Фридл Макарова Елена
А вы не боитесь, что я что-нибудь сопру? Меня здесь считают воровкой.
Если понадобятся иголки и нитки, они в этой коробочке.
Панорама Пражского Града. Вертикальные и горизонтальные графы формуляров разрезаны на кусочки и выклеены слоями таким образом, что создается объемный массив крон, из-за одной проглядывает другая, они лестницей поднимаются вверх, к собору с остроугольными шпилями. Именно так это и выглядело, когда мы стояли с Павлом на вершине холма, и я еще говорила, что панорама как таковая не вызывает во мне никого желания рисовать. Формы, которые Хелена вырезала, имеют четкие очертания, но не читаются слету из-за линий на бланках, расположенных под разными углами. Если бы бланки были пустыми, следовало бы начертить на них именно эти линии и именно в таком порядке. Из кусочков, на которых значится, сколько крон потрачено на то-то, а сколько на се-то, выложен фундамент, земная часть этой неземной работы.
В декабре 1943-го Хелена с родителями снова оказалась в списке. На этот раз протекции получить не удалось. Чтобы спасти Хелену, родители решили сделать ей инъекцию молоком. Подымется температура, Хелену направят в инфекционное отделение, поезд меж тем уйдет.
Температура подскочила до сорока, но в больницу ее не взяли. Врач сослался на новые порядки. Раньше тяжелобольных исключали из транспорта по одной простой причине – на месте назначения боялись заразы. Теперь на месте назначения оборудованы изоляторы, беспокоиться нечего.
Хелену подпихивают в вагон, секунда – и нет ее. Уплывает за кулисы рыжая голова в красной вязаной шапке. Девочка-чертополох.
6. Вопреки
«Фридл влетала в комнату, распределяя материал, она, разумеется, говорила с нами, она все время была с нами, пока мы работали. Уроки были короткими. Мы работали интенсивно и, как помнится, в тишине. Она давала нам тему для воображения. Например, поле, по нему бредет лошадь… может быть, она нам показывала какой-то образец или картину… Про коллаж с лошадью я точно помню. Фридл приносила нам обрезки цветной бумаги и показывала, как делать коллаж. Я не думаю, что она учила нас, как именно рисовать пейзаж или выклеивать его… не помню…
Она говорила, как приступать к рисованию, как смотреть на вещи, как мыслить пространственно. Как мечтать о чем-то, как воображать что-то, как желать делать что-то, как претворять фантазии… Не помню, чтобы она общалась с нами по отдельности, скорее это был контакт со всей группой… Каждый урок она меняла техники – то коллаж, то акварель, то еще что-то… У нас не было никаких материалов, все приносила она. После уроков она собирала рисунки и уходила. Урок кончался так же стремительно, как и начинался. Я панически боялась конца. Я готова была продолжать до ночи…
Мы жили на верхнем этаже детского дома. И рисовали из окна небо, горы, природу… Наверное, это особенно важно для заключенных – видеть мир по другую сторону, знать, что он есть… Наверное, это относится и к Фридл. Мне было важно знать, что она существует, что она есть. Стихия свободы… при ней все выходило как бы само собой».
И все это рассказывает обо мне девочка, прибывшая в Терезин с отцом-инвалидом. Ее родители развелись, мать с новым мужем живет в Лондоне. Она тоскует по матери, пишет для нее дневник. Эта милейшая девочка и была зачинщицей бойкотов против Хелены.
Жестокость. Жесткость. Норма коллективной жизни, помноженная на лагерные условия. Мы говорим об этом с психологом Трудой Баумел. Она считает, что есть три анормальных общества – Советский Союз, Палестина и Терезин. Общее в них – ставка на коллективное воспитание. Но и эта искусственно созданная ячейка должна функционировать на основе общечеловеческой этики.
Абсурд! Нас собрали здесь, чтобы уничтожить. О какой общечеловеческой этике может идти речь?
Труда убеждена в том, что каждое действие, слово и мысль имеют свои последствия в невидимом мире. В том, что он существует, у нее нет сомнений. И посему невидимые результаты имеют бесконечно бльшую важность, чем те, что видимы на физическом уровне. Следует брать в учет целый мир, не только его внешнюю оболочку.
Анализируя детские работы, Труда в первую очередь обращает внимание а колорит. Цвета – проводники чувств. Ее анализ опирается на схему цветов, определяющих двадцать главных чувств. Гёте, Иттен… Все это было, есть и будет.
Маленькую книжонку под названием «Мыслеформы» Труда считает учебником жизни. Кстати, она повлияла на самого Кандинского.
Я сказала ей, что училась у Кандинского и ни разу не слышала от него про «Мыслеформы».
Ее не удивило ни то, что я училась у Кандинского, ни то, что он не упоминал этой книги.
Усваивая, присваиваешь. И уже не ссылаешься на источник. Я присвоила себе оттуда три постулата. Первый: «Качество мысли определяет цвет»; второй: «Природа мысли определяет форму»; третий: «Определенность мысли определяет ясность очертания».
Все три постулата я вписала в блокнот, подаренный Павлом. Здесь многие ведут дневники. И рисуют с натуры. Чтобы хоть как-то запечатлеть реальность ирреального. Для меня такими дневниками являются детские рисунки. Тут я слежу за тем, чтобы на рисунке стояло имя ребенка, комната, дата урока. Здесь все очень быстро забывается. Слишком большой поток «мыслеформ».
Непреклонная вера в существование невидимого мира с его аурой, мыслеформами и прочими нездешностями помогает Труде вершить земные дела. Она действует по запросу и мгновенно. Благодаря одному весьма печальному случаю у нас теперь есть помещение и персонал по уходу за детьми, повредившимися в рассудке. Все началось с маленького мальчика, вернее с его мамы, которая выбросилась на его глазах из окна. Мальчик потерял дар речи, мычит, раздирает ногтями лицо. Молодая воспитательница, у которой на попечении двадцать детей, справиться с ребенком не может.
Увидев все это, Труда разворачивается – и прямиком к главе старейшин. В такие моменты перед ней распахиваются двери. Глава старейшин (на самом деле он младше Труды) должен быть на месте, должен ее принять и не задумываясь вынести положительное решение. Так и случилось.
Труду Баумел я узнаю издалека: уверенный шаг, узкие серые брючки, клетчатая рубаха. Все как у Труды Хаммершлаг.
Она пришла к нам с лекцией под названием «Вопреки».
«Чего мы хотим? Подготовить детей к будущим задачам – построению нормального сообщества на гуманных принципах. Чем мы располагаем для этой цели? Пятью большими детскими домами (в них пока лишь одна школа) и несколькими маленькими, а также персоналом из молодых людей, горящих желанием трудиться и жертвовать собой ради детей.
Все мы знаем, что стоит на пути к достижению этой цели. Но вопреки всему мы и в данных условиях будем опираться на позитивное».
Труда из породы несгибаемых. Осанка балерины – прямая спина, расправленные плечи, высоко поднятая голова с узлом волос на затылке. Мистика, эзотерика, прагматизм, вера – все уживается в этой пружинистой душе.
«Первое и важнейшее: личный пример. Вожатый детдома, воспитатель – это primus inter pares; он и старший товарищ, он и пример, достойный подражания.
Второе: групповое воспитание.
Группа, а точнее тот социальный механизм, которым она является, – это носитель образовательных процессов, необходимых для передачи знаний и навыков, прежде всего социального характера. И многие, пришедшие сюда асоциальными, здесь, сами того не замечая, приучаются жить в обществе.
И третье: это продуктивный труд.
Ребенок или юноша социализируется посредством жизни в обществе, точно так же трудовое воспитание делает из человека труженика. Труд – это то, что придает смысл и содержание жизни группы и личности; то, что само организует группу; то, что вызывает к жизни товарищество; то, что творит и воплощает; то, что продуктивно и полезно. Без труда, то есть без смысла и содержания, группа приходит к разрушению и потере ценностей. Таков расклад – то, что мы имеем, с чем мы можем работать. Воспитатель как режиссер: в его силах собрать группу воедино – или распустить ее. Но распустить – значит потерять целое поколение. Нет, программа “Вопреки” должна сработать!»
Но труд не делает свободным!
Этого я и не говорю.
Мы не попадем с ней туда, где лозунг о труде и свободе будет украшать ворота, из которых никуда не выйдешь, для нас не будет играть оркестр. Лозунги и симфоническая музыка – для жертв высшей категории. На нашей платформе этого не будет.
7. Школа формы
Для Виктора Ульмана Терезин – школа формы. Так он говорит, обняв меня за плечи. Мы сразу узнали друг друга. Значит, не так уж и изменились. Весеннее солнце плавит снег и кружит голову. «Лунный Пьеро», Анни, письма с фронта, концерты Шёнберга, курсы композиции…
Виктор в плаще Франца, но карманы не отвисшие – нечем их тут набить. Кошельки не в ходу, портсигары тем более. Ульман курил не меньше Франца. Запрет на курение выводит его из себя. Печаль его фортепианных сонат – от отсутствия курева.
Школа формы в заорганизованном хаосе. Казармы и прямые улицы создают иллюзию порядка. Устойчив и режим дня. Но люди, с их лицами, походками, жестикуляциями, вносят беспорядок в картину. Их так много, и при этом даже в очередях за пайкой они не превращаются в серую толпу, сотни, тысячи ярких индивидуальностей насыщают все своей энергией… Кто-то кем-то запечатлен, кто-то так и канет в бездну необозначенным.
Что-то в этом духе я излагаю Ульману.
Не будь занудой, Фридл, – говорит он, не выпуская меня из объятий. – Знаешь, что общего у Вагнера с Шёнбергом?
Что?
Первый антисемит, а второй – еврей! Годится?
Дежавю. Только раньше на моем месте была Анни, ее обнимал он, говоря эти слова.
Я сейчас работаю над аранжировкой сладкой идишской песни. Для хора, в котором поет мой сын. Хор – это именно та форма, в которой индивидуальности сливаются в целое. А когда поют дети – это уж точно божественный акт. Здесь я позволяю себе быть сентиментальным. Могу и слезу пустить. Помнишь, ты проспала концерт Скрябина. Не проспи мой. Сегодня, на чердаке Магдебургских казарм, в шесть вечера! Вход бесплатный.
«Собрать всех венских друзей на десять репетиций камерной симфонии Шёнберга – вход бесплатный!» Мы с Анни расклеиваем объявления в центре города. Она смахивает варежкой снежинки с ресниц. Натягивает на лоб вязаную шапочку. Подает мне клей.
Жизнь как комикс.
8. Властичка
Будущее поджидает у порога. При встрече с тобой оно становится настоящим.
Властичка, девочка-одуванчик (за сравнение с цветком прошу винить Иттена), подлетает ко мне с рисунком. Она – это даже не настоящее, а настоящее продолженное. Глагольная форма, которая останавливает настоящее на лету.
Госпожа Брандейсова, я вспомнила, как выглядела моя комната! Вот столик с лампой, тут на стене должна быть картина…
А что на ней изображено?
Девочка кусает губы.
Пароход и камни с этой стороны… Но они не уместятся…
Уместятся. Нарисуй картину с кораблем и камнями отдельно, и мы повесим ее в твоей комнате, хорошо? Пойдем, я тебе дам бумагу.
На первом занятии Властичка нарисовала одинокий цветок, платьице, стул и стол в разных углах. Бессвязные предметы, отрывистые линии. Теперь лампа соединилась со столиком, и линии стали более плавными.
Мы идем по коридору. Властичка жмется ко мне. Я останавливаюсь, глажу ее по голове. Волосы на ощупь как пух.
Она всхлипывает.
Ты моя хорошая девочка…
Родители Властички, поверив обещанию еврейской общины Брно, уехали в 1939 году в Палестину. Что же им обещали? Все то же, что и остальным родителям: как только они обоснуются в Палестине, им пришлют детей. Пока все оформляется, они побудут в детдоме. Дети пробыли там до весны 1942 года. После чего весь Брненский детдом был депортирован в Терезин.
Воспитатели детей не ласкают. Чтобы не приручать к себе. А то будут хвостом ходить… Хорошо, что я не воспитательница. Эти слова скоро станут мантрой.
Мы заходим в «апартаменты». Властичка зачарованно смотрит по сторонам. Я достаю из папки бумагу.
Бери и беги на обед, пора!
А можно я еще около вас постою, просто так? – спрашивает она.
Второе дежавю за сегодняшний день. Когда-то соседская девочка в Праге просила посидеть около меня просто так.
А может быть, жизнь – это одно сплошное дежавю? Мы здесь когда-то были и, значит, будем снова.
9. Быт и основные цвета
Мы обедаем после детей, не стоим в долгих очередях на улице. Это огромная экономия времени и нервов. Бедный Павел пытается удрать с работы пораньше, чтобы занять очередь, но все равно оказывается в хвосте.
Госпожа Брандейсова, хлеб закончился, суп закончился. Разве что картошки соскрести со дна, – говорит дежурная. – Надо приходить вовремя. Сахар возьмите.
Я ставлю на стол тарелку с бурыми комочками и кружку с эрзац-кофе.
Кофе холодный, зато с сахаром.
Ты где была? – спрашивает меня Лаура, подходя к столу.
Я пожимаю плечами, не в силах произнести ни звука. Подавилась картошкой. Лаура стучит кулаком по моей спине. Не помогает. Задыхаясь, я бегу по коридору, лишь бы успеть. Успеваю.
Ешь маленькими порциями, – говорит Лаура, с вожделением глядя в мою тарелку.
Не могу.
В ее раскосых глазах шальной блеск. Как у стариков, поджидающих с мисками у раздачи. Вдруг кто-то откажется от порции супа?
Выручай, – прошу я Лауру, пододвигая к ней тарелку.
Тогда я отдам тебе кусок хлеба с ужина.
Ты с ума сошла! Мы же подруги!
Лаура опускает глаза. Ей стыдно.
Это мне должно быть стыдно. Обычно я съедаю все, что дают. Сегодня не показательный день. А Лаура не притрагивается ни к сахару, ни к маргарину. Бережет для детей. Так она доведет себя до полного истощения.
Не беспокойся, – говорит Лаура. – Скоро мы получим посылку и поправим здоровье. Как Павел?
У него полно работы, да еще и я нагружаю. Двигаем мебель в L-414. Не везде, пока только в одном помещении. Там такая теснота – тридцать великовозрастных девиц сидят друг у друга на голове. Притом что в гетто работает целый конструкторский отдел! Почему никому не пришло в голову спроектировать складные нары с вставными лестницами? Освободилось бы столько полезной площади! За модернизацию концлагерных помещений коменданта повысили бы в чине. А главное, не пришлось бы перед визитом комиссии Красного Креста ликвидировать третий этаж нар и отправлять на уничтожение пять тысяч оставшихся без места.
Нет, этого я Лауре не говорю.
«Фридл привела кого-то, кто нам перекрасил простыни в цвет красного вина, и они из этого нам сделали такой уютный уголок – некоторые койки соединили, некоторые нет – в конце концов из нашего кубрика вышло отличное жилье, – у каждой девочки был свой лозунг или украшение, я, например, написала над кроватью такую глупость: “Веселей, веселей, день начинается, веселей, даже если тебе неохота вставать!”»
Этот рассказ мог бы принадлежать девочке по имени Ноэми. Она всегда все путала. Это Павел «двигал койки», а я красила простыни. Как полукровка, Ноэми могла выжить. И дотянуть до тех времен, когда наша история стала интересовать психологов и социологов, а словосочетание «духовное сопротивление» стало столь же неразрывным, как «движение и форма» во времена моей юности.
Если дан день, его надо прожить. Эта гроновская максима, банальная, как все максимы на свете, оказалась как нельзя более актуальной в здешних условиях.
Павел выточил на токарном станке набор фигурок для занятий по сенсорике. Хотя «халтурить» на рабочем месте крайне опасно. Это надо делать тайком от бригадира. Тот не станет смотреть сквозь пальцы на изготовление пособия для работы с больными по системе Монтессори. Он боится еврейской полиции. Нагрянет с проверкой – тюрьмы не избежать. А оттуда – прямая дорогая на восток.
Другое дело – на свой страх и риск вынести доски со строительного двора. Это то, чем занимаются рабочие из Павловой бригады под покровом тьмы. Они пробиваются «халтурой» – мастерят полки для желающих. Одна полка – полбуханки хлеба. Где-то же надо людям хранить свои вещи, а в помещениях, кроме нар, лестниц и стола, ничего нет. Есть чемоданы, но их нельзя держать на полу, только на нарах. Там и так повернуться негде.
При чем тут конструкторский отдел! Отто рассказывал нам в Гронове про первую рабочую бригаду – музыканты, художники, поэты… если из сотни один попадет молотком по гвоздю… Они все это и построили.
Я выкрасила фигурки в красный, синий и желтый. Вот и все, что нужно Труде, простейшие формы и основные цвета.
10. Почтение к материалу
«Материя, одушевленная и неодушевленная, разрушается в хаосе и суете. Но что есть одушевленная и неодушевленная материя? Современная наука о жизни и ее процессах расширяет рамки и оживляет предметы, которые до вчерашнего дня мы по темноте своей относили к категории безжизненной материи».
Это говорит доктор Фляйшман. Мы с Павлом попали на его лекцию «Уважайте материал!». Этот маленький горбун с высоким голосом занимает ответственный пост в системе здешнего здравоохранения. Говорят, он не спит ночами, пишет стихи, рисует картины.
«Сегодня мы знаем больше. И еще большего ожидаем. Границы между одушевленным и неодушевленным стерты. Является ли тело материей или материя телом, является ли душа частью тела или тело частью души? Мои отношения с людьми, чью жизнь я знаю, чьи желания, борьбу, страдания и творчество наблюдал, отличаются от отношений с теми, с кем я лишь бегло знаком.
Мы в состоянии фиксировать эти процессы чувством и разумом, а значит, в том, как мы относимся к отдельным людям, отражается наше отношение к жизни в целом. Сегодня мы, кажется, больше знаем о качествах и взаимосвязях предметов и веществ в природе… Но нам предстоит еще дальше продвинуться в знаниях и понимании вещей, дабы развить в себе бльшую почтительность и уважение к материалу.
То, что западный человек познал с помощью экспериментальной науки, некоторые восточные мыслители знали тысячу лет тому назад. Уважение к материалу в Индии и Китае известно, но не понято нами.
Но ведь и еврей когда-то был теснее связан с феноменом жизни, чем сейчас. Мы слишком развращены и близоруки вследствие эгоистического утилитаризма, мы признаем только то, что служит нашим сиюминутным потребностям. То, что нам не служит, мы выбрасываем, как окурок.
Мы не уважаем инструментов, одежды, обуви, не ценим человеческих творений, зданий, приспособлений, которые были созданы, чтобы нас спасти, сделать нашу жизнь проще, лучше и счастливее. У нас нет ни времени, ни желания подумать о “никчемных” предметах – что проку в них!
При этом мы желаем воспринимать жизнь в глобальном масштабе, понимать ее сложную простоту. На это способно только смиренное существо, которое чувствует себя частью всего живого…»
Как раствор или камень, я принадлежу маленькому зданию жизни, мне тепло и уютно в этом строении.
«Поэтому нам следует внимательнее относиться к материалу, как к одушевленному, так и неодушевленному, – между ними нет разделительной черты. Пиетет и уважение к нему должны пройти от мозга и сердца в кончики пальцев, чтобы трогать ими вещи с пониманием, любовью и почитанием. Чтобы лучше, спокойнее и счастливее жить в этом мире, давайте научимся уважать материал!»
Я набралась наглости и попросила у Фляйшмана текст лекции – переписать для Хильды, послать при первой оказии.
Возьмите, отдел досуга сделал мне четыре копии.
Ясный человек, ясный взгляд. Легко смотреть Фляйшману в глаза – мы одного роста.
Здесь можно было бы жить прекрасно, среди образованных, интеллигентных людей, если бы не страх быть отправленным дальше…
11. Приручить смерть
Перед концертом Ульман произнес слова, которые меня взбудоражили: «Художник рождается тогда, когда человек в нем вдруг осознает, что он смертен. Работа искусства – “приручить” смерть. Создать параллельный источник жизни». Все остальное – про программу и общество новой музыки – я пропустила, прикидывая на себя ульмановский афоризм. Сознавала ли я, что смертна, учась в Баухаузе?
На чердаке тепло, нас много, и все мы пок что дышим. Ульман пожимает руку молодому исполнителю – его зовут Гидеон Кляйн. Он играет финал последнего баховского концерта. Рояль звучит как орган.
Музыка смолкает, тишина звенит. Тихие хлопки, как из промокшей от слез хлопушки. Вслед за Бахом – интермеццо Брамса. Мысли о том, как приручить смерть, возвращаются. Горько думать об этом на самом-то деле.
В заключение Ульман играет свою сонату. Одинокий разговор с самим собой, доходящий до истерики. Понимаешь это умом, не сердцем, к счастью.
Никогда и нигде не видела я такого собрания людей. Какие лица! Каждого хочется нарисовать.
В следующий раз бери с собой альбом, – говорит Павел.
Откуда у меня альбом?
Мы доходим до подворотни. Павел не может у меня остаться. Мужья и жены разведены по разным помещениям, но опять-таки не все. Начальство и его приближенные живут семьями.
Со временем найдется какой-то выход, – говорю я Павлу голосом старшей сестры.
Павел тяжело переносит нашу ночную разлуку. Под боком у него храпит мужик, душно, противно. Это еще хуже, чем было в бараках на лесоповале. Он оброс, перестал бриться.
12. Глубина и даль
Каждый день я встречаю знакомых, но не всех узнаю. Зато меня узнают. Берлинского режиссера Карла Мейнхардта не узнала. Нас когда-то познакомил Стефан, где – не помню. Вонючий старик, из-под брючин вылезают кальсоны… Он моет уборные и, если потеряет работу, умрет с голоду. Но он хороший режиссер. Вот с кем мы и поставим «Трехгрошовую оперу»!
Лицо Мейнхардта озарилось сумеречной улыбкой.
Имеете пьесу?
Нет.
И собираетесь ставить? Я не дилетант, простите. Чтобы ставить пьесу, ее как минимум надо иметь!
«Там было столько людей, с кем Фридл могла вести дискуссии. И когда не хватало еды – она все равно была счастлива – из-за людей. Она писала, что там собрались какие-то невероятные люди и можно было жить прекрасно, если бы не постоянный страх… Пришли Брехта!»
Мы посылаем Хильде и Отто квитки на посылку. По закону на семью дается один квиток раз в три месяца. Но у многих евреев на воле уже никого не осталось, и они продают нам свои квитки за полбуханки хлеба, двадцать грамм сахара и двадцать – маргарина.
«Прислать Брехта! Видимо, Фридл забыла, что Брехт запрещен. Другой раз она попросила в письме, посланном через “каналы” – официально можно было писать открытки раз в месяц в 30 слов, – переправить ей скульптуру Георгия Победоносца… Раз в год позволялась посылка в 25 кг. Не фотографию, а скульптуру. Она была совершенно необузданной… Мы достали гипсовый оттиск скульптуры, завернули в одежду – но в последнюю минуту раздумали. Как такое расценят в Терезине? Не отправят ли за это дальше…»
Чушь какая-то с Георгием Победоносцем! Хильда что-то путает. Брехта точно просила. И задолго до того, как сюда прибыл знаменитый Курт Геррон. Я видела его в «Трехгрошовой опере», в Берлине. Незабываемый Мекки-Нож, предводитель лондонского ворья. В Терезине он поначалу играл незаметную роль, но вскоре снова стал предводителем, только не лондонского отребья, а всего терезинского еврейства. Немцы дали толстяку Геррону двойной паек и поставили его на роль режиссера показательного фильма. Радостно трудимся, радостно отдыхаем. Не все подошли для съемок. Несовместимых с общей картиной счастья Мекки-Нож вышвыривал из кадра.
Не знаю, что получилось из всей этой липы. Мало кто из массовки остался живым, но если лента не пропала… Меня искать не надо, я не была отобрана для съемок.
Когда киношники уехали, нас всех, отобранных и не отобранных, отправили на восток. Не скопом, разумеется, по очереди. Мекки-Нож не избежал общей участи.
Кино! Меня всегда занимал этот жанр. В свое время мы с Максом Бронштейном с упоением работали над фильмом по «Капиталу». Конечно, это никакое не кино, скорее наглядное пособие для рабочих в форме фотоколлажей с текстами. Прибавочная стоимость. Она неотделима от вещей, это понятно, а мы были влюблены в вещи. Ряды пузатых никелированных новеньких сверкающих чайников, прозрачный стакан на темном фоне, капля воды, в которой отражается целый мир… Рафинированная красота.
Не знаю, как Максу, который живет свою вторую жизнь в Палестине, но мне до сих пор снятся кадры из нашего фильма. Большая банка с касторовым маслом в руках у аптекаря, его лицо деформировано отражением, рука в контражуре черная. «Ты выпьешь все это масло?» Следующий кадр – ряды аптекарских бутылочек с касторкой. Пролетариат понимает, что производство бутылочек и работа по расфасовке создают прибавочную стоимость. Цена одной такой бутылочки в несколько раз превышает стоимость самого масла. Мы с Максом долго думали над шрифтовым оформлением – его привлекала изысканность, с которой я оформила главы из «Утопии» Иттена, а меня – простота и доходчивость.
Начала с Брехта, кончила Марксом… Сознание похоже на запакованные ящики. Где-то что-то лежит, но где и что? Павел прошлой ночью проснулся в холодном поту – наш дом сгорел. Он оставил включенным утюг! Но там же ничего не осталось, книги и картины розданы, правда, список остался в чемодане, который у нас украли.
Не волнуйся, мы все найдем. Как только вернемся.
Павел вернулся, но всего не нашел. Да ничего ценного и не было. Наброски неосуществившегося.
Думаю ли я так на самом деле? Или это дань настроению? Не знаю. Наверное, я еще не привыкла быть заключенной. Лагерь как пыль, которую я пытаюсь стереть рукавом кофты с картины жизни.
Труда говорит о необходимости внутренней дисциплины, о радости вопреки. О небе, которое над нами, птицах, которые парят где-то, хотя птиц я здесь не видела. Но где-то они парят.
«Стихия свободы» – такой помнят меня бывшие дети. Но стихия сама по себе бессмысленна, она не управляется мыслью. Какая может быть свобода в концлагере? И все-таки может. Ведь вся наша жизнь – это свобода в несвободе, борьба духа с телом-тюрьмой-общественной системой. Свобода «вопреки».
Не раздеваясь, я залезаю под одеяло, шарю рукой под подушкой – что сегодня в моем почтовом ящике?
Письмо от Сойки. Целое сочинение!
«Моя учительница попросила меня позаниматься с детьми рисунком и живописью, в увлекательной форме объяснять им то, чего они пока еще не понимают. Например, разницу между большим и маленьким, между “много”, “мало” и “ничего”. Помочь им выразить на гладкой поверхности листа то, что находится в глубине и вдали, вблизи и на свету, обратить внимание на характер самого материала, каким образом рисовать гладкую поверхность или стеклянную, текучую или темную. Когда просто рассказываешь, выходит неинтересно. Но когда начинаешь рассказывать детям какую-нибудь фантастическую сказку… Вот послушайте отрывок.
Маленькая девочка пошла гулять в парк, где было множество сине-зеленых просвечивающих лиственниц, словно бы фей в прозрачных накидках, и прелестные розовые цветы магнолии. В парке прогуливался старичок и продавал воздушные шары фирмы “Батя”. Каждый шар – на веревочке, и все эти цветные чудеса были вознесены над головой старичка и походили на красочный букет. Девочка купила у старичка два шара и стала бегать с ними по парку. И тут откуда ни возьмись налетел дикий ветер, такой дикий, что пригнул к земле ветви всех деревьев, подхватил девочку и, завывая, унес ее на своих крыльях. Шары, красный и золотой, еще пуще раздулись, и теперь они летели вместе с девочкой в трепещущем пространстве неведомо куда…
Этот отрывок был как бы сигналом – теперь, когда они уже “попали” в сказку, нужно было тотчас остановиться и красочно, со всеми подробностями нарисовать ту сцену, которая им больше всего понравилась. Девочки с такой отвагой и страстью бросились рисовать, я была потрясена их энтузиазмом…»
А я потрясена Сойкой. Завтра буду ее хвалить.
Но это еще не все – к сочинению приложена записка:
«Моя любимая Фридл! Мне бы так хотелось пожелать Вам чего-то очень-очень красивого… Чего-нибудь, что Вам, кроме меня, никто и не догадается пожелать… А это вот что – если Вам снятся сны и вы увидите во сне то, о чем мечтаете, пусть это сбудется! Спокойной ночи. Сойка».
Холодно, черно за окном. Я свечу фонариком на рисунки, которые сегодня сделали десятилетние девочки. Освобождение принцессы из пещеры. Тьма и свет. Вариации на тему. На обратной стороне рисунков – прямоугольнички фактур – темные, светлые… Вот слабенькая рука больной девочки, но как же она старается… А вот будто топором высеченные фигуры. Это девочка держит карандаш как нож – в кулаке. Может, потому, что ее отец мясник? Нет. Оказывается, она в детстве видела на картинке зайца, который именно так держал карандаш.
А этой девочке полагается высшая оценка по композиции и образности – шесть баллов. Как она интересно придумала про принцессу и ее освободителя! Белая принцесса сидит в черной пещере, над ней в белом небе парит черный принц. Принцесса улыбается. Она его не видит, но знает – он прилетит и спасет ее.
Что пожелать себе на сон грядущий? Пусть приснится райское дерево Эвы Хески. Предупредительная девочка расположила яблочки по периметру кроны и подписала «запретные фрукты», чтоб никто не рвал. Или кудрявый львенок Роберта Перла, вылезший из клетки, или его аисты, несущие детей в клювах.
Эва и Роберт – домашние дети. С ними легко. Гораздо трудней разобраться с детдомовскими. Многие не помнят, как выглядел их дом. Они рисуют двери наподобие казарменных арок, приставляют к кроватям лестницы; покрывают столы узорными скатертями и упирают их в нары…
Я пытаюсь воскресить в их памяти картины «нормальной жизни». Прошлое стало для них сказкой. Рисование этих «сказкок» во всех подробностях – обстановка в квартире, часы на стене, ларек напротив дома – постепенно приводит к вытеснению лагерной реальности. Она уходит на задний план.
Солнце, смотревшее искоса из-за угла, перемещается в центр и освещает своими лучами парки с качелями и каруселями, дороги, по которым прогуливаются девочки с кукольными колясками и ездят машины, разбрызгивая воду колесами. Много чего освещает солнце.
Рисунки детей. Мир ценностей и смысла. Я смотрю на них, и мне хочется рисовать. И еще хочется гуся, того, Хильдиного, с хрустящей корочкой и нежным мясом.
Я свечу фонариком под кровать; гуся, там, разумеется, нет, но есть коробочка акварельных красок.
«Свобода есть создание нового особого пути, не существовавшего ранее даже в виде возможного выхода». Кто это сказал? Может, Мюнц в книге о творчестве слепых? Я тру застывшие руки о вязаный свитер из шотландской шерсти – подарок Эльзинки-Ослика. Все мои вещи пропали, но такого теплого свитера у меня и на свободе не было. Невозможно рисовать с фонариком в руке. Но есть проволока, можно прикрепить его над головой. Картина Рембрандта: старик сидит под лестницей, вокруг тьма. А я сижу в коридоре, за дерюжной занавеской, потолок такой же высокий, как у Рембрандта. Луч света падает на бумагу.
Так вот и проистекает жизнь, вернее, истекает.
«И это правда». Так отвечает одна маленькая девочка на все, что ей ни скажешь.
13. На границе
Мы сочиняем пьесу про приключения девочки на необитаемом острове. Вальтер Фрейд, наш юный близорукий директор, мастер по марионеткам, предлагает заменить необитаемый остров на Землю Обетованную. «Приключение девочки в Земле Обетованной» и звучит лучше, и дает возможность попутно изучить карту Палестины, природные условия, местные обычаи. Нужна сверхзадача! Я не спорю.
Палестина – мечта Вальтера Фрейда, может статься, и неосуществимая. Пусть расправит крылья, порасскажет девочкам о морях и пустынях, о гордых евреях, которые не дремлют, – пока мы сидим тут в зале ожидания, они выкорчевывают из земли камни, разбивают сады, строят дома. Так что мы приедем на все готовое. Из сказки с королями и королевами наша пьеса постепенно превращается в пособие по природоведению. Вальтер уже вырезал бедуина, двух евреев с мотыгами и чудную марионетку-верблюда, чем-то похожего на мою лошадь, которая давным-давно развалилась на глазах у публики.
Тогда-то мы и познакомились с Анни.
Комната в недрах Кавалерских казарм. Вонь отхожих мест, тусклое освещение, грязь. Мама Ирена макает в воду сухарь, жует его деснами. Вставные челюсти уже не держатся во рту.
Не могла бы ты их продать? – Возьми, они там, в железной коробочке.
Сервировочный столик на колесиках, пузатый кофейник с тусклым пузом клонит нос в маленькую фарфоровую чашечку. Яйцо в фарфоровом цветке, ломтик теплого хлеба. Скрипит под ногами паркет, и от малейшего дуновения звенят подвески хрустального светильника… Воспоминания двадцатилетней давности…
Анни тяжело болеет, – говорит она мне.
Она поправится, обязательно, ведь она на воле.
На воле тоже умирают.
Нет!
Анни, Анни… Так бы хотелось обнять тебя, моя маленькая, больная девочка… Но не здесь. Ты – нежный материал… Что до меня, я тоже не слишком жизнеспособна. Жизнеспособен, пожалуй, мой материал, упорный до тошноты.
Помнишь Ульмана?
Этот директор лагерной консерватории, кажется, не спит и не ест. Бледный, черные круги под глазами на прежде округлом лице, поджатые губы – состарившийся Пьеро.
Чуть ли не каждый вечер он представляет терезинской публике новых исполнителей. Они выходят на помост, и публика, сидящая на пронумерованных лавках, замирает. Кстати, теперь вход строго по билетам, иначе не вместить всех желающих.
Бетховен. «Трио духов». Исполняют Генрих Тауссиг, скрипка, Пауль Кон, виолончель, и Вольфганг Ледерер, фортепиано.
После концерта никто не расходится, все ждут заключительного слова, и Ульман его говорит:
«Рекомендую следовать за здоровым инстинктом и играть свободнее. Бетховен, желая захватить публику, часто пользуется акцентировкой, интонированием, агогикой и динамикой – этого требуют характерные черты его музыкальной личности. Так что долой изнеженность и вялое боязливое музицирование!
Стиль – это человек, в музыке он определяется сменой ритма; Бетховен выражал в звуках то, что Наполеон претворял в действия, а Фихте – в свою философию».
Прогульщица! – Ульман сгребает меня в охапку. – Знаю, знаю: дети, рисунки… Сам такой. Где бы нам присесть? В мужской раскардаш пригласить не могу. Кстати, у меня тут все три жены… Первая – антропософка, я женился на ней в ту пору, когда бредил Штайнером; вторая – католичка, дань моему увлечению католицизмом, а теперь вот простая еврейка. О том, что две первые тоже были еврейками, я узнал только здесь. Когда их увидел. Все трое постоянно болеют, мужей у них нет. То есть у третьей есть я. Но поскольку мы живем раздельно, эта третья женой по факту не является. Дети от первого брака остались в Лондоне. Сын от второго здесь, я тебе о нем говорил, а от третьего детей нет, зато есть падчерица в переходном возрасте, тяжелая, как камень. В мамашу, думаю. Не принять ли мусульманство?
Мы поднимаемся в мою каморку.
К счастью, именно сегодня у меня есть чем угостить Ульмана. Сухари с изюмом от Хильды и чай от Отто.
А можно изюм отдельно? Сто лет его не ел. Скажи, мы живем долго! Все только начинается. По секрету – работаю над оперой, пока в уме, но скоро ты услышишь такое… Здесь непомерно долгое настоящее, будто оно вырвалось из временного порядка… Вкусный сухарь! Из Вены? Как там красиво кофе подавали – чашечка на блюдечке, стаканчик с водой и печеньице.
Как подавали, так и подают. Не думаю, что с нашим исчезновением там рухнули вековые традиции.
Ульман выковыривает из сухаря изюминку, отправляет в рот, жует сосредоточенно.
Ты сюда прямо из Вены попала?
Нет. Проездом через Чехословакию.
Я тоже. Но мой проезд растянулся на долгие годы…
Я уехала в Прагу в 34-м.
Как же мы не встретились? Ты не ходила на концерты, не посещала театров? Трудно поверить. Хотя однажды ты проспала Скрябина… Кстати, как Анни?
Она тяжело больна… чуть ли не при смерти.
Она здесь?!
Нет, в Палестине.
Тогда все в порядке.
Думаешь, там не умирают?
Это другая смерть. Коси коса… Комси комса… Кстати, я в юности придумал себе эпитафию: «Жизнь – непрерывная цепь поражений», но «Тайна любви больше, чем тайна смерти»… Длинновато вышло. Про тайну любви надо убрать.
С этим, пожалуйста, к Анни!
Почему?
Ты забыл, что послал ей с фронта письменное распоряжение? На случай, если тебя убьют на войне.
И что же я велел бедной девочке?
Позаботиться о твоих публикациях, выбить на могильной плите вышеуказанную эпитафию и что-то еще… А, не ставить креста.
Крест теперь уж точно не поставят! Две мировых войны за одну жизнь – это феноменальный успех нашего поколения! Забудешь, кому что завещал. «Взгорок – яма, взгорок – смерть». Корнет Кристоф Рильке, поющий в последний раз о любви и смерти. В Терезине.
«В седле, в седле, в седле, день и ночь в седле, день и ночь.
В седле, в седле, в седле