Фридл Макарова Елена
Этого мальчика я люблю наравне с Моцартом. Глупая мысль. Но раз она случилась…
23. Маски и притчи
Когда идешь на занятия, голова должна быть если не чистой, то хотя бы пустой. Помогает быстрая ходьба в одиночестве. Но тут не разбежишься. Везде знакомые, нельзя пройти мимо, не заметив. Иначе выражение обиды на лице застынет надолго, как маска.
Маски! Вот чем я хотела заняться с ребятами из «Еднички», детдома номер один. В прошлый раз Петр Гинц, мальчик, о котором столько хотелось бы рассказать, но не сейчас, иначе я не смогу внутренне собраться, говорил о масках, которые носят на себе люди, дабы спрятаться от жизни. Он что-то написал об этом в журнале. Пусть прочтет.
С удовольствием!
Петр маленького роста, с маленьким подбородочком и большими изумленными глазами. Это выражение глаз я помню по своему детству. Его отражало зеркало. Казалось, что из них брызжет свет. Однако в темноте такого эффекта не наблюдалось. Значит, думала я, в глазах отражается свет лампочки. А что тогда кошачьи глаза? Вот, нащупала. У Петра глаза кошачьи, золотистые, в черных ободках, и весь он как наэлектризован. Ни минуты покоя. Он пишет трактаты по буддизму, стихи, романы, беспрестанно рисует. Наверное, из-за такого выброса энергии он очень страдает от голода. Ребята над ним подтрунивают, местный сатирик нарисовал согбенного «Петрушу», сидящего на нижних нарах с тетрадью в руке – вокруг крошки, рядом открытая посылка. Мать Петра чешка, она посылает ему из Праги продукты. Но и этого недостаточно.
Из него выйдет большой художник, – говорит Айзингер убежденно. Юный воспитатель в сером потертом пиджаке напоминает мне Дуфека. Не внешне – у Айзингера чисто еврейская внешность, – а своим отношением к ученикам. Дуфек мне тоже про каждого рассказывал, советовался, как развивать таланты в коллективе, где не любят тех, «кому больше всех надо». В Айзингере нет дуфековской нерешительности, он знает, как развивать таланты в коллективе. Притом что он строго следит за дисциплиной и порядком, он держится с ребятами на равных, живет с ними в комнате, пишет статьи в их журнале. Он – один из них и при этом – гуру. Духовный вождь.
Я соглашаюсь. Петр очень талантлив.
И во всем! Какие стихи, какая проза! И при этом – главный редактор!
До Терезина у меня не было ни одного знакомого главного редактора, а тут – целых два!
Про маски у меня всего несколько предложений, – говорит Петр.
Вот и читай их, – торопят ребята.
«Взрослые частенько притворяются, говоря, что размышляют лишь о вещах разумных и достойных внимания. Это неправда. Когда они, улучив момент, высвободятся из-под панциря, стискивающего их мозги, снимут с себя чопорную маску, которую они надевают на людях, станет видно их настоящее лицо. Думаю, в такие минуты они сами чувствуют себя куда приятней. Знаю это по себе. Однажды я заблудился в лесу и нашел озерцо с темной спокойной водой, бросил в него камешек и с огромной радостью наблюдал, как красиво расходятся от него круги. В тот момент я подумал, что чувствую себя как бумага до того, как она попадает в ротационную машину. Нет никакого давления. И подумалось: почему чистый лист – душа – должен с младенческого возраста пропускаться через ротатор общественной жизни, покуда не отпечатаются на нем различные свойства характера, покуда не сожмется душа под прессом враждебных сил…»
Камешек, брошенный в воду, – отличное упражнение для разминки! Как красиво расходятся от него круги!
Пока все заняты кругами, я вырезаю из лагерных бланков – спасибо отделу продовольствия за щедрый подарок – болванки. Пусть у всех масок будут одинаковые формы, но разное выражение.
«Почему чистый лист – душа – должен с младенческого возраста пропускаться через ротатор общественной жизни?»
Здешние дети, похоже, приблизились к той оси, к которой по закону математики не может приблизиться гипербола. Они прожили огромную жизнь, но они не взрослые дети и не маленькие взрослые. Их время не расщеплено на фазы. Что-то об этой целостности я писала Хильде в связи с неприятием гегелевского «отрицания отрицаний». Ребенок, в котором есть все и который волею судеб оказался в немыслимой ситуации, мобилизует все свое существо не на то, чтобы разобраться «в ситуации» (это никому не под силу), а на осмысление мироустройства как такового. Понятие «справедливость» терезинские дети отметают с невозмутимостью римских стоиков.
«В городе, разделенном на бедных и богатых, жил-был врач. Он жил на стороне богатых. И лечил их. И вот взбрело ему в голову перейти на сторону бедных, посмотреть, как они живут. Увидев жизнь бедняков, врач переехал на их сторону. Скоро на лечение бедных он извел все лекарства. Бедные не платили за визиты, так что доктор разорился. Пришлось ему пойти работать на завод, где он получил травму и умер. Умирая, сказал: “Так познал я богатство и бедность”».
Врач, возжелавший помочь бедным, умер от травмы на производстве. Жаль его? Вовсе нет. Он познал истину.
Театр масок. Мы не нашли веревку, но нашли чью-то рваную майку и нарезали из нее веревочек. Проделали дырки ножницами, в общем, с помощью весьма допотопной технологии всем удалось водрузить маски на лица. Айзингер сделал маску своей жены Веры, чем очень рассмешил ребят. Он был единственным, кто сделал человеческую маску, остальные понаделали чудищ.
Гануш Гахенбург сидит на верхних нарах, глядит «во все глаза на текущие дни».
Стихи сочиняет, – говорит мне Айзингер, – посидит-посидит – и выдаст!
Что может прийти в голову поэту, с тоской взирающему на веселый карнавал?
Прочесть? – спрашивает он с вызовом и, не дожидаясь ответа, выкрикивает писклявым голоском:
«Кто я такой?»
Никто не смеется. Гануш слезает по приставной лестнице. Айзингер, сняв маску Веры с лица, следит за его движениями. У Гануша плохая координация, он часто падает, ладно бы со ступенек – с нар.
«Кто я такой?
Какого племени, роду?
К какому я принадлежу народу?
Кто я – блуждающий в мире ребенок?
Что есть Отечество – гетто застенок
Или прелестный, маленький, певчий край –
Вольная Чехия, бывший рай?»
Все молчат.
Что, кто-то умер? – раздраженно спрашивает мальчик.
За такой стих предлагаю освободить Гануша от ночного дежурства по палате. Кто за?
В «Едничке» самоуправление, все решается коллегиально.
А я все равно буду дежурить, – говорит Гануш.
Айзингер провожает меня до L-410. Он переводит русскую поэзию. Для себя. Любит немецких романтиков, его настольная книга – беседы Эккермана с Гёте, оттуда он переводит для ребят пассажи, свидетельствующие о величии немецкой культуры, ведь если мы сможем воспринять удачи и провалы соседних народов как свои собственные, мы будем способны подняться над «национальным»… Юноша с шиллеровской пылкостью изъясняется по-немецки. Я поддакиваю. Эта тема уже не занимает меня.
24. Свадьбы
Я засыпаю на ходу. Павел помогает мне разуться, укладывает на лежанку.
Подошвы… Спи, я сбегаю к Водаку.
Сон как рукой сняло.
Водак не сапожник! Что может сделать художник с дырявыми подошвами? Коллаж. Поп-арт… Наклеить на картон. В духе дадаистов. Дырявая поступь госпожи Брандейс. От Баухауза до Терезина.
У него полно обуви. Подберем что-нибудь.
Оставь эту затею. Не хочу непромокаемую обувь с мертвецов.
Павел пристраивается ко мне. Никак. Я и одна-то тут еле помещаюсь. Если что, нас отправят вместе. Пока семейные пары не разделяют. Потому-то здесь свадьба за свадьбой.
Наш чердак, на котором обычно проходят репетиции хора, используется и как место для бракосочетаний. Здесь стоит пианино, и музыканты, приглашенные на свадьбу, имеют возможность заработать кусок хлеба. В прямом смысле этого слова. Но, когда сочетаются браком сами музыканты, о заработке речь не идет.
Недавно мы сыграли свадьбу воспитательницы Лизы Кляйн, сестры пианиста Гидеона Кляйна, с композитором Гансом Красой. Он вдвое старше Лизы, понятно, что это терезинский «брак по расчету», – если всех музыкантов отправят разом (что, кстати, и произойдет), то Лиза возьмет шефство над Гансом – он одинок и совершенно не приспособлен к трудностям, которые ждут нас в Польше. Кстати, этот сибарит с бабочкой на шее тоже числится в списке «дегенератов от искусства».
На свадебном концерте Гидеон играл Баха, Лиза – Шумана, а Краса – увертюру к своей опере «Брундибар», которую мы все так любим. В ней поют дети.
25. Колесо жизни
Девочки из нашего дома с утра до вечера распевают свои партии. На «Брундибар» невозможно попасть. Один мальчик рассказал нам на занятии историю, как он пытался пробиться без билета и угодил в участок. Кстати, тот самый мальчик, который поначалу совсем плохо говорил и не мог изобразить простого человечка. Я думала, что он отстает в развитии. Но после того как у него получился верблюд, похожий на верблюда – мы рисовали пустыню, – с ним что-то произошло. Видимо, слишком много тяжести нес он на своем горбу! Теперь он и рисует прилично, и говорит внятно.
«Перед театром была жуткая толчея. Я попытался пробраться поближе к дверям, но геттовахман заметил меня и отправил в конец. Я снова стал просачиваться сквозь толпу. Меня опять прогнали. Еще несколько мощных заходов – и опять я в хвосте. Придется брать штурмом. Я пролез в первые ряды, толпа покачнулась, и я упал прямо на геттовахмана. Тот обозлился, приставил меня к другому геттовахману, чтобы тот меня сторожил и не отпускал, а сам вызвал третьего, чтобы тот сдал меня в участок. Тут собрались “болельщики”, взрослые и ребята, и стали меня подбадривать выкриками: “Беги быстрей! Только не давайся в руки этому деду плешивому!” Я впал в такой раж, что не заметил, как стал тыкать геттовахману. В результате очутился в участке. Со мной был еще один мальчишка, который должен был играть в “Брундибаре”, его забрали вообще по непонятной причине».
«Еще один мальчишка» – это Эли Мюльштейн. Он поет главную партию в опере. Видимо, воспитатель не довел солиста до «Театра», и тот потерялся. Его мама сказала, что до Терезина он не был таким рассеянным, а здесь она то и дело ходит за ним в участок.
Когда человек умирает, его никто не может спасти, – объясняет мне двенадцатилетний Эли. – Посмотрите, я тут нарисовал колесо со спицами, рядом маленький человечек на пригорке, а в глубине лежит на кровати старик и кричит: «Помогите!»
Это я ходил навещать дедушку в дом инвалидов и там увидел умирающего.
Я вышел оттуда, сел на пригорок и стал думать, что такое жизнь… Вот тут я сижу и думаю, – с детским простодушием указывает он мне на человечка на пригорке, – я еще маленький, что я могу понять? И тогда я представил себе колесо жизни, у меня только не вышло показать, как оно крутится и проваливается в землю… Как нарисовать, чтобы оно крутилось и падало? А тут кто-то проходит мимо этого колеса и думает: хорошее колесо, возьму себе. И так он получает жизнь и тоже начинает крутиться и проваливаться – но этого я не нарисовал…
Почему?
Бумаги не хватило.
Детей занимает смерть. Для них она не таинственная потусторонность, а часть жизни.
Другой двенадцатилетний мальчик рассказывает:
Это я был на похоронах бабушки. Запомнил гробы, перерисовал еврейские буквы. Может, неправильно перерисовал?
Я тоже была на похоронах. Но ни гробов, ни еврейских букв не помню. Как «родственница первой ступени» я присутствовала на кремации. По человеку, ничем в жизни не отличившемуся, а именно такой и была Шарлотта, тризны не справляют. Я видела ее в Терезине дважды: живой и мертвой. Живую ее можно было узнать разве что по кофте, которую я когда-то ей подарила. Я села около нее, все еще не веря в то, что это она и есть. «Фридл», – произнесла она. И тут я заплакала. «Научилась», – выдохнула Шарлотта, не разжимая век.
После кремации я отправилась за вещами. На матраце Шарлотты лежала другая старуха. Я развязала рукава Шарлоттиной кофты – в ней оказалась миска, ложка и сложенные вчетверо отрывные листки календаря. На одном из них отцовским корявым почерком было написано: «Найти Фридл. Хлеб. Сахар». Я спросила старуху, не видела ли она здесь глухого старика с большим носом. Но та, похоже, тоже была глухой – и ничего не ответила. На мой вопрос отозвался старик, возможно, муж этой глухой. На великолепном немецком он объяснил мне, что тот, кто навещал покойную, давно скончался, очень давно, когда было тепло… Но я уже не плакала.
«Здесь мужчины, почему-то у них миски к спинам привязаны. Это инвалиды… но здесь собака, я ее выдумал. Это Моисей, не знаю, откуда он взялся».
До Терезина я слушала детей вполуха, теперь их рассказы врезаются в память.
Впечатления, сталкиваясь, образуют заторы. Но если это сгущение красок разбавить водичкой, впечатления станут плавно перетекать друг в друга, накатывать волнами и размываться.
Я выпросила у графиков спрей и сделала несколько акварелей с размывкой. Одна меня саму поразила. Из цветной мороси вдруг стали проступать реальные фигуры – комендант на велосипеде, видны колесо и его напряженный торс, он выезжает из картины, увозит за собой призрачные силуэты людей, и над всем этим – темное бесформенное нечто.
26. Бу-бу-бу!
Я хожу кругами. Это меня беспокоит. Впереди много событий. Всякая жизнь приходит к естественному концу, и наша приходит к естественному концу. Противоестественным образом.
То нас пересчитывают в котловине, эсэсовцы с собаками ходят между рядами, мы стоим. Как чурбаны, как пешки, как неживые существа, под проливным дождем. Девочки плачут, старушки падают в обморок. Сколько это может продолжаться? Сколько нужно, столько и будет. Беззащитные, униженные, ночью мы будем бежать обратно в гетто, как к себе домой. Радоваться нарам, клопам и блохам. Мы живые, это главное, правда?
После ноября, а пересчитывали нас в ноябре, наступил декабрь, этого порядка никто не изменил, хотя, если бы нацисты учредили после ноября июль, чтобы поскорей отпраздновать мой день рождения, никто бы не возразил. Ходили бы по снегу в летней обуви и ситцевых платьях.
В память о великом поэте «Еднички» Айзингер устроил читку его пьесы «Ищем пугало». Гануш дописывал ее на ходу и чуть не опоздал на поезд.
А если бы опоздал?
Вместо него отправили бы того, кто был в резерве.
Все продумано.
Но и у Гануша все продумано.
«…Еничек, сейчас тут пройдет сама Смерть. А водит ее за собой такой господин, с орденом. Каждый день она здесь появляется, в четыре часа. И так уже несколько лет подряд…
ГОЛОСА (за сценой). Ура, идет! Смотри на эту костлявую даму!
СМЕРТЬ (входит с Полицейским). Бу-бу-бу-бу-бу-бу-бу! Буууууу! Хрясть! Хруп! Хрясть! Бу-бу-бу!
ПОЛИЦЕЙСКИЙ (по-немецки). Rechts um! Links um! (Направо! Налево!)
ЕНИЧЕК (Полицейскому). Да вы настоящий идиот!
СМЕРТЬ. Бу-бу-бу-бу!»
Бу-бу-бу-бу-бу-бу-бу!
27. Без пяти двенадцать
Ко мне пожаловал сам Франтишек Зеленка, пражский архитектор и театральный художник. В Праге мы с Павлом ходили на спектакли в «Освобожденный театр», помню «Последние каникулы» в оформлении Зеленки. На сцене настоящий шлагбаум, настоящее вокзальное расписание, никакой бутафории.
Здесь он продолжает в том же ключе. Взгромоздит на помост двери под углом друг к другу – вот и дом. На месте недостающих предметов – надписи типа «Здесь стоит вешалка». При этом он мрачен. Рот дугой, как у грустного мима, и предсказания у него самые скверные. Войну выиграют фашисты, все нормальные люди в Европе будут истреблены – и наступит эпоха инженеров. Эпоха болотного гомеостазиса, никакого творчества. Ни к чему воспитывать детей. Рисуйте! На наших часах без пяти двенадцать. Осталось пять минут. Покажите работы!
Я показала. Зеленка внимательно рассматривал мои «танцы» в цветной пыли сновидений, качал головой.
Вы себе цены не знаете! Оставьте детский дом, вы-то и есть настоящий художник! Вот я, увы, совершенно не способен на отвлеченности. Мне подавай заказ! И подают! Здесь же все кому не лень ставят спектакли. Казармы огромные, дома необъятные, везде найдется чердак, который наши ребята из отдела досуга быстро приспособят под зал, сколотят скамейки, помост, подвесят лампочки – готово! За редчайшим исключением все это наскоро сляпанные пьесы. Их я просто пролистываю. Прибываю на место действия, хожу взад-вперед по деревянному плоту, сколоченному так, что того и гляди проткнешь гвоздем ботинок… Сколько же тут профанов, возомнивших себя режиссерами! Я прочел им сорок три лекции по истории мирового театра. Не верите? Могу предъявить квитки. Но есть тут и настоящие, бесспорные таланты. Работать с ними – ни с чем не сравнимое удовольствие. Хотите познакомлю? Построим вместе многоярусное царство на чердачных досках.
28. Тризна
Не стало молодого композитора Зигмунда Шуля. Я и не знала, что такой композитор был.
Ульман позвал меня на тризну. Там я и увидела молодую вдову в черном платочке, с которой жизнь сведет моего Павла. Ничего, кроме черного платочка, не помню.
«Композитор Зигмунд Шуль умер 28-летним после долгой мучительной болезни в Терезине. Он вышел из нашей среды и был одним из тех талантов, которых обычно называют “подающими большие надежды”. Шуль, однако, больше чем “подавал надежды”. Несмотря на молодость, он обладал музыкальной концепцией удивительной зрелости и создал – предчувствуя конец в самом расцвете столь рано отобранной у него жизни – ряд произведений, которые мы можем уверенно рассматривать как состоявшиеся».
Шуль покрыт простыней. Все, что сейчас говорит Ульман, относится к белому взгорку, лежащему на доске. История, умещенная на доске, поставленной на козлы…
Я прощаюсь с тем, с кем никогда не встречалась. Примеряю слова Ульмана к своей судьбе. Есть ли у меня хоть одно состоявшееся произведение? Шулю двадцать восемь, мне скоро стукнет сорок шесть. Ничего интересного я здесь не создала. Если считать Терезин экзаменом, то я его провалила.
«В течение последних лет Шуль охотно беседовал со мной. Мы говорили о всевозможных проблемах современной и классической музыки, о вопросах формы и тональности, ее деформации и разложении, о стиле, эстетике, мировоззрении, а также о некоторых деталях создаваемых им произведений. Он обычно держал меня в курсе всех этапов создания новых работ и консультировался со мной, играя мне их уже в начальной фазе. Таким образом, мне посчастливилось ознакомиться со становлением этой редчайшей, призванной к музыкальному творчеству личности».
Наверное, я полное ничтожество, если даже Ульман ни разу не попросил меня показать работы, не спросил: «Фридл, а что ты сейчас рисуешь?» Один Зеленка меня похвалил… Согласись я пойти в графический отдел, куда меня изначально определили, я бы жила, как в Веймаре, среди художников, мы обсуждали бы всевозможные проблемы современной и классической живописи – форму, стиль, эстетику, мировоззрение… Нет, лучше держаться ближе к детям, взрослые вызывают комплекс неполноценности.
«Шуль, конечно, был “искателем”, а не “пастором”, но это вполне естественно – даже большие мастера оставались “искателями” вплоть до достижения ими зрелого мастерства и преклонного возраста».
Кто измеряет возраст годами?
«Вначале Шуль был близок к экспрессионизму, символом которого можно назвать Альбана Берга. Посвященные знают, кто такой Альбан Берг. Это наивысшая ответственность по отношению к ценностям прежней и достижениям новой музыки, строгая самодисциплина, наполнение музыки романтикой и теплой страстностью души, сбалансированность, конструктивная полифоническая работа и идеальный баланс между музыкальным чувствованием и мышлением. Есть произведения, в которых Шуль к этому идеалу действительно приближается; не то чтобы он решил все те задачи, которые сумел решить Берг в своих работах… для этого он был слишком молод. Но он писал вещи, которые не теряют своей ценности, будучи измерены самой строгой мерой… и это много!»
Такой учитель у меня был, все, что Ульман говорит про Берга, можно отнести к Иттену. И у меня тоже есть вещи, которые не потеряют своей ценности.
Я лежу под белой простыней, слова Ульмана обращены ко мне: «В лице Брандейсовой мы потеряли настоящего художника, стремящегося к самоосуществлению». И стихи его обращены ко мне:
«Жизнь твоя оказалась лишь кратким stretto…
Мы провожаем тебя за пределы гетто.
Надо ль с судьбой препираться? Пред пашней смерти,
Вспаханной ангелами и разровненной граблями Бога,
Благоговеем. В жизни еще хорошего много!»
А после? Мост Чинват, где мир живых соединяется с миром мертвых.
Давным-давно, но еще в этой жизни, впечатлившись зороастрийским мифом, я сочинила сумбурную пьесу про бредущую и покоящуюся Руттут. Где-то она валяется. Помню лишь это: Ты привязываешь канат к камню и бросаешь его на другой берег. …Ты строишь мост и, найдя на другом берегу меня, приходишь к самой себе.
Жизнь – это привычка. Трудно от нее отвыкать. Потому и существует старость, которая превращает жизнь в обузу. И тяжело расставаться не с жизнью, а с привычкой жить. Утешает ли то, что не ты один, а целый народ должен отказаться от этой привычки?
Евреи – это не все человечество, – говорит Павел с раздражением. Я не даю ему спать, заражаю ночным беспокойством.
А может, всему виной инженер, с которым он проводит на чердаке долгие вечера? Ходят слухи, что в Терезине на какой-то крыше установлен радиоприемник. Во всяком случае, я слышала страшные новости, которые якобы заносятся сюда таким путем.
Павел молчит. Он никогда ничего от меня не скрывал и уж точно никогда мне не лгал. Может, он замышляет побег? Или они с инженером готовят восстание?
Восстание?! Да ты что! Здесь каждый думает о себе. Или о своих близких. Никто не станет рисковать. Бессмысленные разговоры.
Яркий свет. Белые алебастровые тела стоят прижавшись друг к другу. Двери герметически закрываются. Горящие глаза застывают в стране мертвых.
Который час?
Спи, еще рано.
Нет, уже поздно!!!!!!!!!
В грязи и болотной жиже валяются тела, алебастровая белизна смешана с кровью и нечистотами, кто-то в черном вырывает жемчужные зубы изо ртов, прямо с мясом… из тонких ноздрей текут ручейки крови… Тела багровеют, синеют, сереют…
Павел изо всех сил прижимает меня к себе. Нет, я не алебастровая!
Свет. Но не тот, яркий. Павел поит меня горячим чаем из термоса, гладит по голове: Ты очень устала, моя Фридл…
Все так бессмысленно…
Видимо, смысл находится там, где нас нет.
Или мы ищем его там, где ему быть не положено?
Цепляемся за все, что напоминает нам о присутствии смысла…
29. Причина землетрясений
Мальчик с копной кучерявых волос стоит у раскрытой двери. Это Густав Цвейг, сын знаменитого врача-психиатра, который работает с Трудой.
Вот, закончил коллаж, посмотрите, пожалуйста, все ли тут в порядке.
Пол выложен ромбиками, окно на месте, стол на месте, только люди почему-то безголовые. Одни туловища.
Не успел?
Пусть так останется.
Почему?
Да потому что у взрослых нет голов на плечах! Посудите сами, вчера я пошел в библиотеку, и мне там сказали – подрасти сначала, пошел в другую, сказали, что я слишком взрослый… А еще в одной сказали, чтобы я пришел с отцом. Я впал в негодование и написал об этом безобразии рассказ.
Я провожаю Густава до дома. Такого независмого ребенка не возьмешь за ручку, а хотелось бы. К тому же руки у него заняты. В одной – безголовый коллаж, другой он жестикулирует.
Хотел посмотреть в энциклопедии про землетрясения, – провал с бибилиотекой не дает Густаву покоя. – С давних пор людей волновали землетрясения, и они пытались разгадать причину. Великий ученый Сенека…
Ты читал Сенеку?
Да. Но не все. Только то, что касается землетрясений. Так вот, он пришел к выводу, что землетрясения происходят от скопления газов в полостях земной коры.
Ты боишься землетрясений?
Я? Нисколько. А Сенека вообще ничего не боится, даже смерти! Так вот, он догадался, что есть места, где земная кора вздута сильней, и он начал их исследовать… Это самое интересное!
И он нашел причину?
Он-то ее нашел, но я забыл, в чем именно она состоит! Поэтому и пошел за энциклопедией. Дома я читал ее и помню оттуда всякие интересные детали…
Какие же?
Например, про гигантскую черепаху. Индейцы Северной Америки во всем винили именно ее. Беснуется на дне моря и вызывает землетрясения. Чушь! Даже древние китайцы в это не верили.
Откуда ты знаешь?
Да они же изобрели прибор, регистрирующий землетрясения!
Пожалуй, ты поступил правильно, изобразив взрослых безголовыми. Представь себе, я никогда в жизни не задумывалась о причинах землетрясений.
Густав посмотрел на меня с глубоким сочувствием.
Неужели вас интересует одно рисование? Если вас не интересуют землетрясения, может, вас интересуют самолеты? Вы когда-нибудь летали?
Нет. Выше железной дороги я не поднялась.
А мы летали с папой в Венецию… Но я тогда был совсем маленьким и проспал весь полет… Вы знаете, кто изобрел летательный аппарат с медными крыльями? Чешский крестьянин по прозвищу Кудличка. Он с детства мечтал летать и полетел. Приделал к телу несколько мехов с газом метаном, который, как известно, легче воздуха…
Погоди, давай закончим про землетрясения. Ты говорил, что китайцы придумали какой-то прибор.
Видите, все-таки вас это волнует больше самолетов… Прибор очень простой. Каменный столб, укрепленный в земле. На его верхушке несколько драконьих голов, а на земле вокруг столба – жабы с открытыми пастями. К столбу приделан маятник.
И ты считаешь это простым устройством?
Делали его, наверное, не один год… Обычные маятники висят, как вы знаете, свободно. А этот маятник одним своим концом был прикреплен к верхушке столба, а вторым упирался в землю. Как только в недрах земли начиналась тряска, маятник на это реагировал, и та драконья голова, которая находилась ближе всего к верхушке маятника, падала прямо к жабе в пасть…
Как ты такое запомнил? И во всех подробностях…
А вы смогли бы нарисовать столб с маятником, драконами и лягушками? Я бы этот рисунок в журнал перекопировал.
Попробую.
А я тогда головы к туловищам приклею.
30. В святилище знаний
В центральной библиотеке гетто за стойкой никого не было, зато в читальном зале сидел сам Максимилиан Адлер. Видимо, профессор готовился к лекции. Потрепанный томик Марка Аврелия пестрил закладками.
Госпожа Брандейсова! Какими судьбами?
Я объяснила, что ищу книгу Сенеки о землетрясениях.
Нам ли землетрясений страшиться, – усмехнулся профессор и постучал по столу указательным пальцем. – Послушайте, что пишет Аврелий:
«Живи безропотно в ничем не омрачаемом веселии духа…»
Сколько книг я прочла в Гронове и, как вижу теперь, все не те.
Данный арсенал литературы, – указал профессор на ряды высоких полок, уходящих в далекую перспективу, – поможет восполнить пробелы. Подождите меня здесь.
С этими словами профессор удалился.
Дядя Макс – так зовут его ребята из «Еднички». Они знают его по Праге. Когда запретили учиться в школе, дядя Макс занимался с ними на дому, даже принимал экзамены. Здесь он иногда читает им лекции.
Вам повезло, – раздался за моей спиной голос профессора. – Книга оказалась на месте. Но на руки ее не выдают. Если вы располагаете временем, то обратитесь к господину Фридману. Он вынесет ее вам в читательский зал. То есть сюда.
А где находится господин Фридман?
На задах. Он крайне занят и без особой нужды к посетителям не выходит.
Господин Фридман зарылся в книги. Из-за укрепления, выстроенного из старинных фолиантов, торчала одна голова.
У вас есть абонемент? – спросил он меня по-немецки с венским акцентом.
Абонемента у меня не было. К своему стыду, я здесь впервые.
Вы из Вены, – не без удовольствия заметил господин Фридман и поправил бабочку, съехавшую на сторону. – Я бы с радостью с вами поговорил, но не будем терять драгоценного времени. Вот вам книга в первоначальном и лучшем, на мой взгляд, переводе. Будете уходить, оставьте ее господину Адлеру. Он за вас поручился.
«Какая мне разница, один ли камень ушибет меня насмерть или раздавит целая гора? Буду ли я погребен под развалинами одного дома, в горстке обломков и пыли, или целый земной шар рухнет на мою голову? Испущу ли я свой дух на воле и при свете дня или в колоссальной расселине оползающей земли? Один ли я унесусь в глубины земных недр или в сопровождении многочисленных народов, вместе со мной проваливающихся под землю? Не все ли мне равно, умирать среди большой суматохи или нет? Смерть-то повсюду одинакова».
Неужели Густав читал это в десятилетнем возрасте? У нас дома такие книги не водились. Вот я и решала тупые задачи на движение и скорость. Поезд такой-то вышел оттуда-то, а такой-то отсюда-то…
«Страх, даже не слишком сильный, всегда потрясает ум; а если это всеобщая паника, когда рушатся города, гибнут народы, содрогается земля? Странно ли, если душа, брошенная между болью и страхом, перестает соображать, где она находится? Трудно сохранить здравый рассудок в больших несчастьях».
Что вы так горестно вздыхаете? – спросил меня профессор Адлер.
Я прочла ему последий абзац.
Мрачновато, – согласился он, – давайте утешаться Аврелием.
«Что, в самом деле, может помешать душе сохранить свой внутренний мир, истинное суждение обо всем окружающем и готовность использовать выпавшее ей на долю?»
31. Вещей нужно восемь
Весна 1944-го. Соцветия платанов собраны в белые фитили, из кафе без кофе доносится скрипка. Мы сидим с девочками в нашем дворе, рисуем деревья.
На утреннем собрании воспитателей Вилли зачитал список девочек, лопоухая Рут, по прозвищу Зайчик, в их числе. 15 мая – отправка первого транспорта, 18-го – второго. Из воспитателей на сей раз никого.
Рут старательно вырисовывает прожилки на листьях. Нажим – волосная, нажим – волосная…
«Там, где движения упорядочены, форма имеет власть над бытием и небытием», – говорил Иттен.
Про небытие не известно, главное – держаться в форме. И когда уйдет транспорт, войти утром с бумагой и красками в 28-ю комнату, где нет Рут. Дышать по системе Иттена.
Ночью, во время отправки, разразилась гроза. Стальные копья молний взрезали полотно неба. Почему-то вспомнилось, как Хелена резала бумагу острыми ножницами.
«Помню, мы тогда рисовали грозу. Возможно, это было связано с чувством страха, не знаю. То, чего Фридл добивалась от нас, не было прямо связано с рисованием, скорее с высвобождением чувств, пригнетенных страхом. Она делала это с необыкновенной, только ей присущей страстью».
Маятник похож на маятник, дракон – на дракона, жаба с открытым ртом – на жабу с открытым ртом. Я рисую старательно, как школьница. Чтобы Густаву было легче скопировать китайскую модель в журнал.
Госпожа Брандейсова, не помешаю? – спрашивает Петр Гинц. – Я просто так, на минутку. Интересный прибор, – разглядывает он рисунок.
Ты знаешь, что это за прибор?
Да. Древние китайцы пользовались им для получения сигналов о землетрясении. А можно я его перекопирую?
Конечно, вот тебе карандаш…
Павел не понимает, почему я не закрываюсь на ключ, устраиваю проходной двор. – «Что тебе Зеленка сказал – уже без пяти двенадцать, займись собой». – То есть рисуй. Я и рисую. Прибор, регистрирующий землетрясения.
Проходной двор устраивать не надо, он такой и есть. В нашу квартиру можно попасть с двух улиц: главной – L и проходной – Q. Центральный вход охраняется дежурными, а угловой, где деревянный забор с воротами, никем. На воротах есть задвижка, легко открывающаяся снаружи. Отсюда и приходят мальчики.
На самом деле Петр явился не «просто так, на минутку». Он закончил изучение важной книги – «Брахманизм, или Переселение душ». Накатал общую тетрадь, смотрите! В основном это вольный пересказ, но некоторые вещи все же пришлось переписать слово в слово. Очень просто, кстати, стать буддистом, но никто из наших не хочет. Может, вы согласитесь?
Тринадцатилетний стоик Цвейг и шестнадцатилетний буддист Гинц… Как удержаться от улыбки?
Тогда повторяйте за мной радостно: «Принимаю убежище Будды в вере, в законе и в общине». Еще два раза. Всего нужно три. Все, вы буддистка!