давай-ка перекусим, у меня бутерброды остались. Возьми, нельзя терять силы.
Скоро пришла Мери. Мика тотчас поднялся с места из бессознательного уважения к ее горю, благородство манер было в крови и при его разболтанности все-таки сказалось.
– Ну, рассказывай, Мери!
– Нечего рассказывать – я больше к тете не пойду! Они слишком не ласковы: когда я рассказала ей и дяде о случившемся, он стал уверять, что мама была слишком неосторожна и сама во всем виновата и что будто бы мама их подвела, потому что теперь и на них ляжет тень. Он даже сказал, чтобы я не вздумала бегать к ним каждый день и не воображала, что они пойдут вместо меня к прокурору. А тетя спросила только есть ли у нас деньги: я сказала, что мама оставила 25 рублей и что у нас сданы вещи в комиссионный. Она сказала: «Это разумно!» – и больше ничего! Даже не поцеловала меня ни разу. Я никак не могла думать, что меня примут так!
– Больше ты к ним не пойдешь! – воскликнул горячо Петя. – Сядь, сядь, ты устала! Давай я тебе налью чаю.
– Возьми бутерброд, – сказал Мика, – и давайте обсудим, как быть; я во всех хлопотах вам буду помогать, а в школу тебе надо завтра же выйти, старина, а то начнутся неприятности.
Но Петя отрицательно замотал головой:
– Носу не покажу! Комсомольское бюро теперь совсем заест меня. Я нашу школу ненавижу, я поступлю лучше на службу. Надо же кому-нибудь зарабатывать деньги.
– А я никогда не соглашусь на это! – запальчиво крикнула Мери. – Мама запретила нам ссориться, но как же не сердиться за такие вещи! Мама и папа вернутся же когда-нибудь, и вдруг окажется, что Петя не кончил школу… Какой это будет удар, особенно папе! До весны мы отлично просуществуем вещами: у нас сданы полубуфет, журнальный столик и бронзовый рыцарь с копьем – должны же будут все это купить! А весной я окончу школу и устроюсь работать сама. Я – старшая, а Петя должен учиться. Может быть, мамочку скоро освободят, а Петя, пропустив четверть, погубит целый год школы. Скажи ему, Мика, что я права!
Мика принял сторону Мери, но у Пети были свои доводы:
– Какой же я мужчина, если допущу, чтобы сестра работала, а сам буду сидеть на ее шее? Папа первый меня осудит. Ты, Мери, женщина, и в вопросах чести не понимаешь ничего! Молчи поэтому! Теперь, когда мы вдвоем, ты под моей охраной; я отлично знаю, что я должен делать, и не позволю себе указывать.
К согласному решению так и не пришли. Мика ушел огорченный и взволнованный невыясненностью положения. Казалось бы, Нина могла понять его тревоги, тем более, что симпатизировала семье Валуевых, но верный своей привычке, Мика не сделал попытки к откровенному разговору и ничего не сообщил ей – полудетские скороспелые выводы и рассуждения не были разделены ни одним умудренным житейским опытом умом.
Кресло Натальи Павловны было проникнуто чувством собственного достоинства, очевидно сознавая, что происхождение его восходит к эпохе ампир и что особа, которой оно принадлежит, заслуживает исключительного уважения. Никто из домашних никогда в него не садился: даже покойная Диана не смела ставить на него лапы, а молодая Лада была слишком тактична, чтобы нарушать традицию и мять бархатную подушку и вышитый шерстями герб Бологовских с башнями и скрещенными мечами. К обеденному столу это кресло тоже не пододвигалось; за обедом Наталья Павловна сидела настолько прямо, что Леля и Ася серьезно обсуждали, может ли еще кто-нибудь во всем городе сидеть так, как сидит бабушка? В кресло Наталья Павловна садилась обычно уже после обеда с мемуарами или вязаньем: она постоянно распускала и заново перевязывала семейные шерстяные вещи, выходившие из строя. Это была та добровольная обязанность по дому, которую она взяла на себя в дополнение к обязанностям кассира и главного диспетчера, которые приличествовали только ей. Мадам прибирала, ходила по магазинам и изощрялась на кухне, стараясь разнообразить нехитрые блюда; молодая новобрачная была «девушкой на побегушках», посудомойкой и помощницей на кухне, причем мадам она величала «руководящим поваром», а себя «сподручным» или «блюдолизом». Олег взял на себя заготовку дров, топку печей и возню с пылесосом. Пылесос этот служил предметом постоянного смеха у молодой пары. Асю особенно забавлял тот ужас, который питала перед богатырскими вздохами этого чудовища молодая Лада: стоило лишь взяться за пылесос, и она тотчас забивалась под диван. Возней с пылесосом занимались обычно по воскресным утрам: в будни Олег возвращался со службы только к семи часам, и все старались сохранить вечер свободным от хозяйственных дел. Старшие дамы в эти часы садились часто за рукоделие. Пробуя приохотить и Асю, мадам скроила однажды из остатков рваной наволочки крошечную распашонку и вручила будущей мамаше. Но Ася органически не была способна высидеть за иголкой дольше десяти минут. Несчастному «дофину» грозила бы опасность замерзнуть в первый же день существования, если бы заготовка приданого была вверена одной только заботливой мамаше.
– Ничего не выходит! Бесталанная я! Распашонка моя не подвигается и уже завалялась: надо ее сначала выстирать. Завтра я по-настоящему примусь за дела, а сегодня я вам лучше Шопена поиграю, – заявляла она.
Мечтой ее было приохотить Олега к четырехручной игре. Если вследствие недостатка средств они не могли регулярно посещать филармонию, необходимо было наладить домашнее музицирование, как было заведено при Сергее Петровиче. Она отыскала старую толстую папку с симфониями Гайдна и притащила к роялю упиравшегося мужа. Олег с сомнением посмотрел на первые строчки.
– Боюсь, что мне не сыграть этого, Ася!
– Вот глупости! Отлично сыграешь, коль скоро знаешь ноты. Твоя партия нетрудная, я буду считать вслух, темп возьмешь мед; ленный. Начинаем.
Первые шесть тактов прошли благополучно, на седьмом Аса взвизгнула:
– Си-бекар! Разве возможен бемоль в такой фразе? Неужели ты не слышишь?
– Мы, убогие, абсолютным слухом не обладаем. Слышу, что неверно, но почем я знаю, что именно!
– Сначала! – скомандовала она.
– Так точно. Слушаюсь.
Начали снова, но на том же седьмом такте Ася опять завизжала не хуже поросенка, которого режут:
– Ре-диез, ре-диез, ре-диез!
Олег испуганно снял руки.
– Я с диезами и бекарами, по-видимому, не в ладах. Лучше нам бросить, Ася.
– Ни за что! – был категорическим ответ. – Сыграй вот эти такты сначала и один. Так. Хорошо… Ведь вот можешь же! Начинаем.
– Ей Богу, мне страшно! Мысль, что впереди седьмой такт меня заранее парализует. Это грозное укрепление мне не под силу.
– Глупости. Начинаем. Хорошо, очень хорошо. Не замедляй. Опять неверно! – и она вскочила, сверкая глазами.
– Не могу! Клянусь, не могу, моя синеокая! Аккорд со случайными знаками для меня хуже, чем штурм укрепленного пункта. При одном приближении к нему я покрываюсь холодным потом. Пощади.
Смерив его уничтожающим взглядом, Ася перевернула несколько страниц.
– Попробуем вот это, если ты так боишься аккордов, здесь у тебя только мелодия. Не предполагала я, что ты способен теряться! Начинаем. Считаю на три.
Сыграли десять, двадцать, тридцать тактов – все благополучно!
– Слава Богу! – думал Олег. Однако понемногу в него начало закрадываться сомнение: благополучно ли? Гармония получалась подозрительная… Он вопросительно взглянул на жену и встретил взгляд разгневанной Дианы.
– Кажется, я путаюсь? – пробормотал он нерешительно.
– В самом деле? А я все жду, когда ты, наконец, услышишь? Уж полстраницы, как мы идем врозь. Считай, на котором такте ты остановился!
Голос ее звучал неумолимо.
– На сороковом. А у тебя серок первый? Ну вот – разошлись мы только на один такт!
– На один! Да неужели же ты не понимаешь, что это уже все равно – на один или на два! Сначала! – в голосе была та же неумолимость.
Опять начали кое-как.
– Отчего у тебя пальцы, точно макароны: путаются-путаются, а звука никакого. Нельзя так вести мелодию. Вот я пересажу тебя в бас – тебе же хуже будет!
– Ласточка моя, я ей Богу не виноват – и рад бы, да не выходит! Притом ты меня так терроризируешь, что я от одного страха запутываюсь. С того дня, как я играл в четыре руки еще с покойной мамой, я не прикасался к роялю. Ведь это целая вечность, а в лагере я был на самой грубой работе – чего же удивительного, что у меня пальцы не гнутся.
Упоминание хотя бы самое беглое о минувших бедствиях Олега всегда имело на Асю магическое действие, наполняя тотчас же теплом ее сердце.
– Бедный, милый, любимый! Какая же я злая! Прости свою Кису! – и она бросалась к нему на шею.
– Я и не подозревал, что моя жена способна так сверкать глазами! Маленькая Жанна Д'арк или амазонка! – говорил он, обнимая ее.
Ася смеялась, а потом просительным голоском говорила:
– Попробуем еще раз. Я теперь буду доброй.
Тем не менее, четырехручие не налаживалось. Тогда Ася ухватилась за другой план: еще года три тому назад она и Леля под руководством Сергея Петровича разучили целый ряд народных русских песен. Красота и благородство старинных протяжных напевов, исполняемых acapella [81], настолько увлекли Асю и Сергея Петровича, что они готовы были каждый свободный вечер проводить за пением; дело обычно тормозила Леля, которая не всегда оказывалась под руками и не всегда имела желание петь. Однако она считалась с желаниями Сергея Петровича, и ансамбль процветал. После ссылки Сергея Петровича Асе первое время очень не хватало пения. Теперь они задумали воскресить его. Она несколько раз слышала, как Олег, трудясь над пылесосом или согревая себе воду для бритья, втихомолку мурлыкал старые офицерские песни, и заключила, что голос и слух у него достаточно хороши для участия в ансамбле. Трудность заключалась в том, что ей самой теперь предстояло занять должность Сергея Петровича. И в самом деле: начавшиеся спевки протекали так же бурно, как неудавшееся четырехручие, так как фальшивая нота оказывалась единственным, но безошибочным средством вызвать на раздражение Асю.
– Начинаем! – говорила она, усаживаясь под люстрой посередине бывшей гостиной, и, не справляясь с камертоном, который держала только как символ власти, задавала тон.
– Подожди, подожди! – тотчас напускалась Леля, – Видишь, я еще не высморкалась и не уселась. Всегда не вовремя!
Ася пережидала несколько минут и задавала снова.
– Стой! – тотчас раздавалось восклицание Олега. – Слишком высоко! Мне за тобой не вытянуть, возьми по крайней мере на два тона ниже.
Ася задавала в третий раз. Голоса были недурны у всех троих, особенно у Лели, и при удачном исполнении Наталья Павловна и мадам требовали bis. При разучивании, однако, неизбежно подымался шум.
– Ми чистое, Леля, ми чистое! – кричала Ася. – Ты детонируешь!
– Шумишь попусту! Я понятия не имею, в какой тональности мы поем, и название ноты мне ничем поможет. Вот Сергей Петрович показывал мне голосом, и с ним я была, как за каменной стеной.
Лицо Аси принимало обиженное выражение.
– Я стараюсь, как могу, а вы оба безухие: ты, Олег, тоже не дотягиваешь верхнюю ноту, и получается насквозь фальшиво.
– А ты не завышай, когда задаешь тон. Я и так давлюсь на верхнем соль. Я не умею петь фальцетом.
– Я не завышаю! Всегда-то я у вас виновата! Ну, постарайтесь! Ну, милые, ну, дорогие! Постарайтесь!
– Ася, если ты будешь так волноваться на этих спевках, я запрещу тебе эти занятия! – раздавался голос Натальи Павловны.
Для Олега эти вечера в домашнем кругу и постоянное соприкосновение с целомудренной душой, лишенной самого тонкого налета пошлости, были целительным бальзамом. «Я готов был проклясть свою жизнь, а между тем, если бы не было этих мук в недавнем прошлом, я, может быть, вовсе не познакомился бы с ней. В прежнем обществе я легко мог еще юношей влюбиться в одну из многих очаровательных девушек и не узнал бы лучшей из лучших. Я готов благословить и раны, и лагерь, а вот большевиков благословить все-таки не могу – они враги моей Родины и палачи моей семьи».
У Аси были свои мысли по поводу ее отношений с Олегом, но она доверяла их только Леле.
– Знаешь, мне иногда очень стыдно за мое счастье… Ты удивляешься? Я не знаю, как это объяснить… Когда я вижу вокруг себя столько печальных лиц: бабушку, твою маму, Нину Александровну и еще многих, мне делается как-то совестно за свой сияющий вид и за свое слишком большое счастье. Почему только я?
– Но твоя бабушка и моя мама были счастливы в свое время. На мой взгляд для полного счастья тебе не хватает еще многого, – возразила Леля.
– Смотря по тому, в какой плоскости, Леля! Жизнь идет теперь с такими чудовищными искажениями и ненормальностями, что безоблачным счастье, конечно, быть не может. Я бы хотела вернуть дядю Сережу и еще многих, многих; я бы хотела, чтобы мне не приходилось постоянно опасаться за Олега, он часто говорит: «Твой муж ненадежен!» – и всегда ждет вызова «туда»; я бы хотела, чтобы Олег не вынужден был работать так долго, он взял уроки после службы и очень устает… Конечно, я многое бы хотела изменить, но это касается внешней жизни, а я имела ввиду наши отношения: в плоскости отношений я бы не могла быть счастлива больше, чем теперь, а я в ведь очень требовательная: если бы я хоть раз услышала, что муж говорит со мной небрежно, ворчливо или с упреком, мне стало бы невыносимо обидно, и я бы этого уже никогда не забыла. Но я вижу, что его взгляд становится лучистым, когда обращается на меня, – вот мое счастье.
Леля задумчиво помешала в камине, около которого они сидели.
– Интересно, каков-то будет «мой»? Он должен быть немного в другом роде. Мне мужчины из «бывших» не нравятся. Они все какие-то пришибленные, с постными лицами. Шура – невинный теленок и маменькин сынок; твой Олег – мужчина, конечно, настоящий, но он слишком серьезен и чересчур уж пропитан хорошим тоном. Валентин Платонович интересней, но рискнуть, шикнуть, завертеть остерегается – опять хороший тон; в дворянской семье с девушкой мужчина должен держаться уже известным образом, а мне все это приелось до тошноты.
– Валентин Платонович ухаживает за тобой, – сказала Ася.
– В последнее время даже очень энергично. И я вижу, что маме страшно хочется, чтобы он сделал мне предложение. Знаешь, что в глазах мамы главным образом говорит за него? Не то вовсе, что он зарабатывает прилично! Он красиво, по-офицерски кланяется и подходит к ее ручке; в обществе он сыплет остротами, он – свой, прежний, он – паж, это все определяет! Меня считают наивной и никому в голову не приходит, сколько я понимаю молча, про себя. Я всю мамину дипломатию насквозь вижу: она все время расхваливает Валентина Платоновича и пускает в ход даже такие козыри, как то, что он дружен с Олегом и что его жалует своим расположением Наталья Павловна. Мама, по-видимому, смертельно боится, как бы я не отказала ему. А мне иногда досадно на Фроловского: в нем есть что-то наперцованное, а он облекается в рыцарские доспехи, которые мне вовсе не нужны. С ним можно было бы очень весело провести вечер, если бы он захотел совсем немножко изменить тон – ну, пусть бы нежданно-негаданно поцеловал меня или умчал на крышу «Европейской» гостиницы… хоть какую-нибудь экстравагантность!… Я думаю, я окажусь в будущем темпераментной женщиной: когда-нибудь меня прорвет, вот как весной плотину, и уж, конечно, я буду очень капризной женой…
– Глупости, Леля. Ты всегда что-нибудь выдумываешь, чтобы доказать, что ты нехорошая, и никто все равно этому не поверит. А что ты ответишь Валентину Платоновичу, если он в самом деле сделает тебе предложение?
– А вот еще не знаю. Я думаю, я отвечу «да»: он мне все-таки нравится и когда, наконец, станет смелым, я уверена, что он… что мы подойдем друг к другу. Знаешь, я уже давно поняла все о мужчинах и женщинах. Я сама удивляюсь, как это вышло; из книг, самых дозволенных, из обрывков разговоров я все уяснила себе еще в 16 лет. Теперь мне кажется, что все это я всегда знала и никогда не была наивной. Кстати, о «крыше». Знаешь, что случилось в последнее воскресенье? Соседка, Ревекка, взяла меня с собой в гости к своей сестре; был там их знакомый – инженер будто бы, теперь ведь все именуют себя «инженерами». По типу – армянин, и очень недурен, а может быть, и еврей – не поручусь. Сначала я ничего не заметила, а когда сели пить чай, вижу – ухаживает: комплименты мне говорит, угощает, забавляет анекдотами, самыми пикантными, у нас таких не рассказывают; я все время боялась покраснеть. Ну, а когда собралась уходить, он вышел тоже. В двух шагах стоянка такси; он подходит к машине, распахивает дверцы и говорит: «Прошу вас! Если желаете – прямо на крышу «Европейской» гостиницы!» Я остолбенела от неожиданности и… знаешь… отвернулась и ушла, не оборачиваясь. Я все-таки хочу для себя чего-то лучшего, чем случайные объятия… постороннего.
Ася испуганно схватила ее руку:
– Неужели он в самом деле имел дурные цели, приглашая тебя? Я думала это только в романах!
– Не сомневаюсь! – усмехнулась Леля. – Я хорошо знаю мужчин. Ты скажешь, что мне неоткуда их знать, если я знакома только с двумя-тремя из нашего избранного общества, а все-таки я их знаю, я тебе говорю: я все поняла достаточно, чтобы уже ничему не удивляться и не строить себе иллюзий. Скажу тебе по секрету: я однажды уже побывала в «Европейской», только это было менее рискованно и эксцентрично, так как это было днем и не на крыше, а в зале; притом я была с Ревеккой и ее мужем. Ревекка очень бережно ко мне относится: мама напрасно косится на это знакомство. Конечно, это совсем другой круг – это новая, советская интеллигенция, выходцы из низов, евреи, два-три армянина, есть и русские. Это все дельцы, у них есть деньги, они гораздо увереннее и веселее. Говорят, гепеу начинает коситься на тех ответственных работников, у которых завелись большие деньги. Ходит даже анекдот, что с «крыши» видны Соловки. Но эти не унывают: как только приехали в ресторан, тотчас каждой даме – воздушный шарик, цветы, конфеты, блюда, какие пожелаем… Деньги так и летели… Между столиков танцевали фокстрот, и я танцевала тоже. Я имею там успех: это своего рода экзотика для них – русская аристократочка. Ты вот там никогда не побываешь!
– Почему же? Олег не откажет, если я попрошу. И шарик, и цветы купит. А только пойти в филармонию для нас удовольствие большее, чем ужин в ресторане, а ведь надо истратить кучу денег…
– Вот об этом я и говорю: ты, как жена своего мужа, будешь с ним вместе решать, как лучше истратить ваши общие деньги; а когда их бросает чужой мужчина с тем, чтобы провести с тобой вечер, в этом есть особое наслаждение, пикантное и острое, и оно наполняет тебя желанием очаровать этого человека, который сам, очевидно, желает того же… Во всем этом есть что-то пряное, одурманивающее, чему не место с человеком, которого ты уже изучила, с которым встречаешься в ежедневной жизни. Может быть, в моих новых знакомых есть привкус дурного тона, мама потому и воюет, но это ново для меня и любопытно при нашей однообразной жизни.
И прибавила, грея перед камином руки:
– А я вчера весь вечер боялась, как бы тебе не попало!
– Я и сама боялась! Помнишь даму, которой Олег помог получить тело мужа? Бабушка и Олег сказали, что дальнейшие посещения ни к чему, а я все-таки забежала к ней потихоньку вчера, в сочельник. Она обласкала меня и усадила пить чай; я сижу, как на иголках – знаю, что вы меня ждете и что я опаздываю к тому моменту, когда бабушка велит зажечь елку; встать же и уйти – значит оставить человека в рождественский вечер одного… А тут еще котенок, которого наша Хрычко собралась усыпить: она уже запрятала его в кошелку, всхлипывая и причитая, и сама уже повязалась платком, а я, убегая, выкрала кота из кошелки под самым ее носом, сунула в муфту и улепетнула, как вор. Я надеялась упросить эту даму взять малыша к себе; к счастью она согласилась и все устроилось наилучшим образом и для нее, и для кота.
– Так! – протянула Леля. – Хрычиха ваша искала своего смертника по всем углам и ругалась, а я сразу сообразила, что тут не без твоего участия. Я помню: в детстве, если ты находила свою куклу на полу, ты уверяла, что она обиделась, озябла и плачет, и бросалась ее целовать.
– Что кукла! Я, бывало, карандаши жалела: вот наточит нам мадам новые цветные карандашики, и если ты или Вася скажете, что один наточен хуже, я непременно возьму самый плохой, чтобы он не обижался и не плакал. Я уж никому об этом не рассказывала – сама понимала, что чересчур глупо, – она усмехнулась, но Леля оставалась серьезна.
– Твой Олег говорил раз, что ты, наверно, благодаря твоему тонкому слуху, иногда слышишь тайные мысли! Но я не думаю, чтобы ты в самом деле могла слышать тайные мысли, ни карандашные, ни кошачьи, ни человечьи; уж скорей я это сумею. Вот вчера я встретила Нину Александровну с незнакомым мне моряком и тотчас почувствовала, что ей досадно на эту встречу.
– Глупости какие! Ну почему «досадно»?
– А если этот элегантный моряк ухаживает за Ниной Александровной и она не хочет, чтобы в вашей семье знали это?
– Нина Александровна сумеет, поверь, прекратить всякие попытки в этом роде, и скрывать ей нечего.
– Ты так уверена?
Вошел Олег.
– Пожалуйте обе в гостиную – к нам пришел Валентин Платонович.
Обе сестры метнулись к зеркалу: Леля бросилась пудрить носик (что можно было сделать только потихоньку от старших дам), Ася окинула беспокойным взглядом свою талию; пока беременность не изменяла ее фигуру, она уверяла своих домашних, что и дальше будет так же:
– Вот увидите: никто даже не заподозрит; а потому «вдруг» узнают, что у меня беби – вот удивятся-то!
Наталья Павловна и мадам с сомнением качали головами, выслушивая такие прогнозы, а Олег неизменно начинал уверять, что как бы ни было дальше – она всегда останется одинаково очаровательна.
За последние две недели положение несколько изменилось, и Ася призналась сама себе, что ее хвастливые уверения были весьма опрометчивы… Выходя теперь к гостю, она чувствовала себя несколько смущенной… «Во всем виновата узкая юбка. Жаль, я не переоделась!» – думала она.
Глаза Валентина Платоновича не задержались на ней, к счастью, и полсекунды, когда он пошел к ним навстречу со словами:
– Привет очаровательному Леасю!
Он явился прямо из кино поделиться с друзьями впечатлением. Перед началом фильма демонстрировался журнал, долженствующий обработать соответственным образом мнение трудящихся по поводу предстоящей паспортизации, а в сущности это было попросту натравливание одних социальных группировок на другие. Провинциальная контора по выдаче паспортов; счастливые работницы одна за другой прячут за пазуху драгоценный документ – путевку в лучшую жизнь! Но вот появляется бывшая владелица мелочной лавочки, глаза ее беспокойно бегают, и весь вид самый жалкий и растерянный… В паспорте ей, разумеется, отказывают, и все присутствующие удовлетворенно улыбаются, уверенные, что отныне классовый враг обезврежен и ничто уже не мешает их счастью… Другая сцена – митинг на заводе; классовый враг, желая получить паспорт, заявляет о себе: «Эти мозоли я нажил, стоя у станка!» Но сознательная молодежь его разоблачает, доказывая, что в недавнем прошлом… и т.п. и т.п.
– Одним словом, приятно провел время и теперь преисполнен самых радужных надежд на будущее! – говорил Валентин Платонович, играя с пуделем, который прыгнул к нему на колени, как только он уселся в качалку в самой элегантной старорежимной позе.
Ася смотрела, как Фроловский зажимает пуделю нос и треплет длинные шелковые уши, и почему-то припомнила слова старой крестьянки, в избе которой проводила однажды лето; крестьянка эта сказала:
– У вас – у бар – животное и завсегда первее человека.
«В словах этих есть доля правды, – думала сейчас Ася, – станет разве Валентин Платонович ласкать крестьянского мальчика так, как ласкает пуделя. А бабушка? Я до конца моих дней сохраню в памяти бабушкину руку, унизанную перстнями и лежащую на голове Дианы, но нельзя себе вообразить бабушку, ласкающей Павлика и его – прильнувшим к ее груди!»
Тотчас после ужина Валентин Платонович странно коротко и серьезно сказал Олегу:
– На два слова, конфиденциально.
И оба вышли в бывшую диванную с разрешения мадам, которая превратила эту комнату в свою спальню.
– В чем дело? – спросил Олег.
– Я прежде всего прошу тебя, чтобы этот разговор остался между нами. Обещай, что не скажешь даже жене. Три дня тому назад я получил приглашение в гепеу.
– Ах, вот что! Продолжай, пожалуйста.
– Там мне преподнесли: «Нам хорошо известно, что вы окончили Пажеский в тысяча девятьсот пятнадцатом году». Я поклонился: «Имел несчастье», – говорю. «Скажите, встречаетесь ли вы с прежними товарищами?» – «Нет, говорю. Очень занят, нигде не бываю». А они мне: «Стереотипная фраза, которую мы знаем наизусть! Перечислите нам ваших однокашников». Я стал называть им мертвецов, перечислил старательно всех, о которых точно знаю, что погибли; мне уже ясно стало, что выведывают о ком-то из нашего выпуска. Набралось фамилий 15-20. «Так, говорят, а Дашкова отчего не назвали?» Я уже хотел ответить «убит в Крыму», но показалась мне неуверенность в их вопросе – знаю ведь я их манеру говорить о не установленном факте, как о вполне достоверном, чтобы вернее заставить проговориться. Почуял, знаешь, что и здесь не без того. Попробую, думаю, сбить со следа, рискну. «Дашков, отвечаю, не нашего выпуска – лет на пять старше, Дмитрий Андреевич, капитан, убит в боях за полуостров». «Точно ли убит?» – спрашивают. «Слышал от очевидцев», – отвечаю. И вдруг они мне преподносят: «А к кому вы ходите на улицу Герцена? Какие у вас там товарищи?» – «Помилуйте, говорю, товарищей там у меня нет: там старуха и внучка прехорошенькая, с которыми я знаком с детства. Регулярно бываю у них раз или два в месяц». «И с мужем внучки знакомы?» – спрашивают. «Познакомились на их свадьбе, – отвечаю, – простоват немножко, «а ля мужик», однако парень симпатичный!»
Олег усмехнулся.
– Ну, так ты, положим, не сказал! Что же дальше?
– Взяли расписку, что разговор останется в тайне, и отпустили. Я хотел прийти на другой же день, да побоялся, что такая поспешность покажется подозрительной, могли следить… решил прийти будто бы с воскресным визитом к Наталье Павловне.
– Спасибо тебе, Валентин, ты оказываешься хорошим другом.
– Это со мной случается только в гепеу. Учти – ты у них на подозрении.
– Я знаю, что я у них на подозрении, – ответил Олег. – Не так давно я сам пытался их уверить, что Дашков существовал только один – Дмитрий. Твое показание вполне согласуется с моим, что чрезвычайно для меня ценно. Один верный человек говорил мне, что архив Пажеского уничтожен и списков пажей нет. Маленькая отсрочка! Только бы тебя не притянули при случае за ложное показание.
– Все, что называется, под Богом ходим. Загадывать заранее не стоит. Я тоже слышал, что архив уничтожен одним из наших доброжелателей. Не будь этого, многих бы из нас давно выловили. А на меня был донос бывшего лакея моего покойного отца. Теперь весьма сомнительно, что репрессия может миновать меня. А я как раз было вознамерился взять пример с тебя и сделать прыжок в добродетельную жизнь, к величайшей радости maman, которая жаждет стать бабушкой.
– Твоя мать знает про донос?
– Знает и переволновалась так, что с сердцем плохо было. Но у меня правило: никогда не из чего не делать трагедии. Ну, времечко! На виселицу бы этих гепеушников всех до одного, а этот смердящий пролетариат, вроде ваших Хрычко и моего Викентия, отлупить бы казацкой нагаечкой. Прощай, дружище!
Они пожали друг другу руки. За чертами нахмуренного мужского лица внезапно промелькнуло лицо кадетика, а за ним – классы корпуса и детские шалости…
В соседней комнате стояла Леля и перебирала крошечные распашонки и чепчики, разложенные на рояле. Фроловский вытянулся перед девушкой:
– Милая Еленочка Львовна! Я глубоко сожалею, что в настоящее время установилась такая скверная погода! Наш величайший Третьяковский сказал:
Северные ветры дуют,
гулять я не пойду!
– К сожалению, и я должен сказать то же самое, и чем вы очаровательней, тем мне досадней, что барометр стоит так низко. Разрешите откланяться.
Девушка с изумлением подняла на него глаза: в этот раз она ничего не поняла.
2 февраля. Моя тоска подымается все выше и выше, как вечерние облака: я опять овладела собой – для себя ничего не жду, никому не завидую. Я замечала, что когда долго не вижу его – успокаиваюсь; но иметь известие о нем мне необходимо, так как тревога за него вносит в меня смятение; что же касается встреч – они меня неизменно выводят из равновесия.
3 февраля. Ко мне приехала из деревни прежняя бабушкина горничная. Она появилась у нас в квартире, когда я была на работе, и поджидала меня, сидя на кухне на своем тюке. Когда я вошла, она бросилась ко мне с восклицанием «Барышня, миленькая вы моя!» – и к ужасу моему стала целовать мне руки. Это сделано было от полноты души, уж никак не по привычке, так как жест этот не культивировался в нашем доме, но мои кумушки, свидетельницы этой сцены, уж почесали себе по этому поводу язычки. Даша эта провела у меня сутки, даже переспала на диване; жаловалась на жизнь, уверяла, что сельсовет разоряет, и будто бы каждую семью, в которой корова и лошадь, считают уже кулацкой. «Мы всегда тем держались, барышня, что жили единым гнездом и отродясь никто из мужиков у нас не пьянствовал. Тятя содержит нас в строгости: и я, и мои братья, и золовки перед ним в струнку ходим; он нас не делил, а всякая работа у нас завсегда спорилась -вот и причина, что живем хорошо; за что же нас в кулаки? Этак выходит, что только пьяницам да лентяем теперь жить? Тятька говорит, что коли зачнут его в колхоз загонять насильственно, он сейчас переколет и корову, и телушку, и гусей, а ежели погонят из дома – своей рукой перерубит и яблони, и ульи, а смородиновые кусты кипятком зальет, чтобы сельсоветам ничего не досталось. Вот уж дожили мы, барышня, до безвременья, прогневили видно Господа!» – и все время вытирала слезы!
4 февраля. Известие о «нем», и неблагоприятное: опять плеврит. Вчера еще я видела в рентгене Лелю, и она уверяла меня, что все благополучно; ну как замалчивать такое известие? Глупая эта Леля! Сообщила сама Ася: прибежала ко мне утром улыбающаяся, розовая от мороза, прехорошенькая в своем собольке, и заявила: «У меня к вам просьба: у моего Олега плеврит, доктор велел сделать банки, а я не умею! Не придете ли помочь? Вы так редко у нас бываете, и мы страшно рады будем случаю провести с вами вечерок». Я, конечно, сказала, что приду, и попросила рассказать о нем подробнее; к счастью, плеврит не гнойный и t° не выше 38°. Ася торопилась домой и не хотела снимать пальто, говоря что madame поручила ей снести в кооператив молочные бутылки и выручить за сдачу их 10 рублей, пустые бутылки были у нее с собой в сетке; я спросила, не тяжела ли ей такая ноша, она ответила «нисколько» и улыбнулась самой сияющей улыбкой. Когда я закрыла за нею дверь, я слышала, как она напевала, сбегая вниз. Беспечность ее не знает предела. Она не хочет видеть ни нужды, ни опасности, ни болезни, ни своего положения – бывают же такие люди! Я не без злорадства оглядывала ее, но пока изменений в ее наружности не обнаружила. Кстати, я спросила: лежит ли он? Она ответила, что с ним не сладить и что, несмотря на запрещение, он все время бродит по комнатам. Не к чести тех, кто находится рядом! У меня бы этого не было. Итак, я его увижу сегодня вечером!
5 февраля. Была у них; досадую на многое: он явно не пользуется той заботой, которая необходима, да и материальные дела их, по-видимому, плохи. Если бы он не женился, он бы уже обзавелся всем необходимым, а теперь ему приходится содержать целую семью. Любопытная деталь: ужин был самый простой – картофель с солеными огурцами, а перед Асей француженка поставила котлетку и сливочное масло, которое, по-видимому, подается ей одной. Посередине комнаты у них стоит ящик, в который собирают посылку в Сибирь для сына Натальи Павловны. Когда после чая я вошла в его комнату попрощаться, я застала сцену, которая меня возмутила: она сидела на краю его кровати, а он обчищал мандарин и клал ей в рот по дольке; мандарин этот принесла я и как раз сказала, что для больного… Вижу по всему, что о себе он меньше всего думает; ходит все еще в старой шинели, отсюда и плеврит; а еще шутил по этому поводу: спросил меня и Лелю, какого литературного героя он нам напоминает; Ася смеялась – очевидно, уже знала, в чем тут секрет; я не решалась ничего сказать, а Леля сказала: Вронского! «Нет, Елена Львовна, куда там! Всего-навсего Акакия Акакиевича: у нас с ним одна цель – положить куницу на воротник». Ничего для моей души я от этого визита не вынесла; он влюблен, а она считает себя очаровательной и не допускает, по-видимому, чтобы тот студень, который у нее внутри при четырехмесячной беременности, мог уменьшить всеобщее обожание. Напротив, она, кажется, предполагает, что это должно еще усилить любовь к ней. Я бы на ее месте столь уверена не была.