Лебединая песнь Головкина Ирина
18 сентября. Пошла к Бологовским навестить двух старых дам, которые теперь остались одни. Наталья Павловна не вышла: на свадьбе она переутомилась и теперь чувствует себя опять хуже. Француженка была со мной очень приветлива, но много болтала лишнего, обсуждая детали свадьбы. Например, она рассказала: «К утреннему кофе он вывел нашу Сандрильену в ее персидском халатике, она была хороша и стыдлива, как Греза». Оказалось, что отцу Аси, когда он еще в 1913 году ездил с поручением в Персию, хан подарил халат, который так и лежал на дне сундука Натальи Павловны, теперь его перешили для Аси. Только зачем француженка это говорила, не знаю, и что-то в этой фразе мне не понравилось. Потом она сказала, что от Аси получилось письмо и дала его мне с обещанием вернуть. Это письмо лежит сейчас передо мной и мутит мне всю душу. Вот оно:
«Дорогие бабушка и мадам! Вы за меня как всегда беспокоитесь, а между тем мне очень хорошо! Олег мой чудный, и я живу как в волшебной сказке. Он мне сказал, что будь другие времена, он бы повез меня в Италию, но я даже головой замотала: почему надо смотреть Италию, а не русские красоты? Вчера мы видели «Спаса-Нередицу» – собор 11 века. Какие на старинных фресках мистические и вдохновенные лица, в линиях Нередицы какое благородство! Потом мы по древней дамбе, обсаженной серебряными ивами, прошли в Георгиевский монастырь, который на берегу Ильменя. Я видела заветный Ильмень и его тростники, откуда появлялась царевна. Георгиевский монастырь теперь закрыт, но мы дали денег сторожу и осмотрели собор и колокольню, с которой чудесный вид. Старый рыбак говорит, что раньше в субботние вечера над Ильменем гудели звоны новгородских церквей, а иногда можно было слышать колокола из Старой Руссы. Как жаль, что они молчат теперь! Завтра Олег обещал повезти меня на лодке в Николу на Липне – это очень старая церковь на другом берегу Ильменя, у его притока. А сегодня я каталась по Волхову на парусной шлюпке до самого Новгорода, и там мы обошли по старому валу башни Кремля. Гостиницы в Новгороде все препротивные, и мы поселились в рыбачьей деревушке около Нередицы. Покупаем у крестьян молоко, а кормимся картошкой и рыбой, которую они нам согласились приготовлять. Живем на сеновале – в избе нам не понравилось! Господи, как хорошо на этом сеновале – гораздо лучше, чем в самом роскошном палаццо на канале di grando! Сено душистое, мягкое, милое, положено почти доверху, а под самым потолком балка, на которую легко можно залезть и броситься опять в сено вниз головой; мы так и делаем, а иногда скатываемся по сену же до полу. А сколько у нас приключений в этой замечательной квартире! Вчера вот я проснулась среди ночи и в полной темноте чувствую, что я куда-то лечу или падаю. Я испугалась и кричу: «Олег!» – а он мне: «Не пугайтесь, княгиня! Ваш верный мажордом перевозит вас на новую квартиру!» Оказывается, пошел дождь и на меня стало капать, Олег держал сначала надо мной плащ, потом руки у него затекли, тогда он потянул за кончики простыню, чтобы перевезти меня в другой угол, тут я и проснулась. А сегодня ночь была очень холодная, я среди ночи села и говорю: «Я озябла!» – а Олег откликается откуда-то издали: «Ползи сюда, я нашел уголок, где нет щелей, здесь будет теплее». Я крикнула: «Чиркни спичку!» А он мне: «Спичек на сеновале не зажигают! Ползи на северо-восток!» Я в темноте ничего не понимаю и кричу: «Я заблудилась!» А сама до того смеюсь, что со смеха умираю! Он мне опять: «Ползи, и уж достанется тебе от меня!» Приползла я,наконец, а подушку забыла и уж потом мы в темноте ползали-ползали, пока не столкнулись лбами так, что набили себе шишки! Кроме того с Олегом страшно весело гулять: он уходит часов на 6-7 подальше и берет с собой хлеб и бутылку молока. Заблудиться с Олегом нельзя: он чудесно ориентируется, а если я устану – я сажусь к нему на шею верхом и вцепляюсь моему коню в волосы. Один раз я чуть не упала, и если бы у моего мужа была хоть маленькая лысинка, я бы сорвалась в лужу. Итак, вы видите, что беспокоиться за меня совсем не стоит. Целую вас обеих. Я никогда не думала, что замужем так весело!»
Француженка таяла от этого письма, она говорила: «Chers enfants, ils sont tellement amoureux, tous les deux! [71]» Но меня в этом письме возмущают целые абзацы. Что такое эти шалости в сене? Ему скоро 30 лет, человек столько пережил – и вдруг все забыто для игр аркадских пастушков! А она? Не стесняясь, описывает, как сидит на нем верхом и ползает по сеновалу раздетая… Что ж они, дети или котята? Он и без того худ, как скелет – в каком же виде он вернется, если будет гоняться по лесу с таким грузом на шее! Я думала, она оплакивает свое девичество, и ожидала найти в письме грусть, а она, оказывается, очень довольна! Я совсем разочаровалась в обоих и больше думать о них не хочу. Пусть хоть амурчиков с крылышками изображают! Мне все равно! И над чем умиляется эта глупая француженка? Наталья Павловна, наверное, не дала бы другим такого компрометирующего письма. Надо скорей вернуть его.
19 сентября. Тоска. Мир кажется совсем пустым. Письмо вернула.
20 сентября. Я сегодня совсем раздавлена морально. Вчера вечером я ложилась спать и, заплетая косу, задумалась. И вдруг поймала себя на мысли, что в этом барахтанье на сене вместе с любимым человеком есть, наверное, очень большая прелесть, которую я с моей суровостью даже понять не могу, потому что всегда чужда смеха и шалостей. Я поняла, что где-то в самой глубине души завидую Асе. Отсюда все мое негодование. Только потому, что я завидую, я осуждаю там, где любовно улыбаются другие.
Я это ясно поняла!
До Томска Нина доехала без приключений. В Томске она села на пароход, который по Томи и Оби доставил ее до селения Калпашево. С этого места начались мытарства. Она знала теперь только то, что ей надо добираться до мыса Могильного, а оттуда уже до поселка Клюквенка. На ее настойчивые расспросы, далеко ли до мыса Могильного и как туда добраться, ей указали на баржу, стоявшую на якоре, и объяснили, что через час придет буксир и потянет эту баржу к мысу. Нина села на берегу. Вспомнив советы Олега, она сняла шляпу и повязалась по бабьи – платочком, а на ноги надела русские сапоги, которыми ее снабдила Аннушка. Понемногу стали собираться пассажиры – простолюдины с корзинками и мешками, все грызли кедровые орехи, которые здесь очевидно играли роль семечек. Не менее чем через два часа появился маленький буксир с командой из трех матросов в засаленных гимнастерках:
– А ну, садись, которые ежели на Чайну!
Нина вскочила было, но снова села.
– Гражданочка, ты, что ли, Могильный спрашивала? Что ж не садишься? – крикнула ей приветливая круглолицая бабенка.
Выяснилось, что Могильный мыс не на Оби, а на ее притоке Чайне. Все оказалось гораздо дальше, чем предполагала сначала Нина.
Двинулись и ехали по крайне мере часов пять. Была уже черная ночь, когда баржа подошла к мысу с печальным названием. Кроме Нины вышла всего одна только женщина. Предстояло вскарабкаться на крутой берег; под ногами была глина, в которой увязали ноги; облепленные сапоги Нины стали пудовыми. В довершение начал накрапывать дождь, а в темноте послышались какие-то странные охи и вздохи. Спутница объяснила Нине, что они в самом центре коровьего стада, оставленного на берегу. В детстве и юношестве для Нины не было слова страшнее «корова»; впоследствии ей пришлось познакомиться с более серьезными опасностями, но все-таки слово «корова» до сих пор сохраняло для нее грозный оттенок, напоминавший слово «гепеу». Сжав губы, она старалась не отставать от своей спутницы. Та несколько раз озиралась на Нину.
– Не здешняя, чай?
– Не здешняя.
– Откентелева ты?
– Из Ленинграда.
– Чего ж так далеко заехала?
– У меня здесь в Клюквенке муж.
– Во как! Подневольный, значит? В этой Клюквенке все подневольные. Добром туда никто не поедет, в эту самую Клюквенку-то, не-ет!
– Это очень плохое место? – спросила Нина.
– А вот сама увидишь, родимая, сама увидишь. Чего хорошего-то! Вот и этот Могильный: он и зовется-то так потому, что первые поселенцы все до одного тут повымерли. Года этак три тому назад привезли сюда ссыльных: тут тогда еще ничего не было – один бор шумел. Ну и полегли они здесь, сердечные! На косточках их нынешний поселок вырос. Вон там могилки ихние. Мы туда и ходить боимся. Неотмоленные, неотпетые они там позарыты, ровно собаки брошены. Во как!
Наступило молчание.
– Детей-то у тебя сколько же? – спросила женщина, и Нина инстинктивно почувствовала, что ответить «детей у меня нет» значит разом отвратить нарастающую к себе симпатию.
– Двое, – ответила она, думая про сына и про Мику. – Два мальчика.
– Сколько ж годочков-то?
– Один школьник, а второй маленький.
– На кого же оставила?
– Соседка у меня добрая, обещались приглядеть, да брат мужа остался, – склеивая кое-как различные периоды своей жизни, говорила Нина.
Женщина, казалось, удовлетворилась; потом опять начались нескончаемые расспросы.
Вскарабкались, наконец. Замелькали тут и там огоньки несчастливого поселения. Решено было, что Нина пойдет вместе с женщиной и переночует у нее. В избе встретили их приветливо, напоили чаем с шанежками. Нина заснула как убитая, на перине, постланной на полу, закрываясь овчиной.
За утренним чаем она собрала необходимые сведения: до поселка Клюквенка 30 верст; идти тайгой по проселку, одной не найти, да и опасно одной по тайге, но сегодня понедельник, а по понедельникам комендант, который живет в Могильном, как раз выезжает в Клюквенку, чтобы производить перекличку среди ссыльных. Она может ехать с комендантом, если он разрешит; кстати хорошо бы ей выпросить у него дорогой освобождение от работ на день-два для своего муженька, не то она его почти не увидит: мужское население часто угоняют далеко в тайгу, и они не всегда возвращаются даже к ночи. В понедельник, однако, все должны быть на месте, потому – перекличка! Все как будто выходило довольно «складно». Препятствие впереди выставлялось только одно: комендантская собака!
– Дюже злая псица у коменданта! Ни единого человека не подпускает! Скачет по двору без цепи, а с языка – пена! Волк матерый, да и только! А кличка ей – Демон! Пуще всего берегись, Лександровна, этого Демона! Нипочем заест, – таковы были напутствия.
Нина только усмехнулась: сколько уже было сделано, что останавливаться не приходилось, хоть и страшно, а надо идти!
Гостеприимные хозяева сунули ей пакетик пельменей, чтобы задобрить опасного врага. Нина заспешила выходить, опасаясь, чтобы комендант не уехал прежде, чем она придет. Объясняя ей, какими дорожками пройти к жилищу коменданта, местные жители всякий раз, словно по уговору, понижая голос до таинственного шепота, твердили о собаке, и это неприятно действовало на нервы.
Вот и резиденция – длинное деревянное здание, обнесенное частоколом, с погребом и конюшней; а вот и прославленный Цербер!
Злобный хриплый лай, ощетинившаяся шерсть, глаза навыкате, высунутый язык – все соответствовало описаниям. У калитки не было ни дневального, ни звонка, ни хотя бы колотушки: установка коменданта сводилась, по-видимому, к тому, что проникнуть в его резиденцию может только тот, кто не побоится упасть с перегрызенным горлом. Робкий да не вступит в великолепную резиденцию советского вельможи!
Нина перекрестилась и отворила калитку.
– Собачка, собачка милая! Ну, не сердись же, моя хорошая! Вот тебе, – и она швырнула подачку. Пельмени исчезли в горле собаки, и она тотчас же снова набросилась на Нину, успевшую за это время сделать всего лишь шаг по направлению к неприветливому жилью.
– Вот тебе еще! Кушай, моя хорошая! – лепетала она, дрожа.
Ася как-то раз уверяла, что собаки очень чутки к интонации, и теперь Нина старалась всячески подлизаться к собаке. Пельмени с загадочной быстротой снова исчезли в горле животного, и Нина успела сделать опять только шаг.
– Демончик, Демончик, Демаша, кушай, родной мой! – опять залепетала она. – «Ах ты, обжора! Голодом тебя, что ли, морят, чтобы ты была злей?» – одновременно проходило где-то позади ее сознания. Нет, она не Ася! Она положительно неспособна завязать контакт с подобной тварью и собаке это, по-видимому, совершенно ясно. Она прошла только полпути от калитки до крыльца, а в пакете уже оставались две жалкие пельмени; во дворе же по-прежнему не было видно никого, даже к окнам никто не подходил, несмотря на то, что этот дикий лай, казалось, мог разбудить мертвого.
«Ну, кончено! Сейчас она на меня кинется и разорвет в клочки»! – думала Нина, бросая пельменю и держа в руках саму последнюю.
В эту минуту на деревянной веранде показалась чья-то громоздкая фигура.
– Возьмите вашу собаку! Сейчас же остановите собаку! – завопила Нина, дрожа, как осиновый лист. Но вышедший человек, заложив руки в карманы, равнодушно созерцал происходившее, по-видимому, не собираясь вмешиваться.
– Сейчас же телеграфирую в Кремль, что комендант травит собаками лиц, командированных к нему из Центра! – опять завопила Нина, окончательно теряя голову. «Что я говорю? Я, кажется, сошла с ума?» Она бросила последнюю пельменю и закрыла глаза.
Кто-то схватил собаку за ошейник.
– Проходите в дом, гражданочка, проходите быстрее.
В комнате Нина почти упала на стул.
– Что вы так кричите, гражданочка? Коли вы командированы, предъявите о том удостоверение, а зачем скандалить попусту? Мы вас и без скандала выслушаем.
Нина окинула взглядом невозмутимого вельможу, облаченного в форму гепеу. Вот он – «грядущий хам», генерал-губернатор нового режима, вышедший на арену общественной деятельности прежде, чем получил одну каплю – если не воспитания, то хоть понятия о том, как принято себя держать людям, облеченным властью! И мгновенно она почувствовала свое превосходство над его медленно и тупо варившей головой. К ней вернулись самообладание и находчивость.
– Кому же, скажите, предъявлю я удостоверение, когда во дворе никого, кроме собаки? Я держала бумагу наготове и со страху выронила… Как смеете вы так обращаться с публикой?
– Осмелюсь вам доложить, гражданочка, что мы знать не можем, какая, извиняюсь, персона вступает на наш двор… От этих ссыльных другой нам и защиты нет, окромя собаки. Они со своими жалобами мне ни сна, ни покоя не дадут. Вчера еще камнем стекло разбили ночью. Мне по моему званию никак без собаки не обойтись.
– А! Так вы ею ссыльных травите! Если бы правительство пожелало отдать кого-нибудь на растерзание вашей собаке, то и оговорено было бы в приговоре! – воскликнула Нина, но тут же подумала: нельзя, однако, обострять отношения! Придется переходить в дружеский тон.
И прибавила спокойнее:
– Оставим это. Поговорим.
Комендант сел, неуклюже расставив ноги.
– Изложите поживей ваше дельце, гражданочка. Мне уже седлают лошадь.
– Вам, товарищ, предлагают оказать мне содействие. Я заслуженная артистка РСФСР и прибыла сюда из Ленинграда дать несколько концертов в вашем районном центре. Должна признаться, что согласилась я на это только при условии, что мне разрешат повидаться с моим «фактическим» мужем, который находится в Клюквенке. В настоящий момент он на положении ссыльного, но дело это пересматривается, и он должен быть в ближайшее же время освобожден. Так вот, я прошу вас доставить меня в Клюквенку и отдать там распоряжение освободить его на несколько дней от работ. Для известной артистки, приехавшей издалека, вы, товарищ, я полагаю, сделаете соответствующее распоряжение согласно предписанию из Центра.
– Извиняюсь, гражданочка! Я этого предписания не видел и не знаю, кто бы это в Ленинграде мог приказывать мне. Для знаменитой артистки я готов и постараться, если захочу, но начальствует надо мной только районный центр – Калпашево то есть. Коли бы вы мне от Ягоды самого бумагу мне привезли, оно бы еще куда ни шло. А других командиров я над собой не знаю. Вот оно как, гражданочка.
Нина почувствовала всю хрупкость своих позиций. Ни в каком случае не следовало дать почувствовать это ему – спасение было только в самоуверенности.
Она положила на стол союзную книжку, в которой стояло: «Солистка Гос. Капеллы» – единственный документ из числа тех, которыми она располагала, могущий произвести хоть некоторое впечатление.
– Вы напрасно обижаетесь – это не «приказ». Вас просят оказать содействие два учреждения – ленинградская Госкапелла и Филармония. Если желаете проверить мои слова, свяжитесь с ними по телефону и запросите по поводу меня.
Одновременно она подумала: «Завязаю все глубже и глубже, да авось не станет проверять!»
На ее счастье, комендант сказал:
– Хлопотно будет, да и особой нужды не вижу. Ежели желаете в Клюквенку ехать, пожалуй, поедем. Я пропуск вам дам. Ну а насчет освобождения от повинности – уж это вы, гражданочка, оставьте.
В эту минуту в соседней комнате чей-то звонкий женский голос запел:
В продолжение трех лет
Я ношу его портрет.
Я ношу его портрет,
Может, зря, а может, нет!
«Боже мой, какая пошлость! – подумала, морщась, Нина. – Голос, однако, не так плох!» – и внезапно ей пришла мысль:
– Кто это поет? – спросила она и сделала вид, что прислушивается.
Комендант усмехнулся:
– Дочка!
– Прекрасный голос! Послушайте, товарищ комендант, у нее прекрасный голос! Уж я-то кое-что понимаю! Вы учите ее?
– Нет, гражданочка! Где учить-то? У нас здесь музыкальных школ не имеется.
– Жаль. А в Колпашево?
– Не знаю, гражданочка, не справлялся.
Нина сказала небрежно:
– Когда я буду там выступать, я соберу сведения и нащупаю, каковы педагоги, чтобы указать вам наилучшего. А то пусть в Ленинград приезжает – я устрою в Консерваторию. Ну, да мы поговорим об этом позднее, после того, как я ее прослушаю, чтобы определить, каковы способности.
– Ну, спасибо, гражданочка. Вот вы какая любезная дамочка оказались, а начали с крику. Я со своей стороны тоже готов вас уважить: пожалуй, и освобождение от работы подпишу. Вы со мной ехать решаете или попозже?
– С вами.
– Да ведь я верхом, гражданочка.
– Я могу и верхом, если дадите лошадь.
Комендант посмотрел на нее, выпучив глаза. Когда к крыльцу подвели лошадь, Нина невольно вспомнила красавицу Лакмэ и себя в амазонке… Дмитрий и Олег бросались, бывало, к ней, протягивая ладонь, на которую она ставила свою ножку, вскакивая на седло. Она взглянула на свои ноги в сапогах, облепленных глиной… Они так мало походили на ножку светской дамы, как неуклюжий комендант на изысканного гвардейца.
Поехали, и почти тотчас же по обе стороны дороги встала непроходимая тайга. Две угрюмые фигуры, украшенные значками гепеу, следовали за ними, оба вооруженные. «Что это? Охрана? Или «чиновники особых поручений» при губернаторе? – думала Нина. – Жуткие типики! Не хотела бы я встретиться с ними один на один».
Комендант, однако, и в самом деле оказался добродушным и даже несколько раз весьма галантно запрашивал Нину, не желательно ли ей остановиться для какой-либо надобности. Раз он даже сделал попытку занять ее разговором:
– Видите вы эту дорогу, гражданочка? Она выводит на речку. Мне довелось раз ехать берегом этой речки, с отрядом, по служебному заданию. Что же я увидел на этой, извиняюсь за выражение, звериной тропе? Стоит маленькая келийка, а в ней отшельник; завидел нас да бегом в чащу! Едем дальше – опять келийка, и не одна, а, почитай, целый скит. Спешил я в тот день, не до них было. Ну а этак через недельку привел отряд – переловлю, думаю. Неподходящее дело, чтобы у нас в Союзе неизвестно какие люди скрывались по лесам. Оцепил я большую площадь да стал сжимать кольцо, вот как на волков другой раз охотятся; собаки с нами были. Да только никого мы не поймали: уж предуведомили они, видать, друг друга. Полагаю я, гражданочка, что то были не монахи – нет! Те бы не оставили так легко насиженные келийки. Это были люди, которые знали, что их ожидает, коли попадутся! Люди с прошлым – ну там колчаковцы али чехи, али другие какие белогвардейцы. Да вот не пришлось выловить, а уж была бы мне за это благодарность в приказе, надо полагать, шпалу лишнюю получил бы. По усам текло, в рот не попало… Эх!
Нина воздержалась от выражения сочувствия.
Отвыкнув от верховой езды, она очень устала и, когда после трехчасового пути приехали, наконец, в Клюквенку, она едва встала на ноги, чувствуя ломоту и боль в бедрах.
Селение протянулось по обе стороны грязной немощеной дороги: убогие домики, напоминающие украинские мазанки, зеленая темнеющая полоса тайги, и над всем этим серое, уже вечернее небо, которое показалось печальным Нине.
Едва только она успела слезть с лошади, как ее окружила орава ребятишек, к которым подбегали все новые и новые.
– А вы к кому? А вы откуда? А вы к нам зачем? Вы кто?
Видно было, что появление незнакомого человека – событие редкое и весьма достопримечательное в этом селении отверженных. Дети были почти в лохмотьях, хотя между ними можно было заметить большой процент интеллигентных личиков. За детьми стали появляться и взрослые, и скоро она была окружена плотным кольцом:
– Вы из Москвы? Скажите, вы – ленинградская? Ах, вы к высланному! Скажите, не знаете ли вы в Ленинграде Ширяевых? Скажите, а как там жизнь? Неужели продолжаются высылки? Что, отменили, наконец, карточки? Скажите, вы надолго? Нельзя ли будет через вас передать в прокуратуру просьбу о пересмотре дела? Ах, если бы вы знали, как несправедливо поступили с нами!… А с нами уж чего хуже! Но это потом! Она ведь измучилась! Да вы к кому?
И вдруг опять визг детей:
– Вот идут мужчины высланные! Их ведут на отметку, они сейчас из тайги! Бежимте, мы вам покажем, где комендатура! А мы вперед побежим, мы первые скажем! Мы вперед!
Бросив свои вещи на землю около лошади, Нина, прыгая через лужи, помчалась за детьми по деревенской лице, как бегала когда-то в горелки в имении отца.
Тесная прокуренная комната была уже вся до отказу набита людьми, собранными на перекличку, и, когда, повторяя фамилию Сергея Петровича, Нина протиснулась, наконец, к нему – они только схватили друг друга за руки, зная, что на них устремлены десятки глаз. Час по крайней мере пришлось им выстоять в этой давке, закидывая друг друга нетерпеливыми расспросами и сжимая один другому руки, а когда, наконец, покончили с отметкой, пришлось еще с час ожидать коменданта у выхода, так как выяснилось, что на рассвете партия опять уходит в тайгу. Комендант дал Сергею Петровичу освобождение на неделю. В поселке уже зажигали огни, когда они пошли, наконец, в свою хату, через всю длину единственной улицы. Мазанка Сергея Петровича была самая крайняя, вся осевшая, кривобокая; вместо трубы на крыше был прилажен продырявленный чугунок, маленькие сенцы вели в единственную комнатушку, окно покосилось, глиняная печь занимала половину площади. Чтобы сварить ужин и вскипятить чайник, пришлось прежде пилить дрова, топить печь и идти к колодцу. Ужинать сели только в одиннадцать часов. Несмотря на то, что оба были страшно утомлены, проговорили почти до рассвета: Сергей Петрович, устроив Нину как можно удобнее на лежанке, сидел с ней рядом. Сначала говорила больше Нина, рассказывая во всех подробностях все, что произошло без него в семье; особенно долго и подробно рассказывала она про Олега: сообщать по этому поводу что-либо в письмах было немыслимо, а между тем всем хотелось, чтобы Сергей Петрович имел самое точное представление о новом родственнике.
– Что же могу рассказать тебе я? – заговорил Сергей Петрович, когда пришла его очередь. – Произвол и хамство удручающие! На работу гоняют в тайгу, но это меньшее из зол: ты ведь знаешь, как я люблю природу – это я с молоком всосал, перешло от предков, от старых дворянских усадеб. Если бы мне пришлось отрабатывать эти же часы в заводских цехах, я бы, кажется, не вынес! Природа оздоровляет, вливает силы. Я ведь ее люблю во всякое время года, даже в туман и в дождь. Вставать иногда приходится до зари, и я в таких случаях заранее радуюсь, что предстоит переход, во время которого можно будет наблюдать красоту утра в лесу. Ранней весной тайга была прекрасна; в июне замучила «мошка» – набивается в нос, в рот, в уши; все тело от нее зудит немилосердно; измучились, пока не приспособились мазаться керосином. В тайге мы по большей части собираем смолу: пристраиваем к соснам особые дренажи, в которые собирается смола, а потом ходим и сливаем в бидоны, которые нам привешивают на грудь. На участках расходимся по двое, но оружия нам не дают: боятся, чтобы мы не сбежали! Если когда-нибудь нарвемся на крупного зверя – победителями не выйдем! Нам велят стучать по алюминиевым бидонам, наивно уверяя, что медведь убежит от шума. Никогда этого не делаю – предпочитаю лесную тишину. Условия быта очень тяжелы: ты вот видела, сколько усилий нужно затратить в моем жилище, чтобы вскипятить немного воды, а возвращаемся ведь мы измученными. Наша жизнь напоминает жизнь негров на плантациях; нас, правда, не бьют, но обращение самое грубое, и денег не дают, только паек, самый нищенский. Вот здесь против моего окна льняное! поле, туда каждый день гоняют дергать лен художницу, жену некоего лицеиста; он взят в концлагерь, а она выслана сюда с тремя детьми, которые постоянно болеют. В тайгу ее по этому случаю не гоняют – милостивое исключение! – а вот не гонять на лен считают возможным. Она не может выработать нормы и принуждена приводить на помощь двух старших девочек десяти и восьми лет. Как тебе понравится такое зрелище? Лицеисты со времен Пушкина ежегодно собирались отмечать свою дату – это стало священной традицией, на которую не посягал никто, но советская власть сочла контрреволюцией нелегальное собрание! Здесь был один лицеист, недавно его перевели в Колпашево, это наш районный центр. Это дрянной и грязный городишко, но мы вздыхаем о нем, как Данте о Флоренции. Там телеграф, медицинская помощь, магазины; быть может, есть возможность играть на скрипке в кино или преподавать скрипку, а ведь здесь я, в конце концов, разучусь, и руки загрубеют. Говорят, комендант переводил туда некоторых ссыльных, если из Колпашево приходило требование на работу по специальности. Но для того, чтобы устроить перевод, необходимо сначала попасть туда и договориться с каким-либо учреждением, чтобы прислало вызов, а как туда попасть?
Нина села.
– Сергей, это надо устроить теперь же, пока я здесь, и даже, знаешь ли, за эту неделю, пока ты свободен. Необходимо попытаться, иначе ты пропадешь: или заблудишься в тайге, или заболеешь, и уж во всяком случае, разучишься играть. Зимой здесь будет ужасно! Не очень-то ваша ссылка отличается от лагеря, как посмотришь!!
– Здесь есть барак, где за колючей проволокой живут осужденные на лагерь. Те, конечно, все время под конвоем. Нас иногда прикомандировывают к ним, когда ходим за зону; иногда работаем отдельно, а бывают дни, когда вовсе не работаем. Большинство высланных здесь хуторяне, осужденные за кулачество. Есть и интеллигенция. Я подружился с одним евреем – интересный человек! Собой непривлекателен: неопрятный, бородатый, с крючковатыми носом… но удивительно одухотворенный и умный. По образованию; он философ, ученик Лосского, поклонник Канта. В последнее время работал педагогом. Что другого оставалось делать в советское время? Сюда попал за то, что на предательский вопрос одного десятиклассника: «Есть ли Бог?» – ответил: «Да, дети, есть!» А было это при всем классе. Рассмотрели как религиозную пропаганду. В обычное время Яков Семенович молчалив, но в беседе на задушевную тему язык у него развязывается, и он начинает говорить гениальные вещи из области философии, метафизики и других высоких материй. Он не сионист и еврейскую религию критикует безжалостно, скорее он – антропософ. Я иногда боюсь перебить его вопросом, – так захватывающе интересны его сентенции. Я его тебе продемонстрирую. Жаль его: одинок, стар, заброшен, для себя ничего сделать не умеет; у него болят ноги, и на всех переходах он плетется позади всех, через силу; слышала бы ты, какими словечками угощают его конвойные! Я еще симпатизирую одному юноше: славное открытое лицо, совсем простой, но чувствуется одаренность – играет на баяне по слуху деревенские песни. И голос прекрасный. Зовут его Родион Ильин. Взят, знаешь, за что? Отбывал он службу в царской армии, а когда вернулся, дом свой нашел снесенным, а отец оказался в заточении. Они – хуторяне. Он возмутился и давай кричать: «Мерзавцы вы с вашими советами! При царе таких дел не водилось, чтобы нарочно разорять крестьян!» Кричал, кричал, ну и попал сюда. Еще совсем юный – двадцать два года; приятно, что в нем хамства нет: невежественный, но не испорченный, и застенчивость еще сохранилась. Он у меня почти каждый вечер. По вечерам мы с ним часто концертируем в избе-читальне, которая здесь заменяет и клуб, и филармонию. Он имеет колоссальный успех, и должен тебе признаться, совершенно затмевает меня. Скрипка моя не выдерживает конкуренции с его баяном. Знаешь, Нина, ведь я раз был пьян: с тоски, не удивляйся. Нашло с отчаяния и распили втроем: Яков Семенович, Родин и я. Шел от Яши домой и не мог отыскать дорогу, вроде каленника из Майской ночи. Чуть не заночевал в канаве, это я то!
– Сергей, ты не вздумай опускаться!
– Не бойся, больше это не повторится. Есть черта, которой я не перейду. Ты, однако, устала, у тебя закрываются глаза.
На следующий день Нина увидела новых друзей своего мужа: все были званы на ужин. Нина поставила на стол привезенную с собой копченую треску, напекла картошки и печенья из черемуховой муки – местное лакомство. Это примитивное угощение вызвало самый искренний восторг у несчастных клюквенцев, пробавлявшихся обычно пшенной похлебкой.
– Родион, пой! – командовал Сергей Петрович. – Он у меня с голоса все песни «Садко» выучил. Моментально перенимает все, что я ему намурлыкаю. Пой «Дубравушку» и «Дно синя моря». Вот, послушай, Нина, как у него получается.
Юноша взялся за баян.
– При Нине Александровне боязно, потому они певица ленинградская…
– Вздор! Моя Нина отлично понимает, что ты не учился. Валяй, а потом мы исполним вдвоем «Не искушай!»; я переложил это, Нина, для скрипки и баяна. Оригинальное сочетание, не правда ли?
– Голос хорош – прекрасный лирический тенор! – сказала Нина, выслушав песни «Садко». – Но я хочу услышать его теперь в его собственном репертуаре: пусть споет, что разучил сам.
– Вот мчится тройка удалая по Волге-матушке зимой, – залился ободрившийся баянист, и Нина заслушалась.
«Какой в самом деле талантливый! Немного бы поучиться и смог бы петь в опере», – думала она, не спуская глаз с открытого симпатичного лица.
Играли на скрипке и на баяне, вместе и порознь; Нина пела одна и с мужчинами, и конца музыке не было.
– Ах, как рояля не хватает! – несколько раз говорил Сергей Петрович. – На рояле можно исполнить все. Ты, Родион, этого еще не понимаешь. Господа или товарищи! Как вас назвать, не знаю! Поймите, Нина, пойми: нас могли загнать в сибирскую тайгу, но никто не свете не властен оподлить наш дух! Я топором работаю и все равно я тот же! Я пришел сюда и в этой избенке на краю тайги звучит скрипка и баянист поет Римского-Корсакова! И куда бы нас не загнали, мы всюду за собой понесем зажженные светочи. Не в этом ли высокая задача русской интеллигенции в тяжелые для нее годины? Не знаю, впрочем, для кого я произношу этот спич: Яков Семенович задремал, а Родион не понял… Для дам только!
Художница сидела на стуле, обхватив обеими руками колени.
– Вчера, когда я опять до одурения дергала лен, я опять обдумывала свою картину; вы знаете, Нина Александровна, я задумала пастель, которую назову «Русь советская и Русь праведная»! Будут два лика, составляющие как бы два аспекта одного лица: лицо Медузы и лицо русской девушки в боярском кокошнике – прекрасное лицо, в ореоле святости, с глазами мученицы. Конечно, до поры до времени картина эта останется стоять лицом к стене в моей мастерской, но когда-нибудь… когда-нибудь… вы меня понимаете? – она опасливо покосилась на Родиона. – И это будет моя месть за все наши разбитые жизни.
– Прекрасная идея, Лилия Викторовна! Только зачем месть? Месть не может быть творческим началом! Я против мести, и потом… не надо кокошника – это придает излишнюю тенденциозность, – сказал Сергей Петрович.
Родион дергал его за ватник:
– Сергей Петрович, а что такое «спич» и что такое «медуза»? Потом забудете, коли сейчас не скажете. Давеча обещали рассказать, что такое «самум», и забыли.
– Расскажу, подожди: вот когда начнутся зимние вечера с метелями и в тайгу перестанут гонять, времени у нас будет слишком много, – тогда наговоримся. А теперь – пой.
Родион тронул баян:
Есть одна хорошая
Песня у соловушки,
Песня панихидная
По моей головушке!
– Товарищ жид, дорогой вы наш, не дремлите! Вы мочите усы в вине. Товарищ врангелевец, не вешайте голову. Эх, хорошая у вас женушка, видать сразу человека, не гнушается нами и песни любит, а обличьем что твоя русалка. Очи и вовсе русалочьи. И давно вы слюбились?
– Знакомы уж три года, да вот в загс не попасть никак. Придется видно завтра коменданту кланяться, чтоб отпустил в Колпашево меня с моей русалкой.
– Э, так мы здесь, стало быть, свадьбу празднуем?!
Но Сергей Петрович, подняв руку, указал на Яшу, который вдруг зашевелился. Все притихли.
– Говорите, говорите, Яков Семенович! – и Сергей Петрович подсел к еврею. Нина с любопытством повернулась к молчаливому старику, который вдруг забормотал:
– Человечество определило себе слишком узкие границы! Надо быть слепым или безумным, чтобы одну из ступеней развития принимать за всю полноту жизни! Мы должны выявить подлинный образ человека, отыскать новое выражение! Друзья мои, восхождению нет конца. Каждому из нас дан шаг гиганта, а мы пресмыкаемся в пыли.
Сергей Петрович незаметно тормошил руку Нины:
– Слышала? Поразительный полет мысли? Слышала?
Но Родиону непонятное бормотание старика показалось скучным.
– Товарищ Яша! Да вы бы лучше поздравили Сергея Петровича и Нину Александровну: они у нас заневестились, в загс собираются…
Старик повернулся было к молодой паре, но, по-видимому, никак не мог отрешиться от своих мыслей и вновь перенестись на Реальное, он опять пробормотал:
– Поручено каждому найти путь к лучшей сфере, но вздыхает вечные времена душа мужчины о нежной женственности.
(Памяти Родиона Ильина)
На третий день пребывания Нины в Клюквенке комендант снова приехал туда. Выяснилось, что в Колпашево отправляется оказия: несколько заключенных и два-три прикомандированных к ним ссыльных; сопровождаемые конвоем под командой младшего коменданта должны были выйти туда на следующее утро. Среди них Родион, которого вызвало колпашевское гепеу: туда после годового ожидания пришел ответ на его жалобу, адресованную в Москву. После короткого разговора, улыбок и папирос Сафо, привезенных Ниной для Сергея Петровича и полностью перешедших к коменданту, Нине удалось уговорить последнего прикомандировать и Сергея Петровича к отправлявшемуся отряду с обещанием вернуться с ним же. За день, проведенный в Колпашево, Нина рассчитывала подыскать подходящую работу и выхлопотать перевод.
– Я подумать боюсь оставить тебя здесь. В Колпашево у тебя будет зарплата, медицинская помощь, телеграф… Это сравнить нельзя с твоей Клюквенной, ее медведями, вьюгами и пшенной похлебкой, – говорила она, собирая рюкзак.
– Нина, а ведь ты измучаешься по дороге, да еще в этих сапогах! Нас ведь погонят солдатским шагом.
– Кроме меня будут и другие женщины, и больной старик… Не бросят же нас в лесу! Дойдем как-нибудь. В загсе я буду в бабьем платке и высоких сапогах, но ты ведь не разлюбишь же меня за это?
– Ты у меня оказывается, героическая женщина, Нина! – ответил он, поднося к губам ее руку. – Я только теперь узнал тебя: я и не предполагал, что ты такая самоотверженная и верная!
Румянец вдруг залил ее лицо.
– Я не хочу, чтоб ты попал в когти медведя или разучился играть – вот и все.
У здания комендатуры уже стояли заключенные, построенные в три ряда; ссыльных выстроили позади. Младший комендант вышел несколько вперед и зачитал выписку из приказа о правилах поведения в дороге. Оканчивалась она словами:
– Шаг вправо, шаг влево считаю побегом. Стреляю без предупреждения.
– Это что еще за угрозы? – возмущенно шепнула Нина.
– Положено по уставу: зачитывают перед каждым переходом. Твой Олег, наверное, помнит эту формулу наизусть, – ответил Сергей Петрович.
– У этого коменданта злое и какое-то раскосое лицо, – шепнула опять Нина, – «мой» хоть и хам, а добродушный.
Как только вышли за зону, она подошла к человеку с раскосым лицом и, предлагая ему закурить, сказала:
– Товарищ комендант, разрешите мне идти в строю под руку с мужем?
Он кивнул, запуская пальцы в ее папиросы.
Переход продолжался двое суток, так как шли медленней обыкновенного: мужчины, равняясь по слабым, нарочно замедляли шаг, несмотря на понукание конвоя. Пришлось пройти 60 верст лесами до самой Оби, и уже там, в виду Колпашево, переправиться на другую сторону паромом.
На пристани в Колпашево комендант опять зачитал приказ, согласно которому ссыльные отпускались из отряда для выполнения своих частных дел с обязательством быть на пристани к семи часам вечера.
– Неявка в указанное время будет рассматриваться как побег, со всеми вытекающими отсюда последствиями.
Получив свободу, Нина и Сергей Петрович поднялись на высокий красноватый берег по сорока размытым глиняным ступеням, и здесь перед ними открылись пустые, заросшие травой улицы и низкие деревянные лачуги глухого городка.
– Вот моя Флоренция! – печально сказал Сергей Петрович, созерцая этот вид.
С загсом дело устроилось сравнительно быстро; расставшись с фамилией, которая принесла ей столько горя, Нина вздохнула:
– Ну, теперь я хоть не «сиятельство»! И то слава Богу!
– Хрен редьки не слаще! – ответил на это Сергей Петрович и прибавил, беря ее под руку: – А теперь ты у меня попалась! Я потребую с тебя сына; отсрочки не дам: довольно уже мы потеряли времени.
– Что ты, Сережа! Сейчас не до этого! Слишком неустойчивое положение! Если б я только знала…
– Ты бы не записалась? Мы с тобой поменялись ролями! По-видимому, ты давно колыбельных не пела. Я сыграю тебе моцартовскую, когда мы вернемся. Уж пожертвуй мне одну зиму. Может быть, Ася составит тебе компанию.
К ним подошла девочка, предлагая осенние цветы.
– Вот, получай свадебный букет, а будет все-таки по-моему!
– Но ты забываешь, Сережа, что я должна работать и что без моего пения…
– Кажется, мы начинаем ссориться, едва выйдя из загса. Может быть, вернуться и развестись? – и оба засмеялись.
С музыкальной школой не посчастливилось: сколько ни запрашивали и в райисполкоме, и на почте, никто не мог дать никаких сведений. Оба уже отчаялись, когда вдруг увидели человека с виолончелью на другой стороне улицы; бросились догонять. Виолончелист оказался тоже ссыльным, скитавшимся без работы; он играл иногда в единственном кино под аккомпанемент плохонького пианино. Музыкальной школы, по его словам, в городе вовсе не было; тем не менее, он очень обрадовался неожиданной встрече, появление скрипача дало бы возможность составить трио. На всякий случай обменялись адресами, но уже ясно было, что план с переводом на работу в Колпашево рушится, тем более что в общеобразовательной школе они узнали о существовании циркуляра не вербовать в школьные преподаватели репрессированных лиц. Все это огорчило обоих.
Когда в семь часов вечера собирались на пристани, Родион подошел к Сергею Петровичу:
– Устроили перевод в Колпашево?
Тот отрицательно покачал головой.
– Сергей Петрович, видать, дурной я человек, чтобы за вас огорчиться, а я радехонек: без вас мне тоска смертная в Клюквенке, сопьюсь запросто.
– Глупый мальчик! Это так понятно! Меня с перспективой зимовать в Клюквенке мирит только возможность заняться твоим развитием. А спиться я тебе не дам.
– Сергей Петрович! Я такого человека, как вы, отродясь не видывал! И во сне не мерещилось, что бывают такие. Не знаете вы, что они для меня значат, Нина Александровна!
– Не говори «они». Называй имя и отчество, – прикрикнул Сергей Петрович.
Но юноше хотелось выговорить свою мысль, и он пропустил мимо ушей поправку.
– Мне бы должно благословить ссылку за встречу с вами, да я бы, может, и благословил, только вот мать у меня на старости лет одна по чужим избам, бедная, шатается. Ну, и заропщешь другой раз.
Сергей Петрович пожал ему руку.
– Что сказали тебе об отце?
– Сказали: заточен без права переписки; коли помрет – известим. А обвинен, мол, и ты, и тятька твой правильно: кулаки вы, и поблажки вам никакой не будет. А какие же мы кулаки, когда к наемной помощи в жисть не прибегали? Ну, да я не унываю, Сергей Петрович: везде есть хорошие люди. Удалось вам записаться с Ниной Александровной? – и открытое лицо просияло улыбкой.
Ночевали третий раз под открытым небом, на пристани по ту сторону Оби. С реки дул ледяной ветер; посреди ночи Нина, дрожа от холода, постучалась в хижину паромщика, умоляя впустить ее отогреться. И несколько часов провела на печке в обществе детей и теленка, который, не тратя даром времени, пережевывал в темноте уроненную ею косыночку; нашлись одни объедки, когда Нина, уходя на пристань, хватилась косынки. На заре построились для перехода. День выдался ясный, солнечный; туман расходился золотистой дымкой. Шли бодрым шагом, чтобы согреться. Родион все время запевал то одну, то другу песню; никто, однако, ему не подтягивал. На одном из поворотов дороги, оглядывая лес, который весь золотился в преломлявшихся сквозь прозрачный туман утренних косых лучах, Нина воскликнула:
– Ах, как красива эта огненная кисть рябины! – и указала на молодое деревце несколько поодаль от дороги. В одну минуту Родион выбежал из строя, подскочил к рябине и схватил ветку. Грянул выстрел, и схваченная ветка откачнулась обратно… Крик ужаса вырвался у людей, и вся партия разом остановилась, – юноша, как сноп, повалился на землю. Нина, вся похолодев, закрыла лицо руками. Сергей Петрович и еще один мужчина бросились к упавшему, забывая опасность.
– Назад! – рявкнул комендант. – На прицел! – крикнул он конвою. Четыре револьверных дула тотчас устремились на двух мужчин. Сергей Петрович даже не обернулся.
– Жив? Отвечай! Жив? Что с тобой? Где рана? – повторял он и дрожащими руками начал расстегивать на упавшем ватник.
Второй мужчина, стоя под дулом, сказал:
– Товарищ комендант, я – врач: разрешите мне исполнить мою обязанность, – и, хотя револьверные дула остались в прежнем положении, припал ухом к груди юноши, держа его неподвижную руку в своей. Все замерли.
– Кончено, – сказал он и встал с колен. Наступила тишина. Мужчины поснимали шапки.
Сергей Петрович тоже поднялся и с бешенством крикнул коменданту:
– Вы не имели права стрелять! Мы все видели, что это не побег!
– Молчать! – крикнул злобный голос. – Сомкнуть строй! Стреляю в каждого, кто не будет повиноваться!
Нина бросилась к мужу:
– Сережа, молчи! Ты – безумец! Разве ты не видишь: это звери, не люди! Они убьют и тебя… Молчи! – шептала она, вся дрожа, и втащила его в ряды. Кто-то поднял и протянул уроненную им шапку, Нина нахлобучила ее ему на голову.
– Шагом марш! – крикнул комендант.
– А как же он?… Вы его бросите…- срываясь, пролепетал один женский голос.
– Вперед! – пролаяла повторная команда. Люди двинулись в полном молчании с угрюмыми лицами; конвойные еще держали револьверы наготове. Комендант пошел сбоку, оглядывая строй.
«Он чем-то напоминает голодного озлобленного волка!» – только успела подумать Нина, как «волк» обратился к ней:
– Гражданка, вы эти сантименты оставьте! Извольте-ка выйти из строя!
– Я сопровождаю партию с разрешения старшего коменданта, – отважилась она выговорить, бледнея.
– Знаю, что с разрешения. По дороге вам идти не запрещено, а из строя извольте выйти.