Фридл Макарова Елена

В моем оркестре перо – это скрипка, кисть – альт, уголь – виолончель. Уголь – это мой возлюбленный. Им ведешь по бумаге, как смычком по струнам, и от малейшего поворота руки меняется все, он передает и глубину звучания, и сходящий на нет звук.

После зарядки – натюрморт с лимоном. Написать лимон, съесть лимон – и снова написать, но так, чтобы при взгляде на лимон во рту стало кисло. Не стало кисло – нет лимона!

Я бы с радостью согласилась произвести подобный эксперимент с ростбифом или жареным цыпленком, но Иттен вегетарианец. К тому же в военной Вене такими прелестями и не пахнет.

Создается впечатление, что мы с Иттеном находимся в пустом классе. На самом деле нас тут шестнадцать. Через два года в том же составе – в основном лица еврейской национальности с левой идеологией – мы последуем за Иттеном в Веймар, где будем задавать тон всему Баухаузу. Память о нас, шестнадцати, сохранится в книгах по истории искусств, нас назовут опытным полигоном одного из лучших педагогов эпохи. Иттеновский «Вводный курс в Баухауз» практически целиком проиллюстрирован нашими экзерсисами, в том числе и моими.

Из девушек мне больше всех импонирует Маргит Тери, темненькая и яркая, как тюльпан, – антипод беленькой, нежной, как бутон ромашки, Анни. Затасканное сравнение людей с цветами появилось здесь не случайно. Иттен дал нам задание присмотреться к партнеру и нарисовать его в виде цветка, и не условно символически, а во всех деталях, как Дюрер.

Ботанический сад – это Рай Иттена, где обитают Мать-Природа и ее дети-растения. Многообразие форм и фактур приводят учителя в состояние экстаза.

Всякое творение природы являет нам совершенство формы, говорит он, застывая перед верблюжьей колючкой, завезенной сюда из среднеазиатской пустыни, и умолкает, погружаясь в медитацию.

Для наблюдения сезонных изменений Иттен выбрал вечнозеленую оливу, символ бессмертия и плодородия. Во всем Ботаническом саду тогда была одна олива, привезенная то ли из Греции, то ли из Палестины. Вечнозеленое дерево не столь переменчиво, как наши европейские лиственные. Это кряжистое создание с меленькими листочками мы рисовали четыре раза в году. Незначительные для глаза перемены проявлялись в рисунке. Этого и добивался от нас Иттен.

Нам позируют:

кукуруза – цилиндр неправильной формы с блестящими зернами и ссохшимися плоскими листьями;

капустный лист, гладкий снаружи и изборожденный прожилками изнутри;

кактус – мы отрабатываем на нем сильный мазок кистью, такой, чтобы от ударного пятна расходились траектории-иголки;

ветка бузины – на ее соцветиях и их контрасте с темными листьями мы изучаем текстуру и взаимоотношения светлого и темного.

Каждый день в течение получаса мы рассматриваем и зарисовываем их. На седьмой день рисуем по памяти, на это нам дается всего пятнадцать минут.

Мы позируем друг другу, разбившись по парам. Мы – цветы, кто из нас какой? Маргит – тюльпан, Анни – ромашка… А Франц Зингер? Он – в паре с Олей Окуневской, которую определил в иван-да-марьи – весенняя, самая младшая, с переменчивым настроением и внешностью. Фотографии иван-да-марьи не нашлось, Францу было предложено выбрать другой цветок. Анютины глазки? Не совсем то, конечно. В любом случае это задание его не увлекает. Франц – воин, его недавно комиссовали из-за ранения. Он привез с фронта папку с рисунками под названием «Канонада войны». Одни взрывы.

Оля Окуневская зачислила его в чертополохи.

Ничего общего. У него светлые глаза, гладкая кожа…

Но рисунки-то колючие!

«Передо мной стоит чертополох. Мои моторные нервы воспринимают его рваное, скачкообразное движение. Чувство, вкус и зрение схватывают остроту и колючесть его формодвижения, а дух видит его природу.

Я переживаю чертополох.

Во мне возникает форма чертополоха, вибрирующая между мозгом и глубиной сердца. Представляя эту форму каким-то соответствующим ей образом, я (вос)создаю физическую форму чертополоха».

К этому тексту я буду подбирать шрифты. Иттен поручит мне оформление главы «Анализ старых мастеров» в альманахе «Утопия».

7. Революция по Конфуцию

Октябрьская революция в России. С лозунгом «Дети Света победили детей Тьмы!» мы выходим на демонстрацию.

Оля Окуневская в трауре, да и Иттен не разделяет нашей радости. Войны и революции наносят удар по созидательному началу в человеке.

Но мы-то, раз мы продолжаем учиться во время войны, значит, она не мешает созидательному началу?! «Время покажет», – говорит Иттен и приводит слова Конфуция: «Если бы мне удалось продлить жизнь, то я отдал бы пятьдесят лет на изучение Книги Перемен и тогда бы смог не совершать ошибок».

Пятьдесят лет! Да у меня и минуты нет в запасе, мне все нужно немедленно, сию минуту.

Нет времени не только на переосмысление, но и на осмысление. История не дает продыху: Первая мировая война, Вторая мировая война, между ними – инфляция, кризис, приход Гитлера к власти, фашизм, устранение думающих людей со всех постов в государстве, захват Судетской области, аншлюс, империя рейха, Европа «юденфрай»…

В обеих войнах победу одержали русские. В Терезине мы изучали русский язык и мечтали о победе Красной армии.

Я шла в первых рядах демонстрантов, протестующих против убийства Карла Либкнехта и Розы Люксембург. Я подружилась с дочерью Розы, с придыханием произносила имя Ленина и с пеной у рта спорила со всеми, кто пытался очернить образ Страны Советов.

Я не пытаюсь оправдаться. И все-таки пытаюсь.

В этом есть смысл – и это бессмыслица.

8. Любовь и музыка

Поздней осенью 1917 года мы с Анни сняли на двоих небольшую студию в третьем квартале. Мансарда под крышей. За окном завывает ветер, дует в щели между рамами. Потрескивает печка-буржуйка. Укутанные в теплые платки, мы шьем кожу китовым усом, вправленным в толстые иглы.

Анни мечтает о собственном книжном магазине и учится переплетному делу. Через знакомых нам перепадают хорошие заказы. В основном от богатых евреев: они меняют дешевые стандартные обложки на обложки ручной работы, массивные, из натуральной кожи, с инкрустацией. Мы это умеем.

Мы вдвоем, остановись, мгновенье! Комната, квадратный стол, на нем возлежит здоровущая книга «Африканские сказки», рядом – банка с казеиновым клеем, который мы варили, икая от смеха, – вонь стояла такая, что мы заткнули ноздри ватой и прыгали перед зеркалом, изображая рисунки обезьян из нашей книги. На завтра запах клея выветрился, и мы взялись за дело. Заказчик велел придать переплету вид и фактуру волосяного покрова кокосового ореха, которого мы отродясь не видали. Но у нас есть Иттен! У него мы разжились фотографиями, а у Гизелы – обрезками кожи, из которой она шьет пальто клиентам. Так что на столе лежали и они, настриженные на миллиметровые полоски и положенные на картон, предварительно обшитый той же кожей. Мы сидим рядом, так теплей, размазываем кисточкой клей по кожаной основе, и тут Анни сообщает мне новость. Она влюблена. И давно. С лета. Как же так, почему она полгода молчала? Потому что я ревнивая. Я и так ревную ее ко всем, даже к Маргит Тери, даже к Гизеле. Даже к Францу.

Анни, Анни… круговой бег любви…

Он несколько раз приезжал с фронта, он композитор, он невероятно образованный и скромный… С этими словами Анни выдвигает нижний ящик двухъярусной шкатулки, где хранится всякая мелочь – пуговицы, булавки, заколки и кнопки, – и достает со дна увесистый конверт, перехваченный золотой резинкой. В нем-то и проживает мой соперник.

От Виктора Ульмана фройляйн Анни Вотиц:

«Еще вчера ты была здесь, а сегодня я должен жить без тебя… Это было доверие, золото, влюбленность. А сейчас – отчуждение, серость, мрак… Ты – мой волшебный круг защиты… Ты моя кошечка».

Но ведь вчера ты была со мной!

Это старое письмо…

Ульман вторгся в нашу жизнь, он – на войне и при этом ни на мгновение не оставляет нас одних. Во время тайных набегов с фронта он успевает организовать в Вене Союз частных музыкальных представлений, по его велению мы с Анни собираем сирых и увечных на субботние концерты – фортепиано, вокал, камерная музыка. Мы пишем объявления и расклеиваем их в центре города. Анни смахивает варежкой снежинки с ресниц, натягивает на лоб вязаную шапочку и подает мне клей. Аккуратно – не запачкать бы новое пальто – я мажу оборотную сторону бумаги и пришлепываю ее ладонью к столбу. Пальто от Гизелы – брак производства, от него отказалась клиентка. Ей не понравилось, как встрочены рукава. Гизела его укоротила и из остатков сшила шляпу с узкими полями. По-моему, она мне не идет.

Идет! Ты просто не так ее надеваешь! – Анни поправляет на мне шляпу, ее розовая щека так близко, невозможно удержаться. Но я промахиваюсь с поцелуем, попадаю в шею. Я – пигалица, метр пятьдесят один с половиной, и выше не стану.

Ульман руководит нами с поля военных действий. Вернулись с концерта – новое письмо: необходимо собрать всех венских друзей на десять репетиций камерной симфонии Шёнберга, вход бесплатный!

На одну из репетиций Иттен привел своего друга Линдберга, знаменитого певца из Финляндии, который в то время гастролировал в Вене. Уговорили его спеть. Ну и голосище! Невозможно представить, что такой человек может умереть, вместе с голосом, и что через десять лет от него останутся две пластинки.

А что тогда сказать про самого Ульмана, создавшего свои лучшие произведения там, где, по его словам, «все художественное полностью противоречит окружающей обстановке…»? Госпожа История обошлась с ним и вовсе беспощадно – вышвырнула его из «Терезинской школы формы» в бесформенную освенцимскую гибель.

По мнению Иттена, музыка и искусство единодушны в своей сути – краски, линии и звуки обращены к самому духу, на паузах или цезурах дух замирает, чтобы снова пополниться. В этом ритме наполнения и опустошения Бах недосягаем. На Баха все это снизошло, а Шёнберг до беззвучных пустот дошел своим умом.

Иттен обожает Шёнберга, он готов собрать народ, готов десять дней подряд слушать одну и ту же симфонию, наблюдать над тем, как Шёнберг работает с оркестром. Вот настоящая школа мастерства!

Мое дело – писать объявления в духе дадаизма: «…Дебюсси, вы играете не на инструментах, сделанных из хорошего дерева и металла, а на инструментах из нервов, плоти и крови». Рисунок на пригласительном билете с ударными линями и завитушками вполне соответствует моему тогдашнему настроению – накал темных страстей и легкость, меланхолия и сухая истерика, без слез, – чем не Дебюсси!

Теперь уже не я одна, а вся наша компания слушает донесения Ульмана с фронта, их зачитывает вслух Анни. «24 октября, в два часа ночи, мы с наблюдательного пункта видели начало массированной газовой атаки. Она была сигналом нашего вступления в бой. Мы наблюдали за стрельбой нашей батареи. На третий день зона боевых действий была уже далеко от наших позиций. Я думаю, что такой удар по противнику, оттолкнувший его на значительное расстояние, – это большой шаг на пути к миру. Мы спускались с наблюдательного пункта. Все было как вздох облегчения – пейзаж был очищен от ужаса, вызванного снарядами».

Францу претит военная героика. Он был внизу, там, где рвались снаряды. Никакая война не несет мира. Такое может прийти в голову разве что наблюдателю на вышке.

Но ведь по теории контрастов не бывает мира без войны и войны без мира, – возражает Анни. – И наблюдателя ведь тоже могут убить!

Я бы с радостью прожил остаток своих дней в промежутке, или, как говорит Учитель, в протяженной паузе между войной и миром, – заявляет Франц. – И пусть моя жизнь будет сплошь серого цвета, с серенькими радостями в виде семьи и детей.

На меня он при этом не смотрит. Может, у него есть невеста?

Я спрашиваю его об этом прямо. И получаю ответ. Обворожительную улыбку, объятия, поцелуи.

С кем же ты собираешься завести семью?

Фридл, любимая моя, только не с тобой. Ты не предназначена для семейной жизни. Твое дело – искусство. Оно – в твоем чреве, вот и рожай его, а детей мне родит другая. Но любить я буду тебя. Только тебя.

Ты шутишь, Франц!

Нет, не шучу, – шепчет он на ухо, не выпуская меня из объятий. – Ты моя любимая.

Я умру от ревности, Франц!

Скорее я умру от ревности! Когда я вижу твои рисунки, мне хочется разорвать свои на мелкие части. И найти тихую гавань, где я, посредственность, смогу жить припеваючи.

Почему ты так говоришь? Даже Иттен восхищается твоим талантом!

Ерунда, у меня нет ничего своего, я знаю собственные границы. А у тебя нет границ. Вчера я увидел на столбе объявление про Дебюсси. Издалека. И сразу понял, чьих это рук дело. Фридл Дикер! Тебя узнаешь по росчерку линии, а меня не узнаешь по целой картине. Мужчина может создавать искусство и иметь семью. Даже несколько – если он мусульманин, не про нас будь сказано. А женщина – нет. Она должна сделать выбор.

Выбираю тебя.

Это я сказала зря. Франц опустил руки, и мои плечи задрожали. Как унять дрожь, когда любимые руки не гладят тебя, как унять ревность, глядя в недалекое будущее, когда эти руки будут ласкать другую. Ее будут звать Эмми Хейм, она-то и родит Францу ребенка, который умрет в возрасте девяти лет, и его смерть положит конец не только нашей любви, но и всякой любви в жизни Франца. Он переживет меня и умрет в одиночестве. Но своей смертью. С Эмми я смирюсь.

Ревность – это дело крови…

Мы с Анни греемся, обхватив руками горячий пузатый чайник, наши пальцы находят друг друга, и мы смеемся навзрыд.

Война продолжается. Но нашему Ульману и смерть не страшна. Лишь бы жила музыка! Распоряжение, на всякий случай, он составил. Пункт первый: позаботиться о публикации его четырех сочинений (Шёнберг в этом поможет); пункт второй – на могиле креста не ставить, ничего, кроме имени, не писать. Можно было бы, конечно, сложить в эпитафию две реплики из ведекиндовского «Маркиза фон Кейта» и уайльдовской «Саломеи»: «Жизнь – непрерывная цепь поражений», но «Тайна любви больше, чем тайна смерти». Да дорого обойдется – выбивать столько букв на камне!

9. Лунный Пьеро

«Ноктюрн луны больной, усопшей на черной кровати…» – поет колоратурное сопрано. Я так мечтала попасть на «Лунного Пьеро», и вот досада – молодой человек в офицерской форме мешает слушать – вертится, спихивает мою руку с подлокотника, вскакивает, садится, запускает руки в волосы и яростно мотает головой. Разве так ведут себя офицеры?

После спектакля в фойе мы снова оказываемся рядом. Пора представиться друг другу.

Виктор Ульман, ученик Шёнберга.

Вы? Виктор Ульман? И Анни не знает, что вы здесь, что вы вернулись с фронта?!

А вы, стало быть, та самая Фридл Дикер, ученица Иттена? – и уже совсем другим тоном, возвращаясь к постановке: – Понимаете, что происходит! Это уже не призрачный Пьеро с его нежными вздохами, а Пьеро из железобетона! Дитя города-гиганта! Нам еще только предстоит познакомиться с этим монстром. А маэстро Шёнберг его уже слышит, нового Пьеро. Лязг металла, гудение пропеллера, визг автомобильного клаксона!

После «Лунного Пьеро» мы вместе выходим из театра, молча идем по улице. У Штефанплац пляшут солдаты с пышнотелыми девицами, тирольцы дудят в рожки, дуют в губные гармошки.

Я первый день в Вене. Демобилизовался. Был ранен. Пустяк! И сразу – сюда! Даже переодеваться не стал. А отец погряз в войне – высокий чин, его место там. Шёнберг, кстати, тоже был в армии. Его спросили там, неужели он и есть тот самый Шёнберг, композитор, – и он ответил: кто-то должен быть композитором Шёнбергом! Никто не пожелал нести эту ношу – пришлось мне. А кто-то должен стать композитором Ульманом! Знаете, кто изобрел четвертитоновый рояль? Алоис Хаба! Зачем? Дабы получить иной музыкальный ряд… А чем знаменит Шёнберг? Да тем, что он сочиняет музыку, пользуясь лишь двенадцатью соотнесенными между собой тонами! По-гречески додекафония означает двенадцать звуков! Музыка – сестра математики, математика – язык символов… Музыка – это пространство будущего. Шёнберг планирует семинар с таким захватывающим названием, запишитесь, пока не поздно, идите к нему, этого ни в коем случае нельзя пропустить!

Этот Ульман и впрямь как с луны свалился. Ни слова об Анни. Впрочем, одержимостью он похож на свои письма. Музыка, музыка, музыка…

Но у меня нет даже начальной подготовки…

Раз вы ученица Иттена, он возьмет вас, однозначно. Кстати, Шёнберг недурственно рисует, и все больше себя, любимого, в зеркале. Отмечается по утрам. «Доброе утро, маэстро Шёнберг!»

Мы подходим к студии. Ни малейшего впечатления. Но ведь здесь он встречался с Анни, когда я слонялась по подругам, неужели забыл? Или Анни все выдумала? Может, это роман по переписке? Я указываю Ульману на окна под крышей, они светятся, значит Анни ждет меня.

Вам сюда, – говорю я.

Спасибо, что доставили по адресу.

Вы бывали здесь?

Да, но сам я бы вряд ли нашел дорогу.

Ульман входит в подъезд, машет мне рукой. «Счастливая находка» доставлена по назначению.

Ночное кафе. Трехголовые люстры разбрызгивают во все стороны желтый свет. Я выпила три чашки кофе, изрисовала и исписала дурацкими стихами пачку салфеток.

Анни, Анни…

Капли росы блестят на солнце – они ли озаряют тебя?

Нет! Ты сама свет и разливаешься яркими красками,

Вливаешь их во все сущее.

Ты – реальное отраженье блаженства земного….

Цветов, жаждущих быть напоенными твоей влагой…

Вы это продаете?

Я оборачиваюсь. За моей спиной – огромный человек, усы нафабрены, бакенбарды завиты, с шеи свисает увесистый циферблат на золотой цепочке. Видно, у него особые счеты со временем.

Не продаю.

Меня многие рисовали, но никто не смог так передать сходство.

Ладно, с вас кофе и бутерброд с ветчиной. Два.

На циферблате – час ночи. Подписываюсь, отдаю рисунок. И тотчас получаю кофе и два больших бутерброда.

Все, как договорились, фройляйн Дикер! Разрешите присесть?

Не дожидаясь согласия, он отставляет подальше стул, чтоб поместиться. Теперь его лицо близко. Усы – стрелки, часы – собранный в трубочку рот.

Вы всегда рисуете на салфетках?

Когда нет при себе бумаги. И вообще я здесь случайно.

В моем кафе можете чувствовать себя как дома. Шампанского изволите?

Небывалая история! Ночью, в пустом кафе, пить шампанское с самим хозяином… Чем ему не нравятся салфетки? Такая фактура! На ней отлично выходят быстрые перовые наброски.

Мне пора, – хозяин смотрит на часы. – Если что, я всегда к вашим услугам. И в смысле шампанского…

А мне не пора.

Анни, Анни…

Ты подымаешься из темной земли вверх по их стеблям,

Всасываешься высью… в Солнце

Ты – солнечный отблеск…

Ты – сладкий туман в тени Его жгучих лучей…

Падаешь каплей росы в истомленную землю,

Жаждущую тебя…

Никогда не кончится круговой бег любви.

Ты слеза, что вечно искрится, но никогда не утоляет жар…

Лишь въедается горько

В лицо того, кто плачет…

На рисунке сияет солнце, сверкают капли росы, а за окном – зимняя ночь. Официант убирает столики, ставит на них перевернутые стулья.

Стулья, стулья, маленький уставший человек…

Сидите, – говорит официант. – Только меня не рисуйте.

Я нарисую его потом, пастелью – комната в зелено-сине-серо-коричневых тонах, красный стул, черный люк в потолке с квадратом белого неба, куда, задрав голову, смотрит маленький человек.

Франц! Когда два любящих человека живут вместе, они дополняют друг друга – и своими талантами, и своими настроениями. Когда я активна, тебе хочется быть пассивным, это и заставляет тебя так относиться ко мне…

Салфетки уж точно не подходят для письма. Поставишь точку, она превращается в цветок. Все расплывается…

Через какую боль проходит каждая роженица – но кто из страха перед родовыми схватками отказался бы от творчества? Твоя печаль – это сжатый внутри тебя воздух счастья. Если бы ты смог сделать глубокий выдох, ты бы испытал ни с чем не сравнимое наслаждение.

Анни, к чьим словам мне нечего добавить, сказала буквально следующее: как можем мы жить в постоянной гармонии и красоте, если я не оказываю тебе той поддержки, какую в состоянии дать? Какой ты милый. Преодолей свои трудности; мы будем «работать». Будь самим собой и цени себя высоко.

Франц не посещает семинаров Шёнберга. Зато мы с Анни вместе изучаем гармонию, контрапункт, композицию, законы длительности звука и местоположение цезуры. Математика музыки. Пустота, воздух, пауза, перевод дыхания – это то, что есть в каждом хорошем рисунке.

И Ульман здесь. Одет с иголочки, волосы приглажены, внутри – огонь. Какой он цветок? Мак?

Вы читали «Пробуждение весны» Ведекинда?

Нет, а что?

Там про вас: «…Господи, хоть бы пришел кто-то, кому я могла бы броситься на шею и все сказать!» Я подарю вам эту песню на день рождения… С посвящением!

Мне?! Подарите Анни! У меня есть кому броситься на шею!

Анни смотрит на меня с укоризной. Она теперь курит, с Ульманом на пару. При ее-то легких! Нынче в моде чахоточные – Ремарк с Томасом Манном награждают своих героинь туберкулезом и отправляют в санаторий – любовь и смерть танцуют танго.

Эпидемия «испанки». Умерших хоронят в огромных, вырытых бульдозером ямах, без гробов и отпеваний. Умирает Шиле. Выставка венского Сецессиона предоставила умирающему художнику центральные залы. На самом видном месте висит картина «Семья», где на земляном, пещерном фоне с черной ямой в подножии Шиле изобразил себя, свою беременную жену и ребенка, – он писал это будучи при смерти. 31 октября, в тот день, когда мы с Францем оказались на выставке, Шиле не стало. Об этом сообщил в рупор загробный голос. Все застыли.

Теперь им его жаль, – усмехнулся Франц. – Сколько лет они его травили – порнограф, сексуальный маньяк, совратитель, извращенец… Нужно умереть, чтобы тебя признали!

Меня знобит. Может, я заразилась «испанкой»?

Франц лечит меня любовью в темной мансарде, под крышей, где гуляет ветер. От смерти есть одно целительное средство.

Дорогая моя девочка Анни!

Я жду тебя в тоске. Болела до воскресенья – была в постели и от этого устала. Сегодня я хотела бы быть с тобой, всецело с тобой, а тебя нет.

Зачем этому болвану заказчику столько фальшивых камней в бычьей коже? Анни, Анни… Химеры любви – цветы бессонных ночей… Теперь я корплю над переплетами в одиночестве. Разумеется, не только для того, чтобы унять страсть, – нужно оплатить курсы композиции. Быт – вот лекарство от безумия! Придет заказчик, положит деньги на стол – и я накуплю еды, наемся до отвала, высплюсь у буржуйки… Между дневной суетой и тихой, тихой ночью я урву время для стирки белья.

Сказать по правде, не помню, в чем мы тогда стирали. В тазу? Многое забылось. Память своевольно кроит события на сегменты и секторы, превращает острые углы в тупые, а может, она просто ленива и достает из своих баулов то, что лежит на поверхности. С другой стороны, какая разница, в чем мы стирали?

Кряхтит старый лифт, подрагивает слабый свет лампочки, красная бархатная обивка на полукруглом сиденье потерта, тусклое зеркало исцарапано. Я нравлюсь себе в этом рембрандтовском все смягчающем и примиряющем свете. В старинных вещах, даже самых нелепых, живая душа.

Дребезжит звонок, дребезжит сервировочный столик на колесиках, блестят его серебряные ручки, и пузатый кофейник с тусклым пузом уже клонит свой нос в маленькую фарфоровую чашечку. Яйцо в фарфоровом цветке, ломтик теплого хлеба.

Скрипит под ногами паркет, и от малейшего дуновения звенят подвески хрустального светильника. Старина убаюкивает… Никакой битвы контрастов, черный квадрат смерти не покушается на белый квадрат вечного безмолвия.

Устойчиво кресло, в котором я сижу, положив руки на мягкие подлокотники, все, что вокруг меня, имеет обтекаемые формы, ни одного прямого угла, даже окно овальное. В нем движутся облака. Небо не знает времени, оно не тикает, не стучит в висок каждой четвертью пройденного часа.

10. Немецкая Австрия

11 ноября 1918 года мы отпраздновали тридцатилетие Иттена. Наутро прекратилась война и родилась новая республика «Немецкая Австрия». Через год История сотрет слово «немецкая», объединение, вернее, аннексия Австрии Германией состоится через двадцать лет.

«Война окончена, о да, – ты гордо мне об этом заявляешь. Но конец пришел лишь сей войне – к несчастью, не последней. …Притушен лишь, но не погас огонь, наступит срок, он снова разгорится, и с новой силой бойня полыхнет».

Эти слова прозвучат в финале оперы, которую Ульман напишет в Терезине. А пока мы разбираем с ним «Лунного Пьеро». Внутреннюю конструкцию музыки можно понять, изучив как следует лишь одно произведение. Как выстроена композиция? Какие формы использует автор?

Песенные… – отвечает Анни.

Совершенно верно, любимая, – но какие?

Мы с Анни пристыженно молчим.

Двух– и трехчастные. Девушки, послушайте еще раз! – одним пальцем Ульман наигрывает мелодию. – Что это?

Вальс и баркарола.

Молодец, Фридл!

А что это за форма? – Ульман наигрывает мелодию, один раз, второй, но ответа не поступает. В нетерпении он хватается за сигарету, курит, бегая из угла в угол и стряхивая пепел куда попало. – Это контрапункт! – Ульман пальцем щелкает по окурку, и тот прямиком летит в форточку. – Слышите, – наигрывает, – так звучит фуга, а вот так – пассакалья. Понятно?! Тогда следующий вопрос: чем еще достигается контраст?

Инструментовкой, – отвечает Анни.

За это я должен тебя крепко расцеловать, но потом! Правильно, ведь каждая часть исполняется разными инструментами, а последняя – всеми восемью. Петь я не умею, но в том, как поется «О, аромат далеких лет», – особый звуковой образ. Концовка же в ми мажор отменяет абсолютную атональность, и мы, пусть ненадолго, но возвращаемся в старые добрые времена, к более привычному музыкальному языку.

С «Лунным Пьеро» понятно, но как исходя из этого понять внутреннюю конструкцию любого вокального произведения? Скажем, «Тангейзера»?

Не будь занудой, Фридл, – говорит Ульман, не выпуская Анни из объятий. – Знаешь, что общего у Вагнера с Шёнбергом? Первый антисемит, а второй – еврей! Годится?

«Изменились ли мы с того времени, когда я посвятил тебе, дорогая Фридл, песню на день рождения? Нет, мы все те же… И будем продолжать в таком духе! Виктор. 30.07.44. Терезиенштадт».

11. В материале польза, в нематериале суть

На открытие итоговой выставки пожаловали важные гости – профессор Чижек и архитектор Вальтер Гропиус с женой, певицей Альмой Малер. Гропиус, застегнутый на все пуговицы, и роскошная Альма, в декольте и боа, перекинутом через голое плечо.

Отец в том же костюме, в котором был снят в ателье Штрауса, и Шарлотта в том же белом платье, в котором я впервые увидела ее в сквере, стояли рядом со мной и слушали Иттена. Приставив ладонь к оттопыренному уху, отец громким шепотом повторял про себя слова Учителя. Когда Иттен в своей пространной речи дошел до потопа, отец громко, на весь зал спросил: «Фриделе, он тоже из наших?»… По залу пробежал смешок.

Перестань, сколько там в тебе еврейского, – шепнула Анни и крепко сжала мою руку в своей.

Такими словами меня не удержишь! Я выбралась из толпы. В соседней комнате, где была устроена экспозиция, к тому времени собралось немало народу. Иттена было слышно и здесь.

Учение – это философия… «В материале польза, в нематериале суть»… Нет ничего нового… Есть лишь новое отношение к старому… К Традиции ведут нетрадиционные пути…

Гропиус с Альмой чинно прохаживаются по выставке. Он восхищен системой Иттена – и раздражен его речью. Не за проповедями он сюда пришел! Его устраивает развеска – не по авторам, а по упражнениям, которые в совокупности представляют готовый курс теории и практики. Он возьмет Иттена в Баухауз – но только с кляпом во рту!

Чижек другого мнения:

Кому нужна система, если нет художника! Где чувство, где экспрессия?! Эти упражнения развивают глаз и руку, но наносят вред внутреннему оку художника. Мы не древние китайцы, у нас своя школа и свои образцы для подражания. Китайское искусство выродилось, а наш индивидуализм живет и процветает… Художественное образование – это не дрессура… Фридл Дикер на моих занятиях выделялась ярким талантом, а это что?! – указал он на мою работу, кажется, это было упражнение на круг и сегменты, – где тут Фридл Дикер?

Да вот же она! – отец ткнул в меня тростью.

На диване валяется плащ Франца с вывернутыми наружу карманами, на столе стоит пустая бутылка. Как я оказалась в этом кафе? Ох, какая я пьяная… Стыд и позор! Ненавижу!

Франц гладит меня по спине, проводит рукой по стриженому затылку. Я откидываю голову: вот это ракурс!

Где ты был?

Вообрази, собрался платить – нет кошелька! Побежал в школу – валяется у вешалки! И все из-за тебя! Откуда в тебе эта ярость? Чем уж так провинился папаша Симон? Мило разгуливал по выставке, помахивая тростью, с видом знатока рассматривал рисунки в монокль…

Не ругай, мне и так стыдно. Но Чижек прав!

Твой Чижек – импотент, представляю, как бы он учил музыке: «Садитесь, молодой человек, и играйте, играйте от всей души, кишками и мочеточником, мозгами и позвоночником, выражайте свою индивидуальность в мажоре и миноре!» А Иттен – отличный учитель, и он, кстати, обсуждал с нами идею выставки, и ты первая была за.

За что?

За то, чтобы не выставлять произведений искусства, а показать процесс обучения. Чтобы Гропиус поверил в педагогический талант Иттена и взял его на работу в Баухауз и чтобы мы продолжали учиться. Это выставка достижений Иттена, а не художницы Фридл Дикер! Что это ты там пишешь на салфетке?

Объяснение. Не волнуйся, не тебе, Анни.

Ты моя любовь, давай начнем все сначала. Я разозлилась, но не на отца. Как ты, еврейка, могла сказать мне: ладно, мол, сколько там в тебе еврейского? Анниляйн, ты и представить себе не можешь, сколько во мне еврейского; до какой глубины мы, народ, зараженный скепсисом, тоскуем по Богу, мы ищем и не можем найти никого, кто бы обладал достаточной силой, чтобы нас стреножить. Никого, кроме кровного Бога, которого мы боимся и любим, но, если Он когда-нибудь явится нам, тот наш Бог, который заставляет нас терпеть такие тяготы, мы этого не вынесем, мы окаменеем на месте. А витийствовать, перекрикивать самих себя, изъясняться образами и загадками – это все мы, с нашей раздутой до невероятности и при этом больной совестью.

Ты проспала концерт Скрябина!

Утро. Анни влетает в мансарду, на ходу скидывает туфли на высоком каблуке, вылезает из узкого платья; она вся пылает – жарко! Жарко до невозможности!

Грешница ты! Вот что Ульман про тебя сказал. – О, Франц, доброе утро, извините, у вас уважительная причина…

Смущает не то, что Анни застала нас в неглиже, и не то, что, не заметив Франца, она сняла с себя платье, а ее лихорадочное возбуждение и нездоровый румянец. Неужели ее так разволновало письмо?

Откуда ты знаешь про письмо?!

Оказывается, речь идет о другом письме. От Ульмана. Он уехал в Прагу. Получил там место в Новом немецком театре, будет ассистентом Цемлинского. Новая Республика, Масарик, свобода, ни одного антисемита, не то что в Вене – и при этом там все понимают немецкий.

Ну почему, почему я все должна узнавать из писем? Почему не сказать прямо? Вряд ли его вызвали телеграммой – собирайтесь, вас ждет Цемлинский, – он к этому готовился, но молча! Представьте себе, больше всего он жалеет о том, что фройляйн Дикер не присутствовала на концерте Скрябина! На, читай!

«Будь для меня столь уж важно, познакомятся ли друг с другом фройляйн Фрида Дикер и господин Александр Скрябин, тон, которым я порицал бы легкомысленный поступок Фридл, был бы куда более мягким или шутливым… Но я от души сожалею, что столь дорогой мне человек сам себя лишил художественного наслаждения».

Это 358-й грех, который Фридл искупит на Йом-Киппур, – говорит Франц. – Остальные 357 мы ей простим.

А когда Йом-Киппур?

Фридл, и ты еще говоришь, что в тебе много еврейского! – возмущается Анни. – Ты соблюдаешь их традиции? Ты знаешь их язык? Не будь антисемитизма…

Но он есть!

Не спорю, но не среди образованных людей…

Ты считаешь Шопенгауэра, Вольтера, Достоевского и Гёте необразованными?

Гёте ты явно не к месту приплела.

Да? Сейчас я вам кое-что прочту. Про грязно-желтый цвет.

Надеюсь, ты подчеркнула нужное и сделала на полях пометки, – подначивает меня Франц, глядя, как я перелистываю страницы гётевской натурфилософии, – пусть все знают, с чем согласна и с чем категорически не согласна фройляйн Дикер!

Вот, нашла: «Неприглядное впечатление производит желтая краска, когда она сообщается нечистым и неблагородным поверхностям, как обыкновенному сукну, войлоку и тому подобному, где этот цвет не может проявиться с полной силой. …При таком соприкосновении прекрасное чувство огня и золота превращается в гадливое, цвет почета и благородства превращается в цвет позора, отвращения и неудовольствия. Так могли возникнуть желтые шляпы несостоятельных должников, желтые кольца на плащах евреев; и даже так называемый цвет рогоносцев является, в сущности, только грязным желтым цветом».

Абсолютно бездоказательно, – говорит Анни. – Во времена Гёте евреи носили знаки отличия, про это он и написал. А что тогда сказать о евреях-антисемитах? О нашем родимом Вейнингере? У меня где-то припрятана его брошюрка «Пол и характер».

Страницы: «« 12345678 ... »»

Читать бесплатно другие книги:

Новая книга петербургского писателя Николая Крыщука, автора книг «Кругами рая», «Разговор о Блоке», ...
Новая книга Александра Етоева, как всегда, не похожа на предыдущие.Если в прошлых его сочинениях гер...
Дмитрий Долинин – живая легенда «Ленфильма», он был оператором-постановщиком таких лент, как «Респуб...
Уилки Коллинз – английский писатель, снискавший широкую популярность благодаря своим знаменитым книг...
Спустя два месяца после окончания летной академии Земной Федерации, Крис принимает участие в боевом ...
(Мф. 5, 27–28). Кого не поражала эта строгая прямота слов, произнесенных всемилостивым Господом? Во...