Фридл Макарова Елена
Раз сюрприз, надо идти.
Луна раскачивается на шпиле замка, перекатывается по стенам, прячется за гору. Луна времен моей молодости. «Лунный Пьеро», лунные упражнения Иттена, «Мария на Луне»… Звезды особого света не дают, разве что на картинах Ван Гога.
Ратушная площадь. Крученые скульптуры чешского барокко, как я их люблю… Может, это и есть сюрприз?
Нет. Павел открывает передо мной дверь ресторана – ну какой же это сюрприз! Хотя весьма кстати, тут есть туалет.
Возвращаюсь за столик – Павла нет. Пошел за сюрпризом?
На соседнем стуле висит плащ, точно как у Франца, с отвисшими карманами. Официант, не спрашивая, ставит передо мной кружку с пивом и ставит на квитке засечку. Одна палочка – одна кружка. У Павла этих засечек бывает и по пять, и по шесть, особенно в жару. Я пью пиво – раз дали – и стараюсь не думать про Франца. Откуда ему взяться в Находе? Вот это был бы сюрприз! Меж тем молодой человек надевает плащ Франца и уходит.
Хорошо, что у меня с собой пастель и бумага. Стефан, прождав меня сутки в кафе, сочинил увертюру. А я нарисую стул, на котором висел плащ. Помпезный старикан в потускневших розах и лилиях, с потертостями на насиженном месте. Старая вещность.
Людвиг Мюнц! Этому сюрпризу я рада ничуть не меньше, чем Францу.
Извини, мы заставили тебя ждать, – оправдывается Павел.
Это полностью моя вина, – вторит Павлу Мюнц, – я неточно понял твоего мужа и перепутал место…
Контрастная пара – большой Мюнц с сигарой в зубах и маленький Павел с сигареткой. Оба пытаются объяснить мне причину задержки. Но ведь сюрприз состоялся, и пора занять места за столом и заказать в честь дамы шампанского.
За большого художника! – Мюнц не скупится на комплименты.
Она себя не ценит, – говорит Павел. Вот это уже зря.
Ваша жена талантлива, как бог, и упряма, как дьявол. – Людвиг закидывает за ворот салфетку. – Я бы на ее месте с утра до ночи писал картины. О, грибочки во фритюре, этого я давно не ел… Блины с семгой… Как в старые добрые времена…
Гуляем по-купечески, – подхватывает Павел.
Вы похожи, – замечает Мюнц, разливая коньяк по стопкам. – Расскажи, как вы тут живете.
Мне, по сути, нечего делать. Я как пришибленная. Даю уроки на дому (к сожалению, слишком мало). Люди, уборка, что-то приготовить, но главным образом аккуратно соблюдать распорядок дня – время еды и т.п. Все это не лишено приятности.
Что будет, что нас ждет? Об этом мы говорим утром на больную голову. Замок на вершине горы. Как мы сюда взобрались? С веранды нашему взору открыт прекрасный вид, несколько напоминающий тот, с иттеновской крыши, где мы сидели с Бруно Адлером, Францем и Маргит и обсуждали «Закат Европы» Шпенглера. Разве что без столиков и галантной обслуги.
Что будет? Европейское искусство эмигрирует в Америку, и там его формы примут иной облик. Тот, кто думает, что может остаться в Европе и продолжать делать то, что делал, глубоко ошибается. «Дегенератов» убьют, если не перевоспитают. Как это происходит сейчас в Советском Союзе. Есть на кого равняться. Знаете, к Брехту обращаются за содействием родственники пропавших без вести компатриотов, на что наш любимый Брехт отвечает: у Страны Советов свой правовой институт, мы не имеем права вмешиваться в дела суверенного государства. Так почему же мы имеем право вмешиваться в дела Испании? Любая однопартийная система будет уничтожать своих врагов пачками, миллионами. Никто не имеет права вмешиваться!
Если верить Людвигу – а я ему верю, да и выставка в Париже подточила доселе незыблемую любовь к Стране Советов, – будущее черно. Разнонаправленные силы разорвут Европу на части. А мой любимый Брехт?! Разве он может ошибаться?
Страшно. Лучше не говорить об этом.
Дорогой Ганс!
Это очень мило, что ты у Макса и думаешь обо мне. Я хочу только сказать тебе, что в Находе было замечательно; я уже несколько лет не испытывала такого чувства отпуска, мирного и прекрасного. Я так тебе за это благодарна.
Я решительно не могла поверить, что Мюнцу здесь понравилось. С утра мы довольно бессмысленно шатались по городу; в полдень он сделался необычайно весел или по крайней мере остроумен.
Слышно столько тяжелых вещей, от самых разных людей. Я тут прочла о событиях в Германии. Куда людям податься?! У меня все в порядке. Начиная с этого лета!!!
В белой шляпке и в белом платье я подхожу к трибуне, установленной в центре выставочного зала. В полуденном летнем солнце площадь выглядит как искрящаяся мозаика из булыжников.
Сейчас мне вручат диплом и золотую медаль за оформление стенда текстильной продукции фабрики «Шпиглер и сыновья». Я улыбнусь и бессловно пожму руку вручителю. Не дается мне чешский, а немецкий нынче не в чести.
11. Вести из Мюнхена
Павел, выросший в провинции, обожает столицу, я, выросшая в столице, обожаю провинцию.
Золотая осень. На трамвае мы доезжаем до Пражского Града, смотрим сверху на панораму. Внизу, за рекой, сердце Праги – старый город; здесь, на вершине горы, – ее душа.
Я вбираю в легкие прохладную пустоту, задерживаю ее в себе и медленно выдыхаю.
Дыши, душа моя, – говорит Павел, – правда же, хорошо здесь?
Да. Только вид уж слишком открыточный. Я бы не стала его рисовать. Мне нужен некий фрагмент, что-то, за что можно ухватиться, вроде цветных ниток, торчащих из потертого узора.
Посмотри, сколько труб, – шутит Павел, – выбирай любую, вот тебе и фрагмент.
Ему так хочется, чтобы мне было хорошо. От этого еще тяжелей на душе.
Дорогая Анниляйн! Дела у меня идут дерьмово. Скажу про свое ощущение: не чувствую себя дома; я так одинока, что порой теряю самообладание. Ясно – я должна опираться только на себя. Но меня не оставляет ощущение того, что все это так не останется, последуют другие изменения. То и дело учиняю Павлу скандалы.
«Другие изменения» не заставили себя ждать. Мюнхен, вот проклятый город! Ноябрь 1938-го. «Хрустальная ночь». Еврейский погром. Пока это там. А сегодня – уже здесь. В том же ноябре в том же Мюнхене принято решение сдать Судетскую область Чехословакии Третьему рейху. Дают – бери!
Письмо от Франца. Он зовет меня в Лондон. Разработанная им в содружестве с Гансом Билем идея «наращиваемого дома» привела в восторг королевскую фамилию. Их приглашают консультантами в «Джон Луис концерн». Большая фирма. Я им нужна, с моим темпераментом, фантазией, вкусом…
Хочется лечь и укрыться с головой. Но тревога проникает под любое укрытие.
Снова письмо от Франца. «Штурмовики разгромили ателье на Шадекгассе и наш детский сад. Неужели тебя не приводит в ужас публичная акция сжигания книг и “дегенеративных” картин? Там были работы многих наших друзей, книги почитаемого тобой Брехта… Пылающие ночные костры в Берлине… Воображения, как и упрямства, тебе не занимать. Опомнись, Фридл! Твой Францерль».
Я опомнилась. Сколько лет отдано обивкам, обшивкам, облицовкам и перелицовкам, выдумывалось, вычерчивалось, выстраивалось, выкрашивалось, отдраивалось пространство «новой вещности», каждая его деталь, от крючка для полотенца до настенных шкафов с выдвижными кроватями… Беспризорные виллы и квартиры. Их обитатели уносят ноги, некогда, да и не по карману упаковывать все это в контейнеры… Идея «новой вещности» умерла, не достигнув совершеннолетия. А наши разработки конвертируемого пространства теперь пригодятся разве что для тюрем и лагерей.
12. Вилла Ноймана в Либерце
Анни просит сделать ей одолжение – поехать вместе с ней в Палестину. Как это она себе представляет?
Дорогая Анниляйн!
Не сердись, что пишу на конверте, но как раз сейчас у меня оказалось даровое, то есть неожиданное, свободное время, и я хотела бы написать тебе еще до того, как ты уедешь.
Страшное чувство того, что между настоящим и концом осталось так ужасно мало времени, заставляет напрячь все силы, чтобы сказать последнее прощай Земле обетованной, т.е. покою и ясности… Звучит высокопарно, но это так.
Ты запросто могла бы сейчас приехать. Я была бы так рада тебя видеть. Пусть у тебя все сложится. Привет Максу. Ваша идея отправиться вместе на лечение поистине удачна.
Чем же я так занята?
Делами, которые надо немедленно завершить, первое – это вилла Ноймана. Мы с архитекторшей Гретой Бауэр-Фройлих взялись за проект весной, разумеется, не подозревая, что к концу года Либерец будет под немцами. Про Грету я забыла рассказать. Мы работали вместе в Вене. Потом она приехала в Прагу… Нет, не получится сейчас рассказать, нет времени.
Нойманы уезжают. Вилла должна иметь продажный вид. Для безликого перекупщика можно было бы все спланировать попроще. На что ему стеклянная дверь в лоджию, проворачивающаяся вокруг своей оси?
Поезд в Либерец въезжает в близкое будущее – все в свастике, гитлерюгендская молодежь вздымает навстречу прямые руки – хайль Гитлер!
Сядем в трамвай?
Нет, пойдем пешком.
В прошлый приезд мы были свидетелями неприятной сцены. На остановке собралось много народу, и, когда трамвай подошел, у самых дверей оказалась женщина не арийской внешности, с младенцем на руках. Водитель указал на нее рукой, мол, не давайте ей войти. Она пыталась пробиться, ее отпихивали. И тогда мужик, стоящий за ней, ударил ее кулаком в спину.
Мы идем вдоль трамвайных рельсов, на каждой остановке нас приветствует фюрер.
Прибыли. Подрядчик утверждает, что все выполнено по нашему чертежу, а дверь на штырь не садится.
Это саботаж, – говорит Грета, все просмотрев и перемерив. – Посмотрите, вы взяли стандартный профиль и приварили к нему изнутри кусок проволоки. Естественно, штырь не может сесть на место.
Вонючая еврейка!
Я не поднимала руки на подрядчика, она поднялась сама. Подрядчик вцепился мне в горло и чуть не удушил меня.
Грета не понимает, как после такого я продолжаю ездить в Либерец.
Судьба подает знаки, а ты притворяешься глухой, – говорит она мне. Слова Декарта: «Убегая, мы уносим страх с собой» – ее не убеждают. Она готова унести с собой страх, лишь бы не быть униженной. Никем и никогда.
В Терезине, собираясь на транспорт, я раскладывала по папкам детские рисунки. Урок за уроком, группу за группой. Я не уложилась к назначенным пяти утра. В 6.30 все было готово. Меня не искали. Судьба, по словам Греты, подавала мне знаки. Поезд мог бы уйти без меня.
13. Фотография на память
Госпожа Брандейсова, замрите и смотрите сюда! – Щелк, вспышка.
Павел фотографирует нас с Йожи у окна с бегониями. Они разрослись в новой квартире, заняли чуть ли не весь подоконник.
Прощальный снимок.
Но я не прощаюсь. Здесь не пересечемся – там встретимся. Мы все тут пассажиры с одной станцией назначения.
Покажи мне хоть одну новую картину.
Они в кладовке.
В кладовке?
Я боюсь на них смотреть. Хочется все переделать.
Не успеешь, у меня поезд через три часа.
Павел выносит работы. Самую большую – «Допрос» на фанере, с инкрустированной печатной машинкой, потом поменьше и без рамы – «Фукс изучает испанский», «Меланхолическая Прага», «Портрет Павла», натюрморты…
Пастели еще не оформлены, – говорит Павел, – но мы покажем, аккуратненько, да, Фридл?
Моя первая персональная выставка.
Кто-нибудь это видел? – Йожи взволнованно ходит от картины к картине, а Павел – следом за ним. Пат и Паташон. – Ты стала совсем другой художницей, Фридл. Я любил и прежние вещи, но это! Куда исчез весь Баухауз, ни чертежей, ни конструкций, абсолютная слитность.
Именно это меня и пугает. Из всего, что я вижу, интересней всего «Допрос», да и то из-за фактурности печатной машинки. По-моему, я отупела и довольствуюсь тем, что могу писать то, что вижу. Вчерашний день искусства. Есть одно утешение – я не придумываю картин. Они случаются.
Павел с Йожи уходят курить на кухню, я остаюсь на своей персональной выставке. Смотрю и думаю: что бы сказал Иттен? Да что бы ни сказал! Я не могу вернуться к Фридл Дикер, которая так и не осуществилась, но, может, я смогу стать Бедржишкой Брандейсовой? Другой художницей, как сказал Йожи.
Часть четвертая
Великое неизвестное
1. Короткое замыкание надолго
Я перестала носить часы. Время, которое отсчитывается от смерти, не помещается в плоский циферблат. Оно другой конфигурации. Оно глубокое, и ритм у него не тот, что мы слышим, отсчитывая время от жизни.
Только здесь я узнала, насколько сложны и причудливы все эти трансформации… В конечном счете все определяется выдержкой и безграничным преодолением.
Сегодня ты помогаешь ребенку не упасть с утеса, а завтра он может разбиться о камень. Конца этому нет…
Какие утесы?! Это была ровная платформа, без перспективы. Ни малейшей возможности увидеть то, что впереди. Спины, спины, спины…
Некрасивая, унизительная смерть.
Сто раз права Грета – нет ничего хуже унижения.
Буду держаться хронологии. Для этого мне не нужны часы. Время отмечено событиями, я знаю их ход.
Фабрика Шлойма закрылась, хозяин эмигрировал. Эти события, прямо связанные между собой, повлекли третье – Павел остался без работы. Отто звал его в еврейскую общину, завскладом, он сам туда только что устроился и доволен. Павел бы согласился. Но тут вмешался Ганс Моллер. На фабрике Шпиглера освободилось место главного бухгалтера, он берет Павла.
Гроновская квартира напротив железнодорожного вокзала, на первом этаже. Дом номер 481 по улице Моравского Братства. Его выстроила фирма Шпиглера для своих сотрудников. Похоже, местные власти не в ладах с арифметикой. Откуда в маленьком городе столько домов?
Я отослала Францу чертеж нашей квартиры. Две большие комнаты, приличная кухня. Мебель, оставшуюся от старых жильцов, я велела Павлу снести в подвал. Жуткие пружинные кровати – одна из пружин в первую же ночь выскочила, хорошо, что матрац толстый, а то бы проткнула задницу – как тут не вспомнить иттеновских упражнений со спиралями – движение образует форму… Короче, спим на полу, едим на подоконнике… Вещей не распаковываем. Павел перед работой ходит к парикмахеру – не может найти бритвенного прибора, хотя в Праге аккуратным образом надписал все ящики. Ящики, ящики… Живем как на вокзале. Почему «как»? Вокзал перед самым носом. Ночью пускают тяжелые товарняки, и они стучат по рельсам штрихпунктирно – тадан-тадан, пауза – тадан… Но мы привыкнем. Главное – привести дом в порядок. Пошли, если можешь, чертежи детсадовской мебели, что-то из этого хотелось бы построить. Я нашла тут столяра-мебельщика, недорогого, по пражским меркам, вообще бесплатно. Так вот, дорогой Франц. Разве я когда-нибудь думала, что окажусь в чешской провинции, что выйду замуж за своего двоюродного брата… А, чему тут удивляться? Жизнь сама по себе – непредвиденное событие.
К Рождеству мы все привели в порядок. Часть картин в кладовку не поместилась, и Павел испросил позволения повесить на стены виды Праги: Влтаву сквозь балкон с длинным поручнем и маленьким человечком вдалеке, вид с балкона из первой квартиры, с будкой стрелочника, но этого ему показалось мало, и он притащил еще десяток картин. Я промолчала, с ним сейчас лучше не спорить.
На новоселье Павел пригласил своего школьного друга с женой. Оба – художники! Сюрприз! Эмиль Тылш, высокий, узкоплечий и плешеватый, а Анна маленькая, широкоплечая, с тяжелой русой косой. Эмиль работает в типографии печатником, принес в подарок набор открыток – репродукции знаменитого чешского художника Яна Зрзави. Отличная печать. Анна думала подарить мне свою маленькую картинку с видом Находской площади, но постеснялась. Она слышала, что я известная художница из Вены. Что училась в Баухаузе. От кого слышала – от Эмиля. А он от кого? Павел рассказал. Так распространяется слава…
«Для нас было большим событием знакомство с Фридл. Мы пришли в гости, это было в их первом по счету доме. Окна выходили на вокзал, и, увидев приближающийся поезд, можно было выскочить из дому и успеть на него.
Фридл была маленькая, как ребенок, с большущими глазами. Она так нам обрадовалась. Мы прошли в комнату, и комната эта зачаровала меня. Я никогда не видела ничего подобного. Мебель очень современная, очень компактная, все одного габарита. Она легко складывалась и не доставляла больших хлопот при переездах. Как объяснила Фридл, мебель из ателье, Зингер ее придумал, а она оформила. Уникальный дизайн. Стулья как ящички, можно было сидеть на любой высоте, это как-то просто регулировалось. Там было много картин, ее и ее друзей. Оазис покоя…»
Ни одной чужой картины у нас не было! Все мои.
«У них всегда было много гостей, мы составляли столы в длину. Тогда, в первый раз, меня все потрясло, и Фридл, и обстановка – это было нечто целое. В темное, зловещее время она была полна энергии, мудрости, дружелюбия. Она всех вдохновляла, всех – и простых людей, и художников.
У них постоянно замыкало электричество… Она столько рисовала! Даже когда готовила обед, рисовала из окна».
Анна Сладкова забегает вперед. Мы еще только обосновались на улице Моравского Братства, и я слышать не желаю о предстоящих переездах. Про электричество – точно! Но мы обзавелись свечами и выглядели точно как те двое на открытке Яна Зрзави: за столом в полутьме, посередине свечка. Только у него все нарочито вытянутое – и фигуры, и лица, и высокие спинки стула, – а у нас покруглей, поприземистей.
В провинции другое ощущение времени. Сезонное. Осенью с близлежащих полей несет навозом, шумят трактора, ездят телеги, груженные сеном. Зимой все погружается в белое безмолвие.
2. Важное и неважное
7 января 1939 года.
Дорогая моя Юдит! Я сижу у двух свечек, тепло, печка поет свои долгие песни. После сотой поломки отопительных труб, когда для обогрева осталась лишь печка, произошло сотое короткое замыкание. Вопреки всему, нужно уяснить, что для тебя важнее, и идти на компромисс, «покупая» вместе с «приятностями» и теневые моменты этой в целом приемлемой ситуации. Эта жизнь, с ее покоем, куда милее, чем Прага и шум. Будь благословен Гронов. Когда взвешиваешь, как важное относится к неважному, когда «покупаешь» небессмысленно, нечего так уж и привередничать, в этом все и дело, в конце концов.
Я сейчас уткнулась в маленькую картину – пятнышко коричневатых елок – и рисую ее из окна. Все возникло из коричневатого пятнышка, которое резко обозначилось на фоне розового и голубого отсвета снега (розовый стелется по горизонтали, голубоватый – под углом, а темно-синий – стоймя, вертикально уходит в глубокую тень), – деревья такие темные, и потому все за ними выглядит необычайно нежно, а синева вдали еще резче подчеркивает фиолетовую коричневатость… Но это не выглядит скучно, поскольку коричневый – рядом с фиолетовым, и дымовые трубы того же цвета, только еще более интенсивного, – и эти торчки не выпадают из картины, знаешь почему? А потому, что светло-коричневое и очень элегантное знамя дыма связывает их с вершиной холма, что напротив. Дым разрезает небо светло-серой полосой – и это как противовес снегу на первом плане… И так я рисую и рисую, вздыхая все чаще, думая о том маленьком мерцающем пятнышке, – но где же оно, куда запропастилось? Его нет…
Теперь попробую изобразить тебе мою здешнюю жизнь. Я постоянно в Гронове, оттого не видела маму Ирену уже 6–8 недель.
Устроилась, все отштукатурила. Убираю картиру, готовлю еду; вначале мои блюда выглядели так же (разумеется, только мучные), как те ваши, в «Бонде», от которых ты плевалась! Но я совершенствуюсь.
Ты не представляешь, сколько здесь всего происходит! А когда ничего не происходит, то все равно что-то случается, например, от меня удирает такса по имени Пегги. Она сейчас сосредоточена на поисках жениха; я, с половником или с чем попало, что у меня в эту секунду оказывается в руке, на ходу влетаю в сапоги и несусь в малознакомый лес, после чего пробегаю полгорода, свистя и вопя «Пегги»! А та бежит за колесами велосипедов, совершает променад по городу, ищет…
…И я опять усаживаюсь рисовать, пока не стемнеет. Ко мне ходит в гости крошечный восьмидесятилетний старичок, из бывших рабочих. На нем голубая блуза, заштопанная, но чистенькая. Он беден и вынужден просить милостыню (фактически он получает 1 крону в день). И вот он сидит у меня, что-то бормочет беззубо… Когда он думает, что я его рисую, он подбирает отвисшую губу, приосанивается. Такое симпатичное лицо! С огромными темнокожими ушами и фиалковыми глазами. От раза к разу он выглядит все «приличнее», в последний раз, о ужас, он пришел в стоящем колом белом воротничке и галстуке с защелкой, к тому же подстриженный и гладко выбритый. Он у меня выпивает кофе или рюмочку водки и рассказывает о своих невзгодах, этого ему не занимать. Боже, когда я буду такой старой, я, наверное, и ползать-то не смогу, превращусь в совершенную маразматичку… Еще я учу чешский, при этом не особенно ломаю себе голову, – так что и успехи, увы, соответствующие. Иногда мы ходим гулять, и это так прекрасно, еще мы катались на лыжах при луне. Пегги похрустывает снежком, а мы идем тараканьим шагом сквозь тихий лес и великое безмолвие.
Хватит. Пора сказать Юдит то, ради чего я затевала это письмо.
Когда мне было столько, сколько тебе (12), конфликт между моими родителями обострился до предела. Жизнь дома становилась все более изнуряющей и мрачной; не сумев этого выдержать, я в 16 лет ушла из дома. …Мама так хотела, чтобы я осталась, я приняла ее сторону и всегда была готова ее защищать. Многие годы я злилась на отца. И очень зря. Родители поневоле втягивают детей в конфликт, но, кроме них самих, никто его разрешить не может.
2 марта 1939 года, Гронов.
Дорогая Аничка!
Здесь спокойно. Все в глубоком снегу. Вчера началась весна. У меня резко упало зрение. Я настолько плохо вижу, что даже не знаю, как выглядит пейзаж. Но каждый день я слышу поющих птиц. Это неописуемо… Когда я в семь утра иду в булочную, я слышу кудахтанье и квохтанье в птичнике. Это так связано с детством, каникулами, счастьем и свободой. Слушая кукареканье петуха, я бы и в свой смертный час не поверила, что происходит что-то злое… Эта здешняя жизнь, в ее малости и красоте, мне точно по силам. Она вызволила меня из тысячи смертей – живописью, которой я прилежно и серьезно занималась, словно бы я искупила вину, так и не поняв, в чем, собственно, она состоит.
Я понимаю, все это от моей неспособности бороться со злом напрямую, теоретически ясно, что нужно бороться, нельзя быть такой пассивной. Будь у меня ребенок, я была бы побоевитей, я бы положилась на него, он бы исправил мои просчеты, он был бы лучше меня. Но близкие друзья еще способны меня терпеть, они-то меня и поддерживают. Как раствор или камень, я принадлежу маленькому зданию жизни, мне тепло и уютно в этом строении.
Слушать кукареканье петуха… А поступь солдатских сапог?
15 марта 1939 года в «великое безмолвие» вступает армия Гитлера. Страшный сон, от которого невозможно пробудиться. И нужно понять, что нет больше страны «Чехословакия», есть «Протекторат Богемии и Моравии» и Словакия. Бежать без оглядки, успеть на последний поезд, последний пароход.
Георг Айслер не может понять, почему я не уехала в Англию по приглашению Пауля Венграфа, с которым мы были знакомы еще по Вене. Тем более что в его лондонской галерее «Аркадия» готовилась моя выставка и мне было бы несложно получить статус беженки.
«Почему она не уехала?! В этой деревне она была обречена».
Но я и в Палестину не уехала. Я ждала лета, чтобы нарисовать то поле с пшеницей, в полнолуние.
3. Красивые виды
Солнышко плавит снег, метит лучами сугробы. Я шлепаю по обледенелому мосту; речушка Метуя съежилась от холода, втянула в сугробы свою кривую шею. И хорошо, хорошо, что природа безучастна. Она отдает себя на растерзание дровосекам, а потом мы изображаем ее на бумаге, сделанной из ее же плоти. С чего бы ей жалеть нас!
Навстречу идет Иржи Дуфек с большим рулоном бумаги под мышкой. Тоже одноклассник Павла, учитель младших классов в здешней школе. Пока не совсем ясно, как именно функционирует система. Еврейская община уведомляет о поступательном ограничении прав, например, арийцам запрещено общаться с евреями, еврейским детям запрещено ходить в школу. Но чем чревато несоблюдение указов, в уведомлении не говорится.
Дуфек останавливается около меня. Похоже, он не в курсе дел.
Милый парень, ему тридцать четыре, как Павлу, а выглядит лет на десять младше. Он снабжает меня бумагой, красками и «маминым» вареньем – если б еще не рисовал…
Зачем вы скручиваете рисунки в трубку, вы же их портите…
Не буду. – Дуфек заливается краской. В провинции люди еще не разучились стесняться. – Вот, – разворачивает он передо мной рисунок, – тренировался стакан рисовать.
Стакан – мертвец.
Где стоял стакан, откуда падал свет, где у вас окно в квартире?!
Оно было закрыто, ставнями… Госпожа Брандейсова, пожалуйста, позанимайтесь со мной. Как погляжу на ваши картины, чувствую – понял! А стану рисовать – и все какое-то не живое выходит.
Я не могу с вами заниматься.
Почему?
Потому что я еврейка.
Мы живем по заветам Отца нашего, – промолвил Дуфек, – а он был евреем.
Дуфек – прихожанин церкви Чешских братьев. Он привел к нам в гости пастора Яна Дуса, маленького, близорукого, с остреньким красным носиком. Тому так понравились мои картины, что он попросил меня нарисовать его дом и вид на гору Осташ, в память о здешних местах. Его, увы, переводят отсюда в Кутны Горы. Так что свой первый в жизни «художественный заказ» я выполняю для пастора.
Зденка Туркова, молодая расторопная прихожанка, отвела меня на то место, с которого пастор «любит глядеть вдаль».
«Гору Осташ в народе сравнивают с гробом», – объяснила она мне по-простецки. Из-за этого, наверное, картина и вышла темной.
4. Поездка в Прагу
Мама Ирена застряла в Праге, Анни волнуется. Теперь все въезды и выезды надо оформлять через полицейское управление. Для этого надо улаживать еще кучу каких-то формальностей. Это ей не по силам. А что, если просто взять билет на поезд? Я пошла в кассу, взяла билет и поехала в Прагу.
Говорят, евреям нельзя появляться в публичных местах, а мы с мамой Иреной гуляем по паркам и сидим в кафе. Скорее всего, нас просто запугивают!
Как давно мы не виделись! Она исхудала, лицо, за которым она так ухаживала, заморщинилось, волосы поредели, сквозь голубой перманент проглядывает черепушка, но глазки живые, она еще способна уколоть взглядом официанта, забывшего поставить на стол салфетки, или настырную продавщицу роз.
Любовь моя, мы тут сидим с мамой в кафе «Париж» и пьем кофе. Сегодня мы провели вместе весь день. Ее приезд ко мне в гости пришлось отложить. Мама показала мне фотографию картины Макса. Я поражена и разочарована. Не то чтобы я недооцениваю эту работу. Он видит краски по-новому. Я знаю, какого труда стоит подобное упрощение и уравновешенный покой, и тем не менее. После того как я увидела картину Mакса, я живу с легким сердцем, а то я уже приготовилась к тому, что попаду в глубочайшую зависимость. Теперь нет, я могу учиться у него без спазмов души.
Распишитесь, мама!
Привет, Анниляйн. Целую, мама.
И это все?
Пока все.
Старые родители обижаются на своих великовозрастных детей. Мы с Анни теперь в одинаковом положении, разве что от моих стариков вообще ничего не слышно.
С Отто мы встретились в еврейской общине. Нам предстояло важное дело, так что я приехала в Прагу не только из-за мамы Ирены. Ганс Моллер прислал для меня аффидевит, и Отто взялся помочь разобраться с процедурой оформления.
С его подачи чиновник из отдела эмиграции принял меня без очереди. А так пришлось бы ждать несколько дней. Мыслями я уже была в Иерусалиме, а точнее, в мастерской Макса.
Значит, так, что нужно?
Заявление в визовый отдел в пяти экземплярах на регистрационном бланке, свидетельство о рождении в двух экземплярах и рекомендация из эмиграционного отдела. Мы должны проверить, нет ли на вас досье в полиции, не сидели ли вы в тюрьме. Надеюсь, тут все чисто.
Вы говорите об Австрии или…
На мой опрометчивый вопрос чиновник резко поднял голову и вздернул брови.
Мы находимся на территории рейха! Еще есть вопросы?
Нет.
Заполните бланки и сдайте в четвертое окно.
Давай оформим, что мы теряем? Вдруг выйдет? Может, поленятся обращаться в Вену? – думает Отто вслух.
Нет. Йожи говорил мне, что досье в полиции автоматически перекрывает доступ к эмиграции. Ганс Моллер подкупил в Вене крупного чиновника, чтобы тот выкрал досье, и только после этого Дойчи подали на выезд. А с моей тюрьмой…
По дороге на Главный вокзал – чертовы флаги вокруг! – мне повстречалась Вали, продавщица из «Черной розы». От нее я узнала, что книжный магазин посетили гестаповцы.
Что с Лизи?
Все обошлось. Она закрыла магазин и куда-то уехала. На время. А вы не уезжаете?
И тут я произнесла сакраментальную фразу о том, что остаюсь здесь во что бы то ни стало, что это моя миссия.
Любители героики усмотрят в моих словах чуть ли не акт самопожертвования. На самом деле я была так подавлена этой историей с досье… Если начнут копать, я вместо Палестины окажусь в Дахау.
Миссия… Какая миссия у мыши, пойманной в мышеловку?
5. Рождество
Но и такие мысли рассеивает жизнь. На Рождество мы созвали гостей, Лаура нашила простыней и наволочек.
Обледенелая платформа поблескивает под фонарем. Едет поезд. Останавливается. Пассажиры выходят из вагонов. Мы следим из окна.
Хильда! – восклицает Павел и хватается за ушанку.
Не надо, чтобы вас видели вместе, – говорит Лаура.
Она появляется на пороге, закутанная до бровей в темный платок, в обеих руках сумки, на спине рюкзак – целоваться, обниматься, немедленно! Нет, сначала сумки поставить, снег с сапог смести… Пегги крутится вокруг Хильды, виляет хвостом, вот оно – собачье счастье: хозяйка пожаловала. Моя душа тает вместе со снегом на Хильдиных сапогах. Хильда деловито оправляет юбку, упирает подбородок в ямку между ключиц, смотрит на меня и хохочет в пригоршню.
Прошу внимания! Разбираем сумки. Эту не трогай, здесь яйца. Из рейха. Высиживать фюрерчиков. Павел, проследи, чтобы она не замешивала желтки в краску! Глазам нужен протеин. И вот витамин Е, на курс.
Пошли выгуливать Пегги! – предлагает мне Хильда.
Мы огибаем дом, останавливаемся и падаем друг другу в объятия. Кружится снег, кружится голова.
Пегги кропит снег, мы стоим, обнявшись, под заснеженным деревом. Счастье – это вечность, спрессованная в мгновение. Не хочу ни с кем его делить.
Последним поездом прибывают Эльза, сестра Лауры, и Лизи Дойч. Забыла сказать, что Лаура теперь тоже живет в Гронове, у Зольцнеров, в качестве гувернантки. В свободное время шьет на заказ.
Лизи рассказывет нам про «Черную розу».
Входят два молодых эсэсовца: «Фройляйн Дойч, у вас хранится запрещенная литература». Я говорю: «Да, это правда. Спасибо, что пришли. Вот, все здесь» – и подвожу их к полке с немецкими порнографическими журналами.
Откуда ты их взяла? – спрашивает Хильда.
Это отдельная история, – отвечает Лизи. – Так вот, сопливые юнцы бросились листать журналы. Я говорю: «Пожалуйста, берите хоть все, я не знаю, как от этой мерзости избавиться!» Они взяли несколько журналов, остальные велели немедленно сжечь.
Ходжа Насреддин и компания! Как мы гордимся Лизи – обвела врага вокруг пальца, взяла его хитростью. Но откуда журналы?
Я пошла по проторенному пути. В соседнем магазине был обыск, и его хозяин увлек немцев порнографическими открытками. У него этого добра было много, и он поделился со мной журналами.
Так теперь они думают, что все евреи торгуют порнографией!
Они ничего не думают, – говорит Лизи. – Они издают указы. Все евреи уволены, магазины или закрыты, или переданы другим хозяевам. На месте «Черной розы» торгуют тесемками и бечевками.
Что с книгами?
Что могла, пристроила, остальное сожгла.
Все как в Германии, – говорит Хильда. – У нас сожжение книг – явление обыденное. Как распятие во времена Римской империи. Все пахнет горелой бумагой.
Вещи, вещи…
Хильда еле отняла у меня ножницы – в порыве нарядить всех в маскарадные костюмы я чуть не изрезала парчовое платье, которое Лаура сшила для какой-то богатой клиентки, на нем были большие розы, из которых я думала сделать шляпку для Павла. Со шпулькой черных ниток под носом – деталь куда эффективней Павлова окурка – я произнесла речь от имени Гитлера… Хильда икала, Лизи прикрывала ладошкой розовый ротик. Если бы Иттен задал мне нарисовать Лизи в виде цветка, я бы изобразила душистую кашку – кудрявый венчик на трубчатом стебле.
Баухауз, Иттен, как растет бамбук… Я расстелила на полу старые обои и заставила всех рисовать углем под звук моего голоса: вот идет поезд – чух-хух-чух… под ним сотрясаются рельсы – тадам-тадам… тадам-пам-пам… Нет, вы скованные! Дам-ка я вам диктант! Маленький человечек – рисуем – дирижирует большим симфоническим оркестром… Смотрите на меня, я – маленький человечек, а передо мной море людей, и у каждого свой инструмент, и у каждого инструмента свой звук… сейчас раздастся первый аккорд, все замерли, и вдруг мы слышим тихонькое: «Цитравели цитравели триктранк тро…» Все. Концерт окончен.
«Фридл невозможно было унять. Иногда она бывала чересчур веселой. Такой веселой, что уже хотелось плакать, а не смеяться.
Мы редко встречались. В 39-м году я вернулась из Праги во Франкфурт – получила работу в Шпеер-Хауз, в химической лаборатории. В то время мой отец заведовал кафедрой биологии в Брненском университете, и под видом поездки в Брно я ездила в Гронов. На это нужен был специальный пропуск, его достал отец через знакомого из гестапо.
Я была связной в антифашистском подполье, за одно это меня уже полагалось вздернуть. Не говоря о контактах с евреями. Этого я не могла объяснить Фридл, ни письменно, ни устно.
Например, она сердилась на Маргит – почему та ей не пишет? Но у Маргит были на то веские причины. Они с мужем, немцем Хуго Бушманом, работали на советскую разведку. “Красная капелла” была раскрыта. Бушманов допрашивали в гестапо. Когда их взяли, мать Хуго попросила меня достать яду, на случай если за ней придут. Она не выдержит пыток. Я достала. Когда Маргит и Хуго вернулись, мать была мертва. Этого я не могла рассказать Фридл. Закон подполья».
В свете происходящего все кажется бессмысленным. Мой взгляд теперь прикован лишь к тем предметам, которым все равно, что сказал Гитлер и что случилось с «Красной капеллой». Чеснок на разделочной доске, свечение лимона на срезе, разверстые поля под снегом… Открытые глазу просторы, где гуляет ветер, где можно дышать.
6. Увертюра
19.01.40
Моя дорогая Хильда!
Я непрестанно думаю о тебе! Твое письмо, прибывшее так скоро, было настоящим сюрпризом!
Сегодня я не буду писать тебе ничего о живописи, потому что с 5-го числа все серо, туманно, дует ветер и снег летит; ничего философского, потому что иногда невозможно и слова подобрать, и даже ничего человеческого! Я только не хочу, чтобы оборвалась нить или чтобы тебе показалось, будто я не думаю о тебе. Но мне так грустно, я вся цепенею, думая о том, как ты, моя храбрая, мужественная девочка, сидишь там одна и упорно работаешь. Такая обида, что я сама не способна и нитки в иголку продеть, что не могу завести граммофон и поставить для тебя прекрасную увертюру «Леонора» или просто тебя приласкать.
Из-за внутреннего оцепенения я теперь не могу писать картин, но зато я нашла в тебе свою публику, т.е. адресата, к которому можно обратиться, когда хочется что-то сказать. В следующий раз, когда ты приедешь, мы более обстоятельно побеседуем о современных художниках. Ведь в их живописи столь многое предугадано, и даже неудачные работы объясняют многое, что не исчерпывается одним текстом.
Как только я отправлю это письмо, сразу начну новое, со всеми пустяками и мелочами, которые можно собрать в этой пустыне, в этой красивой пустыне.