Фридл Макарова Елена
Курсы переквалификации есть и в пражской общине, Отто готов все устроить…
Они говорят, а я бессовестно пожираю мясо.
16. Асинхронизм
25.9.1940. Я совершила всегдашнюю ошибку. Бросилась писать Долговязой сразу после ее отъезда. Чтобы письмо настигло ее дома. Но неопределенность, неточность формулировок заводят меня в тупик, и досказать не могу, и отослать не решаюсь. Поэтому я решила написать главное, а уж потом досылать пояснения. По мере надобности.
Основной тон этого письма можно определить понятием «асинхронизм», то бишь «неодновременность».
Сальвадор отказывается от общепринятых норм, от того, что принято считать «добром» и «злом». Он лишь черпает сведения о контактах между слоями сознания, например, как сочетается высокоразвитое сознание с сексуальностью, проходящей через всю жизнь, от самого детства.
С одной стороны, такой контакт обусловлен свободным развитием определенного содержания в определенную эпоху, с другой стороны, кажущаяся безудержность есть продукт общей зрелости и свободы, которая и позволяет непосредственно, без внутренней цензуры, бесстрашно выявлять глубины собственного «Я».
Современность в картинах Сальвадора представлена, например, в изображении рояля с ужасным существом под крышкой, или автомобиля, едущего по разрушенному мосту, или женщины с дырой в теле, в которую видна часть пейзажа, или маленького ребенка в матросском костюме с дерьмом на голове, или железной дороги у греческой колонны, или коллекции наколотых бабочек на фоне морского пейзажа. Это означает 1) созвучность всего этого эстетическому сознанию, 2) полную свободу от всяческой стыдливости и комплексов.
Не стоит рассматривать его картины с той точки зрения, повесила ли бы ты их в своей квартире или нет. За себя могу сказать – ни за что на свете. Но наступит время, и они будут висеть в музее вместе с картинами величайших представителей духовной культуры своего времени, по ним будущий исследователь сможет судить о степени свободы, дерзости и уровне художественного мастерства человека нашей эпохи. И если эти картины не доставляют удовольствия, то дело не в художнике, а во времени, которое он представляет. Невозможно отказать ему в мастерстве и той честности, которая открывает перед нами океан отчаяния. И это не его личное, человеческое переживание, но его точка зрения на искусство, которое не есть средство для доставления удовольствия, но портрет среды и нашего состояния в ней.
Будний день, утро. Павел дома. Осознание очевидного происходит с большой задержкой. Только что поняла, что Павел безработный. И потеряла мысль.
Диктуй, – Павел барабанит пальцами по столу, он нервничает, когда я «зависаю».
Многих поражает сочетание техники с романтикой, сентиментальности с жестокостью или грубости с крайней нежностью. То, что в нормальной жизни предполагает разграничение «добра и зла», не имеет места в изобразительном искусстве. Работы Сальвадора несут информацию о подобных сочетаниях между двумя слоями: неслыханная техника, богатство форм – одним словом, в высшей степени развитая интеллектуальность и притом совершенно детская, отсталая сексуальность.
С одной стороны, у Сальвадора такого рода контакт есть прямое следствие внезапного обеднения содержания в нынешнем искусстве, с другой – мнимая распущенность, плод общей зрелости и свободы, которая позволяет ему, нисходя до предельных глубин, непосредственно изъявлять подобную непосредственность.
В картинах Сальвадора – это отождествление с объектом, выход за рамки индивидуальности, он и рояль с вымышленным чудовищем под его крышкой, он и автомобиль, проезжающий возле разрушенной арки.
Соположение разнородных предметов на картине как их сущностное отождествление… Нет, это не пиши. Она не поймет.
Признаться, и я не понимаю.
Тогда ты ничего не смыслишь и в моих картинах!
Твои картины я люблю.
Ты любишь меня, а не картины.
Понял! «Сущностное отождествление» – это ты и твои картины.
Павел, что бы я без тебя делала!
Именно поэтому меня и уволили с работы. Ты бы столько двумя пальцами не настукала. Продолжение следует?
На первый взгляд все это – пустое. Но вспомним о нашей собственной любви к обломкам, фрагментам, о том удовольствии, которое мы получаем, покупая ненужный хлам на ярмарках. То же можно сказать о цирке и эстраде (что до цирка, мне сейчас пришло в голову что там мы видим клоуна рядом со знаменитостью и клоун оказывается в сто раз талантливей; льва, перед которым мы испытываем страх; котят, обряженных в идиотские костюмчики) – вот тебе ярмарочный букет, имитирующий полноту жизни. Что сие означает? Всеобщее стремление к полноте жизни, которое не есть потребность в результате. И именно потому произведение искусства столь редко вызывает ощущение счастья, оно лишь возбуждает аппетит и изредка его удовлетворяет.
Не проголодалась ли ты, моя дорогая?
Да, подогрей хлеб… Хочется теплого.
Хлеба нет. Но есть мука.
Хочешь, я испеку блины? Неси машинку на кухню.
Аккуратней, пожалуйста, – Павел сдувает мучную пыль с черного корпуса.
Кадр из «Метрополиса». Крупный план: клавиши, рот, сложенный в трубочку, белое облако. Монументальные полотна, приведенные в движение тяжелой немецкой энергией. Рабочие строем движутся к шахте, мы видим их со спины, в это же время шеренга рабочих движется из шахты прямо на нас. Полная синхронность… Но при чем тут Павел, сдувающий мучную пыль с машинки? Прежде мысли, возникавшие по ходу дела, были прямо связаны с ним.
Керосинка воняет, жидкое тесто липнет к сковородке. Какие блины без яйца!
Асинхронизм. На этом мы и остановились.
Блины вышли комом. Не первый, а все до одного. Посмеиваясь друг над другом, мы запихиваем в рот теплые комочки теста, запиваем чаем.
Давай не будем уносить машинку в комнату, здесь тепло.
Павел возносит растопыренные пальцы над клавишами, смешит меня, а я настроена серьезно.
Во времена импрессионизма искусство развивалось в гуще производственной сферы, для появления выдающихся произведений не было ни возможности, ни надобности. Тем не менее наряду с критикой общества у какого-нибудь Дега ясно прослеживается пристрастие к необычным сценам, например к парящим под куполом акробатам, к необыденным материалам, кружевным пачкам его танцовщиц, лепным украшениям его театра оперетты. Тот факт, что выбор падает на кулисы, а не, скажем, на захламленную и пыльную квартиру патриция, означает как захват новых позиций, так и бегство от них. Но это бегство возможно именно там, где вторжение «нового» перспективно, в то время как Сальвадор принадлежит новой эре, когда бегство уже совершено, а вторжение нового еще невозможно.
Павел останавливается, перечитывает.
И все равно ничего не понимаю про бегство и вторжение!
К сожалению, последнее наблюдение было отступлением, которое увело меня несколько в сторону от основной линии.
Это ты мне?
Нет, Хильде. Я бы хотела перейти к опере…
Это печатать?
Да.
Если в опере асинхронизм настроения, содержания и художественных средств еще допускает создание слитного произведения, то в нынешнем изобразительном искусстве все разваливается, оно совершенно разложилось и тем внушает отвращение.
Из «расово чуждых» асинхронизмов могу напомнить тебе «Доброго самаритянина» Рембрандта – великий сюжет: набирающая воду служанка, какающая собака и безучастный человек, выглядывающий из окна; к такого рода асинхронизмам лежит пусть длинный и разветвленный, но вполне прослеживаемый путь.
В конечном счете сюрреалисты типа Сальвадора – это уже чисто клинический случай. Они защищены от хаоса тончайшей кожей под именем эстетика. Эстетика – последняя инстанция, последнее прибежище, последний мотор, заставляющий нас работать, дабы защититься от сил, совладать с которыми мы уже не властны.
Последнее предложение подчеркни.
Подчеркнул. Но не понял. Как-то путано. Что за силы, над которыми мы не властны?
Силы, которые держат в неволе. Например, я не могу сейчас уехать в Палестину и рисовать там с Максом оливковые рощи. По-моему, понятно.
Я еще посмотрю, что сами сюрреалисты говорят о своих работах, и тебе об этом сообщу. Добавлю то, что мы забыли упомянуть, а именно: название книги Леви-Брюля «Мыслительные функции в низших обществах».
Обнимаю тысячу раз. Привет и поцелуй. Вероника.
Неужели все? – смеется Павел, потирая ладони. – Будет ли дозволено секретарю присовокупить словечко?
Если в тексте встречаются ошибки, то следует приписать их исключительно царящему в комнате холоду, пальцам, привыкшим к навозным вилам и граблям (см. асинхронизмы), и недостатку навыков. Следует обратить внимание на содержание этого письма, а не на внешний вид. Пусть его скрепит печатью поцелуй в твой задумчивый лоб. Муж Вероники (еще один асинхронизм).
17. Павел-плотник
Как только до меня наконец дошло, что Павел по утрам не ходит на работу, Дуфек нашел ему место у знакомого плотника. Пока в подручных. Я мастерски залатала (вот где пригодился опыт тюрьмы!) его рабочий комбинезон, и он размышляет, брать ли его с собой или идти в нем.
Возьму с собой!
Давно я не видела Павла таким довольным. Он вернулся к многолетней привычке отправляться по утрам в присутствие. Прежде он имел дело со счетами, бланками и печатями; теперь контору заменяет холодный сарай с кзлами в четыре ряда. Зато там можно потрепаться, пошутить. С пилой он все еще не ладит. Снова порезался.
Так складывается его судьба. Останься он бухгалтером, не прошел бы селекции, не женился бы после войны на вдове терезинского музыканта, не родил бы троих детей… Он очень хотел детей. Со мной не вышло. Разумеется, не значит, что из-за этого меня следовало удушить, тут нет линейной зависимости. Но то, что он научился работать физически, было знаком благорасположения судьбы.
Дорогая моя!
Мы ни о ком не имеем вестей! Увы, наши письма разминулись. На этот раз, как и всегда, мне стало тепло на душе; меня осаждают 1000 мыслей; приходится ждать, пока все это успокоится и я смогу сочинить понятную фразу; в этом фарше смешиваются тысячи разных вещей. Все это кристаллизуется, но они – эти кристаллы – обтягивают меня таким панцирем, что почти перестает ощущаться пульсирующее тепло, эта радость вопреки всему ужасу.
Когда же вещи выстраиваются в порядке значимости, они плесневеют, все делается унылым. Вероятно, еще и оттого, что в настоящий момент повергающие в ужас события не всегда ощущаются как самые важные, от этого стыдно.
Сегодня в Диве прорвалась такая глубокая печаль, такая неуверенность в том, что она сможет все это пережить! Я была совершенно потрясена! Я уже видела это у других, но не понимала, вернее, не могла осознать. Теперь и депрессия твоего нового знакомого стала для меня очевидной, объяснимой.
«Иной отличает день ото дня, а другой судит о всяком дне равно. Всякий поступай по удостоверению своего ума. Кто различает дни, для Господа различает; и кто не различает дней, для Господа не различает».
Я нарочно цитирую из «Послания к Римлянам». Последнее письмо Хильды полно нападок на религию. От веры в никем не доказанное существование высшего мира один шаг до культа личности. Божества заменяются земными суррогатами. Как только Гитлер проиграет войну, его причислят к лику святых, ведь он принял страдание за свой народ! Он хотел, чтобы его народ стал чистым, новым, красивым! Ради этой великой цели он умыл его кровью, но в первую очередь пожертвовал собой. В письме Хильды Гитлер – «Г» с точкой, немецкий народ – «нн».
Мы с тобой все же похожи друг на друга в своих стремлениях, по крайней мере, мы умеем радоваться жизни. В этом плане у нас прекрасное наследство!
Я часто думаю, что, если бы между мною и моим отцом было возможно взаимопонимание, я бы сказала ему огромное спасибо за свою способность бурно радоваться; признательность, которая была бы значительнее того, чего обычно ждут от «дочерней любви».
Хильда навещала моих. В отчете о выполнении миссии мой отец представлен весельчаком, человеком невероятно легким, общительным, чуть ли не шаловливым. «Ты так на него похожа – и улыбкой, и милой манерой смотреть исподлобья».
Своего отца Хильда описывает как «доброго и бесстрашного человека». А что, если бы я поехала в Брно и увидела бы противного старика, производящего опыты над животными?
Из психологических наблюдений: человек видит, скажем, с балкона четвертого этажа лежащий на земле предмет и принимает его за глиняный черепок; вдруг кто-то говорит, что брошенный им кусочек шпика все еще валяется внизу; в глазах человека, глядящего сверху, предмет, не изменивший ни формы, ни цвета, ни смысла, преобразуется в шпик.
Из лаборатории Хильда привозит нам пшено и чечевицу, которыми кормят подопытных тварей, преимущественно крыс. Кроме того, она передает от отца «подарки» одной еврейской семье, а та, в свою очередь, в еврейский детский дом. Возможно, оголодавшие крысы не оправдают научных гипотез Хильдиного отца. Ради нас он идет на жертвы. По нынешним меркам его доброта и бесстрашие неоспоримы.
18. 1000 поцелуев
Наш дом приглянулся эсэсовцам. Утром нагрянула комиссия во главе с инженером. Пегги их облаяла. Инженер велел забрать собаку и убраться из комнаты, шнель! – мое присутствие мешает вести переговоры по поводу капитального ремонта. Они вошли в квартиру, им закон не писан, долго там заседали, а мы с Пегги торчали на улице. Может, они хотят устроить в нашей квартире штаб? Станция как на ладони…
Дождь прибивает к земле опавшие листья. Мы ждем. Ждем, пока комиссия покинет наш дом. Такое настало время, Пегги, не скули! Но Пегги скулит по другой причине. Любимый хозяин возвращается с работы побитый.
Опаздывал, вскочил на ходу в арийский вагон. Какой-то болван разорался: «Вонючий жид»; все стали оглядываться, самое смешное, и я тоже. И тут кто-то дал мне в спину. Я пролетел полвагона, упал… Хорошо, что остановка короткая. Этот осел схватил меня за отворот пальто, вцепился, зубы скалит… как следователь с твоей картины…
А немцев в вагоне не было?
На наше счастье, не было.
Они у нас дома.
За мной пришли?
Нет, по поводу квартиры.
С этим мы разберемся, уладим.
Павел еле стоит, а немцы, похоже, не собираются покидать нашего дома.
Пошли, – говорю я Павлу.
Нет, лучше пусть они уйдут.
Они ушли. Захлопнули за собой дверь. Хорошо, что у Павла был ключ.
Я выкупала Павла в теплой воде, перевязала ушибленную руку, выстирала пальто. Весь следующий день мы просидели взаперти, прислушиваясь к шагам. Вечером я вышла с Пегги. Чудесный вечер, никакого ощущения тревоги. Липы бесшумно скидывают с себя меленькую листву, клены с вызовом бросают наземь яркие перчатки…
Через день:
Когда ты думаешь о деревьях в чешской живописи, или у Фра Анжелико, или у старых немецких мастеров, идущих проторенной дорогой, а потом у Пуссена или Ван Гога, то мысли эти собираются в «идею дерева». Мы знаем о дереве все, при этом всякий раз видим его иным. Таким образом, всякий раз нам открывается новая грань явления, называемого «деревом», стало быть, оно может быть новым бесчисленное количество раз. Это правда. Но всякое философское рассуждение далеко от абсолюта, оно зависит от обстоятельств, а они переменчивы.
Представь себе вращающийся шар. Мы смотрим прямо на него, наш взгляд – это мгновение физического процесса преломления точки на сетчатке глаза, все остальное – искаженное отражение. Так же и с философией. Ты можешь менять точку зрения на существование, но это не избавляет от обязанностей, не отменяет продолжающегося во времени вращения шара, на который упал луч нашего взгляда… (см. асинхронизм).
Советую тебе немедленно разобраться в этих жгучих вопросах. Спроси своего приятеля прямо, как он думает прийти к новой жизни, и особо, почему современная наука есть бегство от безысходности, и каковы новые проблемы, например, в области медицины, и есть ли результаты, и если да, то какими средствами достигнуты? Он должен очень много знать обо всем этом, или по крайней мере кое-что, так как это связано с проблемой исцеления. Было бы хорошо, если бы ты смогла познакомиться с Кутемайером, автором книги «Врач и больной», я бы дорого дала за то, чтобы послушать его лекцию!
К платформе подходит поезд. Это из Праги. Местные электрички тарахтят, а этот подкатывает неслышно, секунд тридцать отдыхает, а уж потом отворяет двери. Платформа темнеет от немецких мундиров. Офицерский состав. Солдаты на пассажирских поездах не ездят, а эти устраивают в Гронове привал, отдыхают перед Польшей. «Нажрутся и спят, сидя за столами, – говорит Зденка Туркова, она теперь моет посуду в ресторане на площади и наблюдает “ихнее безобразие”. – Один разозлился на официанта и пригрозил повесить его на фонарном столбе». После такого рассказа хоть в окно не смотри. А куда же смотреть?
Я начала две работы, и обе напоминают мне ту мою картину с Лазарем, восстающим из гроба. Видимо, эффект психоанализа ослаб. В одной Христа заменяет бутылка на подоконнике, в другой – фонарь, на обеих – убитый на рельсах, в проеме платформы.
Мне так мешает старая кожа! В то же время, преследуя заранее намеченную цель, трудно изменить точку зрения. Одолевают сомнения: стоит ли стремиться к чему-то единственно правильному.
Ты поешь песни жизни – и это прекрасно, другой в тех же обстоятельствах теряет к ней вкус. А теперь, милая девочка, 1000 поцелуев, напиши поскорее и побольше.
Солнечный луч согнул в дугу рельсы в бутылке. Вот это отражение! Сферическая форма ломает крестовину…
Луч пропал, бутылка потускнела. А на картине все уже есть. Я успела ее закончить до прихода Павла.
Кусочки морковки, картошки и лука бурлят в подсоленной воде. Как в луже, все плавает по отдельности. Не выходят у меня супы. Зато желе выходит, да еще как. Адела научила меня заваривать крахмал и добавлять туда фруктовую эссенцию. Получается красиво.
Павел доволен новым местом, но чувствует себя страшно разбитым, всего слишком много. Он несколько раздражителен, а я – так ужасно! – но самоотверженно борется с трудностями.
Дива почти не работает, с нею тяжело общаться, чего сама она, увы, не осознает.
Это письмо запросто могло бы стать вдвое длиннее, так как самого важного я еще не написала.
Тебя удивляет дологическое мышление. Может быть, когда-нибудь будут так же удивляться и нашему образу мысли. Мы привыкли приписывать определенным действиям определенные причины, тем не менее как мы, так и дикари с их дологическим мышлением делаем и делали уйму вещей, руководствуясь интуицией. Некая часть нашей личности, которая вовсе не обязательно являет собой высшую ступень сознания, устанавливает с ней связь то верно, то ошибочно.
Дуфек взял для нас в библиотеке Леви-Брюля. Старое, потрепанное издание. Я люблю такие книги. Их запах, замусоленные края, оставленные кем-то закладки… Я всегда читаю книги с кем-то, в последнее время в основном с Хильдой. На полях библиотечных книг нельзя писать, это большой минус, приходится делать пометки на отдельных листочках, они выпадают, и потом поди разберись, с какой страницы. Павел предложил мне пользоваться скрепками. По мере чтения книги толстеют и становятся похожими на драконьи пасти с железными зубами.
Народу Книги нет доступа в библиотеку, – возмущается всякий раз Дуфек. Мы его утешаем – читать нам пока еще никто не запретил.
В Терезине у нас будет такая библиотека, которая Дуфеку и не снилась. Туда свезут из Протектората и рейха все ценные еврейские книги, и их будут каталогизировать ученые-заключенные. Сортировать обувь и одежду может любой народ, а вот в книгах своих, кроме евреев, никому не разобраться.
Суп выкипел, загустел и все равно невкусный. Чем-то подобным нас будут кормить в Терезине.
Павла все устраивает, лишь бы у меня было хорошее настроение. А оно сегодня хорошее – мне удалась картина.
Та, что не получалась?
Да!
Желе дрожит в ложке.
Наверное, так же дрожат наши мозги…
Фридл!
Нет, ну правда же, ты можешь представить себе, что это аморфное, отвратительное на вид вещество производит мысли? Откуда, например, сейчас в моей голове вот это: как мало осталось времени и как многое хочется понять!
От Леви-Брюля, наверное… – Глаза Павла уже подернуты сонной поволокой.
Немецкие офицеры, наевшись, засыпают за столом.
Фридл! Десять минут… Прости.
Все-таки я жуткое создание. Обязательно нужно на кого-то обрушиться. Павел спит, возьмусь за Хильду.
Переписывая Леви-Брюля, я слышу голоса Клее и Иттена.
«Для первобытных людей жизнь была сплошной мистикой, их сознание спокойно принимало тот факт, что одно и то же существо может в одно и то же время пребывать в двух или нескольких местах, им было наплевать на противоречия, которых не терпит наш разум.
Пралогическая и логическая системы мышления не отделены одна от другой глухой стеной – различные мыслительные структуры сосуществуют не только в одном обществе, но и в сознании каждого человека».
Наши учителя порой забывали ссылаться на источники. Со мной такое тоже случается.
До сих пор я преподавала под определенным давлением (моего страстно почитаемого учителя, который помог мне вылезти из уже отработанной формы, – это была очень твердая скорлупа). В конце концов я осознала, что вопреки всем возражениям я вообще не учитель. Тогда я серьезно взялась за живопись и теперь преподаю совершенно иначе, намного успешней.
Вещи, которые я когда-то изучала, кажется, полностью вошли в меня. Признак того, сколь хороши они были, состоит в том, что они меня полностью изменили, без них это было бы немыслимо, но теперь я не ощущаю их прямого воздействия.
19. Текущее время
Мы с Аделой, обе в двубортных пальто, с двумя рядами пуговиц, почти в одинаковых шляпках, гуляем с Юленькой по улицам Гронова. Знакомые принимают Аделу за мою мать. И мы их не разубеждаем.
В ноябре Адела привезла нам Юленьку – белого пуделя с черными ушками. Вместо Пегги. Сдуру я выпустила Пегги погулять одну. Вернувшись домой после бесплодных поисков, я нашла ее на пороге. Видение мертвой окровавленной Пегги в свете произошедшего далее, кажется, могло бы не вызывать у меня сегодня прилива скорби. Но нет, одиночные потери режут по сердцу сильнее массовых.
Павел занят ремонтом будущего дома, Адела готовит вкусности буквально из ничего. А мы с Юленькой ходим рисовать пасмурные картины с трубами на горизонте.
Да, нам предложили другую квартиру в небольшом двухэтажном доме. Поменьше и похуже, напротив дома, где живет евангелический пастор, тот, что занял место Яна Дуса. Мы с ним еще не знакомы. Наша мебель туда войдет, но многое придется перестроить. На этот раз я не посылаю Францу чертежа.
26.11.1940
Моя любимая девочка!
Дом готов, все сверкает и ласкает глаз. Павел упражняется с пилой, рубанком и собственным телом.
Я так много думаю о тебе, я живу с тобой и в промежутках между письмами веду с тобой нескончаемые беседы, потому и задерживаюсь с отправкой.
Неудивительно, что тебя взволновал Ван Гог, хотя книга Стоуна, на мой взгляд приторная, полна фальшивой романтизации (например, эпизод с отрезанным ухом). Прочти после Стоуна три тома вангоговских писем, это так здорово, и ты поймешь, почему мне не нравится Стоун. Ван Гог – возмутитель спокойствия, у него есть замечательные вещи. Но есть художники и более глубокие, например Сезанн. Его картины беспристрастны, их глубина содержит в себе многочисленные элементы, которых ты пока не умеешь различать. Рисунок, цвет, качество краски, принцип ее нанесения, светотени, пропорции, содержание (я умышленно поставила его ближе к концу), качество тона, фактура материала. И сколько существует видов мастерства, столько и школ, сколько школ – столько и мастеров. Чем более подготовлен художник, тем более свободно пользуется он всем этим неисчислимым богатством. С другой стороны, мастер может быть ограничен в средствах и все же очень силен. Вспомни «Танец» Матисса. Бедная по цвету, тусклая, плохо прописанная, но с живым ритмом – это, безусловно, очень хорошая картина. Или, с другой стороны, Леже, который ритм поставил во главу своего искусства, у него и пропорции на месте, и цвет не врет, и тем не менее это насквозь надуманный художник.
Мне случайно попался номер «Музея» (где кроме всего прочего оказались две чудесные репродукции Клее 1931 года), и там я нашла кое-что такое, что сама тщетно пыталась делать в течение многих лет. Это картина Руо 28 года. Мне не хватает его тяжеловесности, его полного отсутствия кокетства. У него все сделано одним махом, и притом мастерски.
Художнику следует находиться в согласии с самим собой и с сюжетом, его техника должна не только стремиться к этому, но и быть в состоянии этому соответствовать. Какими бы ни были его возможности или желания, по отношению к картине все должно отойти на второй план; если же он не может сбросить с себя или на время устранить того, что к ней не относится, картина не будет написана мастерски. Мастерство, техника сама по себе должна выражать нечто определенное. Готику, которая, чтобы выразить нечто определенное, сбрасывает с себя бремя античного мастерства, ты поймешь и примешь, как только прочтешь Дворжака. Иногда с помощью одной интуиции можно понять, чего хотел художник и удалось ли ему это. Вспомни Рубенса и Рембрандта – примеры из книги Мюнца. Оба – зрелые признанные мастера, но, судя по приводимым у Мюнца версиям «Воскрешения Лазаря», трактовка Рубенса ошибочна. Какое отношение имеет это буйство к воскрешению?
После того как Ланге порисует со мной один или два раза, я смогу начать заочное обучение, а пока основа для взаимопонимания еще слишком слаба. Кроме того, в качестве необходимого звена в цепи (не для рисования, а для представления об искусстве – того, что я бы с огромным удовольствием хотела ей передать), не хватает одной книги или, вернее, автора, которого, как я очень надеюсь, Ланге сможет достать, а именно Франца Кафки и особенно его «Процесса».
Это гротеск, но не карикатура. Жанр карикатуры на сегодня исчерпал себя, если что и появляется, то лишь нечто низкопробное, питающееся запасом старых форм, вернее, формул. Кому теперь интересно, имеет ли богач жирный загривок с непременной складочкой? Вещи и без того стали резко выраженными и понятными, и посему, видимо, этот жанр утратил свою действенность.
Кстати, Дива передает тебе привет и обещает скоро написать. Она так радовалась твоему письму, что я твердо уверена, что она действительно скоро это сделает.
Обнимаю.
Эпилог – за Павлом.
В этом объятии я принимаю живейшее участие. Поскольку моя жена уже намекнула на то, что я приношу себя в жертву рубанку и будущему дому, не могу тебе не сообщить, что кое-что я уже умею. Хотя дело это оказалось весьма непростым – приходится справляться не только с инструментами и собственной физической слабостью, но и с внешними обстоятельствами, такими как доски, упрямо не желающие обстругиваться; намеченные линии, по которым пила не пилит принципиально; гвозди, которые гнутся во все стороны; винты, которые не входят в дерево; клей, который мажет все вокруг и вместо досок склеивает пальцы, и т.д. Так что даже из этого маленького отрывка ты можешь судить, как трудно привести дом в порядок. Придется подождать еще какое-то время, пока мастер преодолеет все препятствия, поставленные перед ним матушкой-природой. Павел.
Какой ты у меня замечательный!
Ну что стоит сказать – как я тебя люблю! Сколько раз говорила я это Францу, Анни, Хильде…
Запечатываем? Я готов идти на почту.
Пойдем вместе, с Юленькой. Я вас сфотографирую.
Итак: черная шляпа с полями сдвинута на лоб, глаза смеются… Павел прыгает вокруг нас с фотоаппаратом, никак ему не удается найти верный ракурс. То Юленька не помещается, то неба мало.
Наконец-то все на месте – я зачем-то сняла перчатки, одной рукой держу поводок, вторая – в кармане, Юленька у моих ног. За нами белая мгла, сквозь которую едва проглядывает гора Осташ.
20. Незавершенное
На ночь я устриваю Павлу читку по ролям. Говорю басом за начальников и тихим голоском – за господина К.
«Замок» Кафки! Как же все похоже на нас! Мы тоже приехали сюда на работу, Павел бухгалтером на фабрику, я оформителем тканей. Господин К. никак не может приступить к работе землемера, вокруг него плетутся интриги, он и сам уже не понимает, кто он, и зачем он здесь, и как ему выпутаться из этого криволинейного пространства. Так и мы с нашей новой квартирой, куда нам не дают переехать, при том что требуют освободить эту. Павел обошел все возможные инстанции, в точности как господин К., и с тем же результатом. Кафка пожалел нас и не дописал романа.
Выпал первый снег. Закончились масляные краски. Эти два события, вроде бы никак не связанные другом с другом, предопределили как технику, так и само содержание моих зимних работ. Я перешла на пастель, а зимой на улице ею рисовать невозможно. Зимними вечерами мне охотно позируют и учительница чешского языка – рисование мне явно дается лучше, чем этот шипящий-кряхтящий язык, увлажненный долгими гласными, – и царственная еврейка, госпожа Хирш, с копной шикарных волос, и все та же принцесса, поставляющая новости из Праги и деньги от Лизы Дойч. За проданные картины. Кто покупает их в наше время?
9.12.1940
Моя дорогая!
Мы приближаемся к решающим во всех отношениях событиям. Мы очень ждали твоего письма и очень ему обрадовались.
Вначале – о самом важном. Мой отец тяжело болен (вернее, так было в тот момент, когда я писала тебе письмо). Сейчас физически он чувствует себя лучше, но сознание еще очень спутанно. Ему 84 года, и я боюсь, учитывая все сложности, больше его не увидеть. Мы всю жизнь существовали порознь; я всегда была настроена против него. Сейчас, когда всякая неприязнь к нему, в том числе из-за страданий, которые он причинял матери (основная причина наших с ним ссор), исчезла, моя мечта увидеть его, чтобы окончательно помириться, вероятно, так и не исполнится. Что с мамой, я тоже не знаю; все ужасно. Я бы так хотела быть там и показать ему, как я ему благодарна. Мне никто не будет благодарен! Постарайся родить ребенка!
Отец мечтал прокатиться по Вене на машине с открытым верхом. В нашем окружении такая была только у Хильдебрандтов. Что мне стоило попросить их об этом? Нет, я была занята собой. Мы колесили с Хильдебрандтами по летней Вене – деревья кружились, дома летали, Ганс жал на клаксон, а мы с его женой Лили подпрыгивали на заднем сиденье. Ветер свищет, машина летит. Хильдебрандты ценили меня, прочили мне большое будущее. И я самоуверенно думала: брошу ателье, уйду от Франца, займусь живописью. На мне тогда была бежевая вязаная шапка, как крышечка на молодом желуде, под ней прятались волосы и уши.
На картине я в берете. Одинокая дама, прислонившаяся к стеклу автомобиля. На шее голубой платок, на губах помада, белый треугольник блузы в разрезе голубого пиджака, цвета неба в стекле автомобиля. Она смотрит вперед, на дорогу, за ее спиной остается улица, гроновские дома с алыми крышами ложатся под колеса. Дама, упакованная в сиреневый автомобиль, совершает путешествие в приятной задумчивости. Шофер знает дорогу.
Маргит писала, что есть возможность устроиться химиком у ее мужа, она надеется, что сможет с тобой основательно познакомиться. Время летит так быстро! (До нас уже дошла радостная новость о вашей переписке.)
О различиях между нею и мною напишу в конце. Несомненно одно: как бы тяжело ей ни было – а ей сейчас тяжело, – она бесконечно честный и мужественный человек. Твои сомнения по поводу соответствия Хуго и Маргит не лишены оснований. Она как тот (если тебе известна эта китайская легенда), в ком просверлено 7 отверстий (возможно, слишком больших), и ее муж наверняка получил от нее несколько штук и тем самым приобрел разные подходы к жизни. По природному складу они с Хуго, вероятно, сильно друг от друга отличаются. Маргит была бы чудесна, если бы не была вынуждена черпать из себя самой все жизненные силы.
Что за история с дырками?
Это даосская легенда. У Иттена было кольцо с изображением Хаоса – существа с четырьмя крыльями и шестью лапами. Кстати, в Баухаузе я сделала такую гравюру. Так вот, до того как Вселенная получила форму, в центре ее царил Хаос. У него не было ни лица, ни семи отверстий для глаз, ушей, ноздрей и рта. Однажды его друзья, владыки морей, решили, что для полного счастья Хаосу не хватает органов чувств, и просверлили в нем семь отверстий. Из-за этого Хаос умер, а из его останков возникла Вселенная.
Про даосскую легенду вписать?
Нет, пусть пороется в книгах, она это любит.
Благодаря тебе происходит нечто невероятное (хотя по сути дела естественное): мы возвращаемся к жизни, к себе самим, и – о чудо! – когда-нибудь и из этого что-то возникнет.
В ответ на твое письмо посылаю тебе Сезанн, и буду посылать еще, пока ты не насытишься. Постараюсь раздобыть Ренуара.
Стремление к выразительности у Матисса (сравни его «Музыку» и «Танец» с картинами Ван Гога) варьируется от картины к картине; тысячи разных попыток, тысячи узловых точек, в которых отражается его суть. У Ван Гога – одна-единственная. Это оппозиция «свет – движение»; он не проявляет никакого стремления к разносторонности и разнообразию; впрочем, он очень многое исключает из сферы творчества (так же как и в своей одинокой жизни, мыслях и работе). Клее, даже при его односторонней манере, вбирает в себя все предметы; Ван Гог представляется мне бешено вращающимся огненным колесом (похожим на его солнце), оставляющим вокруг себя пустое пространство. Клее похож на кратер вулкана, который, втянув в себя все, переварив и преобразив, воспроизводит некий неизмеримо чистый мир. Но все это слова, картины невозможно описывать посредством картин. (Я впервые увидела удивительное отсутствие глубины в живописи Ван Гога на Всемирной выставке в Париже.) Когда я теперь об этом размышляю, то думается, такая поверхностность куда лучше фальшивой глубины и сентиментальности.
Сочинение г-на Стоуна можно оценить исходя из того, какую картину он выбрал для фронтисписа: «Художник, стремящийся к солнцу…» Это безусловно один из худших портретов Ван Гога, если не наихудший. Видишь ли, идея Стоуна носит чисто литературный характер. Картины в большинстве своем выражают нечто, что в словах оказывается преувеличенным или преуменьшенным, то есть неверным; или, в исключительных случаях, представляют собою сгустки (как, например, у Рембрандта), заключающие в себе целую философию без прямых намеков на нее. Но для Стоуна стремящийся к свету учащийся народной школы, увы, всего лишь штамп: образ художника, который ищет света и от него погибает.
У меня есть только два тома писем Ван Гога (третий остался у одной из тех книжных гиен, что держат все при себе, засунут куда-нибудь и не возвращают), но тебе тем не менее я их посылаю. Мне надо было бы получить их обратно побыстрее, поскольку они относятся к основному фонду. Лучшее (Сезанн) не всегда самое востребованное, так что его я могу подержать подольше.
Пример чистого художника большого масштаба, который за всю свою жизнь не создал ни одной символической работы, ни разу не подвергался критике (как, например, Моне), а только писал картины, представляет собою Ренуар, но его надо смотреть только в цвете.
Фридл, сделаем перерыв.
Павел нервничает, у него кончились сигареты. С пяти до семи – еврейское время покупок. А сейчас полпятого.
Почему же так темно?
Сегодня самый короткий день в году.
Послезавтра Рождество?
Купим шампанского!
На ратушной площади сверкает наряженная елка, подвыпившие немцы играют на губных гармошках, распевают тирольские песни о желанных женушках.
Ненавижу!
Мы им столь же отвратительны.
Только они могут сделать с нами все, что им прикажут…
Пойдем отсюда, Фридл.
Прогулялись. Купили сигареты. Шампанского нам Кшен не продал – только для арийцев. Рождество – это арийский праздник. Взяли пива.
Умница, хорошо, что не ввязалась в полемику, – хвалит меня Павел. – Кшен – мужик темный, но не злой. И мы от него зависим.
Не кури, избавишься от зависимости. Хотя бы от продавца Кшена.
От пива стало еще муторней.
Тут Хильда спрашивает тебя, что ты понимаешь под «содержанием картины», – говорит Павел, игнорируя мои слова. Чего заводиться!
Тогда возьмем снова рембрандтовское «Воскрешение Лазаря». Архетипический образ времени. Глубокое религиозное чувство человека времен барокко. Взгляд со стороны, сильное ощущение величия Христа, сюда же – одеяние с подбоем, уверенность в том, что фигура Христа тем не менее не должна быть освещена. Это и производит впечатление неслыханного бесстрашия. Пребывание с Христом и одновременно с самим собой.
Погоди, я бумагу не заправил!
Тогда скажем просто:
Содержание картины нельзя выразить словами (если не углубляться, подобно Мюнцу, в суть вещей), т.к. оно есть общее достояние и посему имеет бесчисленное множество индивидуальных образов, или попросту лиц.
Не очень понятно, – замечает Павел. Он успевает не только печатать, но и следить за зигзагами мысли. Вот какое мне досталось сокровище!
Рассматривая картину, мы имеем дело с чем-то гораздо бльшим, чем некое содержание, причем акцент можно сделать как на слове «некое», так и на «содержании».
Ты хочешь сказать, что картина и зритель – это симбиоз? Каждый воспринимает картину по-своему. Зритель приобщается к картине, ничего у нее не отбирая, а она дает ему то, что он ищет в данный момент. Через несколько лет он изменится и увидит в ней, неизмененной, что-то совсем другое. Вот и выходит, у каждой картины бесконечное число образов.
Павел, я тебя люблю!
Перерыв?
Наша любовь – тоже своего рода симбиоз. Она не такая страстная, как с Францем, не такая пылкая, как со Стефаном, в самом акте нашего соития есть что-то родственное, старшая сестра отдается младшему брату заботливо, чтобы ему было хорошо в первую очередь. У Музиля в «Человеке без свойств» – вот еще одно незавершенное творение, которое я так люблю! – главный герой Ульрих любит свою родную сестру Агату. Они совершенно разные, если бы они не знали о своем прямом родстве, не было бы и романа Музиля.
Хорошо, что мы двоюродные, правда, Павел?
Знать бы, что в Терезине нас разведут по разным углам, мы бы из постели не вылезали. Это все я! Письмо дописывать, Юленьку выгуливать.
Павел послушен. Выгулял Юленьку – на улице холодрыга, – подогрел вчерашний суп – фирменную «поливку», которую он мне сварил в первый день нашего знакомства, – это мы тоже вспомнили за столом, улыбаясь друг другу нашими глазами, – и за дело. В письме Хильды, как в школьном изложении, помечены параграфы, требующие разъяснений, вопросы вынесены в конце.
Когда художник сосредоточен на живописи, множество вещей, вероятно, проходит его личную цензуру, а потом писатель – я не говорю о таких прорывах, когда это происходит преднамеренно (как, к примеру, импрессионисты, экспрессионисты и сюрреалисты, которые целенаправленно провоцируют конфликт), – стирает эти вещи или их переписывает.
Не понимаю. Что ты хочешь сказать?
Я подхожу к машинке, читаю и тоже не понимаю. Может, не писать сегодня?
Зачеркни это. Я хотела сказать о силе конвенции.
Павел уже и не переспрашивает.