О Набокове и прочем. Статьи, рецензии, публикации Мельников Николай
Лолита. Именно к ней должен проникнуться дружелюбием хороший читатель. Американские читатели в основном видят в ней несносную девчонку, но все же их жалость вызывает не кто иной, как Лолита. Это довольно трогательно.
Кто же испытывает истинную страсть — ваш герой или Лолита?
О страсти бедной Лолиты нам известно совсем немного, но именно моего героя обуревает чувственное пламя, буря эмоций, а потом, в конце, это уже любовь — любовь, скажем так, человеческая и божественная. Мой герой отрекается от своей страсти, но, хотя Лолита уже не нимфетка, теперь она — любовь его жизни.
Можно ли сказать, что среди писателей в Соединенных Штатах вы стоите особняком?
Иногда я слышу далекое эхо, слабые отзвуки Набокова, но редко. Это трудно признавать, но я не создал школы.
РОБ-ГРИЙЕ: Представьте себе, я тоже!
Правда ли, что, сочиняя, вы многое черпаете из своей памяти, которая, говорят, превосходна?
Да, но не во всем. Моя память очень цепкая в отношении игры света, предметов и сочетаний предметов… К примеру, на станции стоит поезд, я смотрю в окно и там, на перроне, вижу камушек, вишневую косточку, обрывок фольги — я вижу их во взаимном расположении так ясно, что кажется, будто они не изгладятся из моей памяти никогда. И все так просто забывается: забываешь даже, как на это смотрел. Но как все это вспомнить? Наверное, связав с чем-то другим.
РОБ-ГРИЙЕ: Помните дневник Кафки, заметки о поездке в Райхенберг, где он пишет лишь о подобных вещах? «Я увидел человека, чуть подавшегося вперед, перед ним стоял стакан», или же: «Рядом с дверью лежал камень». Он только это и замечает. Так любопытно.
Это и хочется вызывать в памяти, своеобразные ориентиры. Мне кажется, это один тип людей, а есть еще другие, те, кто любит «большие идеи».
Какую из своих книг вы считаете лучшей?
Есть три книги, которые я бы поставил рядом: «Лолита», наверное, лучшее из того, что я написал. Есть еще роман под названием «Дар». И еще один, «Приглашение на казнь». Эта книга только что вышла в Англии. Я написал ее по-русски, в тридцать лет.
Вы пишете регулярно?
Нет.
Вы придерживаетесь определенного распорядка в работе?
Нет. Я пишу в кровати, я пишу на «справочных карточках».
Вы пишете и по-английски, и по-французски?
По-английски. По-французски я написал только несколько коротких вещей.
Перевод Марка Дадяна
Октябрь 1959
Интервью Анн Герен
Отец Лолиты оставляет нимфеток ради Пушкина и Роб-Грийе
Во Франции, как и повсюду, «Лолита» пользовалась большим успехом. Вы его ожидали?
Когда автор пишет книгу, у него есть определенный замысел этой книги. Успех содержится в этом замысле: если книгу пишут, значит, ее хотят издать. Если ее намерены издать, значит, хотят, чтобы ее прочли. И прочли многие. Как раз для того, чтобы она имела успех. Успех идет рука об руку с книгой. Это один из элементов самой книги.
Я должен признаться, что «Лолита» — моя любимая книжка. Среди десятков романов, написанных мною по-русски и по-английски, я предпочитаю именно этот. Я подумал: в разных концах света есть немало хороших читателей, а раз так, книгу прочтут. Но я представлял себе, что она выйдет в сокращенном виде, ограниченным тиражом, предназначенным для нескольких книжников-эрудитов.
Я также предполагал, что ее запретят в Соединенных Штатах. Ведь то, что ее запретили в Англии и Австралии{73}, в порядке вещей. Однако весь парадокс в том, что ее разрешили в Соединенных Штатах и запретили во Франции{74}!
С тех пор промах загладили.
Да, полностью загладили.
Какого рода успех сопутствовал «Лолите» в Соединенных Штатах?
Художественный и философский. Ни в коем случае не скандальный успех. Как ни странно, американцы не причислили «Лолиту» к книгам того рода, которые следует держать подальше от любопытных глаз. Молодые люди читали ее так же, как читают все остальное. Затем они разыскивали меня — студенты, школьники, — и говорили: «Вот экземпляр «Лолиты». Я хочу подарить его папе на Пасху, маме на Рождество, не могли бы вы подписать его, господин Набоков?» Экземпляры я не подписывал, но главное тут — в их поступке. Потом и папа читал, но ко мне уже не обращался. Пример другого рода: религиозные объединения наперебой просили меня выступить с лекциями по «Лолите». Чего я не делал. И кроме того, со всех концов света я получил письма читателей, которым книга полюбилась и которые судят о ней с тонкой проницательностью.
Многие ваши читатели восприняли «Лолиту» как потрясающую историю любви, взятую из жизни. Это входило в ваши планы?
В «Лолите» есть какая-то полнота, наполненность до краев, как в яйце, что-то гармоническое. Мне кажется, что писатель рассматривает свою книгу как некий рисунок, который он желает воспроизвести, и я полагаю, что мне удалось достаточно точно воспроизвести этот рисунок. Все контуры на месте, и все детали целы. В одно прекрасное мгновение я подумал: «Ну, теперь все, мне больше нечего добавить». Кажется, впоследствии я убрал кое-какие странички то тут, то там; какие-то длинноты. Но книга сочинилась. Я трудился над ней урывками многие годы, ибо занимался другими вещами: лекциями в Корнеллском университете и другой книгой, научной работой о творчестве Пушкина, которая отняла у меня десять лет (чуть было не сказал сто лет…). Так что писал я «Лолиту» исключительно на вакациях. Мы с женой объездили Америку, всю Америку, все мотели. Мы гонялись за бабочками в Скалистых горах, и когда лил дождь или было пасмурно, и если я не падал с ног от усталости, я располагался в нашем авто на приколе у каюты мотеля и писал. Одну страничку, другую страничку и, если дело спорилось, продолжал.
Неужели вы писали в машине?
Да, я пишу от руки на карточках, которые у нас называются index-cards.[3] Пишу карандашом. Моя мечта — всегда иметь остро отточенный карандаш. Первый черновик я затем переписываю чернилами на обычной бумаге. А потом жена перестукивает это на машинке. Я ничего не умею делать руками. Даже водить машину.
Разве не вы утверждали, что ловите бабочек?
Ну да, разумеется, вот единственное, что я умею! Когда я начинаю препарировать, расчленять какую-нибудь бабочку, дабы рассмотреть ее хорошенько под микроскопом, в этот миг ни с того ни с сего в моих руках просыпается утонченность, а в пальцах ловкость, и я могу творить ими чудеса. Но бабочками дело и ограничивается. Затем руки сызнова превращаются в, как говорят англичане, all thumbs,[4] руки-крюки.
Вы часто вносите исправления в то, что пишете?
Все время. Именно поэтому я пишу сперва карандашом: можно взять ластик и что-то поправить. Слова в процессе сочинительства не текут у меня сплошным потоком. Дело идет со скрипом, с мучительным трудом. Написание письма, даже почтовой открытки занимает у меня часы. Я не знаю, как это делается.
Откуда такое имя — «Лолита»?
Все начиналось с Долорес. Очень красивое имя, Долорес. Имя с длинной вуалью, с текучими очами. Уменьшительное от Долорес — Лола, а уменьшительное от Лолы — Лолита. А знаете, где есть Долорес? Только что мне вдруг вспомнилось: в «Монте-Кристо». Я его читал, когда был маленький.
Не встречалась ли тема «Лолиты» и прежде в ваших книгах?
Так утверждают критики: дескать, то тут у меня девочки, то там очень юные девочки, быть может, слегка распущенные… Я не знаю. Скоро я выпущу книгу в издательстве «Галлимар»{75}, там есть одна любовная история из детства. Я рассказываю о девочке, с которой познакомился на пляже в Биаррице. Мне было 10 лет, ей 9. Это была совершенно платоническая любовь. Видеть в ней первую Лолиту нелепо.
Не вы ли придумали слово «нимфетка»?
Да, я. «Нимфа» уже имелась. И Ронсар, любящий латинские уменьшительные суффиксы, воспользовался словом «nymphette» в одном из сонетов{76}. Но не в том смысле, в каком употребил я. У него речь шла о нимфе, которая была мила.
Про вашу такое не скажешь. И все-таки вы были довольно жестоки с Лолитой.
Да. Но в то же время это очень трогательный персонаж. К концу книги читателю вместе с автором становится жаль ее, бедняжку, приносящую себя в жертву на алтаре мотелей.[5] В этом много печали. Она вышла замуж за бедного паренька, за некоего Скиллера, и в этот самый момент Гумберт Гумберт понимает, что любит ее и что на сей раз его любовь настоящая. Она уже не такая хорошенькая, она уже не столь грациозна, она ждет ребенка, и вот теперь-то он ее любит. Начинается главная любовная сцена. Он говорит ей: «Бросай мужа и переезжай ко мне», а она не понимает. Для него это все та же Лолита, и он любит ее очень нежно. Отнюдь не с той нездоровой страстью. А потом она умирает. Уже в предисловии я упомянул некую миссис Скиллер, которая скончалась в одном крошечном поселении на Аляске под названием Grey Star (Серая звезда). Речь идет о ней, но коль скоро читатель не подозревает, что она выйдет замуж и возьмет фамилию Скиллер, то он пребывает в неведении. Тем не менее все уже здесь plant, как выражаются американцы. Лолита мертва, поскольку книга опубликована, а ее смерть была условием публикации. Все это стоило мне кровавых слез. Все эти мелкие детали. Безумно сложно сделать книгу, которая была бы внутренне убедительна от начала до конца.
Вы пишете что-нибудь еще в настоящее время?
Да, огромный труд, работу о Пушкине — я о ней упоминал. В пяти томах. Рукопись только-только завершена и находится на руках у нью-йоркских издателей из Random House и Morning Press. В настоящее же время я немножко передохну, поболтав с вами о том о сем, а потом сяду писать другую книгу. Скорее всего, очередной роман.
На какой сюжет?
Нет, об этом я не могу вам поведать. Как только начинаешь рассказывать о таких вещах, они умирают. Как при метаморфозе: превращения не происходит, если за ним наблюдают.
Все были восхищены мастерством, с которым написана «Лолита». Как вы считаете, то, что вы владеете тремя языками — русским, французским и английским — как-то повлияло на стиль романа?
Я люблю слова. Да, я хорошо знаю три эти языка, эту troika, три эти лошадки, которых всегда запрягаю в свою повозку. Моей кормилицей и первой нянькой была англичанка. Потом появились гувернантки-француженки. В ту пору я, разумеется, постоянно общался и на русском. Затем было семь или восемь английских гувернанток, учитель-англичанин, а также учитель-швейцарец.[6]
Царское воспитание!
Скорее, в духе Руссо. Дома мы разговаривали на трех языках. Однако за столом, когда подавали три наших слуги, мы, чтобы те не поняли, переходили на французский или английский.
Позвольте задать вам нескромный вопрос: на каком языке вы думаете?
Разве думают на каком-то языке? Думают скорее образами. Это та самая ошибка, которую, на мой взгляд, совершил Джойс{77}, то затруднение, которое он так и не смог преодолеть. К концу «Улисса», в «Поминках по Финнегану» словесный поток, без знаков препинания, пытается соответствовать некоему внутреннему языку. Однако люди таким манером не думают. Словами — да, но также готовыми оборотами, клише.Ну и, само собой, образами; слово растворяется в образах, а затем образ выдает следующее слово.
В чем, по-вашему, суть различий между этими тремя языками, тремя инструментами?
В нюансах. Если вы возьмете слово «framboise», то по-французски малина алого, подчеркнуто ярко-красного цвета. В английском слово «raspberry», пожалуй, тускло-блеклое с, может быть, слегка коричневатым либо фиолетовым оттенком. Цвет довольно холодный. В русском же вспышка цвета — «малиновое», слово ассоциируется с чем-то блестящим, с весельем, с перезвоном колоколов. Как все это передать в переводе?
В «Лолите» вы показали Америку в довольно-таки сатирическом разрезе.
Вероятно. Но это всего лишь макет Америки, а я бы мог построить любой другой. Я сделал ту Америку — причудливую, занимательную, — какая мне по душе, и заставил персонажей действовать в ее садах и горах, которые воссоздал сам или, точнее, выдумал. Что же касается мыслей, каковыми я снабдил Гумберта Гумберта, то они вполне заурядные. Мысли профессора средней руки. Не мои мысли.
Судя по его виду, он глубоко потрясен скандальной стороной своего любовного приключения. Тогда как автор, похоже, держит дистанцию, занимает ироническую позицию, наблюдая за всей той драмой, какую переживает Гумберт Гумберт в запутанных отношениях с Лолитой. Или это неверно?
Я не занимаю никаких позиций. Это его неприятности. От них он и погибает. Можно сказать: в сущности, вот она, мораль, вот он, жандарм нравственности, возникающий под занавес книги. Но вместе с тем… он должен был умереть. Иначе книги бы не было.
Более того: Гумберту Гумберту не посчастливилось оказаться в том месте, где он вполне мог быть. В штатах вроде Техаса или Миссисипи разрешается жениться на девочках 11 лет. А вот об этом мой простофиля понятия не имел!
Как же так вышло, что вы об этом ни словом не обмолвились?
Пророни я хоть слово — и книги бы не было!
Что вы на самом деле думаете об Америке?
Это страна, где я дышал полной грудью.
Не довелось ли вам страдать от того, что принято называть американским материализмом?
Никоим образом. Там, как и везде, есть свои зануды и интересные личности, свои филистеры и порядочные люди. Все общества материалистичны. И были таковыми еще тогда, когда писали гусиными перьями и присыпали сохнущие чернила песком.
Вы вернетесь в Россию?
Нет. Никогда. С Россией покончено. Это сон, который мне приснился. Я придумал Россию. Все кончилось очень плохо. Вот и все.
Вы много читаете?
Да. Слишком. Две или три книги в день. А после все забываю.
Вы читаете романы?
Когда я работал над книгой о Пушкине, я перечитал всю французскую литературу до Шатобриана и всю английскую литературу до Байрона. Я читаю быстро, однако ж это чтение заняло уйму времени. Например, «Новая Элоиза». Я прочел ее в три дня. Потом я чуть не умер, но все-таки прочитал.
Я также прочел аббата Прево. «Манон Леско» просто превосходна. Вот вы говорили о любовных историях… «Манон Леско» из тех книг, от которых морозец по коже — он вам знаком, этот холодок?.. Одна маленькая скрипичная нотка, долгие рыдания…{78}
Как вы полагаете, пишут ли еще сегодня любовные романы?
Пруст…
Я хотела поговорить о современниках.
Мне было двадцать, когда умер Пруст. Для меня он современник. Но возьмите «Ревность» Роб-Грийе{79}: вот прекрасный любовный роман. Одна из самых поэтичных из мне известных книг, от нее возникает тот легкий озноб, о котором мы говорили.
Правда?
Да, самый значительный любовный роман после Пруста. Но не будем обсуждать современников, поскольку эти бедняги еще не умерли.
Да, и не стоит убивать их до срока. Вам понравился Жид?
Не особенно. Есть вещицы очень добротные, «Подземелья Ватикана». Но чем больше его читаешь, тем он докучнее. Он не знал жизни. Он совершенно не знает людей. Пожалуй, лишь описание маленьких арабов не слишком плохо… Некая разновидность засахаренных фруктов…
Вы посещаете театры?
Я неплохо знаю драматургию Скриба{80}, где в первом акте с мебели стирают пыль… А в молодости я очень любил пьесы Ленормана{81}. Их еще дают?
Нет.
Увы, увы! До чего же они были прекрасны, до чего поэтичны. Я не часто хожу по театрам. В последний раз я там был в 1932-м.
А кино?
Есть же телевидение. Посмотреть какой-нибудь фильм Хичкока — дома ли, вне дома — в сущности, разве не одно и то же?
Вас интересует, что за фильм собираются снимать по вашей книге?
Знаю только, что там будет премиленькая Лолита с весьма хорошо развившимися формами. Но это все, что мне известно.
Зачем вы приехали в Европу?
Отдохнуть и повидаться с кое-какими друзьями или родственниками. У меня есть сестра{82}, которую я не видел с 1935-го, она живет в Женеве, и я собираюсь с ней встретиться. У меня также есть брат{83} в Брюсселе.
В каком году вы покинули Европу?
В 1940-м, на «Шамплене». Прелестный корабль, шедший зигзагами, наверняка чтобы избежать встречи с субмаринами. Это было его последнее путешествие. Вскоре его все-таки потопили. Жалко.
Что изменилось в Европе за эти двадцать лет?
Автомобили. А так почти ничего. Да, еще появилось гораздо больше ванных комнат.
Перевод Александра Маркевича
Октябрь 1959
Интервью Жану Дювиньо
Место действия: холл «Континентам». (…) Я присоединяюсь к Набокову в «зимнем саду», где, как у Пруста, полно орхидей каттлея. Неподалеку от нас упитанная дама читает газеты на неизвестном языке, издавая еле слышное урчание.
А вот Набоков совсем даже не похож на свои фотографии, он более подвижный, более нервный и менее толстый. За стеклами очков в глазах веселый интерес, почти никакой мечтательности, взгляд внимателен, но не назойлив. Я говорю ему, что еще до того, как он прославился со своей «Лолитой», у него имелись поклонники во Франции. Те, кто прочли «La Course du Fou»[7], «La Mprise»[8] и «Истинную жизнь Себастьяна Найта», знали о существовании писателя вне школ и жанров, который придает новую форму тому, что Бодлер назвал бы modernit[9]. После «смерти Искусства» в ответ на «смерть Бога», после разочарования, последовавшего за скороспелым и несчастливым браком между романистами и социально-политической реальностью, искусство Набокова воспринималось как удар бича: юмор, сверхинтеллектуальность и дистанция между сюжетом и сознанием романиста открыли совершенно новый путь.
Писатель, — говорит мне Набоков, — должен оставаться за пределами создаваемой им условности: не вне собственного творчества, но вне жизни, в ловушки которой он не должен попадаться. Короче говоря, он словно Бог, который везде и нигде. Это формулировка Флобера{85}. Я особенно люблю Флобера… Мне давно известно, что во Франции имеются «стендалисты» и «флоберисты». Сам я предпочитаю Флобера. В «Истинной жизни Себастьяна Найта» я хотел, как нетрудно заметить, написать сатиру на биографические романы, на все эти «несчастные жизни Рембо» и прочую белиберду! Это позволило мне сохранить дистанцию между мной и моим персонажем. Я не равен моему персонажу. В сущности, когда пишу, я придумываю самого себя… Есть мой персонаж, персонаж-рассказчик и порой две, три, четыре серии других планов. Это вполне сравнимо с тем, что происходит в современной физике: я длаю рисунок мира, и он вписывается в некую вселенную…
В статье, опубликованной в «Нувель ревю франсез» в 1939 году, Сартр, говоря об «Оплошности», объяснил причину этой удаленности романиста от сюжета вашей оторванностью от корней, вашим положением эмигранта.
Полагаю, что он ошибся. Почвы я не терял. Даже если бы в России нежданно-негаданно не случилось революции, я жил бы во Франции или Италии. Моя либеральная в политическом плане и космополитическая семья приучила меня жить в интернациональном климате, где французский и немецкий[10] языки занимали то же место, что и русский. В отличие от Бунина, представителя традиционной России, я таковым не являюсь. Я чувствую гораздо более тесную связь, например, с Кафкой… На самом деле я очень близок к французской литературе, и я не первый русский писатель, который в этом признается!
К нам подсаживается мадам Набокова, необычайно изящная женщина с ослепительной улыбкой. Она тоже думает, что ее супруга более всего можно сравнить с французскими писателями, которых он много читал в свой парижский, довоенный период. Именно она переводит разговор на «Лолиту»…
Это ни в коем случае не социально-сатирический роман, — говорит Набоков, — как утверждали некоторые американские критики. Я родился не в Америке и не знаю всех аспектов американской действительности, так как же я могу написать на нее сатиру?! Мне это даже в голову не приходило… Я мысленно представил Лолиту маленькой американской девочкой вроде тех, какие там встречаются, но я никогда не был с ней знаком! Критики не поняли, что «Лолита» в глубине своей произведение нежное, по-своему пронизанное добротой. В конце Гумберт догадывается, что разрушил Лолитино детство, и поэтому страдает. Это роман, вызывающий сострадание… Гумберт перепутал патологию любви с человеческой любовью и мучается угрызениями совести. И тогда-то понимает, почему пишет книгу.
Быть может, им движет нечто бодлеровское или достоевское? Человек, который унижает тех, кого любит, и любит тех, кого унизил…
Только не Достоевский, нет уж, — уверяет Набоков. — Мне совершенно не нравится Достоевский. По-моему, он просто журналист…
Дени де Ружмон{86} сравнил «Лолиту» и «Доктора Живаго», увидев в двух этих книгах (которые он сопоставил с «Человеком без свойств» Музиля) новую версию западной любви. Вас устраивает сравнение с Пастернаком?
Я не в восторге от «Доктора Живаго»{87}… По сути дела, Пастернак путает советскую революцию с либеральной революцией. Некоторые из поведанных им историй лживы; например, бегство министра либерального правительства Милюкова. Милюков бежал из России, потому что его преследовали.[11] Как бы там ни было, «Доктор Живаго» не вполне художественное произведение.
Можно задаться вопросом: а не соответствует ли ваше искусство, эти навязчивые репризы писателя о творчестве и творчества о писателе, эта двойная игра, этот юмор — той реальной ситуации, в которую человек часто попадает на протяжении тридцати лет?
Не люблю привязывать произведения искусства к окружающей действительности. Тот факт, что я был вынужден писать книги на неродном языке и поселять своих героев не в той среде, где вырос сам, не имеет никакого отношения к тому, что я хочу сказать и что с тем же успехом сказал бы, не случись советской революции.
Перевод Александра Маркевича
Январь 1961
Из интервью Анн Герен
Сейчас Владимиру Набокову 61 год. (…)
Не по-зимнему жаркая Ницца лениво раскинулась на берегу. Воскресный день на Английской набережной. За одним из этих унылых фасадов (кондитерская 1900), в княжеском, но скромно меблированном апартаменте остановился Владимир Набоков, pater familias[12] (взрослый сын исполинского роста — бас в Милане; и сдержанная элегантная супруга с убеленными сединой волосами); бывший преподаватель европейской литературы (Гарвард и т. д.); знаменитый романист («Лолита»), а теперь еще и мемуарист («Другие берега»).
В данный же момент он смеется. Он носит пенсне на черном шнурке. И смеется. С каждым приступом смеха голос повышается на октаву, трясущееся от хохота лицо морщится, и пенсне падает. Набоков подбирает его и начинает заново.
Я совсем не умею говорить, — сообщает он вместо вступления. — В мою бытность преподавателем я писал все свои лекции заблаговременно. Без записей я был как без рук. Как-то раз я должен был рассказывать о Достоевском, которого не люблю…
Простите…
…Которого, как я сказал, не люблю. Это журналист: он не творил, у него не было времени. Он писал, как Ричардсон и Руссо (коими вдохновлялся), сентиментальные романы, предназначенные для молоденьких девушек (sic!), которые, однако, нравятся также и молоденьким мальчикам. (Смеется.)
— «внучки собак Антона Чехова».
Не следует ли здесь задать традиционный вопрос о «русском начале в вашем творчестве»? Но разве не сам Набоков написал в мемуарах, что связан родственными узами с великой русской литературой только по линии своей собачки
…словом, я хотел развенчать Достоевского. Но по ошибке захватил лекцию о Чехове. Тогда я стал заикаться, запинаться… и заговорил о Чехове.
Которого вы любите?
О да. Уж он-то по крайней мере не плодит общие идеи. Ненавижу общие идеи. Посему ни разу в жизни не подписал ни одного манифеста и не был членом ни единого клуба. Кроме теннисного. (Еще сегодня утром, скинув пиджак, он выиграл партию.) И коллекционеров бабочек.
Мастером этого искусства он стал еще в детстве. Потом произошла революция. (…) О революции, столь круто изменившей его жизнь, Набоков упоминает в мемуарах вскользь (но резко). Стараясь ее не замечать?
Была лишь одна русская революция, — говорит он. — Февральская, которая привела к власти Керенского. (В его правительстве отец Набокова был министром без портфеля.) Что он нам дал, этот коммунизм? Хорошо организованную полицию. Но и при царях дело уже было поставлено с размахом: слуги моего отца служили в полиции. Одного из них, подслушивавшего у дверей, разоблачили. И он, рыдая, бросился отцу в ноги.
И что сказал ваш отец?
«Дай же ему чего-нибудь выпить» или что-то в этом роде…
Набоков медленно говорит на безукоризненном французском, который изучал еще в Санкт-Петербурге и Париже, где написал («на чемодане, положенном плашмя на биде, в ванной комнате — единственно пригодном для жилья помещении») роман «Истинная жизнь Себастьяна Найта»).
Вы сменили столько стран, а сами изменились?
В мыслях нет. И даже в стиле. (Я грамотно писал на нескольких языках, даже если славянская душа иногда разрывалась.) Изменились только словари. Единственно, что было очень трудно — перейти от «Литтре» к «Уэбстеру».
А как эта смесь культур повлияла на ваше творчество?
Слабо. Уже к моей русской культуре примешивались многие другие, особенно французская. Нет, учителей у меня не было, но некоторое родство я признаю — например, с Прустом…
Но эти вопросы совсем не интересуют моего собеседника. Он снова развеселился настолько, что это грозит положить конец нашей беседе. Сменим-ка тему.
Название «Другие берега»…
…начало стихотворения Пушкина — романтического, в духе Ламартина, где поэт вновь видит озеро своей молодости.
Набоков пишет: «Ностальгия, которой я питался все последние годы, является гипертрофированным чувством утраты детства». (Более всего за эту утрату он на дух не выносит большевиков.) В мемуарах он делит свою жизнь на три периода по двадцать лет в каждом: теза (детство), антитеза (изгнание в Англию, Францию и Германию), синтез (Соединенные Штаты).
Вынужденный неоднократно переезжать из одной страны в другую, Набоков, как кажется со стороны, озабочен лишь тем, какое влияние это оказывает на его искусство. А точнее, на его технику: языки, стиль, слова, вплоть до букв — разговор все время крутится вокруг этого.
Оригинальное название моих воспоминаний — «Conclusive Evidence» («Убедительное доказательство»). Дело не в том, насколько оно убедительное. Но уж больно приглянулись мне два «v».
В первую голову он, этот Набоков, лингвист и чувственник. Необыкновенно зорким своим глазом заметив цвет (желтый) моего блокнота, он предположил, что тот принимал солнечную ванну. Для «Лолиты» он «нашел ненаходимую книгу» о «Размерах девочек»…
Не мог же я в самом деле раздеть одну из них, чтобы измерить объем бедер!
Как? Вы не были знакомы с Лолитой?
Когда я писал книгу, никаких Лолит в помине не было. (Теперь их встречаешь повсюду.) Наибольший интерес для меня представлял феномен навязчивой идеи. (Кстати, случай Гумберта, каковой я тоже придумал, подтверждают проштудированные мной статистические данные.) А также прямо-таки научная проблема: как описать его болезненную страсть?
Вы могли бы подыскать что-нибудь другое, более нормальное…
Конечно. Кататься на велосипеде интересно. Но кататься на нем без рук, без шин, без колес еще лучше, поскольку так оно труднее.
Общественное возмущение вокруг «Лолиты»? Самого автора скандал… возмущает. Так что же, «Лолита» прежде всего роман сатирический?
Ничего подобного! Это очень нежная книга. Карта Страны Нежной любви{89} внутри Соединенных Штатов. (И он с текстом в руке читает мне дифирамбические описания пейзажей.) Моя Америка — вымысел, некий макет.
Тем не менее, множество людей ее узнали.
Это не входило в мои планы.
Тогда что же такое «Лолита»? Безнравственная книжонка? Набоков сие отрицает.
Напротив. Там есть высокоморальная мораль: нельзя причинять зло детям. А вот Гумберт это зло причиняет. Можно как-то оправдывать его чувства к Лолите, но не его извращенность…
Как будто я слушаю проповедь…
Здесь природа на стороне Церкви… Увы!.. Лолита жертва, а не маленькая распутница. И потом, разве же я недостаточно показал, как все это дурно, коли дал Лолите мертвое дитя?
И все же, в конце…
Гумберт предстает более чистеньким, не так ли? Добрый читатель должен ощутить пощипывание в уголке глаза (Набоков стирает воображаемую слезинку), когда Гумберт дарит деньги своей повзрослевшей и неверной Лолите.
Я произношу слово «порнография». Набоков выходит из себя.
Вы маркиза де Сада читали? Про те оргии? Все начинается с одного человека, потом их пять, потом пятьдесят, а потом они зазывают садовника. (Раскатисто смеется.) Вот где порнография: количество без качества. Это банально, это не литература.
Пауза. Он продолжает: «Интенция искусства всегда чиста, всегда моральна… Я ненавижу маркиза де Сада».
Самая же яростная из набоковских антипатий направлена на Фрейда, этого, как он выражается, «венского шарлатана».
A disgusting racket.[13] В психоанализе есть что-то большевистское: внутренняя полиция. Чего стоят одни только символы — эти зонтики, эти лестницы! Возможно, венцам они и подходят. Но на кой ляд они современному американцу, у которого нет зонтика и который всякий раз пользуется лифтом?.. А если серьезно: фрейдисты опасны для искусства: символы убивают чувственное наслаждение, индивидуальные грезы… А уж пресловутая сексуальность! Это как раз она зависит от искусства, а не наоборот, поймите: именно поэзия на протяжении веков делала любовь более утонченной…
Эта самая поэзия скоро станет темой… набоковского романа!
Тут задачка посложнее, чем в «Лолите»: предстоит объяснить всю жизнь человека одной-единственной поэмой — наипрекраснейшей изо всех, когда-либо написанных… и которую мне осталось всего-навсего сочинить.
Работа над этим романом, над сценарием «Лолиты» и над исследованием о Пушкине не оставляет более Набокову времени на преподавание; зиму он проведет в Ницце, «засим, в апреле, мы незаметно снимемся с места и вернемся в Соединенные Штаты».
Перевод Александра Маркевича
Май 1962
Интервью Филлис Мерас
Все хоть чего-то стоящие писатели — юмористы, — сказал Владимир Набоков. — Я не П.Г. Вудхауз{91}. Я не клоун, но покажите мне великого писателя без чувства юмора. Лучший трагик — это О'Нил. Он, по всей видимости, — худший из писателей. Смех Достоевского замечателен, но его горе в том, что он журналист.
Имел ли он в виду, что сатира в «Лолите» превращает ее в фарс?
Это не юмор, — ответил Набоков. — Это не рассказ. Это стихи.
Хотя Набоков и не хотел говорить о «Бледном огне» до публикации, он все-таки отметил, что это вовсе не похоже на «Лолиту», исключая разве «странную жилку, пронизывающую роман».
В качестве примера к своему рассуждению о юморе он разъяснил, что в «Даре», другом романе, выходящем в будущем году, есть сцена, где некоторое число людей сидит в маленькой комнате и, в общем, увлечено друг другом. «Крайне серьезная и важная мысль скрыта в этой сцене, — сказал Набоков, — но там все равно есть место юмору».
Набоковы временно осели в Монтрё с тем, чтобы быть ближе к сыну, который живет в Милане.
Вы на деле просто не в состоянии дать определение юмору, хотя, — продолжает автор, — в русском и французском нет нужного слова взамен слову «юмор». В английском его звучание приятно слуху, но есть также и юмор жестокий. Возможно, юмор — это способ смотреть на вещи особым, уникальным, своеобычным образом. Подобное почти всегда вызывает смех у простых людей.
Когда наш сын был совсем маленьким, — вступает г-жа Набокова, — его спросили в школе, что ему напоминает дождь, и он сказал, что дождь вызывает рябь на лужах. «Это так необычно», — прокомментировал учитель.
Да, необычное само по себе смешно, — согласился Набоков. — Человек оступается и падает. Это противоположность уравновешенности в обоих смыслах; вот, между прочим, каламбур.
Отметив, что, если коротко, писатель должен видеть в жизни и комическое, и космическое, он сказал, что пишет обычно одновременно не одну книгу.
Сюжеты знают способ умножаться — жить в своих дрожащих маленьких лабораториях. Потом они вылупляются из коконов, и мне приходится наводить порядок. Когда я писал «Лолиту», я одновременно занимался «Пниным» для «Нью-Йоркера». А потом я еще стал переводить Пушкина, «Евгения Онегина». Это наиболее известный русский роман, и его никто не перевел надлежащим образом. Он вскоре выйдет в четырех томах со специальным комментарием в издательстве «Боллинген». Хотите взглянуть?
Он поднялся и исчез, вскоре возвратясь в комнату с целой горой гранок.
Я потратил на это десять лет, — сказал Набоков, глубоко вздохнув. — Конечно, началось все с того, что моя жена сказала: «Почему бы тебе его не перевести?» Люди из Гуггенхейма поддержали работу финансово.
Еще одним стимулом было желание создать хороший перевод для своих студентов. Он преподавал в Корнелле и Уэлсли. Перевод, как сказал Набоков, занимал его в промежутках между романами, а если ему не приходилось писать, то он посвящал время исследованиям, шахматным задачам и своей великой страсти — изучению бабочек.
Видите ли, семь лет я был ответственен за бабочек в Гарварде. Я там был фактически хранителем. В каждом моем романе есть бабочка. Одна из первых вещей, написанная по-английски, была трудом по Lepidoptera. Я сделал это в двенадцать лет. Ее не опубликовали, потому что бабочка, которую я описал, была описана кем-то до меня. Но в самой работе великолепный, точный английский.
Он родился в России в 1899 году. Набоков говорит о своих родителях, что они принадлежали к «вершинам интеллектуальной России». Сам он «всегда» знал французский и английский не хуже русского, теперь он пишет большей частью по-английски. Из семнадцати книг десять — русские, остальные английские. Одна из первых, «Приглашение на казнь», переведена его сыном в Милане.
Мне не важно, на каком языке я пишу, — говорит Набоков. — Язык — лишь инструмент. Исключая, конечно, то, что английский — язык с богатейшей литературной традицией. Признание стоит мне дорого, но после английского и в самом деле есть небольшой отрыв. Потом, я бы сказал, идут русский и французский — на равных, если иметь в виду литературу. Но английская литература громадна — особенно поэзия. Английская поэзия выше всех.
Русская литература возникла только в восемнадцатом веке, и у нее было для развития всего полтора века до того, как случилась революция. Конечно, за это время были такие прозаики, как Толстой — пожалуй, я не нахожу ему равного ни в одной стране. Я думаю, он много более велик, чем Пруст или Джеймс Джойс, если взять двух других великих. Но потом, в двадцатом веке, в России все остановилось.
Я думаю, что и сейчас по-русски кое-кто пишет неплохо. К примеру, Мандельштам, умерший в концентрационном лагере, был замечательным поэтом, но литература не может процветать, когда ограничивают человеческое воображение.
Мои книги? Они совершенно запрещены в России. В конце концов, каждое мое слово наполнено презрением к полицейскому государству.
Когда я пишу? Всегда, когда мне этого хочется. Я записываю стенографически — иногда на скамейке в саду, или в парке, или в автомобиле, или в постели. Я всегда пишу карандашом на справочных карточках. Когда работа превращается в одно серое пятно написанного и стертого, я все рву и делаю чистую копию. Потом карточки отправляются в библиотеку Конгресса, где они будут недоступны пятьдесят лет.
Набоков говорит, что не ожидал, что «Лолита» станет бестселлером.
И я совершенно не знал, что первая согласившаяся ее печатать компания — это была парижская «Олимпия Пресс» — публиковала преимущественно порнографию. Меня некоторым образом взяли врасплох. Но так случилось, потому что, когда я не смог найти издателя в Америке, мой агент сказал, что, возможно, мы отыщем англоязычное издательство в Париже, чтобы опубликовать книгу.
Он поставил бокал вина и посмотрел в окно; вид был на Юрские горы и Женевское озеро. Шильонский замок, знаменитый благодаря Байрону, находился на берегу озера недалеко от Монтрё.
Помимо всех этих книг, лекций, рассказов, эссе и стихов, — предложил он, — вы можете отметить, что я написал четыре книги о бабочках.
Перевод А. Гринбаума
Июнь 1962
Интервью перед премьерой кинофильма «Лолита»
Журналисты считают вас не слишком общительным человеком. Почему это так?{92}
Я горжусь тем, что никогда не стремился к признанию в обществе. Я никогда в жизни не напивался. Никогда не употреблял мальчишеских слов из трех букв. Никогда не работал в конторе или угольной шахте. Никогда не принадлежал к какому-либо клубу или группе. Ни одно учение или направление никогда не оказывали на меня ни малейшего влияния. Ничто не утомляет меня больше, чем политические романы и литература социальной направленности.