Одесский фокстрот Соломатина Татьяна
– Их тоже. И просто русских. Сейчас их осталось двести… Не помню сколько.
– Но в Калифорнии много русских.
– В Калифорнии – много. Но не на Русском Холме. С тех пор, как жена умерла – я не слежу за тем, сколько у нас здесь русских. Моя жена была русская. Из Одессы.
– Да вы что! – ахает мой муж. – Моя жена тоже из Одессы!
– Он не поверит! – шепчу я мужу по-русски. И пытаюсь извлечь из торбы российский паспорт, потому что в заграничном написано, что я родилась в Украине. А в общегражданском ещё указано про Одессу.
Но старичок верит и так. Потому что американцы, в большинстве своём, искренни и доверчивы, как дети, кто бы и когда бы какой бы пурги о них не нёс.
– Хотите кофе? – он протягивает мне колпачок от термоса. – По вашим прекрасным русским глазам видно, что вы хотите кофе. Вы немного похожи на мою жену. У вас соразмерные черты лица и светлые глаза. Как у всех русских. Все породистые русские немного похожи друг на друга.
Я принимаю у него стаканчик кофе. Кто там говорил, что американцы жадные? Старичок поделился со мной раритетным для США – хорошо сваренным – кофе! Поделился просто так.
– В России, в Одессе, умели варить кофе. Моя тёща варила отменный кофе. И говорила на, – он начинает загибать пальцы, – русском, английском, французском, немецком… На четырёх языках. Очень умная и образованная была женщина. Говорила на четырёх языках и варила отменный кофе. И красиво ела. И играла на пианино. Я у неё научился. Варить отменный кофе, красиво есть и играть на пианино. Она мне говорила, что в любом возрасте можно научиться достоинству. Она считала, что умение варить кофе, необходимость красиво есть и возможность играть на пианино – неотъемлемые части достоинства. Она меня научила. Моя тёща умерла шестьдесят лет назад. Жена умерла двадцать лет назад. Мою жену привезли из Одессы в двухлетнем возрасте. В девятнадцатом году её родители сели на пароход до Константинополя. И не стали задерживаться в Европе. Очень умные и образованные были люди. Все русские – очень умные и образованные люди.
Я стою, как дура, с российским паспортом в руках и колпачком кофе, преподнесённого мне американским старичком. Мне становится стыдно за тех русских, которые считают американцев неискренними и глупыми. И за себя тоже, потому что «русский» – это не прилагательное. И не местоимение. «Русский» – существительное. И местоимение «я» – в данном контексте существенная часть этого мощного существительного. И я задаю дурацкий вопрос. Потому что когда мне стыдно, я всегда задаю дурацкие вопросы.
– Сколько вам лет?
– Ещё не столько, сколько голове этой лошади! – Смеётся он, ласково глядя на резной камень размером с монетку в двадцать пять центов. – Мне всего лишь девяносто четыре, – говорит ухоженный элегантный старик с Русского Холма.
– А вы?..
– Я коренной американец. Мои прародители высадились на Востоке пару столетий тому. В Ирландии было голодно, знаете ли. На Востоке им не сиделось. Очень неспокойные были люди. Моя покойная тёща говорила, что и я – неспокойный. Вектор непокоя можно выправить только достоинством. Тогда непокой становится позитивным. Всем нужно научаться достоинству. Но неспокойным – особенно. Мои неспокойные предки пошли на Запад и… Хотите ещё кофе?
– Нет, спасибо. Вы и так слишком любезны.
– Слишком любезны вы, русские. Мы, ирландцы, не слишком любезный народ. Так вот, они пошли на Запад, и осели здесь, и теперь мне девяносто четыре, и у меня антикварная лавка на Рашн-Хилл. Я подумываю заказать своё фото на эту витрину. Как вы считаете?
– Отличная идея! Вы очень фактурный…
– Старик. Не стесняйтесь говорить правду. Особенно если эта правда – хорошая. Я – очень фактурный старик. Нет ничего плохого в слове «старик». Вы поймёте. Кстати, старики не обязаны успокаиваться. Они обязаны быть достойными. Удачи вам, ребята! Приходите ещё. И знаете что? Приезжайте! Приходите к нам, на Запад. На Русском Холме так мало русских из Одессы!
– Я поняла, почему не кормить голубей! Я же одесситка! Это же старый одесский фортель: хочешь нагадить соседу – насыпь на его подоконник семечек! И на утро…
– У вас очень подвижная мимика. Вам идёт. Вы очень красивая в движении.
Он отполировал своё достоинство до степени благородства.
Благородный старик улыбается нам. Мы улыбаемся ему.
– У вас замечательная лавка.
– Я знаю.
Достоинство – это правда. Благородство – это принятие должного. И правды. И всего остального.
Улыбка – это один из способов стать спокойнее.
* * *
Мне улыбается один из платанов. Чёрт возьми, выражение его… его ствола похоже на выражение лица того старика с Рашн-Хилл.
Русских писателей ночью под платанами текилой не кормить!
Встаю и медленно топаю по Пушкинской. Пока я ещё для этого города не антиквариат. Я – хлам. «Умрёшь – назовут гением!» – сказала моя литредактор, когда я читала ей вслух рукопись «Двадцать лет вперёд». Не надо гением. Ни после смерти, ни при жизни. Надо: хороший кофе. И… Дос текилос, пор фавор!
Около Филармонии поворачиваю направо и спускаюсь вниз. Здесь легче ловить фару, которая довезёт меня до тени винограда под Жеваховой горой. Легче и дешевле. Я тут ещё не обязана платить за «когда». А только – за: «из чего».
Останавливается смешной новенький глянцевый «жучок». С молодой девушкой внутри. Девушка сосредоточенно, неторопливо везёт меня мимо огней порта, мимо мрака Пересыпи.
– Вы знаете, я недавно была в Сан-Франциско… – говорит мне молодая девушка, когда мы выезжаем на Николаевскую дорогу. – Там всё как-то… Как-то по-доброму! Достойно.
– Да?! Как интересно!..
Достойно, как платаны Одессы. Ночью. Под текилу. На Пушкинской. Не важно, из чего мы. Не важно даже – когда. Только не надо на безупречные ботинки вешать металлические цепуры. И тем более не надо их вешать на деревья. Вот где оно теперь, например, то дерево?
«То дерево»
Я не помню, когда в Одессе появилось «то дерево». Будь я старой занудой, как мой друг с балкона на Дегтярной, я бы непременно поискала в Интернете что-нибудь «на предмет». Но Интернет – не старая добрая библиотека, где надо работать. Интернет, чаще всего, – обыкновенный забор, куда кто что хочет – то и пишет. Поэтому я решила прочитать опус моего друга с того самого балкона – под названием «Легенда за Дуба Хаима и Пень Независимости» из книги «Легенды Одессы». Угадала все буквы. И даже слова. Сложила их в предложения. Отследила абзацы. О чём эта вещичка – так и не поняла. Вероятно, чрезмерное увлечение «одесским» языком напрочь вышибло из моего друга язык, собственно, русский. Что правда, помогла фотография на заднике обложки. Там запечатлено то самое «то дерево». Установленное, если верить фотографии, к десятилетию независимости Хохляндии. «Вживую» я этой позолоченной надписи поверх той самой беседки, возведенной над пнём, обмотанным цепью, не помню. Выбитое в гипсе и обильно псевдопозолоченное изречение гласило буквально следующее: «10 рокiв Незалежностi Украни». Поверх было кладбищенское: 24.08.1991 – 24.08.2001. И над этим реяла трёхзубая вилка. Герб Украины, собственно.
Ну вот поэтому и не помню. В 2001 году я была подданной Российской Федерации. Родившись в 1971 гражданкой Советского Союза, я успела совсем недолго побыть громадянкой нэзалэжной – лишь в 1993 году разменяв «серпастый, молоткастый» на блакитный со столовым прибором, – помнится, мне надо было получить загранпаспорт, а тем, кто не обменял советский на украинский, ОВИР показывал большую фигу. А потом завертелось – и я прокляла тот круиз по целому ряду причин, и в основном из-за того, что, не откажись я от гражданства СССР, стать не только женой российскоподданного, но и получить красную книжечку с двухголовой птичкой в личное пользование мне было бы гораздо проще. И когда-нибудь я напишу роман «Бюрократия», но это уже совсем другая история. Почти никак не связанная с «тем деревом». Хотя именно невдалеке от него находился Центральный одесский ЗАГС. И если ещё живы те тётки, что работали там в начале-середине девяностых, они наверняка с благодарностью вспоминают голубоглазого широкоплечего парня с московским акцентом, радостно расстававшегося с портретами Вашингтона, выполненными в светло-зелёных тонах на печатном станке монетного двора США, за сомнительную радость жениться на тощей ободранной злобной кошке. То, что радость жениться такому приятному молодому человеку на тощей ободранной злобной кошке сомнительна – телетайпной лентой строчилось на их лицах. Поженились мы, в итоге, в одном из районных ЗАГСов города Москвы, но справок из всевозможных организаций Одессы в частности и Украины «взагали»… Но я сейчас про «то дерево».
Не помню кто, и в какую из поездок, и по какому поводу сфотографировал меня на «том дереве». Точнее – на том самом пне, увитом цепью и прикрытом белёной беседкой. Возможно, это была пьянка с друзьями в режиме вольного прохода по городу. Или же… Нет, эту версию лучше вообще не рассматривать, даже как сильно гипотетическую. Всё-таки тот парень ещё достаточно широкоплеч и не только номинально числится, но и является моим мужем, со всеми вытекающими из «покуда смерть не разлучит вас».
На той фотографии я сижу на «том дереве» – невероятно прекрасная. В кожаных штанах шоколадного цвета. В белой курточке из чистой шерсти, с меховым воротником. В белых же ботильонах. И улыбаюсь в объектив. Кто щёлкал затвором – хоть, как Прометея, цепями к скале – не вспомню. Правда. Крест на все четыре стороны.
Но именно из-за этой фотографии на пне «того дерева» у нас разгорелся первый нешуточный скандал, закончившийся метанием подсвечников.
– На этой фотографии ты похожа на буфетчицу артиллерийского училища! – вопил мой муж, потрясая бутылкой «Белой лошади».
– Неправда! – равнодушно отвечала я, не понимая, откуда такие яростные эмоции. Выглядела я, на мой взгляд, вполне гламурно. И на взгляд мужчин, видевших эту фотографию, к слову, тоже. – Я не понимаю, что тебя не устраивает? – добавила я в тон холодности. – И в чём вообще проблема? Не нравится фотография? Проще некуда. Выкинь её к чертям собачьим.
– Я так и сделал! – скрипнул он зубами так, как будто только что пережевал средних размеров булыжник.
– Ну и всё!
После этого я замолчала. Мой муж не выносит, когда я долго молчу. Кстати, женщины, ваши мужья тоже не выносят, когда вы долго молчите. Если вы промолчите достаточно долго, то, как бы и в чём вы ни были виноваты, ваши мужья – если они вас любят – приползут к вам, виляя хвостами, и повинятся в чём угодно, даже если чисты перед вами, как младенец перед Мадонной. Разумеется, сперва они будут орать, кидать вам в спину несправедливые обвинения, пытаться развернуть вас к себе лицом и даже, очень может быть, швыряться подсвечниками. Не волнуйтесь, они обязательно промахнутся. И вот уже наговорив вам всякого и расшвыряв предметы интерьера, приползут к вам, виляя хвостами. Всё. Вы – богиня. Которой никогда, к слову, и не переставали быть.
Впрочем, не спорю, рецепт подходит не каждой паре. А только тем, кому плевать на государства, их неависимость и вообще на всё, что с государствами связано. Только тем, кто, по меткому выражению Курта Воннегута, является «государством двоих». Так что – это тест, дамы.
В следующий раз, когда мы были в Одессе вдвоём – чёрт его знает, зачем опять и почему снова, – муж потащил меня к «тому дереву». Усадил на пень. И сфотографировал. Насколько я помню, тогда на белой беседке, непонятно от чего защищающей пень, была только надпись углём: «Саша Чёрный. Respect». Вернувшись в Москву, я написала статью об Александре Гликберге. Осознав на «том дереве», что он таки одессит. Статью опубликовали в весьма приличном глянцевом издании. И если хоть для кого-то, прежде интересовавшегося лишь кожаными штанами и меховыми курточками, я открыла прекрасного поэта и прозаика – спасибо «тому дереву».
– Ну вот! Эта фотография гораздо приличней той! – размахивал у меня перед носом отпечатанным снимком мой супруг.
– Ну-у-у… – надменно-презрительно соглашалась я.
– Что «ну-у-у…»?! – передразнивал меня муж, отчего-то жутко злясь.
Как на мой взгляд, так в смысле одежды я выглядела не меньшей гламурной дурой. На мне была странная драная юбка, больше похожая на платок, да ещё и с огромным разрезом. На ногах – не менее странные сапоги, внизу замшевые, сверху – вязаным чулком. И совершенно чумовая розовая меховая курточка. Стрижка была короче прежней. И я совершенно идиотски улыбалась в объектив. Видимо, «лучшесть» конкретно этой фотографии заключалась в том, что затвором щёлкал муж. Он вообще терпеть не может, если я куда-то отправляюсь без него. Хоть сто раз по делам. Не говоря уже об отдыхе.
– Нет! На той ты выглядела, как дешёвая портовая шлюха!
– Ну, знаешь! Если ты вспомнишь стоимость тех кожаных штанов и той датской курточки, то…
– Хорошо, ты выглядела, как дорогая портовая шлюха! Это меняет дело?
– В корне!
В тот раз вместо скандала был только хохот дуэтом. Эффект замещения. Смех смехом – но он приставал до тех пор, пока я не признала факт того, что идиотская фотография в розовой курточке куда лучше не менее идиотской фотографии в курточке белой.
По прошествии какого-то времени муж решил разобрать архивы, упорядочить фотографии по годам и альбомам. Чтобы мне было зимними вечерами на старости лет дело: спокойно разглядывать у камина под добрую порцию хорошего спиртного нашу жизнь. Если архивы хотя бы изредка не разбирать и не упорядочивать, то ваши внуки – а у кого-то даже и дети, – особо париться не будут. Выкинут к чертям собачьим устаревшие носители и бумажный хлам в коробках – и рефлексировать ни секунды не станут. Потому внукам, и даже детям, надо ещё при собственной жизни из этой самой собственной жизни создавать если не память, то хотя бы интерьер. На упорядоченное – рука не поднимется. Это раз. Посмотрят на то, как мама и папа/бабушка и дедушка любят друг друга – глядишь, и у самих детей/внуков с куда большей вероятностью на этих фронтах всё будет ОК. Это два. Три – рассматривать альбомы у камина под добрую порцию хорошего спиртного – отличное занятие зимними вечерами в любом возрасте. Ну и ещё четыре: «Генка думает, что пишет достопримечательность, а сам выписывает проехавшую мимо машину, спиленную акацию, замену булыжника на дурацкую тротуарную плитку. Генка считает, что ваяет “халтуру”, а сам с упорством гениального хроникёра запечатлевает детали, может статься, очередной смены эпох. Генка – писатель городского пейзажа. Новый Костанди и Бабель, смешенный в палитре текущего настоящего. Хранитель того, чего уже нет мгновением позже. Он превращает пересыхающие водоёмы времени в миражи для ещё не родившихся любителей покопаться в окаменевших корнях юрских папоротников». Это из моей «Большой Собаки». Которая где-то как-то тоже об Одессе. И фотографии – они, как и картины, – где-то как-то для тех самых любителей. Потому что важна не я. А то, что «фоном». Например, многострадальный Оперный в лесах. К сегодняшнему дню уже отреставрированный. Или натуральный якорь, не важно, за каким вытащенный на берег. Да не просто на берег, а на асфальт под Оперный.
– А где то дерево? – часа через три разбора архивов чуть не страдальчески воскликнул мой муж, потрясая почти опустевшей бутылкой «Белой лошади».
– Какое «то дерево»? – не сразу включилась я, с трудом вынырнув из перипетий очередной рукописи.
– ТО! ТО ДЕРЕВО!
Так было сказано «то дерево», что я сообразила достаточно быстро. Хотя когда меня отрывают от рукописи, я чаще всего первые четверть часа произвожу впечатление слабоумной.
– Так ты ж его выбросил. Выкинул.
– Но в электронном виде оно же должно было сохраниться! – воскликнул ненавидящий то фото супруг и запустил пальцы в волосы.
– Может быть, в старом сдохшем лептопе? – я равнодушно пожала плечами и нырнула обратно в хитросплетения жизней выдуманных героев, над которыми позже моя литредактор смеялась и плакала по-настоящему.
Старый сдохший лептоп был реанимирован. Из него было вытащено «то дерево». Сейчас «неправильная» фотография неизвестного автора в нашем семейном альбоме. Рядом с «правильной» фотографией авторства моего мужа.
И я бы про них не вспомнила до очередного зимнего вечера у камина под добрую порцию хорошего спиртного, если бы, проходя этим моим одесским октябрём по улице Пушкинской к Приморскому бульвару, не заметила, что никакого «того дерева» уже и нет. Что-то изменилось в пространстве. В матрице дважды пробежала кошка. Я остановилась и сфокусировалась. Не было ни дерева, ни беседки. Ни того, реалистичного, якоря. На месте пресловутого «того дерева», которое мой друг, Валерий Павлович Смирнов, называл «пнём независимости», торчал гламурный, отполированный, ненастоящий, скульптурный якорь. Он был насквозь фальшивым, как я, сидящая в кожаных брюках и белой курточке на «том дереве», на фотографии не помню чьего авторства. Всё-таки на понимание очевидных вещей у женщин уходит больше времени, чем у мужчин. Даже если они из «государства двоих».
Я подошла к фальшивому якорю и оглянулась. Оглянулась в поисках того, кто мог бы меня запечатлеть у этого фальшивого якоря. Но был октябрь, накрапывал противный дождик, и ко мне подошёл лишь белый мокрый кот. Он потёрся о брючину моего дизайнерского костюмчика, прикупленного в калифорнийском бутике за вполне, по одесским меркам (и я уже не говорю о московских!), более чем терпимую цену. Я присела и погладила белого кота. Кот обтёк игрушечный якорь, воткнутый на месте «того дерева», и вьюном нырнул под мою ладонь.
– Если я попрошу тебя сфотографировать меня на фоне этого якоря, это же будет смешно, да? – спросила я у кота.
Он посмотрел на меня, подняв левую бровь, и хмыкнул.
– И что, скажи на милость, символизирует этот очередной нелепый одесский памятник? – попыталась уточнить я.
Кот брезгливо потрусил правой передней лапой и перетёк на другую сторону Ласточкина, к японскому ресторану.
Памятник неизвестному белому коту
В начале девяностых годов двадцатого столетия никому не нужная прежде дача Ковалевского с её перекошенными домиками, никого не интересовавший Алмазный переулок с его каловыми миазмами и прочие стоковые Поля Чудес в районе мемориальной Четыреста одиннадцатой батареи вдруг стали невообразимо востребованными – и, как следствие, земля тут скакнула в цене.
Урвавшие скоробогатые не слишком ещё понимали отличие большого сарая от особняка. А Петровна – понимала. Потому что по молодости частенько бывала за границей. Муж её работал во Внешторге. И был не то шпионом, не то контрабандистом и спекулянтом, не то вором. Не то всем перечисленным сразу. Многогранный и образованный был человек. Только уже очень старенький. Петровна была моложе его на двадцать шесть лет. И если ей в начале девяностых было пятьдесят, то ему уже… Тем не менее, Петровна относилась к своему почтенному супругу со всё таким же девическим трепетом, несмотря на то, что давно превратилась в прожжённую бабу-деловара. Благодаря его накоплениям – местами, прямо скажем, в золотом эквиваленте – она открыла сетевой бизнес. Благодаря его советам – не прогорела, а напротив – неприлично разбогатела. Обзавелась «Мерседесом», прикупила большой кусок земли, прилегающий к одесскому Мемориалу Второй мировой и Великой Отечественной. С видом на море. И обратно. И решила строить особняк. Как женщина, достаточную часть сознательной жизни проведшая в безобразном оскале капстран, она отлично понимала разницу между большим сараем и особняком. Потому архитектора выписала из Москвы. Она собиралась сделать всё правильно – с геодезией, проектом, дизайном интерьеров и всем прочим. И из лучших материалов, доступных за деньги при наличии не только понтов, но и мозгов.
Подробности постройки особняка с бассейном в начале девяностых в Одессе опустим. Опустим нервы, потраченные архитектором, прорабом, строителями и самой Петровной. Опустим сперва насмехавшихся над Петровной новорусских жён одесского розлива, позже крючившихся от зависти. Как известно, каждая новорусская жена – особенно одесского розлива – была сама себе дизайнер, а что в результате этого получилось – всё ещё можно лицезреть, прогуливаясь переулочками Большого Фонтана или окрестностями той же дачи Ковалевского.
Петровне практически все комплектующие доставлялись из-за границы, чаша джакузи лепилась в точном соответствии с геометрией спины бизнес-леди. Короче, через три года особняк и отдельно стоящий павильон бассейна были воздвигнуты. Территория была облагорожена авторским дизайном того самого московского архитектора, потому у нового одесского дворика, размером в полгектара, был несколько среднеполосный оттенок. Что, впрочем, лишь придавало ему дополнительное очарование. Сама Петровна была родом из Иркутска, так что намеренную «русскость» лишь приветствовала, особенно в виду свеженаступившей украинской независимости, которую никто из более-менее разумных людей не слишком одобрял.
В одном только Петровна не сошлась с архитектором. Но тот наступил себе на горло, потому что заказчик всегда прав – в том случае, если он вовремя авансирует и платит по счетам. Петровна – авансировала и платила. В результате её этой не самой характерной для богатых людей черты на территории владения появилось что-то, донельзя напоминавшее ацтекское кладбище.
– Я же вам говорил! Я вас предупреждал! Я вам рисовал! – кричал на Петровну архитектор, с ужасом озирая творение рук, как ни крути, своих собственных.
– Нет, а чего такого? – с умилением и где-то даже материнской нежностью оглядывала Петровна мраморное плато с ровными прямоугольниками чёрного взрыхлённого жирного украинского чернозёма.
– О боже! – чуть не рыдал архитектор, хватаясь за голову.
– Какая прелесть! – щебетала Петровна. – Он будет доволен! И что вы нервничаете, мой дорогой?! – обращала она чуть возмущённый взор на архитектора. – Во всём остальном я вам совершенно не противоречила! Я ни во что не вмешивалась! Ни в проект, ни даже в цвет занавесей! Ни во что! Вы имели полную свободу воли, как этот ваш…
– Сомс! – стонал архитектор.
– Да. Сом. Из этой вашей…
– «Саги о Форсайтах»! – стенал архитектор. – И она не моя. Она – Голсуорси.
– И это то единственное, что я попросила вас на свой вкус, так что же вы стонете и стенаете? Идёмте чай пить!
Архитектор не знал, как повежливее объяснить Петровне, почему он стонет и стенает, и шёл пить с ней чай. Баба она была, в общем-то, добрая и весёлая.
Дело в том, что внешторговский пожилой супруг Петровны любил сажать редиску, цветочки и прочий укроп. Это частенько случается с пенсионерами. Даже с такими пенсионерами, чьи золотые запасы и текущие доходы позволяют скупить на корню весь урожай одесской редиски авансом на десять лет вперёд. Внешторговский муж хотел, чтобы на территории ему было выделено место под огородик. Петровна не желала в доме грязи. И хотела, чтобы любимому старенькому мужу «было удобно». В результате этих совокупных стремлений супругов и появилось у одного из крыльев крепостной стены мраморное плато с прямоугольниками чернозёма. Это и был огородик, выполненный в точном соответствии с представлениями Петровны о чистоте и удобстве пенсионерских огородиков.
В общем, история не про особняк с бассейном, и не про перипетии его создания, и даже не про грядки в мраморе. А про белого кота.
За время трёхгодичной стройки на ней прижились пара бездомных псов и котов – без меры. Петровна, несмотря на всю свою жёсткость и даже жестокость в бизнесе, в отношении животных была – ну чисто Маленький Принц. Псов у себя оставила – благо и вольер «с пробегом» выстроен был такой, что у многих квартиры поменьше. Котов всех пристроила-раздала. А одного – приютила. Прямо в дому. Белого. Потому что сильно он ей глянулся. И внешностью, и характером. И назвала она его Фёдором.
– Нет, ну ты посмотри! Ну, чисто, сука, Фёдор! – пихала она архитектора локтём в бок, с любовью и нежностью глядя на наглую белую животину.
– Он кобель! – резюмировал архитектор.
– Кобель. Конечно, сука, Фёдор – кобель! – умилялась Петровна. И плескала себе в чай ещё коньяка.
Впервые запущенный во внутренние покои белый кот, сука, Фёдор брезгливо прошёлся от и до и решил, что ничего, в принципе. Дождь не капает. Жить можно. Особенно в кухне, на тёплых полах.
– Хорошая хата, жить можно! – кивнула Петровна.
Кот, сука, Фёдор, в соответствии с вековечной традицией, был одарен правом первого прохода по сданному «под ключ» особняку.
Затем, когда Петровна привезла сюда своего старенького мужа и двух короткошёрстных шотландцев, кот, сука, Фёдор был немало удивлён. Не старенькому мужу – кот старичка не обидит. А тому, что кастрированные вислоухие серые твари полагают себя хозяевами Петровны и вообще – высшей расой. Кот, сука, Фёдор быстро показал переливчатым голубым шерстяным мешкам, кто тут на самом деле альфа и омега. И шотландцы сперва смирились, а позже – уже и не помнили иного положения дел на этой планете. Ладно – шотландцы. Главное, что с этим смирилась Петровна. И кот, сука, Фёдор воцарился в доме на правах существа высшего порядка. Он даже отбил своё право налево, хотя ему и предлагался свой, отдельный от шотландцев, горшок. В смысле – лоток. С самыми дорогими белоснежнейшими гранулами, существовавшими на тот момент в продаже. Несмотря на самые дорогие консервы. Несмотря на роскошные пледы и тёплые полы. Нет! Коту, сука, Фёдору просто жизненно необходимо было вываляться в грязном песке, поймать жирную чумную мышь и насрать прямо в центр мраморных могилок, в весёленькую зелень занимавшегося лучка. Коту, сука, Фёдору прощалось всё. И не просто прощалось – одобрялось и принималось. Он ставился в пример понуро жмущимся друг к другу шотландцам как образец мужественности и любви к хозяйке. Каждую дохлую, обезглавленную котом, сука, Фёдором мышь Петровна, обнаружив трофей на шёлковом белье своей спальни, тут же несла в столовую – дабы продемонстрировать мужу-пенсионеру доблесть своего любимца. Сука, Фёдора. И тогда аферист-контрабандист внешторговец трусливо жался третьим к кастрированным шотландцам, потому что боялся мышей. Особенно – свежеобезглавленных.
Если белый кот пропадал более чем на день – Петровна устраивала такую чёрную жизнь мужу, прислуге, шотландцам и собакам, что ой!
– Дорогая, давай его кастрируем. И он не будет уходить в загулы, – как-то раз предложил пожилой супруг.
– Ты что!!! – так заорала Петровна на мужа, что тот уронил ложку в суп. – Фёдор, сука, боец! Как можно лишать бойца его бойцовской сути?!!
– Но, родная, ты каждый раз так переживаешь, что я…
– Что – я?! Ну что – ты?!
На этом (ещё несколько раз опасливо начинаемые старичком) разговоры о кастрации кота, сука, Фёдора заканчивались. А белый кот, кинув высокомерный взгляд на мужа хозяйки и даже не удостоив взглядом шотландцев, выходил на улицу. И, закусив из миски алабаев (для которых и строился вольер с пробегом) и поиграв с оставленными после постройки приблудными дворняжками, шёл на море. Купаться. Ловить бычков. Или таскать их у незадачливых рыбаков. Иногда, по ночам, белый кот, сука, Фёдор сидел на пирсе и смотрел на лунную дорожку. И тогда в глазах его появлялась неизбывная печаль. Впрочем, это быстро проходило. Потому что он вспоминал, что у него есть любимый дом, четыре любимых собаки, два смешных мерцающих войлочных мяча, которым он иногда притаскивал слегка подтухшую на солнце рыбёшку, любимая Петровна, её безобидный муж – и, значит, ему есть зачем жить. А печаль лунных дорог?.. Ну, так печаль – не тоска. Чувство космическое. А космос – он безбрежен. А значит, никуда не денется. Это вам любой кот подтвердит. Не только Белый.
Но однажды, грязным промозглым одесским мартом, кот Фёдор пропал. Уходил-то частенько. На день. Ну, на два. А тут уже вторая неделя пошла!
В доме никому не стало житья. Каждый вечер, когда Петровна возвращалась с работы, все – муж, прислуга, сама Петровна, и даже собаки – отправлялись искать, сука, Фёдора.
– Фёдор! Кот, сука, Фёдор! – орала Петровна на все окрестности своим командирским голосом. Но никто не откликался. И на фоне тёмных стволов дубовой рощицы Четыреста одиннадцатой батареи не появлялось никаких белых пятен.
Были прочёсаны все близлежащие пляжи. Опрошены с пристрастием все соседи. Ничего. В доме было объявлено военное положение. На попытки тихой прислуги посопереживать, типа: «Да ну что вы так, Любовь Петровна. То ж кот! А там – март! Наэтосамое – и вернётся!» – Петровна чуть не выкинула эту самую прислугу за порог. Лишь коленопреклонённое заступничество мужа спасло добрых людей от моментального расчёта и лишения комфортабельной крыши над головой – в виде трёхкомнатного домика с ванной, туалетом и кухонькой. Эта самая крыша и очень приличная зарплата помогала пожилой семейной паре содержать дочь с её мужем и внуков – проживающих в родительской квартире, полученной от уже развалившегося государства за бессрочную службу на одном из советских заводов.
Петровна вычитала, что радиус хождений котов составляет примерно двенадцать километров. И теперь, вместо того чтобы содержать дом и территорию в порядке, прислуга с самого утра до самого возвращения Петровны с трудов праведных прочёсывала обозначенную хозяйкой нехилую площадь. Муж Петровны перешёл на сухой паёк. Петровна уже была готова поднять в ружьё милицию, включая отряды специального назначения. И привлечь к розыскам пропавшего кота, сука, Фёдора криминальные структуры. И уже почти созрела позвонить по нужным телефонам. Но тут случилось страшное.
Обходя ставший уже привычным маршрут, Надя и Вася – именно так звали супругов, трудящихся в особняке Петровны – нашли на улице Долгой труп белого кота. Фёдора. Кота, сука, Фёдора. Совершенно дохлый, окоченевший труп. Твёрдый, как таранька десятилетней выдержки.
Надя, не очень умная и даже, признаться откровенно, не слишком добрая, но очень трусливая женщина, от ужаса перед тем, что сотворит Петровна с нашедшими её божество – белого кота, сука, Фёдора, – падает перед окоченевшим трупиком на колени. Прямо в мартовскую весеннюю грязь. Надя не знает о том, что на старом-добром злом Востоке гонцу, принесшему плохую весть, отрезали уши. Не знает, но что-то такое чувствует.
– Ну, это… – говорит её муж Вася. Но даже попытки поднять свою Надюху с колен не делает. Потому что тоже коченеет от ужаса. – Надо это… Надо это чего-то! – говорит Вася, сглатывая, как похмельный без копейки денег, увидавший стакан холодного пива за стойкой бара. – Чего-то это. Надо. – И совсем сникает.
Минут пять Надя, стоя на коленях, оплакивает. Нет-нет, не кота, сука, Фёдора. К котам Надя равнодушна. Она выросла в деревне. Она совершенно равнодушна к котам. Этого равнодушия город из неё не выветрил. Кот нужен, когда мыши в амбаре портят зерно. Она не понимает, почему Петровна преклоняется перед этой бессмысленной наглой белой тварью, сука, Фёдором. Не понимает, но даже втихаря, украдкой, не пинает его. Возможно, хмуро смотрит в его сторону. Изредка позволяя сказать в него: «Кыш!» Но шёпотом. На Надино шёпотом сказанное «кыш!» белая тварь, сука, Фёдор никак не реагирует. Он считает, что Надька недостойна даже презрения. Она – ничто. Половая тряпка, протирающая те самые, богом Петровной Белому богу, сука, Фёдору, данные тёплые полы. Считает… Считал!
Надя рыдает. Её горло сдавливает страх. Когда плебейское горло сдавливает страх, плебей ищет выход.
– Охраняй! – резко выкрикивает она своему мужу Васе. Уже ничего от ужаса не соображающему.
– Чего охранять?
– Его охраняй!
Надя поднимается с колен и тычет дрожащим пальцем в направлении кошачьей тушки.
– Да на хера его охранять?! – возмущается Вася, нервически дожёвывая форель, предназначавшуюся для подманивания, сука, Фёдора. Теперь она ни к чему. Мёртвых котов уже ничем не подманишь.
– Петровна этой дорогой домой возвращается! Вдруг увидит?!
– Да пну его ногой к забору…
Надя в ужасе машет руками. Её страх даже перед мёртвым белым котом, сука, Фёдором велик. Настолько велик, что где-то сродни мистическому. Если она позволит своему мужу надругаться над мёртвым телом Великого Белого Кота, Сука, Фёдора, то… То последствия непредсказуемы. Во всех крестьянах сидит ген язычества. Дело даже не в том, что Петровна увидит. Дело именно в этом – в попрании святынь. И что ещё хуже – в попрании их памяти. В Надиных надпочечниках плещется ужас перед осквернением уже окоченевшей плоти, из которой вышиб дух какой-то случайный автомобиль.
– Стой здесь и охраняй, я сказала!
И уносится в сторону особняка, расположенного в окрестностях дачи Ковалевского. Надя уносится бегом, на своих двоих. Ей даже в голову не приходит дождаться автобуса.
Полчаса Вася мёрзнет над трупиком белого кота, обдаваемый мартовской одесской грязью из-под колёс проносящихся по Долгой автомобилей. Васе даже в голову не приходит отойти в сторонку – страх неминуемой расплаты передался и ему. И вообще – если Надька сказала: «Стой здесь!» – значит надо стоять. Здесь.
Замурзанная, запыхавшаяся Надя вносится на второй этаж, прямо в спальню Петровны. Забегает в гардеробную. Вот они, коробки, которые Петровна давно наказывала выкинуть! Одна из под сапог, купленных Петровной в… В чём-то на «эм». В Монако! Эта кирзуха стоит в той Макаке столько, что Надиной внучке на пять ближайших лет одеваться хватит! Но не классовая ненависть сейчас беспокоит Надю. А только подходящий размер тары.
Внешторговский муж Петровны, пока та на работе, не отсвечивает. Ковыляет со своей палочкой по огромному дому и тоскует. Потому и на пронёсшуюся, как вихрь, мимо него Надьку даже внимания не обращает. Он стар, он общается с собой, сейчас он наденет калоши и, ковыляя, пойдёт на свою мраморную аллею пенсионерской славы. Затем сам сварит себе кофе. И… И лишь бы нашёлся Любочкин любимый котик, потому что никакого житья же нет уже целую неделю! Бог мой, и это он! Он – при виде которого отдавала честь краснокоридорная таможня множества государств! Теперь вся его жизнь – угождать молодой жене. Какой уже, к чёрту, молодой? И куда, скажите на милость, понеслась Надька с огромной коробкой в руках? Петровна, кажется, велела что-то передать прислуге… Вот, только что звонила. Что ж она велела-то?..
– На вот! Похорони его в этой коробке! – отдышавшись, отдала команду своему глупому Васе не слишком умная Надя. – А я пока домой. Прибраться. Старику ужин приготовлю – совсем мы его забросили. И пироги с капустой. Любка их любит. Чтобы всё шито-крыто, короче! Понял? На тебе денег, помянёшь!
– Кого? – стеклянными от мартовской одесской промозглости и непонимания глазами уставился на свою благоверную Вася.
– Да кота этого, белого! Сука, Фёдора! Похоронишь и помянёшь. И домой приходи. Петровна звонила, сказала, что сегодня будем искать с милицией. Так что зарывай подальше и понадёжней. Чтоб не нашли, не дай бог!
Оставшись один и с деньгами, Вася вполне резонно рассудил, что можно слегка изменить последовательность. Сперва – помянуть. И уже только потом – закопать. Уложив окоченевшее тело белого кота в коробку, Вася пошёл в бадегу, расположенную на пересечении улицы Долгой с одной из улочек, ведущих на Фонтан. Там он выпил пива. Затем – ещё пива. И ещё пива. И затем, само собой разумеется, пришла пора выпить водки. Да и компания подобралась. Нашлось с кем вспомнить прежние времена, когда они работали кто фрезеровщиком, кто сварщиком. Кто на Продмаше, а кто и на заводе ЗОР[4]. И зарплату получали поболе иных инженеришек. Уважаемыми людьми были! А шо теперь?! А теперь, к примеру, вот он – Вася восьмого разряда – вентиля в бассейне крутит и листья метлой метёт. Это ж как понимать изволите?! И Вася со злостью пнул ногой коробку, лежащую на полу.
– Шо там? – меланхолично поинтересовался один из мутных Васиных не разлей корешей.
– Да так… говно! – меланхолично же оскалившись, Вася подпёр рукой скулу, чтобы привести голову в вертикальное положение.
Но рефлекс есть рефлекс. Жена сказала быть не позже восемнадцати ноль-ноль, значит, надо быть.
С трудом осознав себя в пространстве-времени, Вася вывалился на улицу и прошёл нетвёрдой походкой всю Долгую, перекладывая коробку из под мышки под мышку. «Да что ж это за б…ь, тяжёлая такая?!» Но ему никто не отвечал. Только кошачий труп гулко стукался о плотные стенки импровизированного гробика. Но Вася этого не слышал. Он благостно улыбался чему-то потаённому внутри себя – и тупо продолжал брести по одесской мартовской грязи, перекидывая коробку туда-сюда и матерясь по привычке.
И только у ворот особняка Вася впервые за последние несколько часов с осмысленным удивлением уставился на непонятно как и откуда взявшуюся у него в руках и очевидно опостылевшую этим самым рукам ношу. И, ни разу не усомнившись, бросил её в стоящий невдалеке мусорный контейнер. В Одессе они именовались «альтфатерами». И по сей день именуются. Хотя куда делась фирма ALTFATHER, выигравшая тендер на затаривание жемчужины у моря ёмкостями для сбрасывания отходов, – неизвестно. Мне, по крайней мере. Но название прижилось. Фирма себя увековечила. Контейнер, стоявший у ворот Петровны, был, к слову, отжат откуда-то с центральных улиц города. Не Петровной, разумеется. А тем, у кого Петровна его приобрела за колоссальный бесценок. И в него по-тихому сбрасывали мусор все окрестные богатые соседи. Потому что справедливо полагали, что Петровна богаче. Ну, или потому, что на свой собственный жались. Богатые, ведь они такие бывают – не приведи бог! Петровна же, находясь в состоянии бескровной, но перманентной войны с соседями, регулярно проверяла, кто и что сбросил в её кровный цивилизованный ящик для мусора.
В общем, Вася, как осознал себя в пространстве-времени с ношей в руках – так от ноши и избавился. Добрёл до своего домика, выпил кофе и отправился двор мести. А потом и вовсе уснул. Прямо в техническом этаже бассейна. Уютно примостившись под чем-то тёплым, чей мерный гул он и пришёл проверить по приказу мозга.
Проснулся он от мощного пинка в бок, сопровождаемого трубным гласом. И глас этот протрубил: «…!!! …!!! …!!!»
Полчаса назад, подруливая к дому, Петровна приняла твёрдое решение: если и сегодня кот, сука, Фёдор, не обнаружится – она поднимет «в ружьё» всё, что ещё может поднять. А поднять Петровна могла ох как немало.
По выработавшейся привычке – проверять, что гады-соседи скинули в её персональный альтфатер – Петровна притормозила у мусорного контейнера. И, подойдя, тут же узрела прямо сверху знакомую коробку. «Ну, наконец-то Надюха соизволила убраться в гардеробной», – подумала Петровна, приподнимая внушительных размеров коробку, мешающую ей тщательно исследовать недра бака. Не ожидая, что та окажется такой тяжёлой, Петровна неловко уронила её, коробка стукнулась о борт контейнера, раскрылась – и к ногам Петровны, прямо в мартовскую грязь, вываливается во всей своей красе… труп белого кота, сука, Фёдора!
Остановите землю, я сойду!
Из-за качнувшейся под ногами земли Петровна упала на колени – как была. И прижала к себе останки. И осыпала поцелуями окоченевшую морду. И воздела твердокаменный трупик к небесам. И бухнулась головой оземь… В общем, повела себя, как обезумевшая от горя мамаша, потерявшая единственного сына.
Надя хлопотала на кухне в тот момент, когда туда поступью Командора явилась величественная фигура Петровны, вся измазанная в одесской мартовской грязи. С трупом кота, сука, Фёдора на руках. Дальнейшего Надя не слышала. От ужаса она сразу вырубилась. И вырубалась ещё несколько раз, несмотря на то, что внешторговский пенсионер размахивал у неё перед носом нашатырём, попутно защищая её собственным телом от праведного гнева жены.
– Этта… Вассся! – стучала Надька зубами в перерывах между спасительными обмороками.
А что протрубил глас, я, пожалуй, лучше не буду воспроизводить. И вовсе не по той причине, что нас могут читать представители подрастающего поколения. А потому, что так, как Петровна! – даже пьяные в умат черти в аду постеснялись бы.
Труп кота, сука, Фёдора возлежал на мраморной столешнице. Петровна под литровую бутыль односолодового виски, как могла, привела покойного любимца в порядок. Из недр гардеробной супруга был извлечён ящик из карельской берёзы, в котором некогда ему был преподнесён особо ценный сувенир от Леонида Ильича Брежнева. Лично. Сувенир был безжалостно извлечён и голым вышвырнут обратно на полку, несмотря на мольбы подпольного миллионера, ныне – персонального пенсионера. В ящик из карельской берёзы, на белый кашемировый шарф самой Петровны, было со всеми почестями уложено тело Великого Белого Кота, Сука, Фёдора.
Если бы Петровна не всосала поллитру шотландской самогонки, неизвестно, выжил бы Вася. Но Петровна была уже спасительно пьяна. И удар по печени не оказался для Васи фатальным. Да и Надька защищала нерадивого муженька своим телом, падая перед Петровной на колени. Все знали, что Петровна гневлива, но, в общем-то, отходчива. Как все гневливые люди.
Васе вручили лопату. И велели рыть могилу в одном из «редисочно-цветочных» прямоугольников мраморного огородика. В срочном порядке был вызван батюшка из ближайшего прихода. Для отпевания кота, сука, Фёдора. Батюшка пытался возражать. Петровна подсунула батюшке под нос Первую Книгу Моисееву. Бытие. Глава первая дробь двадцать четыре: И сказал Бог: да произведёт земля душу живую по роду её, скотов и гадов, и зверей земных по роду их. И стало так. Цитирование Библии Петровна сопроводила щедрым пожертвованием. И батюшка, в результате подобных теологических манипуляций, не мог не согласиться, что кот, сука, Фёдор – сущность одушевлённая. И, судя по всему, не мусульманин, а вполне себе, тварь такая, православный!
Кота, сука, Фёдора отпели, как положено. И вот, когда его тело опускали в яму, вырытую Васей на огородике, когда Петровна, её супруг-пенсионер, прислуга Надюха с мужем и батюшка стояли над могилкой со скорбными лицами, и покачивающаяся Петровна уже была готова первой бросить ком земли на ящик из карельской берёзы, об её ногу кто-то потёрся. И мяукнул. И мурлыкнул. Петровна опустила долу заплаканные распухшие очи и увидела… белого кота, сука, Фёдора.
Белого, б…ь, Кота! Суку такую! Фёдора!
Живого и невредимого. Только тощего, грязного и с надорванным левым ухом.
Ни Надьку, ни её мужа не уволили.
Батюшке, было возмутившемуся, порекомендовали почаще обращаться к первоисточнику. Или к библейскому бытию. На выбор.
Мужу-миллионеру-пенсионеру накапали ведро корвалола.
Белого кота, сука, Фёдора всю ночь кормили форелью и чёрной икрой.
А наутро Петровна отвезла его к ветеринару. И кастрировала. Не ветеринара, конечно. А белого кота, сука, Фёдора.
Он, впрочем, и без яиц не утратил своего главенствующего положения в доме. Как и прежде, его боялись шотландцы. Как и прежде, перед ним склоняли головы Надя и Вася. А внешторговский пенсионер – так и вовсе уверовал в божественное происхождение белого кота, сука, Фёдора. И в древнюю мудрость, что у кошки девять жизней.
А над одной из грядок мраморного огородика вознёсся мраморный же памятник. Неизвестному Белому Коту.
В Одессе действительно очень много нелепых памятников.
Например, давным-давно существовавшая китчевая гипсовая композиция в одном из двориков частных домов – наискосок от монастыря по ходу следования трамвая девятнадцатого маршрута, более известного в Одессе как «тяни-толкай». Не знаю, там ли она сейчас? В детстве я восхищалась этим безобразием. Потому что оно было так безупречно безвкусно, что практически гениально. Представляло собой Ноев Ковчег в миниатюре, где каждой твари было таки по паре. Парные твари сиротливо жались к супружеской чете слонов, из хоботов которых проистекали скудные фонтанчики.
В Одессе есть даже живые памятники. Не верите? С одним из них я часто встречалась, будучи ещё ребёнком. И встретила снова. В этом октябре. Когда прогуливалась под дождём по Приморскому бульвару.
Дождь на приморском бульваре
Безымянный белый кот брезгливо потрусил правой передней лапой и перетёк на другую сторону Ласточкина, к японскому ресторану.
А я от места «того дерева», где ныне торчит фальшивый якорь, отправилась на Приморский бульвар. Шёл дождь, дул прохладный ветер и было малолюдно.
На одной из скамеек обнимались-целовались мальчик и девочка. Очень хорошо одетые мальчик и девочка. Они обнимались и целовались под дождём. Это было приятно. Затем они встали и пошли, фотографируясь каждые несколько метров. Потому что на Приморском бульваре можно фотографироваться каждые несколько метров. Даже фон не нужен. Но они фотографировались на фоне. На фоне платанов. На фоне застеклённого фрагмента катакомб. На фоне «Лондонской». И мне это было приятно. Я наблюдала за ними со своей скамейки. Сидеть в дождь на скамейке могут позволить себе только влюблённые, безумцы и писатели. Я – влюблённый безумец-писатель. Я безумно влюбляюсь в октябрьский Приморский бульвар. И пишу об этом. Собственно, только на этих основаниях я – влюблённый безумец-писатель. А вовсе не потому, что я торчу под холодным ветром, в дождь, на скамейке.
Каждый раз, когда я приезжаю в Одессу, я иду на Приморский бульвар. Ранним утром. Потому что ранним утром он ещё не слишком достопримечателен. Ранним утром – он законная территория этого города. Ранним утром здесь сумасшедший дворник с его верным спутником – серьёзным хмурым псом в красном ошейнике. Дворник – явно не от мира сего. Пёс – собран и деловит. Контролирует действия своего друга. Нет, он не потрясающий собачьим интеллектом ретривер – обыкновенная дворняга, умная обыкновенно – по-человечески.
Золотистый ретривер, гоняющий за розовым мячиком. И его хозяйка – девушка в розовом спортивном костюме. На какое-то из мгновений они выстраиваются в пространстве в параллель: блаженный дворник – модная девушка – деловитая дворняга – дурашливый ретривер. И тут же расходятся. И Лобачевский снова попирает Эвклида.
Тётка на велике. На голубом велике тётка в голубом. Наматывает круги по Приморскому бульвару. У голубого велосипеда спереди – голубая корзинка. Тётка – стройная. В голубом. И в голубых кроссовках. У девушки с ретривером неправильный спортивный костюм: розовый, велюровый, в стразиках и металлических бляхах. На велосипедистке – правильный голубой спортивный костюм. Просто – спортивный костюм. Но спереди неправильного голубого велосипеда неправильная голубая корзинка для покупок. В какое-то из мгновений все они снова запараллеливаются: в розовом велюровом – ретривер – голубая на велосипеде с корзинкой – дворник в поношенно-сером – деловая дворняга в красном ошейнике. Но, не пересекаясь, расходятся радиально – лучами – в пространстве утреннего Приморского бульвара.
Старичок в синих трусах на утренней пробежке. В какой-то момент присаживается и идёт гусиком. Из-за него вырастает тележка. Тележку толкает хмурый молодой парень. Чем-то он похож на деловитого пса блаженного дворника. В какой-то момент…
С выражением лица Софьи Ковалевской, выводящей важную формулу, на противоположной скамейке прикуривает сигарету старушка. В старушке всего чуть-чуть слишком. Слишком неестественно-правильная для раннего утра причёска. Слишком отглаженный серый двубортный костюм. Слишком старенькая, слишком маленькая собачка со слишком умным выражением морды, слишком похожей на лицо.
Толстый кучерявый дяденька ведёт на поводках толстых кучерявых пёсиков.
В какой-то момент все они…
И тут важно задрать голову вверх и посмотреть на кроны каштанов и платанов. И посидеть так минуты две. Затем опустить голову и понять, что Приморский бульвар пуст. Раннее утро минуло. День ещё не наступил. Надо встать и пройти до Колоннады. У Колоннады присесть и закурить. Подойдёт ненормальный дворник. С собакой в красном ошейнике. Ему надо молча предложить сигарету, протянув пачку. Он молча возьмёт – одну. Надо молча предложить ему зажигалку. Он прикурит. И уйдёт, исполненный своего блаженного достоинства. Его пёс в красном ошейнике с хмурым осуждением глянет на кучку бычков, образованную тут не тобой. Надо пожать в ответ плечами. И достать из сумки кружок докторской колбасы со школьной булочкой. Пёс аккуратно возьмёт её в пасть и тут же потрусит за своим блаженным дворником. Возможно, там, на лесенке, сбегающей от Колоннады к Сабанеевскому спуску, они обменяются. Пёс глубокомысленно затянется сигаретой, а дворник аккуратно съест добытый другом бутерброд. Скорее всего, это именно так. Но я никогда не иду за ними – удостовериться. Незачем удостоверяться в очевидном, даже если оно скрыто из поля зрения. Пёс перекурит, дворник позавтракает – и они поднимутся сюда, чтобы продолжить уборку Приморского бульвара. Меня безумно влечёт к этой магической парочке. Но как у любой магической парочки – у них совершенное защитное поле. И они никого не подпускают. Могут с достоинством угоститься предложенными сигареткой и бутербродом, но это не значит, что угостивший хоть на что-то имеет право. Это очень правильно. И очень красиво, как всё по-настоящему правильное.
Затем ко мне подойдёт молодой человек, толкавший тележку-лоток. Он уже не сосредоточенно-хмур. Он перенастроился на торговлю индейским товаром, и на лике его разухабисто-полудурошное выражение. Туристы так себе представляют Одессу? Рим – это Микеланджело. Одесса – это разухабистые полудурки с видом на порт с Приморского бульвара. И Потёмкинская лестница. Хотите приобщиться по дешёвке? Получите дешёвку и распишитесь в дешёвке. Паустовского чайникам не цитируют. Ратушинская давно в Лондоне. Фельнер и Гельмер умерли в незапамятные времена. Пуговицу Бабеля получите у Утёсова. На двенадцатом стуле. Посмотрите на Дюка со второго люка – и хватит с вас. А каковы я и город на самом деле – вас не касается. Привет Гоцману. И, к слову, дорогие – ладно бы гости нашего города – дорогие одесситы! – памятник на улице Еврейской у небезызвестной конторы – не Давиду Гоцману. Памятник таки Давиду Курлянду.
Молодой лоточник подойдёт и попросит закурить. Я угощу. Он попросит зажигалку – я дам. Он будет балаболить всю сигарету, сквозь мой ма-а-асковский акцент безошибочно вычислив во мне свою. Посерьёзнев, бросит бычок в кучку сотоварищей. И стрельнет ещё одну. Заложит за ухо. И, вернув на морду лица лубок, пойдёт к своей тележке. Раскладывать.
Я затушу свой бычок во фляге с текилой и заберу с собой – до ближайшей урны. Немного пепла ещё никому не повредило. Пепел – лучшее средство от изжоги. Не то чтобы я была слишком уж порядочна и никогда не выбрасывала бычки в подходящие для этого кучки сотоварищей. Я такая же, как все. Но именно в эту кучку, под воронцовской Колоннадой, завершающей Приморский бульвар, – я не могу. Я ощущаю сродство с блаженным дворником. И особенно – с его деловитым псом. Только поэтому.
Возвращаюсь. На Приморском бульваре – не на аллеях, а у домиков-особнячков – деловые дяди в правильных костюмах на правильных машинах.
Иду к началу. У памятника Пушкину молитвенно сложил руки неопрятный бородатый мужик в ковбойской шляпе. Постояв так минут пять с закрытыми глазами, он сплёвывает прямо на бульвар и идёт по одной из аллей. Блаженный дворник и его деловой пёс в красном ошейнике брезгливо обходят плевок.
Сажусь на лавку, опоясывающую один из припушкинских платанов. Начинают подтягиваться туристы.
Тощенький муж. Толстенькая жена. К толстенькой жене прислингован младенец. У тощенького мужа в руках фотоаппарат с огромным объективом. Фотографируют всё подряд. Без «нафоновости». Модные. Продвинутые. Дураки.
Подтягиваются студенты-первокурсники и старшие школьники. Первая пара и первый урок подождут. Утренний Приморский бульвар – никогда. Шумят. Выделываются. Но бычки кидают в урны. Когда мимо них, рассевшихся, как воробьи, по скамейкам, идут блаженный дворник и его деловитый пёс в красном ошейнике, почтительно замолкают. Когда дворник и пёс проходят – шутят несмелым шёпотом, хвастая друг перед другом и боясь самих себя из-за таковой неуместной, оскорбительной храбрости. Юности свойственно потешаться над святынями. Мне – свойственно морозить глупые претенциозные сентенции. Это легко, греясь под лучами утреннего солнца на деревянной окантовке припушкинского платана.
Мама и дочка. Мама – лет семидесяти, грузная, властная. Величественная. В пурпурном плаще, в фетровой шляпе с войлочной розой. В растоптанных удобных туфлях. Опирается на палочку, производящую впечатление клюки. Видимо, палочке передаётся часть величия старухи. На палочку – опирается одной рукой. Другой – висит на дочери. Дочери лет сорок. Она грузная, отёкшая, оплывшая, трусоватая. Забитая. В сиреневом плаще с валяной из войлока стрекозой на лацкане, в вязаной шапочке. Подобострастно волочит на себе величественную мать. Мать ей выговаривает. Мимо них равнодушно, не замечая, шествуют блаженный дворник и деловитый пёс. Старуха брезгливо шарахается, увлекая за собой дочь. Дочь оглядывается и с тоской смотрит на блаженного дворника. Морда деловитого пса приобретает ироничное выражение. В глазах у него написано куда больше, чем мог бы «поговорить об этом» семейный психолог.
Над мамой и дочкой студенты-первокурсники и старшие школьники шутят зло и без опаски. Нагло высмеивают. Блаженный дворник так смотрит на студентов-первокурсников и старших школьников, что они испуганно замолкают. Как пойманные заведующим районо за публичным онанизмом. Замолкают и краснеют. Пёс в красном ошейнике кивает. Его кивок выглядит резюмирующим. И говорит больше, чем могли бы сказать и показать этим студентам-первокурсникам и старшим школьникам Сухомлинский и Макаренко вместе взятые.
И каждые полчаса: «Ты в сердце моём, ты всюду со мной…»
Даже в октябрьский дождь, когда на дневном промокшем бульваре почти никого.
И только вечная городская сумасшедшая надрывается оглушительным, хорошо поставленным сопрано.
Она пела в переходе у вокзала. Пела на Дерибасовской. И у цветов на Советской Армии, и на Приморском бульваре. Когда мне было семь. И когда я была старшей школьницей. И когда я была студенткой-первокурсницей. И тогда, когда я навсегда уехала из этого города.
Она поёт и сейчас.
Тактично, без единого намёка на вознаграждение. Не говоря уже о милостыне.
Она стоит на противоположной стороне аллеи, через две скамейки от меня, и выводит под октябрьским дождём выходную арию Марины Мнишек. Уже и Ирина Архипова умерла, а одесская городская сумасшедшая всё поёт и поёт. Она не вызывает пиетета. Она похожа на смешные памятники во дворике Литературного музея, которые никому не нужны и не интересны, кроме администрации самого Литературного музея. С одной только разницей: не подари, по совету Жванецкого, один известный ваятель не нужную ему нелепую скульптурку, его собственного, разумеется, авторства, одесскому Литературному музею – не было бы в Литературном музее всех последующих нелепых памятников авторства неизвестно кого. А эта надрывающаяся тётка – памятник самой себе, своего же собственного авторства, на себе же и зацикленный. Живой памятник. Вселенная самодостаточного сумасшествия, поющая отменно поставленным сопрано.
Блаженный дворник и его деловитый пёс проходят мимо неё, как мимо платанов – не замечая присутствия.
Через пару минут она уходит.
И я встаю, и ухожу. В противоположную сторону.
Сейчас, под ветром и дождём, я дойду по Пушкинской до Железнодорожного Вокзала. Затем – от Железнодорожного Вокзала вернусь сюда – по Карла Маркса. То есть – по Екатерининской. По Екатерининской, конечно же. Памятник потёмкинцам, более известный как «Стойте, я рубль нашёл!», уже давно переехал соседствовать с бюстом матроса Вакуленчука. На незаметную аллейку напротив уже несуществующего кафе «Сказка». На площади Потёмкинцев сейчас площадь Екатерининская. Конечно же, Екатерининская. И памятник Екатерине Великой. На улице Екатерининской и на Екатерининской площади я зайду в лавки. В одной из них я куплю валяную из войлока лошадь. И пурпурные вязаные митенки. Еле удержу себя от покупки сиреневой фетровой шляпы и лиловой стрекозы ей в пару. В Одессе меня частенько обуревают приступы безвкусицы. Обуявшее меня желание китча я удовлетворю покупкой бус из кофейных зёрен. Впрочем, позже окажется, что это ужасающее ожерелье из кофейных зёрен, нанизанных на золотую цепь, потрясающим образом идёт к одной из моих меховых курточек. Из барашка. Нежно-коричневого колеру. Права была Коко Шанель, внедрив в этот мир представление о гармонии, создающейся при слиянии несоединимого. Гармоничен золотистый ретривер с розовым мячиком и велюровой безвкусицей его хозяйки. Гармонична тётка в голубом и правильных кроссовках со своим велосипедом с корзинкой. Гармоничны курящая старушка и её слишком лицеподобная мордой собачка. Гармоничен толстый кучерявый дядя со своими толстыми кучерявыми пёсиками. Гармоничен старик в синих трусах – с тележкой парня-лоточника. Гармоничны дяди в правильных костюмах – с особнячком прокуратуры. Гармоничен неопрятный бородатый ковбой – с общепароходским Пушкиным. Гармоничны платаны с опоясывающими их деревянными скамьями. Гармоничны студенты-первокурсники и старшие школьники – с пропуском занятий. Гармонична властная мама – с опустившейся в своей ненависти до абсолютного смирения дочкой. Гармоничен китч с Екатерининской. Гармонична скульптурная безвкусица – с одесским Литературным музеем.
Гармоничен Приморский бульвар – с дождём и завывающей сопрано городской сумасшедшей.
Гармонично всё.
И только блаженный дворник с деловым псом в красном ошейнике не гармоничны. Они безупречны. Они – верхний предел гармонии. Её последнее «прости», перед тем как раствориться в великом ничто.
Куда теперь?
В переулок Чайковского, послушать на задах Оперного разноголосицу репетиций. Съесть в театральном буфете, нынче работающим «сзади» в режиме столовки, вкуснейшего борща всего за восемь гривен. Подняться по одной из лестниц, ведущих наверх, в Пале-Рояль.
Пале-Рояль
Посторонний, случайный в городе человек его не заметит. А турист – он всегда посторонний, даже если и не случайный, как ему самому кажется.
– И что? Это их знаменитый Пале-Рояль? – брезгливо оглядевшись вокруг, скажет правильная джинсовая девушка своему правильному джинсовому спутнику. На шеях у обоих – фотоаппараты с в-о-о-т такенными объективами. В руках у неё карта города.
