Дневник советского школьника. Мемуары пророка из 9А Федотов Лев

Мы поужинали и решили, что пора уже воздать должное сну.

Моя последняя, к сожалению, ленинградская ночь наступала… А мне бы хотелось, чтобы этот вечер тянулся вечно, чтобы ночь не наступила вообще, чтобы затянуть мое пребывание в городе Ленина…

12-го января. Я уж не могу сказать, как именно я проспал последнюю мою ночь в Ленинграде… Мне кажется, явились в сновидении мои ленинградцы… но больше я ничего не помню.

Я встал рано и встал в очень тяжелом настроении. Я решил в последний раз отвести Трубадур в ее детсад, тем более, что она ни за что не хотела, чтобы меня сменил кто-то другой.

Нора попросила меня, чтобы я оставил ей сделанную мною игру «Путешествие на Луну», что я и сделал с большим удовольствием. Я ей вырезал лишний волчок, и она осталась, видимо, очень довольна.

Рая тепло пожала мне руку и сказала, что, когда я вернусь из детского сада, ее и Мони, наверное, уже дома не будет, так как они должны уйти в филармонию.

– Так что на всякий случай давай попрощаемся, – сказала она. – Хотя, может быть, ты нас и застанешь, но я не уверена.

Моня за последние дни сильно страдал от зубной боли, и потому мы с Раей не хотели его будить. Я попросту передал ему через нее горячий до белого каления привет.

Тяжелые для меня были эти минуты, но я старался не унывать.

– Как приедешь, подробно напиши о своей дороге, не забудь только, – сказала она.

– Обязательно! – ответил я. – Ты ведь знаешь, что, когда дело касается письма к вам в Ленинград, то меня долго просить не нужно.

Рая приготовила мне в пакете кое-что съестное на дорогу и, когда я одевался, передала привет моей маме и Бубе.

Сегодня в последний раз я должен был зайти после сада за хлебом, и поэтому я отправился с Норой, захватив с собой капитал и газету.

По дороге Нора настоятельно просила меня что-нибудь нарисовать ей в письме; я, конечно, с большим удовольствием дал согласие на эту миссию.

В детском саде я с ней попрощался, велев быть ей хорошей и послушной малышкой, пожелал ей всего хорошего и наилучшего, и отправился назад, зайдя по дороге за хлебным грузом. Именно в этот день я с особой тщательностью проделал всю процедуру в хлебной лавчонке, так мне хотелось и в последний день сделать что-нибудь полезное своим ленинградским родичам.

Если бы вы знали, как я стремился к дому моих ленинградцев! Я надеялся, что еще застану их дома и смогу повидать их еще раз, но я ошибся… Они уже ушли, и это повергло меня в удручающее настроение.

Оставшийся дома дядя Самуил передал мне десятирублевую бумажку – подарок для меня, оставленный Раей и Моней… Если бы они еще были дома, то я мог бы с благодарностью отказаться от этого, но теперь я мог только лишь это принять, чтобы не обидеть их, когда они вернутся домой.

Теперь я был уже полностью оторван от Ленинграда, так как с самым главным в нем я уже расстался: ни Раи, ни Мони, ни маленькой Леоноры я уже не видел! И хотя я еще был на территории этого города, я уже не обращал на это внимания и уже не считал это для себя ценным.

Я позвонил Женьке и сказал, что выхожу. Поезд уходил в час дня, сейчас же было полдвенадцатого, и нужно было спешить.

С помощью дяди я упаковал весь свой багаж, потом оделся и попрощался с дядей и с Полей.

В последний раз я оглядел эту всегда казавшуюся мне замечательной комнату, стараясь запечатлеть ее надолго (ведь кто знает, когда я здесь буду в следующий раз?), и покинул свое ленинградское пристанище. Даже с лестницей мне было жалко расставаться!

Обходя площадь, я пристально созерцал фиолетовый от мороза, мощный облик собора, и когда он исчез за углом гостиницы, я подумал вслух:

– Вот и все!!!

Я прошел по набережной Мойки мимо детского сада, где была уже далекая для меня Трубадур, и вступил на Невский проспект. Для веселья я затянул марш из «Аиды», и под его аккомпанемент я прошел по проспекту до Фонтанки, попрощавшись с Казанским собором, памятником Екатерины и прочими его сокровищами.

Женька уже был готов, когда я явился к нему, и через некоторое время мы уже шествовали с ним к вокзалу по Невскому проспекту.

«Всего лишь часа полтора-два я еще видел перед собою и Моню, и Раю, и Нору, в общем, я был тогда в полноценном Ленинграде, – думал я, – а теперь…» Я так и не закончил этой мысли.

– Когда-то я шел по этому Невскому так же с этим чемоданчиком, как и теперь, – сказал я Женику, – но тогда я шел с вокзала, а сейчас – на вокзал.

Ознакомившись с нашими билетами, контролерша впихнула нас на перрон. Нам пришлось пройти почти весь состав, пока мы не достигли своего вагона, но мы ничего не имели против долгой дороги по перрону: ведь это все-таки как-никак был ленинградский перрон!

Отыскав свои полки в одном из купе, мы узнали, что нашими соседями были именно та тетушка с парнишкой, с которыми мы стояли в кассе на городской станции. Их провожала целая гурьба ласковых девиц, которые без умолку трещали до самого отхода поезда. Веселая была орава!

Мы же с Женькой хладнокровно поставили на наши полки свои поклажи и трубки ватманской бумаги и, стащив с себя пальтишки, молча стали созерцать всю эту крикливую толпу, лаконично отвечая на ее кое-какие вопросы. Перед самым отходом поезда провожавший наших соседей народец скрылся, а через пару минут вагон дернуло… Прощай, Ленинград!

Мимо нас поплыли длинные платформы с навесами, пестрые толпы провожающих; затем засверкали на снегу паутины рельсов, зачернели дымящиеся паровозы, составы вагонов, цистерны и угольные пасти депо.

Мы сидели на нижних полках и болтали с соседским мальчуганом Толькой о Москве и Ленинграде. В один прекрасный момент Женик сказал, что, если бы каникулы продлились, то он без промедления остался бы до их конца в Ленинграде. Я и сам был бы не прочь от этого и поэтому дал полное согласие на это счет Евгению от своего имени.

– И стоило вообще нам ехать, чтобы возвращаться назад! – сказал я.

В вагоне было просторно, и мы частенько залезали на багажные полки под самый потолок под лучи ярких электрических ламп, где мирно и дружественно проводили время. Эти полки мы называли, конечно, не иначе, как «раем», ибо на них было чертовски уютно и душепокоряюще.

Мы с Жеником почтили память Ленинграда в лице съестных припасов, которыми нас щедро наградили наши ленинградские родственники, и не замедлили уничтожить их, ибо пришло время ужина.

– В общем, мы неплохо провели там время! – сказал я Женьке.

Он уныло посмотрел на меня и искренне попросил:

– Не говори мне об этом!.. Тяжело…

В поздний час, когда говор в вагоне утих и кое-где уже уснувшие смертные начинали свистеть во сне, мы с Женькой расположились на своих полках на боковую. Я взвинтился вверх на свою верхнюю полку, Женик улегся на нижней, и мы под стук колес сладко заснули.

Я проснулся уже почти под самой Москвой. В вагоне были глубокие сумерки, так как часть ламп была загашена. Женик уже сидел внизу и мрачно считал пробегавшие в темноте за окном блуждающие огоньки…

– Чч-черт! Вот тебе и Москва уже… – промычал Женька.

– Не наводи тоску! – строго сказал я, хотя и сам готовый впасть в уныние.

Около семи часов утра поезд остановился на Ленинградском вокзале в Москве.

Москва-матушка встретила нас крепчайшим утренним морозом. Было еще совсем темно, и, когда мы вышли на площадь, она еще была освещена прожекторами с крыш вокзалов.

– Теперь, Женик, не мечтай здесь найти улицу, которая привела бы тебя к Исаакию! – трагически произнес я.

– М-да, – ответил он. – За одну какую-то ночь мы так отдалились от него… А тут уже его нет!

Мы с ним были, безусловно, удручены; однако коварный мороз загнал нас в метро, и мы покатили к центру города по подземной дороге.

Попрощались мы на станции «Библиотека Ленина».

– Ничего! – бодро сказал мне Женька. – Еще не все потеряно!

– Ясно! Ведь мы еще живем, – с серьезным видом согласился я.

От станции метро до дому я двигался как-то неуверенно, чувствуя себя в окружении Москвы еще не совсем привычно.

Лиза и Монька еще спали, когда я явился домой; мама же ушла уже на работу.

Монька сейчас же вскочил и стал с интересом следить за выгружением моего чемоданчика, хотя я его предупредил о том, что кондитерский мир Ленинграда я забыл привезти ему в подарок, и чтобы он не так уж алчно кидал свои взгляды на мой багаж. Но это не помогло!

Время быстро шло, и когда часы показали половину десятого, я невольно вспомнил о том, что в это время в Ленинграде я сейчас уже собирался бы с маленькой Норой в ее детский сад. Это воспоминание только ухудшило мое настроение, и я постарался изгнать его из своего существа.

Да! Вчера в десять часов я еще был счастлив, но, когда время подошло к одиннадцати, я не мог не подумать о том, что уж в этот час вчера я потерял интерес к Ленинграду, ибо в тот момент я уже не видал около себя ни Раи, ни Мони, ни Трубадур.

Целые потоки мрачных мыслей пронеслись у меня в мозгу. Я думал о том, что только что, можно сказать, я видел моих ленинградцев наяву, а теперь я могу сообщаться с ними опять какими-то письмами. Время, проведенное в Ленинграде, мне теперь показалось таким коротким!.. Короче говоря, это у меня самые интересные каникулы, какие я только проводил, но зато каникулы с самым мрачным концом. И нужно было мне ехать туда, чтобы при возвращении чувствовать в себе ту тяжесть, которая облегала теперь мои внутренности… Но, все же, как-никак, если здраво рассуждать, то поездкой я был, конечно, очень доволен!

Днем я тщательно выкупался, после чего написал подробно о моей дороге и приезде в Москву своим ленинградцам, прося их в письме сейчас же, не замедляя, ответить мне.

Таким образом, окончился мой последний свободный день, так как завтра я должен был снова окунуться в надоедливую школьную жизнь! Позвонивший мне Мишка так же не очень-то уж желал вновь свидеться со своей школьной партой; к тому же он меня уверял, что собирается скорее вздернуть себя на осину, ежели отдастся завтра на немилость кровожадной школы.

Чтобы отделаться нам от школы, я предложил Стихиусу свои услуги и сказал, что готов помочь ему повеситься с тем, чтобы после своей кончины он помог бы удавиться и мне. На это он не согласился!

5-го июня. Пусть уж меня простит читатель за такой чудовищный перерыв в записях, но, собственно говоря, дело было в том, что я, будучи дьявольски утомленным обширными ленинградскими заметками и думая, что за последние месяцы учебного года ничего уж особенно интересного и умопокоряющего не случится, решил отдохнуть от «ратных дел» вплоть до окончания учебы!

Но все же, вопреки моим ожиданиям, за этот несколько обширный период времени находили местечко кое-какие заслуживающие внимания случаи, так что я сейчас обо всех них вкратце все-таки думаю упомянуть.

Я думаю, что читатель догадывается о подробностях моего пребывания в первые дни в Москве, после поездки в Ленинград…

Почти каждую ночь я видел во сне своих ленинградцев: то будто бы я снова поехал к ним, то якобы они приехали к нам; я только удивлялся, как только мне не приснилось, что я их будто бы вижу где-нибудь на Луне или Сатурне. Эти проклятые сновидения попросту искушали меня самым коварным образом.

Ехал ли я в трамвае, мне казалось, что я якобы еду в ленинградском трамвайчике по проспектам Ленинграда; брал ли я в руки какой-нибудь предмет, бывший со мною в поездке, я вспоминал дни, проведенные у Раи и Мони, и думал, что эта самая вещь тоже видела Ленинград, как и я…

Еще до Нового года я только и жил тем, что ждал наступления каникул, чтобы отправиться в город Ленина – это была моя заветная цель, – после же поездки я уже думал о пустых ненужных днях, так как теперь у меня уже не было какой-нибудь цели, к какой я мог стремиться!

Каждое утро и каждый вечер я вспоминал, как я отводил Трубадур в детский сад, и думал о том, что если б я был сейчас в Ленинграде, то в эти моменты по утрам, так же как и в каникулы, я ходил бы с Норой в ее «Очаг», а вечерами забирал бы ее оттуда.

Как-то мама показала мне Раино письмо, которое та написала еще тогда, когда я был в Ленинграде. Я с благодарностью узнал о хорошем мнении и чистодружественных и родственных чувствах Раи ко мне, которые она вылила в описаниях моего пребывания у них и в описаниях моего отношения к ней самой, к Моне и к маленькой Леоноре. Содержимое этого письма было очень для меня ценным, и я часто перечитывал его.

Помню, что 18-го января я отправился в первый раз после возвращения в Москву на урок к М. Н. Я очень был рад встрече с ним и с М. Ив. Я не забыл, конечно, спросить у них, получили ли они мою открытку из Ленинграда, на что они ответили утвердительно. Я попросил их простить меня за не очень уж красивый вид открытки, но других панорам я не встречал в Ленинграде.

Я заранее знал, что ответит на это М. Н.; и действительно! – он ответил именно то, о чем я подумал и что я ожидал от него.

– Не столь уж дорога, голубчик, открытка, сколько дорого само внимание! – сказал он.

Я с интересом рассказывал им о моих свежих и незабываемых впечатлениях о Ленинграде и моих ленинградцах. Воздал я должное и малышке Трубадур, когда рассказывал о тех невинных часах, проведенных с нею.

– Хорошая она девчурка? – спросила меня М. Ив.

– Очень, – ответил я, не в силах скрыть улыбку.

Не получая почему-то ответа от Раи, я 19-го числа написал открытку в Ленинград, где спрашивал, получили ли они мое письмо о моей обратной дороге. Я также попросил Раю и Моню спросить у Норы, что именно она хочет, чтобы я ей нарисовал и послал, так как я отлично знал, что рисунок, желаемый ею самою, понравится ей больше всякого любого.

Но мне неожиданно повезло, и в тот же день вечером я получил ответ от Раи на мое «последорожное» письмо. Я был до того рад ему, что чуть не лишился ума; этому способствовала вложенная в конверт открытка с видом памятника Петру. Впоследствии я очень часто проводил время у М. Н. за рассказами о Ленинграде.

– Хороший город, я вижу! – сказал он мне как-то раз.

– И вы там вдобавок не были! – добавил я. – Это же истинное преступление для человека, связанного с искусством.

– Зато тем больше чести для тебя, – проговорил мой учитель, – так как ты сумел своими рассказами очень сильно заинтересовать нас этим городом.

– Вот именно, – подтвердила М. Ив. – Спасибо, что хоть ты нас ознакомил с Ленинградом.

Это происходило 25 января, а вечером этого же дня мне звякнул Женька, который спросил меня, не надоела ли мне Москва. Впрочем, разговор наш был короток, ибо по радио стали передавать юбилейный концерт из произведений Верди, где весьма крупно фигурировала и «Аида».

В ночь, тут же наступившую после дня 25 января, мы все были разбужены телефонным звонком. Звонила Рая из Ленинграда; она сообщила, что дядя Самуил (ее папаша) выезжает в Москву, так что пусть Лиза будет готова к встрече со своим родителем.

На следующий день Лиза отправилась к Гене, и они совместными усилиями повстречали на Ленинградском вокзале своего отца. Вечером Елизавета вернулась, сообщив, между прочим, что дядя решил воспользоваться случаем, чтобы побыть немного у домашнего очага своего сынишки Гени.

Я ожидал приезда дяди Самуила, как живой весточки из Ленинграда, так как мне очень хотелось свидеться с ним в Москве, вспомнив также наши ленинградские похождения. Лиза рассказала нам со слов дяди, что наши ленинградцы очень довольны моим визитом «прямо без ума» от моей личины. Признаться, уж таких горячих слов я не ожидал из Ленинграда!

– Ты знаешь, тетушка! – распространялась Лиза моей мамаше. – Норочка спит и во сне говорит про него! – И она указала взглядом на меня. – Я тебе говорю! Папа же сказал! Спроси у него!

Что касается меня, я был очень рад такому близкому отношению Трубадур ко мне, но я чувствовал себя все-таки не в своей тарелке, когда Лиза так усердно ораторствовала по сему поводу.

Дядя к нам пришел на следующий день – 29 – го, и мы всей гурьбой радостно встретили его.

Моя родительница, понятно, пожелала сейчас же узнать новости из Ленинграда, но, к моему удовольствию (хотя я чувствовал себя очень неловко в этот момент), дядя прежде всего повторил вчерашнее сообщение о моем пребывании в стенах Ленинграда.

– Единственное, чем Норочка недовольна, – это тем, – сказал он, – что Лева так скоро уехал. Она жалуется мне и просила Раю, чтобы он вернулся. Что ты скажешь на это, а? – спросил дядя у меня.

– Мы с нею крепко подружились, – сказал я.

– Она за тебя мешок с золотом готова отдать, ей-богу! – проговорил дядя. – Поедем в Ленинград, а?

– Поедем, – согласился я. Я, конечно, жалел, что это была шутка.

2 февраля я решил образумиться и вечерком принялся за отделывание своих ленинградских зарисовок. Ясно, что, проделывая это, я вспоминал те места, которые когда-то видел наяву, и теперь созерцал только на бумаге… Жалкое подобие!!!

Я решил действовать по порядку и оживлять рисунки в той последовательности, в какой они появлялись на свет еще в Ленинграде. Вид на Мойку из окна и памятник Петра с Исаакием были готовы еще в Ленинграде, и я приступил к отделыванию панорамы Петропавловской крепости из-под арки.

На следующий день – 3 февраля – грянули морозы, и мы, грешные жертвы свирепых школьных живодеров, обрадовавшись сотрудничеству природы, остались дома. Я воспользовался этим и восстановил на карточке вид Эрмитажа.

Дело дошло до того, что я ударился в живопись даже на уроках. Особенно я творил на нудной истории, так как слепая историчка по своей столетней натуре ни бельмеса не замечала. Прямо чернилами, скрытый от нескромных, а также и скромных взглядов, я выводил некие ленинградские пейзажи, руководствуясь памятью. Надо полагать, что эти творения я сохранил.

Так постепенно появлялись на свет уже отделанными все новые и новые зарисовки.

Дядя Самуил и Лиза уехали домой в Одессу 7-го февраля. Так что с той поры у нас остался лишь один гость – Моникус, который также собирался умчаться в Ленинград к отцу, так как последний его настойчиво вызывал.

Уехал Монька 9-го. Я ему не завидовал, хотя он даже и ехал в Ленинград, так как я знал, что едет он не с теми мыслями и взглядами, с которыми ехал бы туда я. Я поручил ему лишь передать привет Исаакиевскому собору.

В этот же день я побывал у М. Н. Мы разговорились с ним о рисовании. Он и его супруга кровожадно бичевали меня за то, что я бездельник и мошенник, не желаю учиться живописи… Но раз М. Н. в моем взгляде гениальный человек, то он не мог не высказать удивительно оригинальную мысль.

– Я уж, по крайней мере, спокоен за то, – сказал он, – что ты, хотя и не желаешь учиться рисовать, все равно в жизни, наверное, не забросишь это дело.

– Попробует он это сделать, – сказала строго, но шутя, М. Ив. – Тогда к нему у меня не будет пощады.

– А мы сейчас вот что спросим, – проговорил мой учитель. – Скажи-ка, дружок, – обратился он ко мне. – Ты без рисования можешь жить? – Это был дьявольски прямой вопрос.

– Нет! – твердо ответил я.

– Ну вот! Я так и думал! Человек, если он интересуется чем-нибудь, то в каких бы условиях он ни был, не забросит свои стремления к этому. Пусть бы он даже был в крайне неблагоприятных для этого условиях. Были люди, которые рисовали углем и гвоздями на тюремных каменных стенах!.. Некрасов, например, писал стихи во времена особенной нужды настоящей сажей, а все-таки оставить свое дело не пожелал!..

Ясно, что М. Н. был, безусловно, прав.

В подтверждение мнений своего учителя я рассказал ему и М. Ив. о моем списке рисунков на различные интересующие меня темы, которые я мечтаю создать. По-моему, создание такого списка говорит очень ясно, что рисование я не заброшу ни под каким видом и никогда.

Из одного из ответных писем из Ленинграда я узнал, что Нора хотела бы и поэтому очень просит, чтобы я ей нарисовал фигуру Ильича, которую должны будут водрузить на Дворец Советов.

Ради моей любимой маленькой родственницы я не пожелал отделаться таким простым заданием и сам от себя решил прибавить к фигуре вождя весь Дворец, о чем и написал в Ленинград.

Как-то к нам зашла Маня. Мы были очень рады ей, и на наши вопросы она ответила, что все у них живы-здоровы, только Петя уж очень утомляется от долгих занятий, хотя сам он готов просидеть все ночи напролет над интересующими его научными книгами.

Я всегда знал, что Петя истинный школяр! Себя я тоже считаю таким. Учеба такого рода ученикам, как бы они ни учились, надоедает, но, когда дело доходит до встречи с любимым делом, не связанным со школой, то эти же самые смертные, проклинавшие учебники, находят в себе энергию и усидчивость, чтобы заниматься этим близким для себя делом многие часы, не зная устали.

Дело заключается не в одной только школе! Люди могут бездельничать в классах, лениться решать всякие урочные проблемы, но это не значит, что эти жители Земли – опустившиеся лодыри и идиоты. Многие из них, понимающие, что в школе они частенько получают то, что их совершенно не касается и не интересует, то, с чем они не думают встречаться в жизни. А, следовательно, то, что им и не понадобится никогда в жизненном труде; понимающие, что все же, несмотря на все это, они должны по принуждению других, против своих интересов и воли, зазубривать эти части уроков, чтобы, выпалив их учителю, забыть их (т. е. зазубривать их не для себя, а для учителей), должны тратить на них время и энергию, а ведь это сильно удручает и возбуждает сознание: мысль о том, что все это тебе не нужно, никогда не пригодится, и что ты совершенно зря изнашиваешь сейчас свою силу. А это все ведь очень тяжело!

И этим людям приходится под напором других слепо вколачивать совершенно не ценные для себя уроки в свою голову вместо того, чтобы обратить эту всю свою силу и усидчивость на любимое дело, которому думаешь посвятить жизнь и которое поможет тебе жить. Я по себе сужу! Именно поэтому внешкольные занятия по интересующим меня отраслям науки приносят мне больше пользы, чем все эти рабские зубрежки в школе. Я когда-то упоминал слова Горького, а теперь еще раз повторю, что, когда работа есть собственное желание, тогда жизнь легка, но, когда обязанность, то жизнь каторга[83]. Именно поэтому человек, лентяйничавший за партой и не способный и минуты просидеть за уроками, готов ночи отдать близкому и любимому делу.

Конечно, не нужно быть односторонним, нужно знать многое, но, если только это «многое» тебе пригодится впоследствии; а если эти знания до самой смерти твоей не дадут тебе ничего полезного и не смогут быть помощью твоему основному делу, то они тогда и не нужны!!! Но знать только для того, чтобы держать груз в голове, как пустой балласт, и не иметь возможностей применять его – это рабское, тупое преклонение перед наукой. Зачем же тогда человечество имеет лозунг: «Без практики наука не существует!»?

Следовательно, так и выходит, что, скорее всего, личные занятия приносят пользу и желанные результаты, чем обязательные и беспрекословные уроки в школе.

Раз без практики нет науки, то тогда и нечего изучать то, с чем ты не думаешь встречаться в жизни и что тебе совершенно не нужно, что тебя не интересует. В школе же мы получаем такие знания, которые без практики в жизни все равно забываются, а, следовательно, большая часть времени в школах проходит зря.

Единственное, что нужно знать обязательно каждому, это – законы грамматики, арифметики, начальной геометрии и кое-что основное для дополнительного разнообразия из природоведческих наук. С этим мы встречаемся на каждом шагу, когда пишем кому-нибудь письмо, когда стоим хотя бы у кассы, когда желаем отмерить разные расстояния на листе и когда находимся в горах или лесах.

Все же остальные мудрости наук пусть человек изучает раздельно по своему выбору, вкусу, взглядам на будущее и здравому интересу – только тогда все будет целесообразно и не будет лишней траты времени на ненужные знания.

Ведь сколько раз я сам должен был бросать интересующие меня занятия и дела, в которых я с упоением забывал все, в которых я вырастал, жил, чтобы тратить золотое время на надоедливые уроки, знания от которых мне были совершенно не нужны. Я становился несчастнейшим рабом школы; я менялся и принимал придавленный, жалкий, презренный вид… Где то упоение, стремление вперед и творческий блеск в глазах, которые сопровождали меня в интересующих меня занятиях.

С какой жалостью и состраданием я смотрел, возясь с сухими учебниками, на свои оставленные, жаждущие продолжения любимые дела… А я тратил время на мертвые уроки для удовлетворения учителей и школы вместо того, чтобы отдать его на процветание и рост во много раз ценным и дорогим для меня занятиям, которые мне больше нужны, полезны и пригодятся в жизни, чем эти ненавистные страницы учебников. Обязанность уроков угнетает меня, трата времени на них и оторванность от личных занятий частенько – в часы отчаяния – притупляют мои интересы и взгляды; выходит, что от уроков я становлюсь тупой машиной, между тем, как личные занятия действительно по-настоящему учат меня работе, пополняют мои знания и способствуют истинному развитию. Ведь уроки я делаю рабски, лишь бы угодить школе, нимало не интересуясь, как у меня они выйдут – разве это образование?! Разве при таком отношении к делу, при таком положении можно забрать хоть что-нибудь в голову?! Никогда! Это тюрьма!!! То ли дело внешкольные занятия! Вот где я имею свежую голову; вот где готов просиживать часами, искренне раздражаясь оторванностью от дела, когда приходится завтракать, обедать или идти спать… Бывало, я уменьшал порцию, чтобы меньше тратить времени на еду, а иногда и вовсе забывал, что человеку нужна пища, и мои завтраки и обеды оставались нетронутыми!.. Вот при таких отношениях к делу можно только набрать знания, закрепить их в мозгу и научиться применять их на деле в жизни… А почему это у меня так? Да потому что этому способствует сознание того, что все это делается не зря, что эти труды и время не пропадут, что это тебе поможет и пригодится в жизни! Вот это занятия!

И неужели я, сравнивая себя за уроками и за школьными занятиями, буду уважать школу?

А ведь если бы в школах было все целесообразно и соответствовало бы здравому изучению только необходимых знаний для всех, а потом – изучению нужных и полезных знаний для каждого в отдельности ученика, в связи с его склонностями и взглядами на жизненные работы, то разве приходилось бы учителям ставить «плохие» отметки и драть горло на баловавшихся воспитанников?

Не все зависит от учеников! Кое-что зависит и от самого построения учебы в школе.

Я знаю, что здравомыслящий школьник поймет меня. Я не ищу поддержки у вконец отупевших учеников-автоматов, которые, кроме зубрежки, ни черта больше не знают и ни к чему не стремятся, которые рабски и слепо, не сознавая, для чего они так стараются, лезут из шкуры, чтобы получить похвалу учителя и достойную «посредственную» отметку. Я ищу поддержки лишь у настоящих школяров, с полным сознанием и имеющим личные интересы.

Меня часто спрашивают, ради какого дьявола я не отличник. Я обычно в ответ что-то мямлю и толком никогда не отвечаю, ибо наученный горьким опытом, я не даю прямого ответа на подобный вопрос. Раз я критически отношусь к построению учебы в школе, то я не стремлюсь быть отличником, так как школа – не идеал мой, и быть отличником – не моя гордость и не мое удовлетворение; я удовлетворен лишь тогда, когда в своих внешкольных делах я достигаю каких-либо желанных успехов… Вот где я хочу быть деятельным! А в школе с меня хватит и посредственных успехов, так как по своему желанию я не намерен отдавать ей больше времени, чем я ей отдаю по обязанности.

Я больше заинтересован, чтобы больше времени я тратил на свои домашние работы как более ценные и нужные для меня. Лучше для них я уделю это время.

Я выразился сейчас здесь, что, дескать, я не отвечаю на вопрос «почему я не отличник?» потому, что научен горьким опытом. Этот опыт заключается в том, что однажды я имел неосторожность прямо ответить одному из своих собеседников из взрослых на этот вопрос. Он не понял меня и сказал, что я, наверно, просто не в силах быть отличником и потому ссылаюсь на эти доводы. Я не знаю, смог бы я быть отличным учеником, если б захотел, или нет; это решать я не берусь, так как свои силы в школьных рамках я никогда еще по-серьезному не пробовал, а хвалиться или понукать самого себя тоже не очень-то желаю, но, откровенно говоря, этот вопрос меня мало интересует.

Если же и сейчас еще кто-нибудь будет мне толковать о том, что нужно, мол, быть разносторонне развитым и т. д., то я еще раз могу повторить, что для видимости, впустую, бесцельно, для того, чтобы только сказать гордо: «Я знаю!» – и ничего больше – учить не стоит.

Я сторонник разносторонних знаний только в том случае, когда из всех них можно извлечь пользу, применить в жизни и когда они, по крайней мере, дополняют друг друга и взаимно помогают! Видимые же разносторонние знания без применения и пользы от них, это не знания, а дырка от баранки, пустота, ненужный поглотитель рабочего времени. Именно их-то мы большей частью и получаем в школе! Я клянусь, что из всех уроков, проведенных мною в классах, только 1/5, может быть, будет практиковаться в жизни.

Нужно сказать, что Мишка полностью в этом всем согласен со мною. На следующий день – 12-го февраля – он как раз позвонил мне и сразу же начал разговор с совершенно неожиданных слов.

– Левка! Сказать тебе великую истину?! – произнес он таким тоном, будто открыл величайший в мире закон.

– Ну, скажи.

– Сказать?!

– Ну-ну!

– Только что, – сказал он, – мне в голову пришла гениальнейшая мысль о том, что раз существуют такие адские ужасы на земле, как школа, учителя и уроки, то, значит, – все люди сволочи, раз позволяют это.

– Ей-богу, ты прав! – согласился я.

– Честное слово! – продолжал, возбуждаясь, Мишка. – Все на свете сволочи, вот что! Это самая великая истина, которую я знал когда-либо. Я бы взял да и перевешал бы на первой же осине всех подлецов-учителей. Клянусь тебе! А нашу директоршу-скотину, черт ее дери, вздернул бы впереди всех. Вот убей меня, сделал бы это!

– Я бы поступил с ними снисходительно и более милостиво, – сказал я.

– И у тебя есть чувство пощады к этим деспотам? – возмутился Стихиус.

– Той милости, которую я преподнес бы им, они достойны не менее твоей расправы, – проговорил я. – Я бы сначала вдарил бы им по морде по паре здоровых тумаков, а потом бы утопил их в первой же попавшейся луже, если б не попалась мне под руку река.

Нужно сказать, что в тот же день я кончил отделывать зарисовку Казанского собора, так что тогда мне осталось отчеканить последнее творение – памятник Екатерины с Александринским театром позади.

Желая выполнить просьбу Раи, я решил, не дожидаясь финальной картинки, бросить жребий; последний пал на вид Эрмитажа. Я был рад этому, ибо Эрмитаж был один из самых приветливых рисунков, и мне можно было смело отослать его для проверки в Ленинград. Ясно, что это был своего рода и подарок, так что получить обратно я его не собирался.

Как-то в феврале, кажется 16-го, я зашел к Женьке. Мы начали болтать, конечно, о Ленинграде. Я сказал ему, что Рая и Моня хотят переехать сюда, в Москву, и что я, со своей стороны, очень бы желал этого.

– Но тогда ты потеряешь Ленинград! Как же ты сможешь ездить туда, если их там не будет? – спросил Евгений.

– Э-э, голубчик! – проверещал я. – Да если их не будет в Ленинграде, то я и не очень-то уж буду стремиться к нему. Большая ведь часть моей привязанности к этому городу падает на моих ленинградцев. Имей в ввиду!

Затем мы стали распространяться о будущем. Женина мамаша все время уговаривала меня стать художником, а науками заниматься как любителю; на это я ответил, что быть художником по профессии, дополнительно имея дело с науками, во много раз труднее и неудобнее, чем в основном быть научным работником и художником дополнительно. Это простая истина: легче иметь лабораторию и в углу стоящий мольберт с красками как оружие для рисования в свободное время, чем быть художником, обладателем горы альбомов и кистей, имея лабораторию как боковую надобность для проведения свободного от живописи времени. Ведь лабораторию труднее создать, чем приобрести краски. Поэтому всякий ученый может достать краски, но не всякий художник способен приобрести целую лабораторию.

Двадцать второго февраля я неожиданно свалился. Очевидно, меня куда-то занесла нелегкая, и я заразился какой-то особенной, заразной ангиной с сатанински-длинным названием. Я был удивлен, так как обычно не боялся холода, но оказалось, что это ангина не простудная, т. е. не стрептококковая.

Я был безгранично рад своему отпуску из школы и, решив мошенническим образом продлить болезнь, уже подумывал над продолжением моих рисовальных и литературных традиций.

Нужно сказать, что я свой организм считаю достаточно крепким, ибо со всеми страшными болезнями, наподобие малярии и дифтерита, я быстро справлялся и переносил чрезвычайно легко. Дифтерит я, например, перенес в такой слабой форме, что чувствовал себя в течение всей болезни, может быть, даже лучше обычного. Высокая температура была у меня в самый первый день, но потом эта вспышка была подавлена мною…

То же было и с этой ангиной: первые два дня болезнь бушевала, но потом моя взяла, и сразу все прошло; у меня только долго болели десны. Проторчал дома я вплоть до апреля, т. е. полтора месяца, хотя я смело мог выйти в школу и через четыре дня.

В этом только моя заслуга! Будучи отпетым подлецом, я хватался за различные остатки болезни как за поводы к отсиживанию дома и продолжал гнать во все лопатки свои грешные творения в области рисования, литературы и наук, стараясь успеть за время болезни как можно больше, ибо я знал, что с возобновлением ненавистных уроков в школе улетучится и золотое время!

Короче говоря, я был болен лишь только для других, для себя же я был совершенно здоров, как двадцать быков и пятнадцать коров. Мишка, понимая, что я мошенничаю, завидовал мне, но сам все же находился в лапах школы.

Я вставал чуть свет, чтобы лечь поздней ночью. И весь день напролет проводил за столом, забывая все. Я даже не питался, пользуясь случаем, что мамы обычно не было дома; тем более, что голода я не ощущал, так как незаглохшие следы ангины отбивали его от меня.

Частенько мне звонил М. Н., справлявшийся обо мне. Сначала с ним беседовала обычно за меня мама, так как несколько первых дней я не силился отделаться от кровати, но потом, когда я начал уже отсиживаться за столом, я стал беседовать с ним посредством электричества совершенно лично.

Ко мне заходил горловой врач, с которым я даже незаметно очень сдружился. Это был геркулесового сложения мужчина с широченными плечами, высокого роста и в сапогах; рукава халата доходили ему лишь до локтей. Я его в первый раз принял за ломовика, ворочающего горы.

Он лечил мою носоглотку, так как это вечно больное у меня местечко могло здорово распоясаться под покровительством ангины. Он был удивительно чутким и знающим медицину. В общем, он был парень не промах. Фамилия его была, кажется, Паберс; он, очевидно, был уроженец прибалтийских стран – Латвии или же Литвы. Это было видно и по лицу его, грубому, загорелому и несколько кривому.

Меня навещали иногда в свободное от школы время Евгений, Тема и Юрка Трифонов, которого читатель, надеюсь, не забыл еще. С ними я, как отъявленный искуситель и кровопивец, проклинал школу, хвалил и благословлял свободное от нее время, а мои собеседники уныло вторили мне. Я сочувствовал им и предлагал свои лекарства, чтобы им обрести надежду на сближение с кроватью и с домом от принятия ненужных организму веществ. С кроватью можно было бы им покончить в первые же дни, как это сделал я, а с домом – немного подождать. Школа терпеливая – подождет!

Мишка, совершенно убитый нашей школой, от искушения при виде моей свободы и личных занятий, решил меня постращать трудностями, которые меня ждут в школе при нагоне пропущенных уроков. Я мало обращал внимания на эти доводы, зная, что с таковыми я все равно справлюсь правдой или неправдой; скорее всего, даже неправдой, так как мне вовсе не хотелось терять репутацию пройдохи, вылезающего сухим из воды.

Моя мамаша была очень потревожена пропускаемыми мною занятиями и все предлагала мне, чтобы я брал у ребят уроки и занимался дома. Но я не для траты времени на уроки отсиживал дома, а для более жизненных процессов, и поэтому я всякий раз ссылался на несуществующие в действительности аргументы. Плевать мне на школу!

Итак, прежде всего, когда я уже мог принять надлежащее положение, я решил действовать по намеченному мною плану и нажимать больше всего на рисование, ибо у меня было много неоконченных миссий по этой области.

Я отделал последнюю зарисовку из ленинградских картинок – памятник Екатерине – и сразу же покончил с ленинградской серией. Затем (5-го марта) мне пришло в голову воспоминание о просьбе Раи нарисовать им что-нибудь в красках, достойное «повешения» на стене, и я решил сейчас же выбрать тему и приступить к исполнению обещания, пользуясь свободой.

Что значит, когда ты свободен от школы, черт бы ее совсем побрал!!! Вот когда я действовал вовсю! Я просто оживал, когда священнодействовал у стола! Боже, кем я был в эти золотые дни! Счастливым тружеником, забывающим все за свои трудом. Да, бездельничать, пользуясь болезнью, я не мог! Свобода от школы – для меня усиленный труд дома. Только так я мог отдыхать от школьных занятий, забывая в домашнем труде свою связь с партой и классной доской. Ничего не делать – это для меня безвозвратно потерянное время – просто, короче говоря, могила!

Тему для рисунка в Ленинград я выбрал из ленинградской серии зарисовок. Выбор пал на тот самый вид, которым я любовался каждый раз, идя с Норой в детсад или обратно домой из сада. Это была панорама на Исаакиевский собор со всею площадью.

Правда, в случае чего, я мог бы нарисовать для Раи и Мони другую вещь, если эта бы им не пришлась по душе.

Итак, выбрав тему, я решил до начала рождения рисунка как более сложной работы отделаться от более простых деяний, и 7-го числа я породил карандашом второй вид Эрмитажа из серии, чтобы худший оставить себе, а лучший отослать Рае и Моне. Это был своего рода героизм, ибо автору всегда тяжело расставаться со своими лучшими дитятями – творениями.

Я вошел в фазу расцвета, и на следующий же день в несколько часов отделался от Дворца Советов, предназначавшегося для малышки Леоноры. Я добивался, чтобы он у меня вышел полноценной, не халтурной картиной в миниатюре. Делал я его, разумеется, красками, тщательно отделывая все детали, стремясь к полной реальности, правильности и аккуратности. Дворец на карточке был виден с нашей набережной через Москва-реку. Было солнечное туманное утро, и здание, освещенное желтыми лучами с одной стороны, принимало легкий голубоватый оттенок от тумана – с другой. Для оригинальности я нарисовал на набережной стоящих Моню, Раю и себя. Нора же сидела на барьере. Эти маленькие фигурки доставили мне немало труда, пока я добился в них сходства с истинными моими ленинградцами и собою. На мое счастье, все нас на рисунке знающие наших ленинградцев зрители узнавали. Этой группой я изобразил приезд Раи и Мони со своей дочуркой в Москву для обозрения Дворца.

Пыхтя и стараясь над этим маленьким рисунком, я, помня свои ошибки в рисунке Кремля, где я допустил отсутствие воздуха и невольное присутствие ярких декоративных красок, от чего рисунок оказался только архитектурным, но не художественным, я постарался учесть все это в моем Дворце, чтобы сохранить в нем архитектурность, но в то же время сделать его и чисто художественным, т. е. таким он действительно может выглядеть наяву, а не на сцене или на стандартном плакате. Это было трудно, и, хотя этот рисунок предназначался маленькой Трубадур, но я не мог схалтурить в нем, ибо, если я взялся за что-нибудь, то должен был исполнять это добросовестно и полностью.

Таким образом, я отделался от заказа Раи насчет присылки одной из зарисовок серии и заказа маленькой Леоноры. Я был удовлетворен и ликовал!

На следующий день – 9-го – я решил взяться за оставленную мною еще давно серию о нашей церквушке и принялся оканчивать вид церкви из кухонного окна.

Рисунок этот, как известно, сложный, и я рассчитывал доделать его в пару дней, но я до того увлекся и разошелся, что к вечеру он был полностью готов. В пылу труда я даже не замечал времени, и окончание рисунка было для меня удивительно неожиданным и внезапным. Ура! Я окончил его за один день. Наконец-то я видел теперь его готовым!

Вечерком я раздобыл опрятный конверт и для сохранения опустил в него и Эрмитаж, и Дворец. Там они ждали своего отправления в Ленинград.

Теперь я смело принялся за создание собора. Его я делал не таким, какой подарил М. Н. Тот был виден с другого места и летом, а этот – через всю площадь и под снежным покровом.

Я трудился над ним ровно три дня. Рисунок был очень большой, на большом листе бумаги, очень трудным и сложным со всех сторон – и с художественной, и с архитектурной. Я даже ночами спать не мог, так как вечером с сожалением шел на боковую, ночью искушался всякими сновидениями, связанными с рисунком, стремясь скорее его продолжить, а, проснувшись, еще не дожидаясь рассвета, продолжал рисовать при настольной лампе.

10-го числа я сделал рисунок в карандаше и раскрасил небо, землю и верхний этаж направо стоящего дома, с белыми колонками по бокам окон, известного читателю по моим ленинградским записям.

11-го числа я окончил этот дом и раскрасил гостиницу «Астория», не забыв даже повесить на ней почтовый ящик, в который я когда-то опустил открытку для М. Н. и М. Ив. Вечером я раскрасил еле видневшиеся в снежном тумане части панорамы вида на город, находящейся за собором и видневшейся по его бокам, и даже успел начать красить само здание Исаакия.

В этот день ко мне позвонила Маргарита, спрашивающая, чего ради я не наведываюсь в школу. Я и сказал ей самым простым образом, что я где-то подцепил какую-то чертовски выгодную ангину, и, сидя дома, упиваюсь рисованием. Она сказала, что мне весьма выгодно и даже нужно отсиживаться дома, раз я не теряю время. Я, конечно, уверил ее, что всеми силами оттяну приход в школу.

– И я так и не узнаю, что именно ты делаешь? – спросила она.

– Да тут нет ничего преступного у меня, – ответил я. – Сказать-то, пожалуй, могу. Просто я запечатлеваю то, что видел в каникулы в Ленинграде.

– Ну, конечно, ты рисуешь Исаакиевский собор?

– Понятно, а что же еще!

– И я его не увижу никогда?

– Ого! Чего захотела! Нет уж, дудки! Я привык свои вещицы побольше оставлять в покое.

– Ну-у! Это чрезмерная скромность! – запротестовала она.

– Можешь там рассуждать, как угодно, – ответил я.

– Да чего ты взбунтовался? – удивилась она. – Пожалуйста, не груби только!

– Да потому что я знаю, что ты большая мошенница и не хочешь мне дать прочесть свою статью об «Аиде», с которой канителишься уже черт знает сколько времени. Я бы со статьей на подобную тему не возился бы уж так долго, а начеркал бы ее за один раз. Ведь это же «Аида»! Понимаешь или нет?

– Ну, а как бы у тебя получилось, если бы ты спешил?

– Ошибаешься! Я ее бы написал за один раз не ради спешки, а ради близкой для меня темы, которую я мог бы исчерпать с запоем без отрыва.

– А я ее тебе и не дам, пока не окончу, – сказала она.

– Это понятно, – согласился я.

– А если дам, покажешь тогда Исаакий?

– А при чем тут твоя статья?! – удивился я.

– Я очень хочу видеть, на что ты тратишь время, – добавила она. – Мне интересно, чтобы оно у тебя не уходило зря.

– Как бы ты еще не разочаровалась, – предупредил я. – Что ты так в этом заинтересована? Уж не ожидаешь ли увидеть в Исаакие репинскую картину?

– Я ничего не ожидаю, но я тогда способна буду подумать, что ты меня просто обманываешь и что никакого Исаакия у тебя нет. Мало ли что ты мне можешь наговорить в трубку. Проверить-то я не могу, тем более, если ты отказываешься мне его показать.

– Ты тоже, я вижу, разбушевалась, – усмехнулся я. – Но можешь, конечно, и не верить. Я от этого лично не понесу убытков. Мне просто нет смысла для каждого желающего тревожить плоды своих трудов. Я вообще не охотник широкого распространения их.

– Значит, ты эгоист!

– Хорошо! Пусть эгоист, подлец, бандит, мерзавец! Пусть мошенник! – меня это все мало задевает.

– А ведь это нехорошо!

– Ну и чересчур стараться тоже не следует! – ответил я. – Совать в глаза свои творения, как бы они плохи или удачны ни были, каждому желающему встречному тоже не очень-то хорошо. Все прекрасно, да в меру!

– Ты уж совсем с ума сошел! – сказала она. – К чему это упорство?!

Страницы: «« ... 1011121314151617 »»

Читать бесплатно другие книги:

«Добро должно быть с кулаками» – эту истину российский студент Пашка Чернов усвоил с детства. И не п...
Эта книга была закончена незадолго до гибели Бориса Немцова его личным пресс-секретарем. Борис Немцо...
Исай Кузнецов (1916–2010) – прозаик, драматург, автор киносценариев “Достояние Республики”, “Москва ...
В этой книге вы не найдете описания конкретных технологий, алгоритмов и языков программирования – це...
Подлинная мудрость индийских гуру – в каждом слове врача и Учителя Ранжита Моханти. В книге он расск...
В альбоме представлены выдающиеся произведения русского изобразительного искусства XII – начала XX в...