Лебединая песнь Головкина Ирина
Наталья Павловна и Ася бросились в переднюю на эти исступленные возгласы, обе соседки не замедлили высунуть носы.
– Видали ли вы что-либо подобное, видали? Пудами не вымерить того горя, которое он нам принес, и он является со мной объясняться! Подлый, гнусный! – в бессильном бешенстве кричала Леля, стоя посередине передней.
– Успокойся, успокойся! – воскликнула, бросаясь к ней, испуганная Ася.
– Helene, Helene, pas devant les gens! [121] – воскликнула Наталья Павловна, выразительно сжимая ей руку.
На пороге двери, которая все еще оставалась открытой, показалась Елочка.
– Что случилось? Не повестка ли? Кто это вышел от вас? Гепеушник?
– Да, да! Гепеушник! Гоните его, гоните! – кричала Леля, выскочив на лестницу и перевесившись через перила.
Елочка в изумлении озиралась.
– Никакая не повестка, дались вам эти повестки! Поскандалила малость с молодым человеком – и у благородных, видать, случается! – буркнул ей в ответ Хрычко.
– Пойдемте в комнаты, – сказала, пожимая ей руку, Ася.
– Пожалуйста, не думайте, что я опять буду плакать, как плакала тогда. Не надо мне валерьянки. Я теперь уже не плачу! Вот спросите маму, совсем не плачу! – говорила Леля, отстраняя воду.
– Мне жаль, что ни одна из вас обеих не нашла правильного тона с этим человеком, – сказала, опускаясь в кресло, Наталья Павловна. – Мы, очевидно, что-то упустили в вашем воспитании! – и характерное для последних дней выражение глубокой озабоченной скорби легло на ее мраморные черты.
Елочка, не посвященная в тайны этого разговора, почувствовала необходимость направить его в другое русло.
– Наталья Павловна, я принесла вам деньги, – сказала она, – я отнесла в комиссионный магазин те вазы, о которых мы с вами говорили. И, представьте себе, их тут же, при мне, купили! Ими очень заинтересовался элегантный иностранец, который оказался английским послом. Вот девятьсот рублей и квитанция.
– Благодарю вас, благодарю! – сказала Наталья Павловна. – Английский посол? Очень грустно, очень!
– Почему же грустно? – переспросила удивленная Елочка.
– Эти вазы – уникум; они были нашим русским богатством! Если бы их купил Русский музей, я бы не сокрушалась! Но наши драгоценности выкачиваются за границу, и мне больно за мою Родину и за то, что я невольно содействую этому.
– Бабушка, ну зачем думать о таких вещах! – воскликнула Ася. – Не все ли равно? Помнишь наши луврские вазы? Их тоже, может быть, обливала слезами французская маркиза, а ты ведь любовалась же ими?
Но Наталья Павловна не удостоила Асю ответом и повернулась к Елочке.
– Вот, вы видите – ни у нее, ни у Лели нет вовсе ни патриотических, ни гражданских чувств! Никакого душевного величия! Это все – кончилось! – с горечью сказала она.
Всегда замкнутая и сдержанная Елочка бросилась на колени к креслу Натальи Павловны и прижалась губами к ее руке.
– Какая вы замечательная, стойкая духом, идейная! Таких, как вы, больше не остается! – воскликнула она.
Наталья Павловна погладила волосы девушки.
– Спасибо на добром слове! Мои дни уже на исходе, и тем отрадней наблюдать родные мне чувства в молодом существе. Мне случалось уже ловить их в вас.
Леля и Ася, виновато прижавшись друг к другу, растерянно смотрели на Наталью Павловну и Елочку, и они подумали одно и то же: в их молодой жизни было слишком много личного горя, чтобы испытывать высокую патриотическую скорбь!
Спустя час, собираясь уходить на работу, Леля заглянула в ванную, где Ася полоскала детское белье. Ася стояла, прислонившись к стене, с руками около лба.
– Что с тобой? – спросила Леля. – Тебе как будто дурно?
– Да… Устала очень, и замучила тошнота…
– Тошнота? Ты, может быть, в положении?
Ася прижала палец к губам и оглянулась.
– Молчи: я бабушке еще не говорила. Не хочу ее тревожить. Если ей придется уехать – пусть лучше не знает!
Леля опустилась на табурет.
– Ася, да что же это! За что на нас сыпятся все несчастья сразу! Надо скорее force couche – нельзя оставить. Кажется, делают только до трех месяцев… Сколько у тебя?
– Два. Только ты про аборт мне не говори: я это делать все равно не буду.
– Не будешь? В уме ли ты! Накануне ссылки и полного разорения… без мужа… Аська, ты бредишь просто!
– Ты, Леля, сначала выслушай: это будет дочка Сонечка… У нас уже все решено. Леля, ты помнишь: у тебя был нарыв на пальце и я водила тебя к хирургу? Там стояло ведро с ватой и кровью… Я не могу себе представить, что мой ребенок будет растерзан по жилкам и выброшен в такое ведро… Это убийство! Не убеждай меня ни в чем, если не хочешь со мной поссориться.
– Нет, буду убеждать! Это слишком серьезно, и времени терять нельзя. Надо в больницу, немедленно в больницу, а то поздно будет! Я не допущу тебя совершить такую страшную ошибку.
В эту минуту у двери остановилась Елочка.
– Елизавета Георгиевна, помогите мне убедить Асю, устройте ее в больницу: у нее беременность, а она не принимает мер! Ведь она же пропадет с двумя детьми! Елизавета Георгиевна, помогите нам.
– Замолчи Леля! Не распоряжайся за меня! Я хочу второго ребенка, понимаешь, хочу! – перебила Ася.
– Довольно тебе и Славчика, и с одним тяжело! Уж я ли не люблю детей! Но ведь надо же считаться с трагичностью положения. Если будет второй – Славчику будет хуже; для Славичка, Ася, для Славчика!
Елочка молча смотрела на обеих.
– Елизавета Георгиевна, что же вы ничего не говорите? Нельзя же допустить… Мы и так погибаем! Не сегодня завтра она поедет в ссылку… хорошо, если с Натальей Павловной или с нами, а может быть, совсем одна… Надо скорей принять меры, скорей! – В интонации девушки звучало отчаяние.
– Мне кажется… – начала Елочка, пропуская слова, как сквозь заржавленную мельницу, – мне кажется, Леля права: я завтра уже устрою вас, Ася, к нам на койку, надо в самом деле торопиться…
– Не трудитесь, я не пойду! Сонечка мне горя не прибавит, не в ней мое несчастье! Я обсуждений больше не хочу… кончено! – и желая, очевидно, переменить разговор, Ася прибавила: – Будешь сейчас выходить, Леля, захвати с собой маленький пакет, который в кухне на окне: там немного рыбы для голодной кошечки – она сидит на лестнице, на окне на втором этаже, рыженькая, с рваным ушком, я ее подкармливаю.
– Изволь, я это сделаю, но сначала поговорю по поводу тебя с Натальей Павловной, – ответила Леля и вышла.
– Напрасно она это делает: у бабушки итак тревог довольно, – сказала после нескольких минут молчания Ася.
Вечером, когда Ася подошла к постели Натальи Павловны с чашкой чая – Наталья Павловна устала и рано легла, – старая дама сказала:
– Сядь ко мне на кровать, поговорим. Леля мне сказала. Вполне понимаю твое отвращение к аборту – в наше время мы о нем не слышали! Но в наше время не было и этих чудовищных трудностей. Твое положение в самом деле катастрофично.
Ася поставила чашку и несколько минут молчала.
– Я ничего не могу изменить, бабушка, пойми хоть ты: Олег отнесся с такой любовью… он хочет дочку – Сонечку, мы с ним уже говорили о ней. Я уже люблю ее. Аборт – убийство! Разве возможно это сделать?
– Когда Олег Андреевич говорил о будущей дочери, он был еще с тобой, а теперь ты одна – это в корне меняет положение. Надежды, что вы увидитесь почти, нет: тебе предстоит одной растить двух детей.
– Почти нет, бабушка. А может быть, он все-таки вернется и спросит: где моя Соня? Нет, бабушка, я не могу! И собаку выгнать тоже не могу! Не толкай меня на это, бабушка!
Наталья Павловна взяла ее руку, но медлила с ответом, чувствуя, что спазма сжимает ей горло.
– Ты меня знаешь, Ася, – сказала она, наконец с усилием. – Я требовательна и деспотична в ежедневной жизни. Я люблю, чтобы считались с моими привычками, но в больших вопросах я не вмешиваюсь – ты вольна поступать, как сама находишь нужным. Никто из нас не может решить за тебя – даже твой муж! Я знаю Олега Андреевича: он никогда не осудил бы тебя ни в том, ни в другом случае. И еще скажу: если решаешь сохранить беременность, побереги себя. Посмотри, как ты худа и прозрачна.
– Бабушка, я не верю… не верю, что приговорят к… – слово «расстрел» застряло в горле Аси, – к лагерю без права переписки, – продолжала она минуту спустя, проглотив слезы. – Бог помилует моего Олега. Может быть, нас сошлют всех вместе! Сибирская тайга, маленькая хижина в сугробах – ничего не страшно! Я представляю себе, как я топлю русскую печь, а ты сидишь рядом в кресле и рассказываешь по-французски сказки Сонечке, а Олег пошел вместе со Славчиком за дровами… Мы все вместе! Мне только это нужно. Вот говорят, что я талантлива – это очень большое заблуждение! Я очень ограниченное существо, но только все вокруг словно бы сговорились этого не замечать! Мне только любимые люди необходимы для счастья. Бабушка, как я отпущу тебя совсем одну? Ты и мадам меня вырастили, а я вот теперь ничем не могу помочь ни тебе, ни ей.
– Что делать, дитя. Твоей вины тут нет. Не будем говорить о том, чего мы изменить не можем. Главное теперь – сохранить присутствие духа. Опусти мне штору и иди спать.
Ася подошла к большому венецианскому окну и невольно задумалась, глядя на бледное небо белой ночи. «Огонь пришел Я низвести на землю, и как Я желал, чтобы он возгорелся! Крещением должен Я креститься, и как Я томлюсь, пока сие совершится!» Вот это «томлюсь», вырвавшееся из сокровенных глубин Великого совершенного Духа, звучит так по-человечески и этим особенно трогает меня. Я сама томлюсь теперь, все время томлюсь в ожидании приговора. Господи, будь милостив! Сохрани жизнь моему Олегу, верни мне его – не ради меня, ради детей!»
По примеру прежних лет она по несколько раз среди дня пряталась то за буфет, то за шкап, где никто не мог ее видеть, и сосредоточившись с закрытыми глазами, вкладывала на минуту всю целость мысли и полноту чувства в жалобную короткую просьбу… Но у нее складывалось понемногу впечатление, что молитва ее уже не возносится в небо, а тут же опускается – падает к ногам. Стала ли она более земной и озабоченной, а может быть, душевно-загрубевшей, или горе ее было безнадежней, чем прежние, но светлой уверенности, что она услышана, – не было, как и ощущения полета ввысь. Одним из привычных молитвенных ощущений с детства стало сияние яркого и теплого света сквозь сомкнутые веки; правда, открывая глаза, она всякий раз обнаруживала, что на нее падает солнечный луч или ярко светит в лицо электрическая лампа; и тем не менее, свет и тепло воспринимались в особом плане – как пролитые свыше. Теперь под веками было темно, а открывая их, она всякий раз видела лишь серые облака. Весна стояла солнечная, яркая, до боли ликующая, и однако же молитва неизменно попадала в серое облако, неизвестно откуда появлявшееся, чтобы встретить ее взгляд. И делалось страшно: отчего не прилетает, как раньше, светлый дух под видом солнечного луча? Отчего ее предали на растерзание печалям?
На следующий день к Бологовским явился агент с билетом дальнего следования для Натальи Павловны, а почти по пятам за ним – управдом с известием, что комнаты Натальи Павловны и мадам будут в ближайшие же дни заселены по ордерам и должны быть освобождены немедленно. Ася, поглощенная сборами Натальи Павловны, покорно выслушала сообщение, чувствуя, что не может вникнуть в суть дела, и снова бросилась к чемоданам.
В этот же вечер она вместе с Нелидовыми провожала бабушку. Местом ссылки был назначен Самарканд.
Наталья Павловна вышла из квартиры вся в черном, с опущенной креповой вуалью, держась необыкновенно прямо и величественно кивая направо и налево старым жильцам дома, собравшимся у подъезда. Спокойствие не изменило ей даже на перроне.
– Бог даст, еще увидимся! – говорила она Зинаиде Глебовне. – Как только получите предписание уехать, тотчас же подавайте просьбу назначить вам Самарканд. Вместе мы не пропадем нигде. Если доведется увидеть Олега или Нину, скажите им, что я все время думаю о них и молюсь за них, как за своих детей. Поддержите Асю: что бы ни случилось, она должна сдать выпускные экзамены.
Только в самую последнюю минуту, когда к ее груди припала головка внучки, у нее чуть дрогнули губы и увлажнились глаза:
– Христос с тобой, дитя мое! Не падай духом!
Когда поезд скрылся из глаз, Леля повернулась, чтобы обнять Асю, но взгляд ее упал на мать, которая прислонясь к фонарному столбу и закрыв лицо платком, беззвучно плакала. Выдержка Зинаиды Глебовны до сих пор была неистощима: корректность, ровность и покорная улыбка ни разу не изменили ей.
– Вычеркнем этого Геннадия вовсе из нашей жизни, Стригунчик. Он не достоин тебя, не выходи к нему. Я передам от твоего лица все, что ты захочешь. Ты стала нам теперь еще дороже, Стригунчик. Наталья Павловна так ценит твою благородную решимость немедленно разорвать с этим типом. Только бы нам не расставаться, и мы залечим твое горе, родная! Мы еще не такого найдем, – говорила она, и ни одна истерическая нота ни разу не прозвучала в ее разговорах с дочерью. А между тем все существо Зинаиды Глебовны содрогалось от ужаса: приговор, висевший над Олегом и грозивший его жизни, и неизбежная расправа с дочерью и племянницей лишали ее последнего спокойствия: она не могла ни есть, ни спать и только в разговорах с Натальей Павловной позволяла себе немного поплакать и облегчить душу. Дочь неизменно ее обрывала: для Лели Зинаида Глебовна являлась тем сосудом, в который всегда можно было излить и раздражение, и досаду; даже кротость материнской интонации раздражала уже поиздергавшиеся нервы Лели; слова, которые накануне вызывали умиленную нежность, на другой день могли заставить ее вскочить и ударить рукой по столу.
– Отстань, пожалуйста, со своими причитаниями! Вовсе я не «бедная»! Ни к чему эти карамзинские эпитеты! – кричала она.
– Молчу, Стригунчик, молчу, – покорно откликалась мать.
Зинаида Глебовна сама бы себе не решилась признаться, что боится своего Стригунчика. В лице Натальи Павловны она лишалась единственного друга, старшего и уважаемого.
Увидев теперь мать в слезах, Леля тотчас бросилась к ней.
– Мама, мама! Что с тобой! Успокойся.
Ася в свою очередь повисла на шее Зинаиды Глебовны.
– Ничего, девочки; не обращайте внимания; взгрустнулось немного. Ведь мы с Натальей Павловной так сблизились за последние годы. Ну да что делать! Иди сейчас со Славчиком к нам, Ася; поужинаем вместе и переночуешь с нами, а утром при солнечном свете не так грустно будет войти в свои комнаты.
– Спасибо, тетя Зина, с удовольствием бы, но не могу: собаки одни – нельзя оставить их взаперти до утра. Тетя Зина, дорогая, ты очень усталая сегодня. Ляг, пожалуйста, как только вернешься. А за меня не беспокойтесь: мне очень много дела по дому и грустить будет некогда, – и она печально улыбнулась.
Когда она отворяла ключом свою дверь, в почтовом ящике что-то белелось.
«Письмо! Опять что-нибудь страшное!» – думала она, распечатывая конверт дрожащими пальчиками.
«Товарищ Казаринова, уведомляю вас, что в силу занятости не могу более уделять времени прослушиванию вас у себя на дому», – и великолепный профессорский росчерк.
Ася несколько минут простояла неподвижно.
«Да, это так: он меня сторонится, как и многие… с некоторых пор! Сколько из знакомых перестало нас навещать, а некоторые даже шарахаются в сторону при встрече на улице… боятся, чтобы им не поставили в вину близость с нами. Я могу извинить тех, которые избегают посещать нас в качестве друзей, но бросать преподавание, так небрежно написать… «товарищ» вместо «Ася»… Он трусит! А я то еще воображала, что он всецело предан искусству и ценит мой талант… Эта седая голова казалась мне вместилищем самых высоких музыкальных мыслей… Одно из двух: или таланта у меня нет, или искусство ему не дорого. Ах, все равно! Не буду расстраиваться, это нельзя теперь. Основной педагог – Юлия Ивановна, а она меня в самом деле любит и не бросит.
Черный клеенчатый нос оказался тут как тут, чтобы напомнить: «Уж я то во всяком случае тебя никогда не брошу!»
В комнате опять хозяйничала белая ночь, затопляя волшебным светом беспорядочно разбросанные вещи, один вид которых, казалось, кричал о катастрофе. Эта ночь пересела с неба и заполнила комнату; в свете ее было столько же безнадежности, сколько было счастья в те три весны… проведенные с Олегом!
На следующее утро еще до девяти, едва Ася усадила Славчика на высокий стульчик пить молоко, раздался звонок и на пороге появился Мика. Он догадался извиниться за раннее посещение и, не входя в комнаты, отрапортовал, что добился, наконец, аудиенции у прокурора. Аудиенция эта длилась две минуты; рука прокурора лежала на звонке; прокурор не предлагал посетителю сесть и удостоил Мику лишь несколькими словами. Нина обвиняется по статье пятьдесят восьмой, параграфы одиннадцатый и двенадцатый; когда же Мика осведомился по поводу Олега, прокурор резко перебил его, говоря, что дает ответы только самым близким родственникам, и нажал кнопку звонка, которым вызывался следующий посетитель.
– Эдакая подлая морда! С наслаждением бы шею ему свернул! – закончил юный монах свой доклад и, метнув на Асю быстрый взгляд, опустил глаза.
Два с половинной года тому назад он каялся на исповеди в страсти к ней; скоро после этого он увидел ее беременной, когда явился к Бологовским с каким-то поручением от Нины. Его эстетическое чувство было оскорблено ее изменившейся фигурой, и он сказал себе, что мужская страсть отвратительна, потому что уродует такие совершенные создания, а его собственная страсть, как легкая птичка, выпорхнула из шестнадцатилетнего сердца. Теперь эта же самая Ася стояла перед ним стройная, как козочка, в темном платье, перетянутом ремешком; тяжелый узел каштановых волос сползал ей на плечи мимо маленького уха, лоб был почти прозрачной белизны, а глаза смотрели печально и очень серьезно – они показались ему темнее и глубже, чем раньше, траурным покрывалом ложились на них ресницы; отпечаток чего-то лучшего, совершенного почудился Мике в ее лице. «Так выглядела, наверное, святая мученица Агния, когда палачи привели ее в Колизей и волосы окутали ее с ног до головы!» – подумал он; понятие высшего женского благородства еще не входило в его мысли, понятие святости было роднее и ближе. «Как бы мне не влюбиться опять, а то ведь тоска прикинется, и начинай сначала! Уйду-ка подобру да поздорову. Господи, спаси меня от искушения!» Он уже повернулся к двери, но Ася сказала:
– Не можете ли вы, Мика, помочь мне передвинуть мебель? У меня отнимают две комнаты.
– Приду, приду сегодня же вечером, и товарища приведу – Вячеслава, соседа, он как раз сегодня из отпуска должен возвратиться. Вдвоем мы вам в полчаса все устроим, – и Мика умчался.
«Как хороша! Работницы на заводе и наши школьные девчонки все дрянь по сравнению с ней: противная у них бойкость. Мери… Мери умная, милая, серьезная, но этой как будто ничто земное не касается!»
Ася между тем вернулась к ребенку. Что делать с малышом? Надо бежать к прокурору и в комиссионный магазин, надо переделать тысячу дел, а ребенка оставить не на кого. Отвести к тете Зине? Она помочь не откажется, но она такая усталая… однако другого выхода нет.
– Кушай поживей, Славчик, и поедем к тете Зине – поиграешь с ней в кубички и в мишек. Кончай скорей: кашка сладенькая, ложечка маленькая! Ну, полетели, на головку сели!
Опять раздался звонок; привычная мысль: только бы не повестка о высылке, и сердце опять стучало, пока бежала в переднюю. За дверьми стояла еврейка Ревекка, соседка Лели, вывозившая ее в советский «свет», – тридцатилетняя, цветущая, рыжие пейсики мягкими кольцами выбиваются из-под модной шапочки, надетой набекрень, накрашенные губки приятно улыбаются. Олег окрестил ее mademoiselle Renaissance.
– Здравствуйте, Ася. Я с поручением от нашей Лелечки, – она всегда была фамильярна и не слишком церемонна. – Благодарю, сяду на минуточку. Какая красивая у вас комната, Ася, и сколько дорогих вещиц… дедовские, наверное? Я к вам вот по какому случаю: Зинаида Глебовна у нас заболела, ночью «скорую помощь» вызывать пришлось – удушье! Лучше, уже лучше, не беспокойтесь. Сделали укол и тотчас остановили припадок. Однако велели лежать. Леличка наша страшно расстроилась, недостаточно ведь она бережет мать, все мы это знаем, люди свои. Вчера опять поскандалила вечером, нам за перегородкой слышно, а как та начала задыхаться – Леля наша совсем обезумела: ворвалась к нам и за голову хватается. Уж мы с мужем ее урезонивали, чтобы хоть ради больной поспокойнее держалась. Просила передать вам, чтобы пришли поухаживать: ей сегодня на работу к десяти часам, а Зинаиде Глебовне велено лежать без движения. Придете? Ну вот и отлично. А что, Асенька, вы не знаете ли: как у нее с этим молодым человеком – Геннадием? Ходил, ходил, да вдруг перестал, а она невеселая что-то… Не придется, что ли, свадьбу-то праздновать? Очень мне нравится ваша комната, Ася, если будете что продавать из этих ваз или канделябр – скажите мне: я куплю за хорошую цену, муж теперь получает достаточно. Ну, мне пора – в Пассаж хочу забежать, занавески купить тюлевые. Всего! – и Ревекка, еще раз окинув внимательным взглядом комнату, ушла.
Потерять тетю Зину? Нет, этого не будет! За что так наказывать ее и Лелю, и отчего такую огромную цену получает человек тогда именно, когда он обречен и навсегда от вас уходит? Зинаиду Глебовну никогда никто не видел окруженной вниманием, которого так много требовала к себе Наталья Павловна. Тетя Зина и сейчас словно бы извинялась за причиненное беспокойство:
Собрав Славчика, Ася отправилась к Нелидовым. Зинаида Глебовна лежала с виноватым видом:
– Ты мое золото! Вот пришлось побеспокоить нашу девочку! Допрыгалась я! Укатали, наконец, Сивку крутые горки! Слыхано ли – в сорок шесть лет стенокардия! Доктор сказал: если отлежусь, еще могу поправиться. Зря это я про Сивку. Прости свою глупую тетю Зину. Устала ведь я, Ася… С семнадцатого года ни одного дня покоя. Славчик, подойди ближе – сейчас посмотрел совсем как Олег Андреевич… Ну вот я и сама плачу. Бедные мои девочки, маленькие, родные, страшная это вещь – диктатура пролетариата.
– Мама, лежи смирно и не говори много, волноваться тебе вредно. Доктор совсем запретил маме двигаться, а мама то сядет, то повернется; я выйду в кухню, мама начинает цветы вертеть; я – в булочную, возвращаюсь, а мама в постели картошку чистит, чтобы мне завтрак поспел, – и Леля закусила дрожащие губы.
– Ася, слушай: вот здесь пузырек с лекарством, это – нитроглицерин; если начнет сжимать грудь, дашь лизнуть пробку; если же лучше не станет – вызывай скорую. Они сделают укол. Телефон в соседнем подъезде. Ну, я бегу, – и она пошла к двери.
– Стригунчик! Стригунчик! Подойди ко мне, девочка! – окликнула дочь Зинаида Глебовна. Лиля приблизилась, глядя в пол.
– Что, мама?
– Поцелуй меня, родная, и не беспокойся: мы с Асей отлично проведем время. Я себя сейчас хорошо чувствую. Наклонись ко мне.
– Не целуй меня, мама, а то я разревусь. Мне не до нежностей. Лежи спокойно – вот что всего нужнее. Ася, проводи меня.
И проходя мимо Славчика, она поцеловала пушистое темечко. Ася вышла следом за ней на лестницу: карие глаза сестры смотрели слишком серьезно.
– Ты хочешь мне что-нибудь сказать?
– Да. Вот приглашение в Большой дом, видишь этот бланк? Со службы прямо туда, в пасть к боа-констриктору. Знает один Бог, вернусь ли. Убийственно, что именно сегодня; доктор сказал мне потихоньку, что второй приступ мама не перенесет. Все против нас! Не целуй меня – я злая, колючая, меня теперь раздражает каждая мелочь. Если я не вернусь, ты скажешь маме, что я ее люблю безумно и не пережила бы ее потерю. Пусть она мне простит все мои дерзости. Ты и мама – вот два дорогих мне человека. – Холодные пальцы схватили руку Аси. – Я помню все сейчас – наши игры в белых нарядных детских, а после мазанку в Крыму… и Сергея Петровича, и потом двух мужчин: твоего Олега, и этого мерзавца Геннадия. Ты полюбила человека, я – ничтожество, но ты меня не винишь, я знаю, знаю. Ну, выпусти меня и беги, а то моя мама заподозрит и начнет беспокоиться. Деньги, все какие есть, я оставила на столе под прес-папье. До свидания… или нет – прощай.
Ася вернулась в комнату, где на старой походной кровати, на штопаной наволочке с вышитой белым по белому дворянской короной покоилось милое усталое лицо, обрамленное седеющими, тонкими, как паутина, волосами.
– Ася, о чем вы говорили на лестнице? Не получила ли Стригунчик приглашения к следователю? Бога ради, не скрывай ничего.
– Лежи, лежи, не садись, тетя Зина! Леля говорила, что беспокоится за тебя, и винила себя за раздражительность. Вот и все.
– Милая девочка! Ведь я и сама знаю, что это все у нее от нервов. Так понятно после всего, что она пережила. Смотри, у Славчика чулочек разорвался, дай мне иголку, я зашью.
Заглянула мадемуазель Ренессанс и предложила, что возьмет с собой ребенка, так как шла в Летний сад; Ася замялась было, но Зинаида Глебовна шепнула ей: не бойся, Ревекка Исааковна очень заботлива.
Ребенок послушно ушел с чужой тетей. И в комнате наступила тишина.
– Ася, сядь ко мне на постель, дорогая.
– Ты не спишь, тетя Зина?
– Нет. Я все эти годы вертелась как белка в колесе. Некогда и думать было, а вот теперь осаждают то мысли, то воспоминания. Ася, если я теперь умру… Не перебивай, милая, дай сказать! Если я теперь умру, обещай мне, что никогда не оставишь мою Лелю. Ведь у нее кроме тебя никого. В этой истории с твоим мужем она виновата без вины. Кто же мог знать, что этот Геннадий такой мерзавец! Леля ему не проговорилась: вы обе были одинаково неосторожны с фотографиями.
– Да, тетя Зина, да – я знаю. Леля так выгораживала Олега у следователя, мне даже в голову не приходит винить Лелю.
– Ну, спасибо, милая, спасибо. Я – так, на всякий случай. Леличке очень дорого стоила эта история. Ты все-таки была счастлива, Ася, а это очень много значит – первая счастливая любовь всегда оставляет в женщине чарующий след, как ни сложилась бы дальше ее жизнь. Под венцом мы все любовались вами: по возрасту, по наружности, по воспитанию вы были идеальной парой. Твоя первая брачная ночь, наверное, навсегда останется для тебя чудесным воспоминанием, а моя Леличка… Не знаю, говорила ли она тебе… Подлый, подлый! Еще посмел ее успокаивать – сказал: «Не бойтесь последствий, я был осторожен в ласке…», еще воображал, что мы потом его предложение примем.
– Тетя Зина, ты волнуешься, а тебе это вредно. Ляг, тетя Зина.
Но Зинаида Глебовна не могла успокоиться.
– У тебя ребенок, Ася, очаровательный бутуз, который всегда будет твоим утешением, а моя Леля… Неизвестно еще, будет ли у нее семья. С самого начала именно у тебя был выбор – Олег и Шура, прекрасные молодые люди!
– Лели ни тот ни другой не нравился!
– Ну как не нравился! Олег – очень интересный мужчина. Понравился бы, если б стал ухаживать. А чужой муж для моей Лелички – неприкосновенность, она глаз не подымет на мужа сестры. Ах, как ужасно, что выслали тогда Валентина Платоновича! Все бы могло быть иначе!
Часы шли. Славчик вернулся с прогулки со сладким ротиком и новым мячиком, и Ася уложила довольного мальчугана спать на фамильный нелидовский сундук. Зинаида Глебовна не засыпала и все что-то говорила.
– Все воспоминания! То отец перед глазами совсем как живой, то муж, то сестра! И это море крестов под Симферополем! Помнишь ты нашу мазанку, Ася? Надо было спускаться по глиняным ступенькам, окна – вровень с землей. Ты спала на одной наре с Лелей. Каждую ночь наведывалось ЧК. Кого они искали – не знаю: никого из мужчин с нами уже не было. Потом пришел выпущенный из ям Серж – бедный Серж! Помню, у него была любимая трость, в которую был заключен трехгранный штык. Чекисты не догадались и не отобрали во время обысков. Я сберегла ему эту тросточку и, помню, все хромала, для вида, чтобы не возбуждать подозрений. Серж так обрадовался, что она нашлась, – он перецеловал мне за нее все пальчики, он был тогда ко мне очень внимателен, бедный Серж. А впереди еще было так много – почти пятнадцать лет мук! Только теперь виднеется конец, но тут мысли о вас, и опять нет покою. Ася, если я теперь умру, не тратьтесь вы обе на мои похороны: ведь это вам рублей триста, а то и больше будет стоить! Наше положение сейчас такое тяжелое! Отдайте меня в морг, а помолитесь дома… Обещай, Ася.
– Нет, тетя Зина, ни Леля, ни я не согласимся на это – все будет сделано как надо. Только не думай о смерти – ты полежишь и поправишься. Попробуй теперь заснуть.
– Что ты! Какой тут сон! Я все о вас думаю: на кого я вас обеих оставлю, да еще без средств, да еще накануне высылки! Хоть бы вас не разлучили… Боже, Боже!
В три часа у Лели заканчивался укороченный рентгеновский служебный день. К этому времени Ася по желанию Зинаиды Глебовны сварила картошку и накрыла на стол. Слушая, как тетя Зина рассказывает Славчику сказку про Красную Шапочку и Серого Волка, она тревожно наблюдала за часовой стрелкой, чувствуя, что начинает дрожать.
– Леличка что-то запаздывает, – проговорила вдруг Зинаида Глебовна.
Ася нервно передернулась от этих слов.
– Странно, что Стригунчика все еще нет, – сказала Зинаида Глебовна еще через полчаса. – Она никуда не собиралась заходить и знает, что я ее жду.
Ася выбежала в темную прихожую и, спрятавшись между пальто у вешалки, закрыла глаза: «Боже, пожалей нас, спаси! Мы погибаем!» Потом открыла дверь на лестницу и прислушалась – тишина! Боа-констриктор засосал, задушил, не выпустил. Все страшней и страшней! Когда уводили мужа, у Аси еще оставались бабушка, мадам, тетя Зина и Леля, теперь она стояла перед страшной пустотой!
«Я всегда любила Иисуса Христа. Он мне казался таким милосердным, светлым, особенным! От Его образа льется лучистое тепло, потоки любви. Когда мне было пять лет, я видела Его однажды во сне и до сих пор не забуду: было зелено, солнечно, тепло-тепло… Он стоял в поле на холме, а рядом с Ним маленький кудрявый барашек. Этот барашек, наверное, была я сама. За богослужением в храме я всегда, бывало, жду, когда прозвучит Его имя – в одном только слове «Христос» уже что-то благодатное! Что же значит диктатура, чья бы она ни была, перед Его любовью? За что же так немилосердно карает он и меня, и Лелю? Небо как будто затворилось!»
– Ася, Ася, – послышался слабый, разбитый голос, – поди сюда, скажи мне: в чем дело? Она не на службе, она у следователя? Не лги мне!
Ася припала к рукам Зинаиды Глебовны.
Бьет четыре, бьет пять, бьет шесть часов… Асе давно надо быть дома: собаки тоскуют и воют, в пять должна прийти покупательница на бабушкин трельяж, в шесть – мальчики передвигать мебель… Пропадай все!
– Посмотри еще раз на лестнице, Ася!
– Я только что выходила – пусто!
– Посмотри еще раз, деточка, пожалуйста!
– Опять никого!
– Стригунчик в тюрьме! Стригунчик! А я-то ее не перекрестила, не простилась с ней! Ася, ты помнишь картину «Княжна Тараканова»? Ее изведут, ее изнасилуют, ее – мою девочку, моего ребенка! Это свыше моих сил! Этого я не переживу! Конечно – я ее больше не увижу!
У Аси льются слезы, она целует худые руки и умоляет успокоиться; одновременно что-то бормочет Славчику:
– Мишка сел, Мишка пошел гулять… да, милый, да… Вот построй Мишке дом: сюда положи кирпичик и сюда… Тетя Зиночка, не волнуйся так… Может быть, еще вернется!
Но вот уже вечер, Славчик уже спит, а Стригунчика нет. Белая ночь раскинулась над городом со своим загадочным белым светом: окно раскрыто, и со стороны Летнего сада льется запах цветущих лип, но Зинаида Глебовна жалуется на духоту и боль в груди.
Испуганная ее тяжелым, свистящим дыханием, Ася хватается за нитроглицерин.
– Ну – все! – проговорила в эту минуту Зинаида Глебовна и откинулась на подушку.
– Что ты, что ты, тетя Зиночка! Нет, нет, не все! Вот лизни пробку – сразу лучше станет, – обрывающимся голосом лепечет Ася.
– Стригунчик, Стригунчик, – едва шепчет Зинаида Глебовна.
Ася бросается в сотый раз на лестницу – лестница пуста. Она бежит обратно и, увидев, что Зинаида Глебовна схватилась за грудь и ловит воздух посиневшими губами, бросается стучать к соседке.
– Ревекка Исааковна! Умоляю – выйдите! Я бегу вниз вызывать «скорую».
Ревекка выходит, запахивая на ходу халат, идет к постели. Ася стремглав мчится вниз.
– Кажется, уже не дышит, – говорит ей Ревекка, когда она прибежала обратно.
Схваченная Асей рука была холодна и неподвижна. Осталась только оболочка тети Зины – кроткая душа отлетела.
Предъявив главному врачу больницы повестку с вызовом в Большой дом и, разумеется, тотчас получив разрешение отлучиться во всесильные органы, Леля вернулась в рентгеновский кабинет. Угрюмая и молчаливая, она машинально выслушивала болтовню молоденькой, курносой и быстроглазой санитарки, которая застегивала на ней сестринский белый халат. Достаточно было бросить взгляд на это осунувшееся бледное личико с покрасневшими веками и плотно сжатыми губами, чтобы понять, что над этой головкой только что разразилось очень большое горе. Изящные ручки ее бессильно повисли.
– Больных много? – перебила она болтовню санитарки.
– Со стационара – пятка, плечо и череп, да двенадцать – на просвечивание грудной клетки, а из Большого дома – двое на просвечивание кишок; опять тот же конвойный привел, ждут за дверьми.
– Какой «тот же», Поля?
– А тот, которому я приглянулась в прошлый раз – помните, смеялись мы? Я уже к нему выскакивала: коли, говорю, кишок просвечивание – это значит, барием кормить, да смотреть по три раза, засидитесь тут. А он смеется: сколько потребуется, столько и просидим, говорит, время-то казенное!
Леля устало вздохнула.
– Начать придется с них. Достаньте барий, Поля, я приготовлю смесь. Опять чего-нибудь наглотались?
– Гвоздей, говорит, наглотались, ну и народец! – усмехнулась санитарка.
– Это не с радости делают, Поля! Где сопроводительные бланки? Дайте мне, я занесу в журнал. А рентгеноскопию легких придется перенести на завтра – сегодня я работаю только до двенадцати, санкция начальства уже имеется.
Поля протянула ей бланки со штампом Большого дома, Леля бросила на них равнодушный взгляд, но внезапно вздрогнула: Дашков Олег? Что такое? Почудилось или в самом деле он? Пятьдесят восьмая! Кто ж другой? Боже мой! Я его сейчас увижу!
Она оперлась дрожащей рукой на стол.
– Эй, Елена Львовна, никак дурно вам? – окликнула Поля, доставая порошки из аптечного шкафчика.
– Не дурно, нет, с чего вы взяли!- с усилием ответила Леля.
«Я его сейчас увижу! Необходимо сообщить ему об Асе. Я должна это сделать, я перед ним страшно виновата! Если заметят – скандал подымут, засадят. Надо осторожно, очень осторожно! Хоть бы мне успокоиться немного… Олег проглотил гвозди».
Она побежала к двери. Вот конвой, а вот и заключенные! Все сидели на деревянной скамье у входа в кабинет со стороны лестницы.
Когда она выбежала, один Олег поднялся, остальные остались как были. Он встал, но ни одна черта в его лице не дрогнула – была ли это все та же свойственная ему во всем выдержка или он догадывался, что увидит ее, и приготовился заранее? Глаза их встретились на одну секунду и тотчас, как по команде, разошлись. Но ей выдержки все-таки не хватало: губы ее задрожали так, что она их прикусила, и не могла начать говорить – боялась, что голос сорвется и выдаст ее. Конвойный – рослый, хамоватый парень – заговорил первый:
– Опять к вам меня прислали, товарищ рентгенотехник, с двумя вот молодчиками. Велено просвечивание кишок сделать. Я бланки сдал вашей санитарочке. Ежели возможно, так начинайте уж с нас, чтобы задержать недолго: «черный ворон» ведь дожидается.
Леля тщательно старалась овладеть собой и все еще не решалась заговорить. Она перевела глаза на второго заключенного: по типу уголовник, грубые черты, взлохмаченная голова с низким лбом; он припал к спине скамейки, держась руками за живот, и тихо подвывал, как больное животное.
– Этому плохо, кажется? – сдавленным голосом проговорила, наконец, Леля.
– Народ ведь такой отчаянный, товарищ! Никак за ими не уследишь: и градусники и гвозди – все глотают! А потом отвечай за их. На лестницу сейчас еле поднялись – этот вот совсем валится.
Леля взглянула на бланк.
– Это – Дашков? – умышленно спросила она, указывая на уголовника.
– Дашков – это я, – сказал Олег. – Я ничего не глотал, у меня повреждена рука.
Леля только тут увидела, что он держал правую руку в левой и она была замотана тряпкой.
– Что с рукой? – спросила она, глядя мимо него и стараясь принять официальный тон, хотя продолжала дрожать.
– Сломаны пальцы, – ответил он, и в этот раз у него тоже как будто пресекся голос.
Санитарка, вышедшая вслед за Лелей, заахала:
– Матушка-голубушка! На какие только выдумки они не горазды! Слыхано ли, пальцы себе ломают!
– Я не ломал, мне их сломали! – сказал Олег.
Конвойный стукнул винтовкой:
– Не разговаривать! Отвечать на вопросы только!
Леля поняла – Олег сказал эти слова, чтобы дать ей понять о форме допроса, которому был подвергнут. Белая пелена задернула ей глаза… «Мне, кажется, и в самом деле дурно!» – промелькнуло в ее голове. Призвав на помощь всю свою волю, она опять взялась за бланки и нашла наконец в себе силы прочитать и разобраться в написанном.
– Дашков назначен на снимок правой кисти, а на просвечивание кишок – один Никифоров, – сказала она уже более спокойно.
– Точно ли, товарищ? Насчет гвоздей, помнится, о двоих говорили? – возразил конвойный.
– Совершенно точно, если я говорю. Ведите обоих в кабинет, – и Леля пошла, не оборачиваясь.
Поля приблизилась к стонавшему уголовнику и взяла его под руку.
– Ну, идем. Подымайся, идем! Чего уж тут! Любишь кататься, люби и саночки возить!
Тот поднялся, шатаясь. Они вошли первыми, за ними Олег, за Олегом конвойные.
– Подождите за дверьми, – сказала Леля, останавливая последних.
– Нет уж, разрешите и нам, товарищ. У обоих молодчиков по целой катушке, видать, «вышка» ждет, будущие смертники. Боязно с глаз спустить, – возразил тот же парень.
Леля содрогнулась и быстро взглянула на Олега: он не изменился в лице – или для него это не было новостью, или он не придавал значения разговору конвоя, а может быть, не вслушался в своеобразный жаргон.
– В нашем кабинете окна решетчатые, а ключ от второго выхода в надежном месте, я отвечаю за свои слова. Останетесь за дверьми, – настаивала Леля. Но конвойный не отходил.
– Нет, товарищ! Конечно, извиняюсь, но не отойду. Наказывали глаз не спускать. Народ уж больно отчаянный. Разрешите войти хоть одному мне. Я у самой двери сяду, не помешаю. Ведь я на службе, товарищ.
Леля не решилась более настаивать. Конвойный вошел и опустился у двери на табурет; заключенных провели к топчану в глубину комнаты. Леля мучительно искала выхода.
«Придется довериться санитарке или я ничего не сделаю, а тогда я – последняя дрянь: семья Аси столько со мной носилась, а я принесла им только зло».
Она окликнула санитарку и нырнула в темную проявительную. Поля пошла за ней; они остановились друг против друга при свете красных фонарей.
– Поля, я вас попрошу об одном одолжении. В свою очередь обещаю выручить вас или услужить вам, чем только смогу. То, о чем я попрошу, очень важно для меня, Поля.
– Да что вы этак волнуетесь, Елена Львовна? Вы, может, без денег – так я одолжу с радостью.
– Нет, нет, Поля, совсем не то. Обещайте только о нашем разговоре никому не сообщать.
– Ладно, промолчу. Да что надо-то?