Лебединая песнь Головкина Ирина

– Моисей Гершелевич! За ту зарплату, которую я получаю, вам принадлежат мои знания, моя энергия, мое время, но не моя совесть! Есть вопросы, в которых я оставляю за собой право поступать как сам нахожу нужным.

Он встал.

– Антисемит… несмотря на все! – сказал себе старый еврей.

Огромная, плохо освещенная зала кишела массой служащих; Олег сумрачно уселся в дальнем углу и, вынув блокнот, стал набрасывать черновик порученного ему текста. Выбирали президиум, и скоро на трибуну поднялся пышущий самоуверенным величием Моисей Гершелевич, за ним два-три рабочих и широкая, как масленица, физиономия завхоза.

«Всегда одни и те же!» – с досадой подумал Олег и снова уткнулся в блокнот.

«J’ai l’honneur de vous informer, nous fondons espoir d’une reprise rapide de votre service» [74], – писал он быстро.

– Товарищи! Разрешите считать открытым наше собрание, посвященное обсуждению приговора над группой вредителей, – услышал Олег голос председателя; он поднял голову. «Конечно, это лишь гнусная комедия: с приговором все уже решено, а может быть, он и в исполнение давно приведен, голосованием нашим мы ничего не изменим. И все-таки омерзительно! Открытое голосование по одобрению смертного приговора – небывалый трюк, неслыханный до сих пор в общественной истории», – думал он.

Один за другим брали слово и подымались на трибуну.

– Товарищи, я уверен, что выражу чувство всех, находящихся в этой зале, если скажу, что среди нас нет ни одного, который бы не пылал ненавистью к врагам партии и товарища Сталина – белогвардейцам, меньшевикам и прочей сволочи…

Олег взглянул на говорившего, и быстрая усмешка скользнула по его губам. «Мели Емеля, твоя неделя! Выучился бы только прежде по-русски прилично разговаривать!» – и он опять углубился в французские фразы.

Внезапно его слух поразила его собственная фамилия, громко произнесенная с трибуны, правда, не настоящая, а фальшивая, однако же неотъемлемо с ним связанная. Он опять насторожился:

– …Казаринов и другие, которые не спешат войти в нашу рабочую среду, товарищи! С важной наглостью они даже подчеркивают свою обособленность и, работая уже не первый месяц, а вот, как товарищ Казаринов, например, уже без малого год, не спешат подавать в союз, чтобы стать его членами. А может быть и то, товарищи, что они не уверены, захотим ли мы принять их в свою рабочую семью, так как прошлое их не очень чисто, товарищи! Поэтому в день, когда товарищ Сталин призывает нас всех сплотиться вокруг партии и бдительно блюсти единство в наших рядах, не худо бы и нам выявить эту самую бдительность и запросить нашу администрацию, известно ли ей, какие темные личности прокрадываются в наши штаты…

Олег отыскал глазами Рабиновича: сидя в президиуме с выражением важного достоинства и сознания серьезности происходящего, тот смотрел на свои руки, разложенные на столе, и не только угадать, но заподозрить по его виду подлинных его мыслей Олегу показалось невозможным.

Однако, когда вдохновенный оратор смолк, Рабинович попросил слова. Его бархатный баритон начал нанизывать фразы так свободно и небрежно, точно для него не существовало разницы между высказываниями с трибуны и обычным разговором в его отделанном кожей кабинете: чувствовалась давняя, верная привычка. Он преклонился перед генеральной линией партии, далее отдал дань «высокосознательному» выступлению своего предшественника и только тогда перешел к пункту, который для него был, очевидно, важнее прочих:

– Товарищи, наш предместком в своей пламенной речи лягнул нас – администраторов и, возможно, небезосновательно. Я только хочу внести ясность в один пункт: в настоящее время, товарищи, у нас очень остро обстоит дело с кадрами специалистов, без которых нам не обойтись там, где требуются большие углубленные знания. Специалисты нужны нашей молодой республике для построения социализма. Я не сомневаюсь, что в очень скором времени наша страна будет иметь собственные кадры, заботливо выращенные нашей партией из среды нашей комсомольской молодежи – плоть от плоти рабочего класса, но в данный момент, товарищи, мы еще не имеем таких кадров. Это факт, с которым необходимо считаться. «Кадры решают все», – сказал товарищ Сталин. Исходя из этого, партия предоставила нам, администраторам, неотъемлемое право подбирать себе любого работника, лишь бы он подходил по уровню своих знаний, и, разумеется, в том случае, когда биржа труда не может удовлетворить наших запросов. Ведь приглашаем же мы к себе иностранных специалистов, хотя в большинстве случаев они представляют собой далеко не дружественный нам элемент. У нас есть верный страж – наше гепеу, которое неусыпно и зорко следит, чтобы не вкралось вредительство; каждый человек, принятый нами, заполняет в отделе кадров анкету и проверяется органами гепеу; а раз так – не я отвечаю за классовые особенности тех или иных лиц, допущенных к работе. Здесь называлось несколько имен… например… ну, например, товарищ Казаринов, это очень толковый работник и пока незаменимый специалист в области языков. Всем известно, что он был репрессирован, и он не скрывает этого, однако гепеу нашло-таки возможным разрешить ему пребывание в Ленинграде и не лишило права работы. И если я не имею до сих пор равного ему специалиста и с ведома органов политуправления пользуюсь его услугами, я ни в какой мере не могу подвергаться упрекам по этому поводу. Дайте мне человека из вашей рабочей среды, товарищи, человека, который бы владел французским, немецким и английским языками и одновременно разбирался в голландских и шведских текстах, – я с радостью приму его вместо Казаринова! Только дайте мне такого человека! Вы можете сами решить, товарищи, желаете ли вы принять Казаринова в союз, и на собрании месткома каждый из вас вправе задать товарищу Казаринову любой вопрос касательно его прошлого. Я сам за бдительность! Но сейчас у нас не собрание месткома, товарищи, – мы очень далеко отклонились от повестки дня! – и так далее, и так далее говорил и нанизывал бархатный баритон.

«Опять заступился! – сказал себе Олег. – А вопрос с союзом придется решать в ту или иную сторону – еще один Дамоклов меч! Лисица этот Рабинович – мастерски разыграл скорбь над отсутствием кадров».

Клеймили, порицали, приветствовали и, наконец, благодаря родную партию за высокое доверие, приступили к голосованию.

– Кто за смертный приговор? – грозно запросил с трибуны завхоз. – Товарищи, кто «за»? Подымайте же руки!

После минутной заминки поднялся лес рук; подняло несомненное большинство, но все-таки не все. Олег видел со своего места Моисея Гершелевича, который стоял, высоко подняв короткую руку, с лицом, выражающим пламенный гнев, и смотрел в залу, точно отыскивая кого-то глазами…

«Нет, не могу! Это слишком для меня! Эти люди такие же офицеры, как я», – и Олег заложил руки за спину. Один из считавших голоса приблизился, переходя от ряда к ряду; Олег бросил на пол свой портсигар и наклонился, делая вид, что поглощен разыскиванием.

– Кто против, товарищи?

Олег чиркал зажигалкой, упорно глядя в пол.

– Таковых нет.

– Кто воздержался?

– Таковых нет.

– Принято единогласно.

Олег выпрямился. «Видали или не видали – не знаю! Если бы я решился поступить согласно чести, я должен бы был поднять руку против, но… я теперь дорожу жизнью!»

Собрание объявили оконченным, и публика стала расходиться.

– Скажите, пожалуйста, кто этот товарищ, который так ратовал за усиление бдительности? – спросил Олег у знакомого служащего, столкнувшись с ним у двери, но тот, по-видимому не расслышал и быстро прошел вперед.

– А вы, товарищ, не знаете ли? – обратился Олег к другому, но и тот заторопился и как-то боком прошел мимо.

«Ого! Вот как! Со мной уже остерегаются разговаривать: сочли неблагонадежным… мило!»

В эту минуту один из пожилых инженеров, спускаясь рядом с ним по лестнице, сказал:

– И вы, Казаринов, нежданно-негаданно в темные личности попали? У нас клеймить человека может совершенно безнаказанно каждый, кому взбредет на ум.

– Остается только пренебречь! – ответил Олег. – Жаль потерянного здесь в зале времени.

Дома он застал Асю сидящей на скамеечке у камина, вытопленного в первый раз.

– Как ты себя чувствуешь?

– Лучше. Бабушка сказала, чтобы я встала и что дурнота эта скоро пройдет, и еще бабушка сказала, что чем меньше я буду думать, тем лучше, – ответила она, не подымая глаз.

– «Понимает, кажется!» – подумал он и поднял рукой ее подбородок, чтобы взглянуть ей в глаза. Ресницы опустились.

– У нас будет сын или совсем маленькая белая Киса, – шепнула она. – Надо теперь же попросить мадам починить моего детского мишку: из него сыпятся опилки. А знаешь, мадам поздравила меня и сказала: «Итак, мы скоро будем иметь счастье нянчить маленького дофина!» – и засмеялась счастливым детским смехом.

Взглянув на своего зятя, вышедшего к чаю с Асей на плече, и на нее, треплющую волосы мужа, Наталья Павловна лишний раз убедилась, что правила хорошего тона теперь нарушаются даже в ее собственной семье – себя она не могла вообразить на руках у мужа перед глазами всех домашних; она появлялась в столовой даже в возрасте Аси только под руку с мужем. Однако, со свойственным ей тактом, Наталья Павловна не стала чтением наставлений спугивать веселие молодой пары и расшатывать те мирные и доброжелательные отношения, которые установились у нее с зятем стараниями их обоих.

Глава седьмая

В эти же дни в одной из больниц произошло совершенно необыкновенное событие: на общем собрании, после всеобщего бурного одобрения смертного приговора, на вопрос «кто против» поднялась рука – рука в белом медицинском халате, худенькая и смуглая женская рука. Все были поражены; в президиуме вполголоса обменивались мнениями по поводу неслыханной дерзости и, наконец, председательствующая собранием коммунистка, заведующая кабинетом массажа, возгласила:

– Мы попросим медсестру Муромцеву изложить нам сейчас с трибуны те мотивы, которые руководили ею.

Елочка встала и, сжав губы, с достоинством поднялась на эстраду; необходимость говорить перед аудиторией пугала ее гораздо больше, чем последствия оппозиции, на которую она отважилась. Но, сжимаясь внутренне, она не терялась.

– Я не обязана отчитываться перед вами, но, так как скрывать мне нечего, я скажу! Я вообще категорически, принципиально против смертной казни. Жизнь слишком драгоценна, а смерть непоправима. Как бы ни был человек вреден, его всегда можно поставить в такие условия, что он не сможет нанести вреда ни другому человеку, ни стране. Но убивать – жестокость непростительная! Это ведь не моя мысль: сколько людей высказывали ее издавна! Если бы я была сейчас в капиталистическом обществе, где собирались бы казнить коммуниста, я бы сказала то же самое: нет, с человеком нельзя так поступать! – и с пылающими щеками сошла с эстрады; ее провожали глазами; несколько минут стояла тишина, выступление произвело впечатление. Одна санитарка всхлипнула и утерлась концом косынки, в заднем углу кто-то зааплодировал было и растерянно смолк. Члены президиума тихо переговаривались между собой.

– Обсудить в райкоме… да, да… я доложу и попрошу инструктировать… Да. Ну, как же можно на себя брать! Вынести порицание легко, а потом нам заявят, что мы не учли обстановку и взбудоражили общественное мнение… Ни в коем случае!

Один из президиума встал и громко возгласил:

– Кто еще желает высказаться, товарищи?

И собрание пошло своим чередом со всей обычной рутиной.

На другой день председательствующая в компании с одним из членов месткома совещалась по этому делу с секретарем райкома; тот взял девушку под свою защиту и вовсе ополчился против них: они допустили несколько оплошностей одну за другой! Прежде всего: выступление не было предварительно согласовано с месткомом – сколько раз уже он рекомендовал им договариваться и заносить на бумажку основные тезисы, которых обещает придерживаться получающий слово; давать же слово без предварительной договоренности можно лишь проверенным постоянным ораторам, так сказать «своим в доску», остальным всегда можно отказать за недостатком времени. Тема была исключительно важна, а они сами принудили высказаться человека, ни разу до сих пор не выступавшего публично! Это было весьма недальновидно. И, наконец, собраний по кабинетам, собраний, имеющих целью обработать общественное мнение, предварительно проведено не было! Почему так? Девушку трогать нельзя, – это произведет слишком неблагоприятное впечатление, тем более, если она в самом деле весьма уважаема; напротив, хорошо бы ее премировать, выделить и, так сказать, приручить, с тем, чтобы в ближайшее же время подготовить новое выступление с ее стороны, подвергнутое предварительной обработке и вполне правоверное. Ею вообще следует заняться: по-видимому, она представляет собой весьма ценный материал, из которого куются общественные работники, и они пропустили незамеченным такого человека! Все это секретарь райкома ставил им на вид и, заканчивая разговор, просил поставить его в известность, когда состоится следующее общее собрание, которое он желает посетить, чтобы лично убедиться, в каком, так сказать, стиле протекают у них эти собрания. Члены президиума удалились весьма! сконфуженные. Один из них сказал другому:

– Я знала, что в виноватых останемся мы. А тут еще как нарочно пересмотр конфликта товарища Кадыра с хирургом Муромцевым; как бы не получился вид придирки, если заденут боком медсестру.

– Бросьте, товарищ! Это дело совсем другое, которое началось прежде; оно гораздо серьезней и к этой Елизавете Георгиевне отношения почти не имеет. Не мы и подняли его, а не дать ему ходу было невозможно, поскольку хирургу брошено такое обвинение, как расовый и классовый подход при подборе сотрудников.

Елочка шла с собрания домой с горевшими щеками и тревожно колотившимся сердцем. «А вдруг придут арестовывать? Я была, пожалуй, слишком смела! Это прозвучало как вызов! Придут! Я не, боюсь за себя: я одинока и все равно несчастлива, но в дневнике''; упоминается его имя, намеки на его прошлое… нетрудно будет установить, о ком идет речь… Погубить его теперь, когда он, наконец, счастлив… немыслимо! Сжечь дневник? Но я точно спалю свои крылья, свое сердце, которое на дне этих строк. Нет. Надо спрятать на некоторое время. Если придут – так в ближайшие дни. А вдруг они уже там?»

Увидев зеленый глаз свободного такси, она подозвала его и через пять минут уже вбежала в квартиру – все спокойно! Прошмыгнула к себе и схватила дневник: шесть толстых клеенчатых тетрадей! Куда их деть? Она присела на стул, обводя глазами комнату. «Снесу в дровяной сарай, благо он только мой и ключ только у меня. Тетради упакую и заложу в дрова, а ключ запрячу, чтобы на глаза не попался. Решено!»

Выполнив задуманное со всеми предосторожностями, она несколько успокоилась, но все-таки не спала ночь, тревожно прислушиваясь. «Лагерь! Всегда на людях, все время под конвоем! Непосильный труд, голод, издевки! Когда подошло так близко – делается страшно! Я больше всего ценила всегда тишину и одиночество… Но ведь страдал же он и тысячи других! Почему мой жребий должен быть лучше?…»

На следующий день было воскресенье, по обычаю она обедала у своего дяди. Не слишком любила она эти обеды. Тетка была холодная и несколько чопорная дама; разговор шел обычно принужденный; но это был единственный родственный ей дом, в котором родными казались даже темно-ореховые строгие стулья, мрачный буфет и обеденный стол, даже кружево у горла тетки. Сам дядя, Владимир Иванович, вызывал в ней чувство не столько любви, сколько уважения и родственного тщеславия. Ей нравились его офицерская осанка, ореол незаменимого специалиста, которым он был окружен в больнице, и повелительная манера разговора на операциях, когда в перчатках и в маске он отдавал короткие отрывистые приказания ей и окружающим его ассистентам. Неуклюжие молодые врачи, похожие больше на фельдшеров, составляли фон, на котором он так выгодно выделялся; двое людей во всяком случае – Елочка и швейцар – хорошо понимали это!

С дядей ее связывали воспоминания о Белой армии и Крымской трагедии; и только она знала, до какой степени непримиримо он был до сих пор настроен в отношении «красных». Он оперировал когда-то Олега и, быть может, подозревал частицу ее тайны, хотя никогда ни одним словом не касался этой темы. Она шла и думала: рассказать ему о случившемся или умолчать? Старая домработница из прислуг царского времени приветливо закивала ей, открыв тяжелую дверь. Елочка любила эту женщину, которая частенько совала ей пирожки и булочки собственного изготовления, чтобы она могла полакомиться ими дома. Во всем этом было что-то свое, давнее, пришедшее еще из детства; заново ни с кем не могли бы установиться подобные отношения при ее нелюдимом и независимом характере. Войдя в столовую, где уже был накрыт, стол и стояли аппетитные закуски, Елочка увидела тетку, которая тотчас зашептала ей:

– У нас неприятности, Елочка! Очень большие неприятности! Боюсь загадывать, чем это кончится! Они попросили у нас чернила и бумагу и написали донос на нас же!

Вышедший в эту минуту из соседней комнаты Владимир Иванович поцеловал ее, по обыкновению, в лоб и сказал:

– Сядь и выслушай.

Донесли соседи по квартире, хирург и его жена не сомневались в этом.

Прежняя большая квартира Муромцевых давно уже была превращена в коммунальную, но две комнаты еще оставались за ними и были предметом зависти. Столяр с женой и рабочий-путиловец, занимавшие меньшую площадь, уже несколько раз грозились, что «упекут» старого буржуя, и вот на днях сфабриковали донос, сообщая, что Муромцев «терпеть не может советскую власть и завешан портретами Николая II»; одновременно они отправились в больницу и заявили о том же в месткоме, а между тем, незадолго до этого назначенный к Муромцеву в ассистенты молодой врач Кадыр счел нужным сигнализировать туда же, что Муромцев заядлый расист, который терпеть не может нацменьшинства, строит ему всевозможные придирки, а себя старается окружить только русскими, выбирая их из штатов прежней царской армии: бывшую сестру милосердия, свою племянницу, и бывшего военфельдшера, которого до сих пор будто бы заставляет вытягиваться перед собой. Этого оказалось достаточно, чтобы местком заварил кашу. Завтра дело это должно разбираться на расширенном собрании месткома в присутствии администрации, и он обязан явиться со всем штатом своей операционной. Елочка только тут поняла, как некстати было ее выступление! В течение всего обеда обсуждали и перетолковывали варианты нападок, приготавливаясь к защите. Никто, однако, не предполагал возможности обыска или ареста, и Елочке стало совестно за свою панику.

На следующий день после окончания работы явились в помещение месткома на разбор дела.

В белом халате и косыночке, закусив губы и сжав сложенные на коленях руки, Елочка сосредоточенно вслушивалась в ту! паутину, которой старательно опутывали старого хирурга. «Это правда, он их ненавидит, правда, что он деспотичен и не выносит противоречий, но они ничего не прощают ему за то удивительное мастерство, с которым он спасает людей; они воздвигают преграды из мелочей и не видят главного. Можно подумать, что они целью своей поставили подвести под него мину», – думала она. Своей величавой осанкой, серебряной головой и седыми холеными усами дядя ей напоминал затравленного льва. Три главных противника – предместком товарищ Иванов со своей тупой плоской физиономией, злобный киргиз Кадыр и маленький местечковый еврейчик Айзюкович – изощрялись, как только могли, в ехидных вопросах.

– А вот расскажите-ка нам, товарищ старший хирург, как вы там, в Белой армии у черного барона, всем вашим операционным штатом спасали царское офицерье.

– Спасал. Я – врач и целовал крест, кончая Академию, что никогда ни одному человеку не откажу в помощи. Я эту работу продолжаю и теперь, и какая бы власть ни была – останусь при ней. Тут говорили про портреты Николая Второго, я знаю, от кого это исходит: мой сосед, столяр, видел у меня монографию Серова, в которой есть портрет государя-императора. Уж не должен ли был я вырвать его и тем испортить издание?

– А отчего вы никогда общих собраний не посещаете? Как-то это не по-советски выходит.

– Не хочу: я привык делом заниматься, а не язык чесать. Вы на этих собраниях из пустого в порожнее переливаете, а мне это не интересно. Мне время слишком драгоценно.

– Вот говорят о вас, что вы не любите слова «товарищ» и никогда не произносите его. Тоже очень показательно! Советскому человеку это слово дорого.

– А я не советский человек. Мне шестьдесят пять лет: пятьдесят лет моей жизни приходятся на Царскую Россию; у меня сложились определенные привычки, и я не намерен ломать себя в угоду вам. Советское государство нимало не пострадает, если я назову мою санитарку Пашей, а не «товарищем». Наша почтенная Пелагея Петровна, во всяком случае, на это не жалуется.

– А правда ли, что санитар Михаил Иванович эксплуатируется вами на дому и до сих пор вытягивается перед вами в струнку, именуя «высокоблагородием»?

– Чепуха! «Высокоблагородием» никогда не называет, а выправка военная у Михаила Ивановича останется до последнего дня жизни, как и у меня, – это не забывается у старых служак.

– Штат-то вы себе подбираете все из царской армии, своими людьми себя окружать желаете, а человеку, которого к вам назначила парторганизация, с вами житья нет!

– Этот человек не годится в хирурги. Я сам видел однажды, как он уже приготовленными к операции руками почесал себе нос, а после поднял их и держал как стерильные. Я сначала не показал виду, что заметил, и он уж готов был начать оперировать, если бы я не устроил скандал. Это – нарушение хирургической этики, неслыханное в нашей практике, это – преступление! Моя врачебная совесть не разрешает мне допускать такого человека к операционному столу. Другой раз я сам увидел на нем клопа; в таком виде не являются в операционную – надо сначала вырасти в культурном отношении. Мне все равно, кто он – русский, еврей или киргиз – я бы и русского так же осадил. Было ведь, что я забраковал товарища Синявина, которого вы так же опрометчиво подсунули мне в ассистенты. С врачами-евреями я всегда великолепно ладил: ваше обвинение в расизме не имеет под собой почвы. А что касается племянницы – мы с ней сработались, как и с Михаилом Ивановичем. На операциях она понимает меня с полуслова; она безошибочно угадывает, какой по ходу операции требуется инструмент, и протягивает мне его, не дожидаясь просьбы; вы – профаны в этом деле и не понимаете, сколько значат в нашем деле секунды, когда человек лежит под хлороформом и я слышу от врача-наркотизатора, что пульс слабеет! С Елизаветой Георгиевной мы довели до минимума процент послеоперационных нагноений. Ни с кем мне уже не наладить так работу! Дело не в родственной опеке: в другой операционной ей было бы и спокойней и выгодней, я требователен и строг; я ни разу не отметил ее в приказе ни премией, ни благодарностью, которую она, безусловно, заслуживает огромной добросовестной работой, – я боялся обвинений в родственном пристрастии, я знал, что вы сейчас же готовы загалдеть и заулюлюкать. А между тем мне хорошо известно, как заискивают хирурги перед операционными сестрами. Я уже стар, чтобы привыкать к новому человеку в такие невероятно ответственные минуты, я работать могу только с ней. А впрочем, вы, с вашими деревянными нервами, разве можете понять хоть что-нибудь?

Елочка в первый раз слушала оценку себе из уст своего дяди, и радостная гордость зажгла румянцем ее щеки. На еврейчика речь старого хирурга, по-видимому, произвела впечатление, он завертелся на месте и заговорил уже гораздо мягче, забавно разводя руками: – Да вы не волнуйтесь, товарищ хирург! Берегите свое здоровье! Вы этак сердце себе уходите. Мы умение ваше очень даже ценим, мы еще с вами договоримся, и все будут нам завидовать.

Но двое других не столь склонны были к уступкам.

– Товарищи, взвесьте, что мы имеем на сегодняшний день в доверенном нам партией учреждении, – заговорил, подымаясь, предместком, – мы имеем ячейку царской армии, которая образовала содружество, не допуская в него посторонних. На собраниях они не бывают, профорга между ними нет, сборщиков мопра и союза и рабочий контроль хирург из операционной прогоняет, не стесняясь, заявляет: «Вон с моей территории». В соцсоревновании они не участвуют. Недопустимое в советской жизни явление! Конечно, без специалистов царского времени нам еще лет десять-пятнадцать не обойтись, но ведь нельзя же их держать такой сплоченной массой! Взгляд партии на это известен: прослоить рабочим элементом, разбросать в разные точки и – контроль, контроль, контроль! Я ничего не говорю: товарищ медсестра Муромцева и Михаил Иванович еще молодые люди, старательные работники, подают большие надежды, их еще перевоспитать можно, но заведующий операционной создает обстановку недопустимого самоуправства, вредно влияет на окружающих и упорно изолируется в своей среде. Нельзя допустить, чтобы он продолжал свое вредное дело! Явный подбор сотрудников, товарищи! Вот недавно, когда пустовало место фельдшера приемного покоя, он нам рекомендовал одну гражданочку: латинский-де знает, ну, и грамотность абсолютная, примите за моим ручательством! А на деле что оказалось, товарищи? У дамочки этой муж взят недавно в лагерь как вредитель, а сама она в прошлом тоже царская сестра милосердия, и притом церковница: дочка и сын к ней на службу забегают; мне их разговоры передавали: «Мы тебя, мамочка, будем ждать на трамвайной остановке, чтобы поспеть на всенощную к «Господи воззвах». А раз дочка прямо из церкви сюда; да втихомолку просфору сует: «Мы за здравие папочки вынули…» И это в стенах учреждения, товарищи! Вот каковы ставленники нашего хирурга! Уж лучше мы обойдемся без абсолютной грамотности, своими силами. Не пробуйте отрицать, гражданочка, верные люди передавали!

Елочка взглянула на даму с проседью, сидевшую у самой двери: она работала еще недавно, и Елочка сначала удивилась ее присутствию на собрании, так как прямого отношения к операционной она не имела. Все время, пока говорилось о ней, эта дама оставалась спокойна, но при последних словах предместкома встрепенулась и попросила слова.

– Товарищи, я отрицать не собираюсь, я действительно посещаю церковь и не перестану этого делать. Но старший хирург Муромцев не имел понятия об этом; он знал, что мне трудно без мужа с детьми – вот все, что ему обо мне известно!

Елочке понравилось то спокойное достоинство, с которым незнакомка произнесла эти слова, и она с возрастающей симпатией еще раз оглядела ее лицо и силуэт.

Когда предложили высказаться санитару Михаилу Ивановичу, тот вскочил и заговорил с манерой старорежимного унтера; целью своей он, по-видимому, ставил защитить хирурга, но, в сущности, только напортил:

– Так что мы от товарища старшего хирурга плохого никогда ничего не видали! Коли говорят, я перед ним вытягиваюсь, могу доложить, что никто меня к этому не вынуждает; а я сам рад стараться, потому как приобвык почитать товарища господина хирурга смолоду. А ежели я им по выходным дням паркет на квартире натираю, так это по моей доброй воле, и за то они мне платят со всей щедростью. Могу доложить, что ни с кем работа так складно у нас не пойдет, как с их благородием… товарищем Владимиром Ивановичем, – и сел.

– Пожалуйста, молчи хоть ты, – тихо сказал Елочке Владимир Иванович.- Всему, что ты скажешь, они придадут вид родственного заступничества, а сделают все равно то, что задумали!

Они так и сделали.

На следующее утро, раздеваясь в вестибюле, Елочка увидела даму с проседью – фельдшера приемного покоя, которая надевала шляпу перед зеркалом, собираясь уходить. Они поклонились друг другу, и дама сказала:

– Возвращаюсь домой: меня отчислили с работы даже без предупреждения.

– Как? Уже!

Она кивнула и двинулась, чтоб уходить.

– Подождите… у вас дети… что же вы будете делать?

– А это – как будет угодно Богу! Я только беспокоюсь, что из-за меня получились неприятности у Владимира Ивановича! -и кивнув Елочке, она вышла.

В операционной в этот день все как будто еще оставалось по-прежнему, и даже Михаил Иванович продолжал вытягиваться, отвечая: «Так точно! Изволите видеть… слушаюсь…» Кадыр в белом халате угрюмо косился на хирурга и фельдшера, но молчал, безропотно исполняя все распоряжения. Но на следующий день сотрудники были поражены неожиданностью: пробило десять, а идеально точный хирург не показывался. Испуганная Елочка побежала было к телефону, но на пороге столкнулась с директором и Кадыром, который следовал за ним по пятам; предчувствуя недоброе, она остановилась. Директор Залкинсон, худой, длинный, с вкрадчивыми манерами, заискивающе-вежливо поздоровался с каждым сотрудником, начиная с санитарки, и представил всем нового заведующего. Вслед за этим он повернулся к Елочке, которая словно приросла к стене, и спросил:

– Вы читали приказ по больнице от семнадцатого ноября?

– Нет, – пролепетала она.

– Согласно этому приказу вы переводитесь в операционную на женское хирургическое, где, смею надеяться, будете работать с тем же рвением и аккуратностью.

Она молчала, вся дрожа от бессильного негодования.

Через полчаса, прощаясь с сотрудниками, Елочка расцеловалась с санитаркой и Михаилом Ивановичем и молча прошла мимо Кадыра, не удостоив его взглядом как пустое место.

Прямо после работы она побежала к дяде и застала все в доме вверх дном: ей показали повестку о высылке в Актюбинск в трехдневный срок. Что было началом чего: пошло ли дело в гепеу из месткома или жакта или как раз обратным путем – трудно было сказать, притом это не меняло дело. За три дня, предоставленные на сборы, Елочка совершенно измучилась: она бегала по комиссионным магазинам, где распределяли вещи и получала квитанции, которые выписывались на ее имя, так как ей поручалось высылать деньги в Актюбинск по мере распродажи вещей. Множество мелочей из фарфора и бронзы дядя и тетка подарили ей, несмотря на ее горячие возражения, многое из обстановки было запаковано и приготовлено к отправке, а ей вменялось в обязанность выслать это Муромцевым, когда они найдут себе помещение и известят, что устроились.

– Я нигде не пропаду, – говорил старый хирург, – а вот они еще не раз вспомнят меня, когда в палатах у них начнутся смертные случаи от послеоперационного сепсиса. Бог видит, как я опасаюсь этого.

На вокзале, прощаясь со стариком, Елочка поцеловала ему руку. «Ведь это та рука, которая спасла жизнь «ему» и стольким другим!» – подумала она при этом. Как ни мало были они близки, что-то все-таки оторвалось от ее сердца, когда тронулся поезд, и за стеклом в последний раз мелькнула седая голова, в которой были родные черты. Теперь она оставалась совсем одна, а рвение и интерес к работе были снова подточены.

Вернувшись с вокзала в свою комнату, она ощутила приступ острой тоски, а множество красивых безделушек на комоде и на пианино не утешали, а ранили сердце. Пометавшись по комнате, она вспомнила, что сегодня урок музыки, и ухватилась за мысль увидеть Юлию Ивановну и рассказать о случившемся: Юлия Ивановна, единственная во всем Ленинграде, знакома была с ее родными и могла посочувствовать ей. Схватив ноты, она побежала в музыкальную школу. В классе за роялем, как обыкновенно в этот час, сидела Ася. Елочка забилась в уголке, отложив разговор до той минуты, когда придет ее собственная очередь. Ася показалась ей в этот раз немного бледнее, но опять исключительно хорошенькой, может быть потому, что сидела она к ней trois quarts [75], который так выгодно выделял точеный носик и длину ресниц; так же, как в дни первого знакомства, она очаровательно щебетала, и трудно было поверить, что эта девочка с косами – замужняя дама. По-видимому, играла она очень хорошо. Юлия Ивановна молча прослушивала вещь за вещью, всецело захваченная артистичностью исполнения. Когда Ася кончила, старая учительница сказала:

– Мне хочется вас поколотить!

С наивным удивлением поднялись на нее ясные глаза.

– Да, да! – продолжала, отвечая на этот взгляд, Юлия Ивановна, – у вас такой большой самобытный талант, а вы его зарываете в землю. Я говорила о вас вчера с профессором: он вполне согласился со мной и, кажется, разбранил вас на последнем просмотре?

Ася засмеялась:

– О! Да еще как! Он стучал кулаком по роялю и кричал: «И зачем вам понадобилось выходить замуж в девятнадцать лет!» Как будто мое замужество может мне в чем-то помешать! Мой муж так любит музыку; каждый раз, возвращаясь со службы, он спрашивает, достаточно ли я играла, и огорчается, если меньше положенного времени.

– Я вам вполне верю, дитя мое; но усидчивости вам все-таки не хватает. Вы все берете минутным вдохновением и очень большой музыкальностью. Но техническое совершенство не придет само собой. Вот этот пассаж у вас шероховат, потому что вам не хватает беглости – и это при такой удивительной, волшебной легкости вашего прикосновения! Если мы огорчаемся вашим ранним замужеством, то только потому, что новые интересы и обязанности отвлекут вас еще больше от рояля, которому вы и так отдаете недостаточно времени. Если у вас будет семья – кончено!! В наших условиях достаточно одного ребенка, чтобы на занятиях поставить крест! Теперь такая трудная жизнь!

Ася, вся розовая, молча собирала ноты. Елочка пошла было к роялю и вдруг с ужасом увидела, что Ася, вместо того, чтоб уходить, садится на ее место в уголке. Играть при Асе ей, с ее деревянными пальцами и фальшивыми нотами, которых она не слышит!… И она тревожно спросила:

– Почему вы не уходите домой?

– Я жду Олега и Лелю: мы сговорились встретиться здесь, чтобы идти всем вместе к Нине Александровне на день рождения, – ответила Ася и, по-видимому, угадав своим тонким чутьем, что Елочка стесняется при ней играть, выхватила книжку, в которую уткнулась. Елочка села, но почувствовала себя закрытой: она уже не могла говорить о себе! Минута шла; все, что принадлежит ей, показалось ей опять непередаваемым: облеченное в слова, оно никогда не покажется так значительно и красиво, как все, что касается Аси, оно не будет «похоже», а параллельно с этим ей самой оно слишком дорого, чтобы растрачивать почти напрасно перед чужими. Она уныло принялась за инвенцию, заранее извиняясь, что ничего не успела выучить. К ее счастью, Ася почти тотчас выскочила из класса, заслышав легкий стук в дверь. Через четверть часа, однако, в подъезде музыкальной школы Елочка снова наткнулась на Асю же – та стояла вместе с Лелей, поджидая Олега, задержавшегося на службе. Невольно вместе с ними всматриваясь через стекло в заснеженную улицу, Елочка медлила в настороженном ожидании. Вот он появился, наконец, весь засыпанный снегом и, наверно, промерзший в той же старой шинели. Она занесла в раскрытую душу – прямо в бездонную глубь – жест, которым он приветствовал ее, черты и голос… но словно нарочно в этот вечер, когда она была так покинута и печальна, они, все трое, затеяли глупую возню в сугробах у подъезда на обычно пустынной улице имени Короленко, где помещалась школа. Девочки вдвоем набросились на него, стараясь повалить в сугроб, и стали засыпать снег ему за воротник. Елочка с досадой наблюдала эту молодую возню, которая, с ее точки зрения, так не шла к нему. «Они забывают, что у него плеврит, и простудят его этим снегом!» – думала она с болью в сердце.

Внезапно Ася отделилась от остальных и, подбежав к раскатанной ледяной дорожке, лихо прокатилась по ней, звонко смеясь; но у самого конца поскользнулась и кувырнулась в снег. Олег бросился к ней.

– Ушиблась? Стряхнулась? Надо быть осторожней! Сколько раз все объясняли тебе! – повторял он, отряхивая ее пальто. -Вот теперь пойдешь под конвоем: берите ее, Леля, за одну руку, а я за вторую!

Елочка вслушивалась в эти тревожные реплики, и смутное подозрение зародилось в ней; через несколько минут оно превратилось в уверенность: поравнялись с кондитерской, и Олег вошел, а девочки остались около двери; Ася вздохнула и сказала:

– Сколько у Нины Александровны будет, наверно, вкусных вещей, а мне опять ничего не захочется!

Леля сказала:

– А ты не думай про «это». Бабушка ведь тебе говорила, что есть непременно нужно и что натощак мутит еще больше!

«Так вот в чем дело!» – подумала Елочка. Простившись на ближайшем углу, она шла и раздумывала над новым открытием с неожиданно возродившейся злобой: «Вот и дошалилась в своем «палаццо»! Вольно же! Как ей теперь неловко и стыдно, а в перспективе уродство и эти ужасные роды, о которых и подумать-то страшно! Ну что ж, каждый выбирает то, что ему нравится! Дети – такая тоска беспросветная! Вот тебе и красота и талант! Ну, да и его осудить можно: не сумел уберечь ее. Ведь живут же другие, не имея детей! Я в этом ничего не понимаю, но какие-то способы есть!»

Решительно все складывалось так, чтоб доконать ее! Из музыкальной школы она торопилась на службу, где в восемь вечера должно было состояться общее собрание; Елочка очень редко посещала эти собрания, но теперь решила почтить его своим присутствием, и не потому, что испугалась обвинений в антисоветской настроенности, – нет! Она подозревала, что на собрании станут опять трепать имя ее дяди, и считала себя обязанной вступиться за честь отсутствующего теперь, когда его запрет уже был не властен над ней. Она терпеливо высидела все собрание, но ничего достопримечательного не произошло; под конец стали раздавать премии особо отличившимся работникам: кому «Капитал» Карла Маркса, кому ордер на костюм, кому путевка в однодневный дом отдыха; Елочка только что встала, чтобы уйти, как вдруг услышала свое имя… остановилась, не веря ушам! Она в списке премируемых, она!… В эту минуту на эстраде показались калоши, которые, передавая через головы, торжественно вручили ей – вот благодарность, которую она заслужила! Ничто, стало быть, не угрожает ей, никто даже не считает ее «враждебным элементом»! И вместо того, чтобы облегченно вздохнуть, она почувствовала, как вся желчь всколыхнулась в ней! Что же это? Насмешка? Не нужно ей этой жалкой благодарности хамов, которые только что так расправились с человеком, который один стоил больше, чем все они вместе! Зачем ей эта благодарность, и неужели они не видят, как она презирает их, неужели мало презрения звучало в ее недавней речи? Чаша мученичества опять проходила мимо ее уст! Она словно бы навсегда застрахована от «их» гнева – да почему же это? Ее яростная ненависть никого не тревожит, ее не считают ни опасной, ни враждебной… Да неужели же она уж такое ничтожество?! Вот обида горше всех прежних!

Она подымалась по лестнице в свою квартиру, когда услышала детский голос:

– Здравствуйте, тетя Лизочка.

Восьмилетняя школьница, дочь соседки, догоняла ее, подымаясь через ступеньку. Елочка равнодушно пробормотала: «Здравствуй», – и одновременно подумала: «Какая я тебе «тетя»! Чисто пролетарская замашка обращаться так к каждой особе женского пола».

Покрасневшие от холода ручки цеплялись за перила, и девочка упорно равняла шаг по шагу Елочки, по-видимому, желая заговорить.

– Ты отчего сегодня так поздно возвращаешься, Таня? – выдавила наконец Елочка.

– А у нас сегодня тоже собрание было, посвященное смертному приговору, – с важностью ответила девочка.

– Что?! – Елочка остановилась, как вкопанная.

– Да, мы тоже руки подымали. Наша классная воспитательница объяснила нам, какие эти люди враги Советской власти, и мы все до одной проголосовали «за», – лепетал детский голос.

Глава восьмая

Нина переживала тревожное время. Первый месяц по возвращении она пребывала на высотах собственного «я», в ней напряженно пульсировал ее внутренний душевный мир и большая, горячая любовь. Вспоминая свою поездку и трудности, которые ей пришлось преодолеть ради любимого человека, она с радостным удовлетворением сознавала, что заслужила то уважение, которым ее окружили Наталья Павловна, Ася, мадам, Олег, Аннушка, даже тетка и Мика; впрочем насчет последнего она не была уверена – возможно, ей это только казалось на первых порах. Рассказывать Наталье Павловне все детали пережитого и перевиденного доставляло ей невыразимое наслаждение, а нежность старой дамы частично вознаграждала ее за отсутствие любимого человека. Каким вниманием ее окружали всякий раз, когда она приходила в дом к своей свекрови, и как приятно было слышать ее голос, спрашивавший по телефону: «Здоровы ли вы, Ниночка? Я уже два дня не видела вас», или щебет Аси: «Бабушка велела передать, что вы сегодня у нас обедаете!» Нина была одинока так долго, что теперь каждая самая небольшая забота еще и еще отогревала чуть не погубленное морозами сердце, отходившее в тепле. Ей нигде не хотелось бывать кроме этого дома; в угоду Наталье Павловне она перестала подкрашивать губки – привычка, которую приобрела на сцене, а волосы стала причесывать a la cavaliery [76], как в юности, ни на каких поклонников она не желала обращать внимания; даже пение всего больше доставляло ей наслаждение в присутствии Натальи Павловны, под аккомпанемент Аси.

Так длилось весь первый месяц. Вслед за этим начались осложнения, они поползли как грозовые тучи и обложили все небо с четырех сторон. Началось с очередной анкеты, которую ей пришлось заполнять новыми данными в связи со вторым замужеством. Заполняя графу за графой она, содрогаясь, замечала, что картина получалась еще хуже, так как сведения о Димитрии вписывались по-прежнему, а к ним прибавлялись новые, столь же сомнительные! Раньше графу «где и на какой должности работает в настоящее время муж» она прочеркивала; теперь ей пришлось черным по белому писать: «В настоящее время муж находится на положении ссыльного в Томской области». Анкета испортила ей день; едва лишь усилием воли она отогнала хмурые мысли, как нашла у себя на столе приглашение в гепеу. После тревожного совещания с Олегом и бессонной ночи она отправилась туда и высидела длительный разговор tete-a-tete [77] со следователем, который выслушивал, высматривал, вынюхивал, не доверяя, по-видимому, ни одному ее слову. Детальные придирчивые расспросы по поводу ее мужа и беглые скользкие по поводу личности Олега составляли основу допроса. Выручало лишь то, что гибель Димитрия, как неопровержимый факт, о котором она могла говорить, не боясь запутаться, была вплетена в ее жизнь, и она могла ссылаться на многих свидетелей своего горя и вдовства. Заранее инструктированная Олегом, она выпуталась, не противореча его показаниям, и, стараясь ободриться, говорила себе: «Будь, что будет! Надо стать такой же фаталисткой, как Ася и Наталья Павловна!»

Но как раз на другое утро на репетиции в Капелле появилась новая солистка сопрано, которая разучивала те же партии, что она сама. Голос ее значительно уступал голосу Нины и диапазоном, и качеством звука – на этом дружно сошлись все – тем не менее, новая дива очень уверенно продолжала разучивать партии Нины, и у администрации, видимо, составились какие-то планы относительно нее. «Может быть хотят иметь дублершу-заместительницу, а может быть намерены спихнуть меня в недалеком будущем!» – думала Нина и, вспоминая свою анкету, начинала против воли волноваться. В хоре новую артистку прозвали «гробокопательницей» и относились к ней неприязненно; Нина была этим тронута, но это не рассеивало ее опасений. Так длилось с неделю. Вслед за этим случилось, что она встретила раз у графини Капнист пожилого моряка – человека из прежнего общества судя по его манерам и по дому, в котором они встретились. Он работал педагогом в военно-морской академии, но оказался любителем музыки и, узнав в Нине солистку Капеллы, расцеловал ей ручки, выражая восхищение ее голосом и спрашивая, когда он сможет опять ее услышать? Не подумав, она дала ему свой телефон, разрешив осведомляться о дне концерта. И он, вот уже три дня подряд названивал ей, уверяя, что не может дождаться концерта, в котором она будет петь. К такому факту вполне можно было отнестись безразлично, но Нину тревожило и смущало, что она опять с некоторым интересом думала о новом поклоннике, а этот последний от телефонных звонков перешел между тем к визитам; она задумала было его остановить и шутливо, но с твердостью сказала:

– Оставьте ваши попытки… С некоторых пор я холодна, как рыба.

Но старый волокита, наклоняясь к самому ее уху, шепнул:

– Сударыня, что может быть лучше холодной рыбки под старым хреном!

Это ей показалось настолько остроумным, что она против желания рассмеялась, и вся серьезность ее отказа сошла на нет.

Весь последующий вечер она и Марина обсуждали эту милую и элегантную дерзость, находя ее очаровательной, и хохотали рядышком на диване, причем обе уже понимали, что холодной рыбке неминуемо быть под указанной приправой. Мало того: Нина поймал а себя на мысли, каким образом устроить половчее знакомство этого человека со своей belle mere [78] и Асей, которые, конечно, будут на ее концерте… Отрекомендовать своего поклонника старым знакомым неудобно, так как эта заведомая ложь всегда может выплыть наружу- Не знакомить вовсе? Но это означает выказать пренебрежение… Притом она несколько опасалась проницательных глаз Олега. Короче говоря, целость и ясность ее духа были нарушены. Четвертое осложнение было самое серьезное: несколько дней она подозревала, потом уверилась, что у нее началась беременность… Как давно и упорно мечтала она о ребенке! Сколько было ссор с Сергеем Петровичем из-за его «осторожности», и вот она получила то, чего хотела, и в качестве зарегистрированной жены могла не страшиться ни упреков, ни пересудов. И вот теперь, когда это, наконец, совершилось, тоскливое смятение охватило ее! Как пойти на новые трудности, которых и так больше, чем она в состоянии вынести! Прежде всего: она очень скоро не сможет петь и придется брать полугодовой отпуск, а «гробокопательница» тем временем пустит корешки и войдет в силу… А потом? Средств к жизни нет, бросить службу невозможно, оставлять же ребенка не на кого; отдать в ясли – значит таскать по трамваям в любую погоду и доверить чужим людям. Молока у нее может не оказаться, а с прикормом так много возни… Правильной семейной жизни у нее никогда не будет: Сергею Петровичу вернуться не разрешат, – ребенок свяжет ее по рукам и ногам…

Но вот другая сторона дела: на днях ей исполнилось тридцать три года; если не быть матерью теперь, то, в конце концов, станет поздно: неизвестно, когда она снова встретится с мужем. Ребенок… девочка! Ей всегда хотелось девочку… Короткое платьице, кудряшки, большой бант на голове… Дочка сидит у нее на коленях и обнимает ее шею мягкими ручками… От радости с ума сойти можно! Почему же она молчит и не шлет мужу восторженного письма, хотя ей известно его желание? В ее молчании уже есть что-то предательское по отношению к крошечному существу, которое кристаллизуется в глубине ее тела: она не жжет позади себя мостов, чтобы сохранить за собой возможность отступления! Что же она задумывает? Истребление?

«Во мне два человека: одна – та, которая была в молодости с Димитрием и с Сергеем в Сибири, другая – артистка, уже подпорченная. Если бы Сергей был здесь, я бы не стала изменять ему – Бог видит, он мне дороже всех! Но я одна; горя было так много, а жизнь коротка. Лучшие мои годы уже позади, я похоронила их в Черемушках, заливаясь слезами… Теперь уже недолго я буду красива! Наталья Павловна и Ася – весталки с рыбьей кровью – с их точки зрения существует муж и больше никаких мужчин в целом свете, а измены – выдумки бульварных романов… А мне так мучительно хочется счастья! Если оставить беременность, новый флирт отметается сам собой… Решать нужно теперь же: шестинедельную беременность прервать легко, а потом самой уже ничего не сделать!»

Она открыла свою тайну Марине и ожидала, что Марина повторит ей все те доводы, которыми она себя убеждала, но Марина долго молчала.

– Не знаю, что сказать, что посоветовать… Минута, когда я лежала на этом ужасном столе и слышала скребущий, хрустящий звук, с которым скребли мои внутренности, самая тяжелая в моей жизни! Помни. Совет могу дать только один: если ты не решила, что сделаешь, подожди говорить о беременности Наталье Павловне и ему писать подожди. Поняла?

– Да, да. Конечно, – ответила Нина, но потом, вспоминая эти слова, видела в них что-то недостойное. Особенно остро она почувствовала это, когда пришла на другой день к Наталье Павловне. «Я не заслужила ни любви, ни ласки этой благороднейшей матроны! – сказала она себе – Мы с Мариной говорили как заговорщицы».

Ей было как-то не по себе: она не могла смотреть старой даме в глаза и довольно быстро простилась. На следующий день она больше обыкновенного устала и издергалась на работе и, возвращаясь, чувствовала себя совсем разбитой. Идти к Наталье Павловне или домой? Дома будут осаждать те же мысли, но если идти к Наталье Павловне, то уж тогда открыться ей, иначе она не сможет встретиться с ней глазами, как накануне, и все равно убежит под тем или иным предлогом. В ночь на этот день она видела во сне морду Демона, которая совалась к ней, насторожив острые уши, и лизала ей руку. С собакой этой у Нины связывалось воспоминание о собственном мужестве и самоотвержении и оно было отрадно ей! «Решиться все-таки на подвиг: стать матерью в этих труднейших условиях? Мужественно скрывать от Сергея свои трудности и радовать изгнанника известиями о ребенке, а на всем своем, личном, поставить крест? Во всех меня окружающих близких я найду моральную поддержку и не только моральную. Наталья Павловна ничего не пожалеет, чтобы помочь мне. Притом ведь не выдумка же это, что лучший, очищенный поступок несет великую награду сам в себе, а дурной – внутреннее возмездие, от которого бежать некуда. Решиться?»

Подымаясь по лестнице, она воображала себе, как будет сейчас ласкать, ободрять и утешать ее Наталья Павловна, если она ей скажет. Ей так хотелось любви и ласки!

«Скажу. Отрежу себе дорогу к отступлению».

Она не ошиблась в полноте участия, на которую надеялась.

– Не бойтесь, Ниночка, все будет хорошо. Я помогу всем, чем только смогу. Все, что у меня есть – ваше. Сократить с работы вас теперь не имеют права, а через месяц после родов вы отлично сможете петь. Ася тоже в положении. Будете приносить ребенка к нам, а мы тут повозимся одновременно с обоими. Вместе незаметно вырастим. Увидите сами, сколько вам это принесет счастья. Сергей рассказывал мне, что вы до сих пор не можете утешиться в потере вашего первенца – только новый ребенок залечит эту рану. Не надо волноваться и расстраиваться. Отдохните на диване, через полчаса мы будем обедать.

С чувством большой победы над собой Нина покорно вытянулась на диване. «Решено. Прочь все сомнения: дочка у меня будет! Сейчас во мне что-то вроде червячка, но это сокровище, которое мне станет дороже всех на свете».

Когда в комнату весело вбежала вернувшаяся из музыкальной школы Ася, Нина подумала: «Вот эта чистая душа не знала и минуты тех сомнений, которые трепали меня, грешную», – и почувствовала прилив умиления. Ася тут же попала в водоворот дел: ее послали в булочную, после в кухню помочь мадам, после велели накрывать на стол. Напевая, она бегала по комнатам и, по-видимому, была очень далека от мысли требовать особенного внимания к своему положению.

Нина поймала ее за руку и привлекла к себе:

– Дай свое ушко, стрекоза: я скажу тебе секрет.

Головка с двумя длинными косами и блестящими глазами склонилась над диваном, и после нескольких слов, сказанных шепотом, тотчас, как из решета, посыпались восторженные проекты, сопровождаемые прыжками и круженьем по комнате:

– Вот хорошо-то! Чудно! Чудно! Я буду его нянчить вместе со своим! Вы будете приносить его сюда, а я буду их забавлять, кормить, носить гулять! Олег хочет сына, а вам надо девочку! Чудно! Чудно!

На следующий день Нина встретила на улице моряка, которым была заинтересована. Зачем это случилось? После, много раз вспоминая эту встречу, она видела в ней что-то роковое: именно тогда, когда она уже решилась на самоотречение, именно тогда! Разумеется, она не допустила ничего интимного: только позволила проводить себя и угостить пирожными в кафе; но устремленный на нее восхищенный взгляд мужских глаз имел могущество яда или гипноза. Природа словно мстила ей за аскетическую чистоту тех лет, которые она провела молодой вдовой в Черемухах. Теперь у нее было постоянное тревожное сознание уходящей жизни, недостаточно полного использования своей женской прелести и жадное желание радости. «Сергей сам виноват, он содействовал моему первому падению: мне не снились подобные отношения, пока не появился он; через него я отошла от той строгости, в которой была воспитана. Он не знал тогда, что делает это на свою же беду! А теперь что делать мне с моей мятущейся душой!»

В этот вечер к ней пришла Марина, и почему-то, увидев ее, Нина сразу поняла, что все сегодня же будет кончено. Когда они уселись на ее диване за шкапом, их разговор и в самом деле напоминал разговор двух заговорщиц.

– Ну что? – спросила шепотом одна.

– Не знаю, что делать! – ответила тоже шепотом другая.

– Решилась на что-нибудь?

– Нет.

– Так ведь надо же решать, или будет поздно.

– Я понимаю, что надо, да не могу! Одну глупость я уже сделала: я сказала Наталье Павловне.

– Сказала старухе?

– Да. Нашла минута. Марина, я – дрянь! Как она ласкала меня и ободряла! Она строга с Асей, а со мной так необычайно мила! Это человек очень большой воли: ты не представляешь, сколько в их семье значит ее благорасположение!

– Сколько бы ни значило, решать должна только сама ты. Она тебе, положим, кое в чем поможет, но она стара; подожди, еще тебе же придется вертеться около нее, если ее хватит удар или сердечный приступ. Что она с тобой нежна – неудивительно, она больше всего на свете боится, чтобы ты не сбежала от ее сына. Пойми, это материнский эгоизм: ей жаль сына, а не тебя!

«Его и в самом деле жаль!» – подумала Нина, глядя на оранжевый круг, падавший от абажура. И опять та же мысль, что в ней борются две души и что сейчас выходит на поверхность худшая, мелькнула в ней. «Я еще могу повернуть сейчас в хорошую сторону, еще могу… но, кажется… уже не захочу!»

Они помолчали.

– Я отговаривала тебя спешить с признанием для того, чтобы в случае, если ты решишь ликвидировать ребенка, сохранить тебе полностью уважение и Натальи Павловны, и твоего Сергея. Я думала только о тебе! – сказала Марина.

– Да, да, Марина! Я понимаю, но теперь этого уж не поправить!

– Пожалуй, поправить еще можно: скажи Наталье Павловне, что подняла что-то тяжелое: шкаф передвигала или белье в прачечную относила… никто не удивится в наших условиях. А может быть ты предпочитаешь сказать прямо и лечь на официальный аборт в больницу?

– О, нет, нет! Что ты! Они не простят мне! Если уж ликвидировать то… замести следы!

– Ну, тогда решай! Сегодня всего удобней: у тебя выходной день завтра и, таким образом, ты сможешь отлежаться, а я могу остаться переночевать и за тобой поухаживать: Моисей Гершелевич в командировке. На всякий случай я захватила три порошка хины – проглоти, а потом затопим ванну, полежишь в горячей воде. Только помни: я тебя не уговариваю! Помочь тебе я, разумеется, готова, но я не уговариваю!

Утром все было кончено. Для правдоподобия решили, что, не дожидаясь, пока забьет тревогу Наталья Павловна, Марина сегодня же позвонит ей и скажет, что беспокоит ее по поручению Нины, которая лежит, так как неудачно подняла белье, но раньше, чем они привели в исполнение этот план, кто-то постучал в комнату. Марина только что подала Нине в постель утренний чай; еще не причесанная, в халатике Нины, она подошла открыть дверь и увидела перед собой Олега.

– Ах, это вы! Извините, сюда нельзя, Нина Александровна нездорова. Может быть, вы пройдете пока в комнату Мики? – и женским жестом ухватилась за еще спутанные локоны.

Отступив на шаг от порога, он смерил ее быстрым взглядом, и в его внезапно сверкнувших глазах ей почудилось что-то такое подозрительное и гневное, что она невольно опустила свои, интонация его был как всегда корректна.

– Благодарю, я не буду задерживаться и беспокоить вас. Наталья Павловна прислала меня с известием, что театральный магазин купил ее страуса, и просила меня передать Нине Александровне это письмо. Что должен я сообщить Наталье Павловне о здоровье Нины Александровны?

– Подождите минуточку, Нина напишет записку, – ответила Марина.

Нина написала несколько слов – те, которые предполагалось сказать по телефону, и Олег вышел.

– Как странно! Он, кажется, что-то понял! Я это почувствовала по его взгляду, – сказала Марина, садясь около Нины.- Он не задал ни одного вопроса по поводу твоей болезни, а эта фраза «что должен я сообщить» тоже заставляет призадуматься! Ася могла ему рассказать о твоей беременности, но он каким-то образом заподозрил именно намеренный аборт!

– Я заметила, что Олег очень проницателен, – задумчиво ответила Нина, – но он не таков, чтоб заводить сплетни и шептаться по поводу своих догадок, он будет молчать, меня беспокоит сейчас другое: Наталья Павловна прислала мне сто рублей, а ведь у них систематически не хватает денег: Олег работает один на четырех, и все-таки она прислала мне, а ведь Ася тоже в положении. О, как мне стыдно!

Они помолчали. Нина взглянула на подругу и увидела, что глаза ее наполнились слезами.

– Ну, перестань, перестань, Марина! Ведь для тебя не новость их любовь!

– Не новость, да. Но я подумала, она пошла на то, чего побоялась я! Он сравнивает сейчас нас и… воображаю, как еще выросли его любовь и уважение. А на меня он посмотрел недоброжелательно и, кажется, считает меня особой сомнительной нравственности, специалисткой по абортам… да как он смеет! Лучше мне вовсе не встречать его, чем выносить такой взгляд!

В этот же день Наталья Павловна, обеспокоенная состоянием Нины, приехала к ней. Чувство стыда и раскаяния переполнили душу молодой женщины, и она разрыдалась, припав к груди своей свекрови. Наталья Павловна приписала ее отчаяние разбитым надеждам и опять утешала ее, говоря, что время еще не ушло и все это можно поправить… она только вскользь попеняла за неосторожность. У Нины не хватало мужества признаться в своем поступке, и хорошо понимая, что как бы крадет любовь и уважение своей belle mere, она все-таки промолчала.

«Я искуплю потом все, все! Немножко повеселюсь одну только эту зиму, а летом опять поеду к Сергею и буду самой верной и смирной женой и самой самоотверженной матерью», – говорила она себе, стараясь успокоить свою совесть.

Писать любимому человеку, сочиняя фальшивые фразы, оказалось очень тяжело. Она просидела за этим письмом несколько вечеров подряд, и ей пришлось еще раз пожалеть о своем признании Наталье Павловне, благодаря которому она не смогла схоронить концы в воду. Одна ложь всегда влечет за собой другую: она все-таки написала и послала это насквозь фальшивое письмо. Хорошо, что бумага не краснеет! После того, как она опустила его в ящик, она с беспокойством смотрела на себя в зеркало: ей казалось, что эта ложь должна будет что-то изменить в ее лице; наложив едва уловимую печать на лоб и на глаза, подменить благородство облика. Изменений, доступных своему взгляду она не обнаружила, но все-таки потеряла уверенность в себе.

Встречаясь с Асей и Натальей Павловной, она невольно опускала глаза, но эти чистые души по-видимому не разгадали ничего, настолько чужды были им мотивы, руководившие Ниной. Это успокоило последнюю, и понемногу она приобрела прежнюю манеру держаться. В одном она осталась убеждена: Олег понял ее насквозь! Словами было трудно определить, в чем выражалось это, а между тем в чем-то все-таки выражалось! Как будто холоднее стал звук его голоса в обращении к ней; целуя ее руку, он не столько склонялся к ее руке, сколько подносил ее к своим губам; при ней он, по-видимому, особенно подчеркивал свое уважение к положению Аси и даже, как будто, старался устроить так, чтобы Ася меньше бывала у нее одна, словно бы не доверял свое сокровище. Делал все это он так тонко, что заметить могла одна Нина, так как нечистая совесть обостряла ее чутье. Там, где требовалась изысканная тонкость в понимании всех оттенков обращения, оба с полунамеков отлично понимали друг друга. Ей делалось иногда больно, а иногда досадно на него: слишком высокую мерку прилагал он к людям, и она, по-видимому, не подошла под эту мерку.

Глава девятая

У Мики были свои трудности, которые тоже нарастали crescendo [79]: отношения его с сестрой все-таки не налаживались; ни о какой задушевности не могло быть и речи, вопрос все еще состоял в том, чтобы прекратить ежедневные стычки и дерзости. Нина решительно не хотела ценить тех героических усилий, которые он затрачивал на то, чтобы усовершенствовать свое поведение в домашнем быту, где его злила каждая мелочь. Он пытался сдерживать себя и грубил гораздо реже, он начал сам стелить свою постель, складывал салфетку в кольцо, бегал за хлебом, не заставлял себя просить об этом по три раза, а довольствуясь одним или двумя напоминаниями; случалось, приносил по собственной инициативе дрова и блестяще наладил дровозаготовки, договорившись с Петей пилить вместе по средам для Нины, а по пятницам для его матери. Но Нина, по мнению Мики, вовсе не была склонна ценить этой огромной работы над собой, как вообще никогда не относилась серьезно ни к одному из его начинаний и все подводила под рубрику «глупости» или «мальчишество». Вот у Пети все наладилось и конечно потому, что во главе всего стояла Ольга Никитична, которая умела вносить идейность и подчинять без произвола, на что решительно не была способна Нина.

Школьные дела так же грозили осложнениями: и у него, и у Пети не прекращались столкновения с такими организациями, как комсомольское бюро, совет отряда, клуб безбожников и прочие уродливые наросты на школьном коллективе. В массе школьников оба были скорее любимы: Мика имел репутацию хорошего товарища, был ловок в драках и к тому же был признанным поэтом – ему очень легко давались стихи и он воспевал в них все выдающиеся события их классной жизни; одно из его стихотворений: «Напоминал табун копытный наш первобытный коллектив и очень часто в перерыв взрывался бомбой динамитной», – облетело даже параллельные классы и повторялось в коридорах и залах. Петя был популярен всего больше как прекрасный математик, который на всех контрольных безотказно рассылал шпаргалки направо и налево, а это тоже кое-что значило. Оба друга были в числе нескольких лучших учеников, и только это охраняло их от нападок школьных организаций и классной воспитательницы Анастасии Филипповны. Эта последняя, еще молодая женщина всецело находилась во власти комсомольской морали, смотрела на события школьной жизни глазами роно и райкомов и терпеть не могла обоих мальчиков за то, что они позволяли себе некоторые специфические отклонения от желательной линии поведения и не подходили под тип советского школьника, созданный гением роно. Опальный отец одного и титулованная сестра другого узаконивали эту ненависть и убеждали Анастасию Филипповну в правильности ее воспитательского чутья. Умственное убожество и манеры этой особы всякий раз приводили в ужас Нину, которая невольно проводила параллель между ней и своими классными дамами – бывшими смолянками с шифром.

– Швея или парикмахерша, если не хуже, – вот что такое эта Анастасия Филипповна! – говорила Нина всякий раз после очередного визита в школу. Чего можно ждать от подрастающего поколения, если воспитание его вверено подобным особам?

С образом воспитательницы в памяти бедной Нины неразрывно соединялся синий английский костюм, лорнет и безупречный французский выговор. Что касается мальчиков, то, не давая себе труда сами быть disturgue, они отлично замечали отсутствие этого свойства в окружающих, глаз был натренирован с детства на собственных домашних, они могли считать предрассудком хороший тон, но тем не менее всякий оттенок вульгарности резал им слух и глаз. Некоторые жесты и словечки Анастасии Филлиповны, как например «пока» вместо «до свиданья», они заносили в свою память как обвинительный акт. К тому же недостатки Анастасии Филипповны не ограничивались этим: достойная дочь воспитавшего ее режима не брезгала прибегать к замочной скважине для незаметного наблюдения за классом. В отсутствии рвения ее никак нельзя было упрекнуть! Мику привычка эта особенно бесила, и он разразился по этому поводу четверостишием:

Порой ораторствует публично

Тошнее немощи зубной,

Но все ж у скважины дверной

Она еще анекдотичней.

По-видимому, эти строчки как-то дошли до Анастасии Филипповны, и неприязнь ее к Мике усилилась.

В ноябре месяце в классе разыгрался довольно крупный скандал, и, как всегда, Мика и Петя оказались в самом центре события. У школьников вошло в моду постоянно сжимать в кулаке кусок черной резины с целью развить мышцу кисти, они уверяли друг друга, что так всегда делают боксеры; резина эта хранилась среди прочего хлама в незапертом никогда складе на месте купола прежней гимназической церкви. Весь класс бегал резать себе куски для этих спортивных упражнений. Учитель физкультуры, встречавший мальчиков за этим занятием в куполе, даже хвалил их за рвение и все до поры до времени обстояло благополучно. Но Петя Валуев родился под несчастливой звездой: в тот день и час, когда за резиной забежал он, в купол сунула свой длинный нос Анастасия Филипповна. Петя тотчас был извлечен из кладовой и с позором доставлен в класс. Стоя около мальчика и продолжая держать его за рукав как трофей, Анастасия Филипповна объявила во всеуслышание, что подобный поступок граничит с воровством и не пройдет безнаказанно: он будет занесен в характеристику Пете и заклеймит его позором. Весь класс замер перед такой угрозой. Первым нашелся по обыкновению Мика, который тотчас же понял, что Петя никогда не решится сам разъяснить дело, ибо кличка предателя еще хуже, чем кличка вора.

– Я тоже резал резину, вот она! – закричал Мика, вскакивая, и оглянулся на класс, приглашая к тому же товарищей.

– Я тоже резал! И я! Мы все! Резина была брошена со всяким хламом! Физкультурник говорил нам, что делал из нее поплавки директору! Товарищи, полундра! Наш директор-то, оказывается, вор!

Услышав все эти выкрики, Анастасия Филипповна поняла, что хватила через край и пахнет крупным скандалом. Она выпустила рукав Пети и занялась водворением порядка. Дело о резине было замято.

В ноябре праздновался день рождения Нины: против ее ожидания, Мика согласился выйти к праздничному столу и был очень оживлен; он даже читал свои стихи про школьную жизнь, среди которых наибольший успех имела «Ода великому математику».

В среде диковинных явлений

Пятиэтажных уравнений

И неделящихся дробей

С корнями высших степеней

Он позволял себе интимность:

Страницы: «« ... 1516171819202122 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Монография посвящена актуальным проблемам молодежи современного московского мегаполиса. В круг рассм...
В пособии раскрываются особенности организации обучения, направленного на развитие познавательной ак...
Новая повесть Натальи Евдокимовой «Конец света» – это фантастическая антиутопия о самых обыкновенных...
В монографии разбираются основные модели эволюции государства в условиях глобализации. Наряду с конц...
Монография посвящена исследованию процесса формирования устойчивости и конкурентоспособности предпри...
Настоящее издание представляет собой конспект лекций по пропедевтике детских болезней. Подробное рас...