Ужин Кох Герман
— Я тут с Мишелом.
Вообще-то я хотел сказать «с нашим сыном», но передумал.
— Я сейчас приду, — сказала Клэр.
— Нет, подожди! Мишелу уже пора…
Но связь прервалась.
«Папа ничего не знает и, надеюсь, не узнает». Я представил себе, как сейчас моя жена выйдет из ресторана и мы заглянем друг другу в глаза. Смогу ли я выдержать ее взгляд, как несколько часов назад в кафе для простых людей, когда она завела разговор о странном поведении Мишела?
Одним словом, я хотел знать, были ли мы еще счастливой семьей.
Мои мысли вернулись к видеоролику о подожженной бездомной женщине. О том, как он попал на YouTube.
— Мама придет? — спросил Мишел.
— Да.
Возможно, то была игра воображения, но в его голосе послышалось облегчение, когда он спросил о маме. Будто ему надоело торчать тут с отцом. С отцом, который все равно не в состоянии ему помочь. Мама придет? Да. Мне следовало поторопиться. Мне нужно было взять его под свою защиту на той единственной территории, где это было еще реально.
— Мишел! — начал я, снова положив руку ему на плечо. — Что знает Бо… Фасо?.. Откуда ему известно про этот фильм? Он же тогда уехал домой? То есть…
Мишел метнул взгляд на двери ресторана, словно призывая мать поторопиться и избавить его от этой мучительной аудиенции с отцом. Я в свою очередь посмотрел туда же. У подъезда что-то изменилось, но я не сразу сообразил что именно. Курящий мужчина, догадался я. Он исчез.
— Просто, — сказал Мишел.
Просто. Он всегда говорил так раньше, когда терял куртку или оставлял школьный портфель на футбольном поле, а мы спрашивали его, как так получилось. Просто… Просто забыл. Просто оставил.
— Я просто отправил их Рику по электронке. А Фасо переписал их с компьютера Рика. Потом выложил кусок ролика на YouTube и теперь грозится обнародовать остальное, если мы ему не заплатим.
Я мог бы задать ему много вопросов; на секунду я задумался, о чем бы в такой ситуации спросил своего сына любой другой отец.
— Сколько? — спросил я.
— Три тысячи.
Я остолбенел.
— Он хочет купить скутер, — сказал Мишел.
28
— Мама! — Мишел бросился Клэр на шею и прижался лицом к ее волосам. — Мама, — повторил он.
Мама пришла. Я смотрел на сына и жену. И думал о счастливых семьях. Как часто я был свидетелем их объятий и никогда не пытался в них втиснуться: это тоже была составляющая нашего счастья.
Погладив Мишела по спине и черной шапочке, Клэр переключилась на меня.
«Что тебе известно?» — спросил ее взгляд.
«Все», — ответил мой.
«Почти все», — поправился я, вспомнив оставленное Клэр сообщение на автоответчике.
— Зачем ты приехал сюда, дружок? — спросила Клэр. — Я думала, у тебя встреча.
Глаза Мишела искали моей поддержки; Клэр ничего не известно о фильмах, убедился я в тот момент. При всей ее осведомленности о существовании фильмов она не знала.
— Он приехал за деньгами, — сказал я, глядя на Мишела.
Клэр удивленно подняла брови.
— Я занял у него денег, хотел вернуть еще до ужина, но совсем забыл.
Мишел потупил взор и заскрипел белой кроссовкой по гравию. Моя жена молчала, глядя на меня.
— Полсотни, — уточнил я, вынув банкноту из кармана и протянув ее Мишелу.
— Спасибо, пап, — сказал Мишел, положив деньги в карман куртки.
Клэр глубоко вздохнула и взяла Мишела за руку:
— Тебе не пора?.. — Потом обратилась ко мне: — Пойдем за стол. Все уже о тебе волнуются.
Обняв на прощание нашего сына (Клэр трижды его расцеловала), мы смотрели ему вслед, пока он крутил педали по направлению к мостику. На середине мостика он, показалось, хотел обернуться и помахать нам, но лишь приподнял руку.
После того как он скрылся из виду, Клэр спросила:
— Когда ты узнал?
Я подавил искушение задать ей тот же самый вопрос — «А ты?» — и ответил:
— Во время передачи «Внимание: розыск!».
Она ласково взяла мою руку — так же, как только что брала руку Мишела.
— Ох, дорогой, — вздохнула она.
Я повернулся, чтобы видеть ее лицо:
— А ты?
Клэр держала теперь обе мои руки. Встретившись со мной глазами, она попробовала улыбнуться — то была улыбка из счастливого прошлого.
— Ты же понимаешь, что я прежде всего думала о тебе, Паул, — сказала она. — Я не хотела… я полагала, что для тебя это будет слишком серьезным ударом. Я боялась… что ты снова… ну ты понимаешь, о чем я.
— Когда? — тихо спросил я. — Когда ты обо всем узнала?
Клэр сжала мои пальцы.
— В тот самый вечер, — сказала она. — Сразу после всего случившегося у банкомата.
Я вперился в нее взглядом.
— Мишел мне позвонил, — сказала Клэр. — Сразу. И спросил моего совета.
29
Однажды, когда я еще работал учителем, я рассказывал классу о Сталинградской битве.
Я смотрел на детей, на их головы, в которых исчезают мои слова.
— Гитлер решил овладеть Сталинградом, — вещал я. — Хотя со стратегической точки зрения мог пойти прямиком на Москву. Но его привлекало название города, данное в честь его врага Иосифа Сталина. Взятие этого города нанесло бы Сталину колоссальный психологический удар.
Я остановился и снова оглядел класс. Некоторые ученики записывали за мной, другие просто слушали, устремив на меня либо заинтересованные, либо остекленевшие взгляды (первых больше, чем вторых, утешал я сам себя, хотя по большому счету, осознал я в тот же миг, меня это уже не волнует).
Я подумал об их будущих жизнях.
— Вот такая нерациональная мотивация ведет порой к победе, — сказал я. — Или к поражению.
Когда я еще работал… Мне до сих пор с трудом дается эта фраза. Я мог бы подробно изложить, что давным-давно, в далеком прошлом, у меня были иные планы на жизнь, но я не стану этого делать. Кому какое дело, в чем они заключались? Во всяком случае, фраза «когда я еще работал» мне больше по душе, чем «когда я учительствовал» или — еще хуже — «когда я работал в системе образования», любимая фраза бывших учителей, считающих себя настоящими профи.
Не стану уточнять, где именно я преподавал. Это тоже никого не касается. Ведь это как клеймо. «А, он преподавал там-то и там-то, — скажут люди. — Это многое объясняет». Однако, что именно это объясняет, им и самим невдомек. Я учитель истории. Я был учителем истории. Десять лет назад я завершил свою карьеру. Вынужден был завершить, хотя ни то ни другое в моем случае не отражает всей правды. Распространяться о которой в любом случае не стоит.
Все началось в поезде, следовавшем в Берлин. Начало конца, начало (вынужденного) конца моей карьеры. Весь процесс длился от силы два-три месяца. Стоило ему начаться, как он стал набирать бешеную скорость. Подобно злокачественной болезни.
Задним числом я не жалею об этом — моя деятельность на преподавательском поприще и так затянулась. Я сидел в пустом вагоне и глядел в окно. Первые полчаса мимо проносились лишь березы, но потом их сменили спальные районы какого-то городка. Я смотрел на дома и садики у самого полотна железной дороги. В каком-то садике сушились белые простыни, в другом висели качели. Стоял холодный ноябрьский день. На улице не было ни души. «Может, тебе взять отпуск? — предложила Клэр. — Поезжай куда-нибудь на недельку». Она заметила мою повышенную раздражительность. Наверняка из-за работы, из-за школы. «Для меня загадка, как ты выдерживаешь такую нагрузку, — сказала она. — Не стоит во всем винить себя». Мишелу тогда не исполнилось и четырех, он три дня в неделю посещал детский сад, и эти три дня целиком принадлежали Клэр. Неделю они легко справятся вдвоем.
Я колебался сперва между Римом и Барселоной, с их пальмами и кафешками, но в конце концов остановил свой выбор на Берлине, прежде всего потому, что никогда там не был. Поначалу я испытывал приятное возбуждение от предстоящей поездки. В компактный чемодан я упаковал минимум вещей. Возбуждение длилось вплоть до вокзала, где поезд в Берлин уже ждал отправления. Поначалу все шло как по маслу. Я без сожаления провожал глазами блочные дома и промышленные зоны. Мелькали пейзажи с коровами, каналами, высоковольтными мачтами, но мой взгляд был по-прежнему устремлен вперед. Затем возбуждение сменилось чем-то иным. Я подумал о Клэр и Мишеле. О расстоянии, нас разделяющем. Я представлял себе Мишела на детском велосипедном сиденье, Клэр — перед входом в детский сад, ее руку с ключом от нашей двери.
К тому времени, как поезд въехал на немецкую территорию, я уже несколько раз сходил в вагон-ресторан за свежим пивом. Пути назад не было.
Как раз в этот момент я увидел дома и садики. Повсюду живут люди, подумал я. Их так много, что они заселяют каждый свободный клочок земли, обустраивая свое жилье даже у железной дороги.
Из гостиничного номера я позвонил Клэр, стараясь говорить непринужденно.
— Что случилось? — сразу спросила Клэр. — С тобой все в порядке?
— Как дела у Мишела?
— Хорошо. Он слепил из пластилина слоника. Вот, послушай, он сам тебе расскажет. Мишел, тебя папа к телефону…
Нет, хотел сказать я. Не надо.
— Папа…
— Привет, малыш. Мама говорит, ты слепил слоника?
— Папа?
Я должен был подобрать какие-то слова. Но не мог.
— Папа, ты простудился?
В последующие дни я силился изображать из себя заинтересованного туриста. Я прогуливался возле развалин Берлинской стены, обедал в ресторанах, где, согласно путеводителю, питаются простые берлинцы. Хуже всего было вечерами. Я стоял перед окном своего номера и смотрел на уличное движение, на тысячи огней, на спешащих неведомо куда людей.
У меня было две возможности: продолжать стоять у окна или оказаться в людской толпе. Я мог бы притвориться, что тоже куда-то спешу.
— Тебе понравилось? — спросила Клэр, когда неделю спустя я снова прижал ее к себе. Сильнее, чем собирался. Но все равно недостаточно сильно.
Через несколько дней навязчивые мысли стали одолевать меня и в школе. Поначалу я еще мог внушать себе, что это как-то связано с моим отъездом.
Но со мной явно творилось что-то неладное.
— Можно задаться вопросом, сколько людей сейчас населяло бы нашу планету, не случись Вторая мировая война, — сказал я, выписывая на доске число 55 000 000. — Если бы все просто продолжали заниматься любовью. Подсчитайте-ка к следующему уроку.
Я знал, что приковал к себе множество взглядов; возможно даже, что на меня уставился весь класс. Я усмехнулся. И посмотрел в окно. Вентиляция школьного здания регулировалась централизованно. Окна не открывались.
— Пойду подышу свежим воздухом, — объявил я и вышел из класса.
30
Не знаю, кто первым нажаловался директору школы — ученики или родители. Как бы то ни было, в один прекрасный день меня вызвали на ковер.
Директор, человек старой закалки, представлял собой редкий по сегодняшним меркам экземпляр: голова с косым пробором, венчающая коричневый костюм в елочку.
— До меня дошли жалобы по поводу содержания уроков истории, — сказал он, предложив мне сесть на единственный стул напротив его письменного стола.
— От кого?
Директор окинул меня взглядом. Над его головой висела карта Нидерландов, разделенных на двенадцать провинций.
— В данный момент это не столь важно, — сказал он. — Речь идет о…
— Это важно. Жалобы поступили от родителей или от самих учеников? Детей обычно мало что волнует, а вот родители любят капать на мозги начальству.
— Паул, речь идет о том, что вы сказали о жертвах Второй мировой войны. Поправьте меня, если я неправильно выразился.
Я откинулся на спинку стула, во всяком случае попробовал откинуться: то был жесткий стул с прямой спинкой, не приглашающий к вольным позам.
— Вы довольно пренебрежительно отозвались об этих жертвах, — продолжал директор. — Вы намекнули даже, что они сами во всем виноваты.
Директор взглянул на листок бумаги у него под носом.
— Здесь написано… — начал он, но прервался, покачал головой, снял очки и сжал двумя пальцами переносицу. — Поймите, Паул, жалуются и в самом деле родители. Родители всегда жалуются. Уж я-то знаю! Как правило, дело и яйца выеденного не стоит. Обязательно ли посещать уроки физкультуры во время месячных? Продаются ли в буфете яблоки? И тому подобные пустяки. Речь редко заходит о содержании уроков как таковых. А вот сейчас зашла. И это подрывает авторитет нашей школы. Для всех нас было бы лучше, если бы вы просто придерживались школьной программы.
Я вдруг почувствовал легкое покалывание в шее.
— А в чем, собственно, я отклонился от школьной программы? — спросил я спокойно.
— Здесь написано… — Директор снова зашелестел листком. — Почему бы вам самому мне не рассказать? Паул, как именно вы выразились на уроке?
— Ничего такого из ряда вон я не сказал. Я предложил им решить простые арифметические задачки. Сколько подлецов приходится на сотню честных граждан? Сколько отцов орет на своих детей? У скольких придурков воняет изо рта? Сколько бездельников всю жизнь сетуют на то, что с ними якобы поступили несправедливо? Оглянитесь вокруг, сказал я. Скольких своих одноклассников вы не хотели бы больше видеть завтра в этом классе? Вспомните своих родственников, надоедливого дядю с его пустой болтовней на днях рождения, его сына-кретина, избивающего собственного кота. Подумайте, какое облегчение вы бы испытали (да и не только вы, но и вся ваша семья), если бы этот зануда или его отпрыск подорвались на мине или погибли под авиабомбой. Исчезли бы с лица земли. А теперь представьте себе бесчисленные жертвы всех прошедших до сих пор войн — я не имел в виду лишь Вторую мировую, я часто привожу ее в пример, потому что эта война производит на школьников наибольшее впечатление, — и подумайте о тысячах, может, десятках тысяч мертвых, совершенно никчемных людей. Даже исключительно с точки зрения статистики, все погибшие не могли быть поголовно героями. Поэтому несправедливость заключается в том, что подлецы наравне с героями причисляются к списку невинных жертв. Что их имена тоже выгравированы на военных памятниках.
Я остановился, чтобы перевести дух. Насколько хорошо я знал этого директора? Он позволил мне выговориться, но о чем это свидетельствовало? А что, если он уже давно принял решение меня уволить?
— Паул… — Он снова надел очки и уставился на край стола. — Можно задать вам личный вопрос?
Я не ответил.
— Паул, может быть, вам надоело? — спросил директор. — Я имею в виду — преподавать. Поймите меня правильно, я ни в чем вас не упрекаю, рано или поздно это происходит со всеми нами. В какой-то момент мы идем в класс как на каторгу. И задумываемся о бессмысленности нашей профессии.
Я пожал плечами и вздохнул.
— Я тоже пережил подобный момент в своей жизни. Когда еще сам был учителем. Крайне неприятное ощущение. Напрочь выбивает почву из-под ног. Разрушает все идеалы. Может, и вы сейчас испытываете нечто похожее, Паул? Вы еще верите в то, что делаете?
— Я всегда ставил учеников во главу угла, — ответил я правдиво. — Я всегда старался привить им хоть какой-то интерес к моему предмету, исходя прежде всего из собственного опыта. Я не втирался к ним в доверие дешевыми байками. Я помнил о том времени, когда сам был учеником средней школы. О том, что меня интересовало.
Директор улыбнулся и откинулся на спинку кресла. Он-то мог себе это позволить, а я вынужден был сидеть по струнке, как какой-нибудь школяр.
— В бытность моего обучения из уроков истории мне особенно запомнились египтяне, греки и римляне, — сказал я. — Александр Македонский, Клеопатра, Юлий Цезарь, Ганнибал, троянский конь, переход Ганнибала со слонами через Альпы, морские сражения, гладиаторские бои, гонки на колесницах, громкие убийства и самоубийства, извержение Везувия, а также красота храмов, арен и амфитеатров, фресок, бань, мозаик, вневременная красота, до сих пор вдохновляющая нас на то, чтобы отправиться в отпуск на Средиземное море, а не в Манчестер или Бремен. Однако с приходом христианства античная культура потихоньку начала чахнуть. В конце концов, я даже радовался, что так называемые варвары взяли и все уничтожили. А потом жизнь вообще надолго замерла, это я тоже хорошо помню. Средние века, отвратительный период, когда за исключением нескольких кровавых осад почти ничего не происходило. И наконец, история Нидерландов! Восьмидесятилетняя война — помню, как в глубине души я надеялся на победу испанцев. Шанс забрезжил, когда убили Вильгельма Оранского, но религиозные фанатики добились-таки победы. И над «нижними землями» надолго опустилась тьма. Помню еще, как учитель истории из года в года кормил нас обещаниями рассказать о Второй мировой войне. «Вторую мировую войну мы будем проходить в шестом классе», — говорил он. Но и в шестом мы не продвинулись дальше Вильгельма I и отделения Бельгии от Нидерландов, так и не добравшись до вожделенной войны. Нам рассказали немного об окопной войне, но Первая мировая, если не считать факта массового уничтожения человеческих жизней, наводила на нас тоску. Нам не хватало действия. Позже я не раз слышал, что Вторая мировая война так и осталась за пределами школьной программы. Самый интересный период последних пятнадцати столетий, в том числе и для Нидерландов, где со времен ухода римлян вплоть до 1940 года не происходило ничего значительного. Ну с кем ассоциируется Голландия в других странах? С Рембрандтом. С Ван Гогом. С художниками. Единственная голландская историческая фигура, пробравшаяся, так сказать, на международную арену, — это Анна Франк.
Директор в очередной раз переложил бумаги на своем рабочем столе и принялся что-то листать. Это «что-то» было мне смутно знакомо. Оно лежало в прозрачной папке, куда ученики обычно складывали свои работы.
— Фамилия «…» вам что-нибудь говорит, Паул? — спросил директор.
Он назвал фамилию ученицы из моего класса. Я опускаю эту фамилию не намеренно. Еще тогда я решил ее забыть. У меня это получилось.
Я кивнул.
— Вы еще помните, что вы ей сказали?
— В общих чертах.
Он захлопнул папку и отложил ее в сторону.
— Вы поставили ей двойку, и, когда она спросила почему, вы сказали…
— Двойка была абсолютно справедливой, — перебил его я. — А работа — халтурной. Работы такого качества лучше вообще мне не сдавать.
Директор улыбнулся, но какой-то жиденькой, кислой улыбкой.
— Должен признаться, что качество меня тоже не очень впечатлило, но речь о другом. О…
— Помимо Второй мировой войны я рассказываю им о послевоенной истории, — снова прервал его я. — Корея, Вьетнам, Кувейт, Ближний Восток, Израиль, Шестидневная война, Четвертая арабо-израильская война, Палестина. Все это мы проходим на уроках. И после этого я получаю работу о государстве Израиль, где собирают апельсины и в сандалиях танцуют у костра. Про жизнерадостный народ и прочий бред про пустыню, где сейчас снова зацвели цветы. В то время как там ежедневно погибают люди и взрываются автобусы. Куда это годится?
— Она пришла ко мне в слезах, Паул.
— Я бы тоже заплакал, если бы накропал такой вздор.
Директор поднял на меня глаза. Я уловил в его лице нечто, чего не замечал раньше: нечто отстраненное или, вернее, ничего не выражающее, вроде его костюма в елочку. Он снова откинулся на спинку кресла, еще глубже, чем в первый раз.
«Он отдаляется, — подумал я. — Не отдаляется, — поправил я сам себя, — а прощается».
— Паул, таких вещей не говорят пятнадцатилетним девочкам, — сказал он.
Теперь отстраненные нотки звучали и в его голосе. Он не вступал со мной в дискуссию, он сообщал мне свое мнение. Уверен, что, спроси я его в тот момент, почему нельзя говорить таких вещей, он бы ответил: «Потому что нельзя».
Я подумал о девочке. О ее милом, но чересчур веселом лице. Веселом без повода. То был бесполый оптимизм — такой же, как в ее полуторастраничной работе на тему сбора апельсинов.
— Это лексикон футбольных фанатов, а не школьных преподавателей, — продолжил директор.
Не важно, что именно я сказал той девочке. Это имеет лишь косвенное отношение к делу. Иногда с языка срываются слова, о которых потом мы, вероятно, сожалеем. Или нет, не сожалеем. Мы рубим сплеча, а собеседники проносят наши слова через всю свою жизнь.
В мыслях снова всплыл образ девочки. Когда я выступил со своей речью, ее радостное лицо треснуло, как ваза. Или как стекло — от чересчур мощного звука.
Я посмотрел на директора и почувствовал, как моя рука сжалась в кулак. Непроизвольно. Мне больше не хотелось продолжать этот разговор. Наши мнения бесповоротно разошлись. Между нами зияла пропасть. Я смотрел на директора и представлял, как мой сжатый кулак вот-вот врежется в его серую физиономию. Костяшками прямо под нос, во впадину меж ду ноздрями и верхней губой. Как сломаются зубы, потечет кровь и моя точка зрения наконец станет ясна. Но я сомневался, разрешится ли на этом наш спор. Вовсе не обязательно ограничиваться одним ударом, я мог бы как следует отделать это ничего не выражающее лицо. По правде говоря, мое положение уже давно пошатнулось. С самого первого дня, когда я переступил порог этой школы, мое положение стало зыбким. Оставалось лишь ждать. Все мои преподавательские часы были не чем иным, как отсрочкой.
Вопрос заключался в том, стоит вмазать директору или нет. Превратив его таким образом в жертву. Предмет всеобщего сочувствия. Я подумал об учениках, которые столпятся у окна, когда за ним приедет машина «скорой помощи». А она приедет, на тумаки я не поскуплюсь. Ученикам станет жаль его.
— Паул? — сказал директор, меняя позу в кресле.
Он что-то почувствовал. Он почувствовал запах жареного. Он готовился отразить первый удар.
А что, если «скорая» не успеет? Не включит сирену, например, подумал я про себя. Я глубоко вдохнул и медленно выдохнул. Нужно было срочно на что-то решаться, иначе поезд уйдет. Я мог бы его убить. Собственноручно. Грязная работенка, это правда, но не хуже потрошения дичи. Индейки, поправил я себя. Я знал, что у него жена и уже взрослые дети. Возможно, я окажу им услугу. Вполне возможно, что им тоже уже приелась эта постная рожа. На похоронах они будут горевать, но потом, уже на поминках, облегчение возобладает.
— Паул?
Я посмотрел на директора и улыбнулся.
— Можно задать вам еще один личный вопрос? — спросил он. — Может… У вас дома все в порядке?
Дома. Я продолжал улыбаться, в то же время думая о Мишеле. Мишелу было почти четыре. За убийство в Голландии дадут лет восемь, рассчитал я. Ерунда. За хорошее поведение и добросовестный труд в тюремном саду можно уже лет через пять выйти на свободу. Тогда Мишелу исполнится девять.
— Как дела у вашей жены… У Карлы?
У Клэр, мысленно исправил я директора. Ее зовут Клэр.
— Отлично, — ответил я.
— А у детей? Тоже?
У детей. Даже этого не мог запомнить, болван! Конечно, все про всех знать нереально. Вся школа знала, что учительница французского живет с подругой. Потому что это не укладывалось в стереотипные рамки. Но остальные? Остальные вполне укладывались. Имели мужа-жену-детей. Или одного ребенка. Мишел катается на четырехколесном велосипеде. Если я угожу за решетку, то пропущу момент, когда он захочет снять боковые колеса.
— Замечательно, — сказал я. — Иногда вдруг с удивлением замечаешь, как же быстро они вырастают.
Директор водрузил локти на стол и сцепил пальцы, даже не подозревая, что секунду назад был на волосок от гибели.
Ради Мишела. Ради Мишела я не стану распускать руки.
— Паул. Я знаю, что вам, наверное, будет неприятно это слышать. Но я все-таки скажу. Я рекомендую вам встретиться с Ван Диреном. Школьным психологом. И потом взять длительный отпуск. Чтобы прийти в себя. Думаю, вам это необходимо. Нам всем в какой-то момент приходится брать тайм-аут.
Я чувствовал себя на удивление спокойно. Спокойно и устало. Никакого насилия не предвидится. Буря, в ожидании которой официанты в кафе заносят внутрь стулья, убирают навесы, прошла стороной. В глубине души нам жаль. Ведь гораздо интереснее увидеть, как ветер срывает крыши с домов, выворачивает деревья и поднимает их в воздух. В фильмах о торнадо, ураганах и цунами есть что-то умиротворяющее. Это, разумеется, ужасно, мы все научились считать это ужасным, но мир без катастроф и насилия (природного и человеческого) был бы невыносим.
Сейчас директор, целый и невредимый, вернется домой. Вечером сядет ужинать со своей женой и детьми. Своей безликостью он заполнит стул, который еще минуту назад рисковал остаться пустым. Никому не придется звонить в «Скорую» или в морг.
Вообще-то я знал это с самого начала. С того момента, когда он спросил о моей семье. Как дела дома? Обычно такие вопросы задают, когда хотят от тебя избавиться. Кому какое дело до моей семьи? Сродни вопросу: «Было вкусно?» Хотя на самом деле всем до лампочки.
Директор справедливо изумился, когда я без лишних пререканий согласился встретиться со школьным психологом. И обрадовался. Нет, я не позволю просто так меня выгнать. Я поднялся, давая понять, что сказать мне больше нечего.
У двери я протянул ему руку. И он ее пожал. Он пожал руку, которая могла бы перевернуть его жизнь или попросту ее оборвать.
— Я рад, что… — Он не закончил предложения. — Передайте наилучшие пожелания… вашей жене.
— Карле, — сказал я.
31
Через несколько дней я отправился на прием к школьному психологу. Господину Ван Дирену. Дома я рассказал все как есть. Я предупредил Клэр, что в ближайшее время буду меньше работать. Что психолог прописал мне транквилизаторы. Сразу после первой беседы, длившейся от силы полчаса.
— Кроме того, — сказал я Клэр, — он посоветовал мне носить солнцезащитные очки.
— Солнцезащитные очки?
— Он сказал, что я слишком впечатлителен и что очки будут приглушать внешние раздражители.
Я утаил лишь малую толику правды. Что защитило меня от откровенной лжи.
Психолог упомянул фамилию немецкого невролога. В честь которого назвали открытый им синдром.
— Можно подключить терапию, — серьезно посмотрев на меня, сказал Ван Дирен, — но проблема гнездится на уровне нейронов. Как правило, с помощью умело подобранных лекарств вполне удается удерживать заболевание под контролем.
Потом он поинтересовался, есть ли у меня родственники с похожими жалобами или симптомами. Я подумал о своих родителях, о бабушках и дедушках. Прошелся по бесконечному списку дядей и теть, двоюродных братьев и сестер, стараясь не забывать при этом слова Ван Дирена: данный синдром часто протекает бессимптомно, так что большинство людей функционируют в нормальном режиме, в крайнем случае слегка замыкаясь в себе, а в компаниях они либо задают тон беседе, либо молчат.
Я покачал головой. Я никого не мог припомнить.
— Вы спрашиваете про моих родственников, — сказал я. — Значит, этот недуг передается по наследству?
— Когда как. Каждый случай индивидуален. У вас есть дети?
Я не сразу осознал всю серьезность этого вопроса. До сих пор я думал лишь о генетическом материале, предшествующем моему рождению. Сейчас я впервые задумался о Мишеле.
— Господин Ломан?
— Минуточку.
Я подумал о моем четырехлетнем сыне. Вспомнил пол его комнаты, усеянный игрушечными машинками. Впервые в своей жизни я проанализировал то, как он возится со своими машинками. Смогу ли я когда-нибудь взглянуть на его занятия без задних мыслей?
А в детском саду? Они не замечали ничего необычного? Я напряг память, может, кто-то упоминал о том, что Мишел не играет с другими детьми или проявляет какие-то странности в поведении. Нет, ничего особенного про него не говорили.
— Сколько вам требуется времени, чтобы ответить на вопрос, есть у вас дети или нет? — улыбнулся психолог.
— Нет, — сказал я. — Просто…
— Может, вы еще только планируете их завести?
Не моргнув глазом я ответил:
— Да. А что, вы бы не советовали? В моем случае?
Ван Дирен поставил локти на стол и сцепил пальцы под подбородком.
— Ну почему же. На сегодняшний день существует высокая степень вероятности выявления подобных отклонений задолго до рождения ребенка. Путем обследования во время беременности или амниоцентеза — взятия пробы околоплодной жидкости. Но вы должны быть готовы ко всему. Прерывание беременности — дело нешуточное.
В моей голове роились самые разные мысли. «По очереди», — призывал я их к порядку. Я не обманывал, когда утвердительно ответил на вопрос психолога, планируем ли мы детей. Я лишь умолчал о том, что у нас уже был один ребенок. Клэр пережила тяжелейшие роды. В первые годы после рождения Мишела она и слышать не хотела о втором ребенке, но в последнее время мы иногда об этом заговаривали. Мы понимали, что нужно действовать быстро, иначе разница в возрасте между Мишелом и его братиком (или сестричкой) будет только увеличиваться.
— То есть такое исследование показывает, унаследовал ребенок болезнь или нет? — спросил я сухими губами, которые мне пришлось облизать, прежде чем выдавить из себя этот вопрос.
— Я выразился неточно. Я сказал, что болезнь можно диагностировать уже по околоплодным водам, но это не совсем так. Путем анализа амниотической жидкости пузыря можно установить наличие определенных отклонений, но, каких именно, должны определить дальнейшие исследования.
— Но по крайней мере для аборта это достаточные основания? — спросил я. — Без дополнительных исследований?
— Послушайте. К примеру, риск развития у плода синдрома Дауна или порока развития позвоночника четко диагностируется по амниоцентезу. В таких случаях мы всегда рекомендуем прервать беременность. Что касается вашей болезни, здесь у нас такой ясности нет. Но мы всегда предупреждаем будущих родителей. На практике большинство из них предпочитает не рисковать.
Ван Дирен употреблял местоимение «мы», будто говорил от имени всех работников здравоохранения. Хотя был всего-навсего психологом. К тому же школьным психологом. Ниже падать уже некуда.
Делали ли Клэр этот самый амниоцентез? Самое неприятное заключалось в том, что я этого не знал. Я был рядом с ней почти во все важные моменты ее беременности: на первом УЗИ, на первом уроке гимнастики для беременных (только на первом — к счастью, Клэр избавила меня от этой смехотворной обязанности), на первом визите к акушерке, сразу оказавшемся последним. «Никаких акушерок, только гинекологи!» — сказала Клэр.
Но и в больницу Клэр захаживала нечасто. Рутинные визиты к больничному гинекологу она считала пустой тратой времени.
На кончике языка вертелся вопрос: всем ли беременным женщинам делают пункцию околоплодного пузыря или только тем, кто составляет группу риска?
— А что, тридцать-сорок лет назад тоже делали амниоцентез? — перефразировал я свой вопрос.
На мгновение психолог задумался.
— Вряд ли. Нет. Абсолютно в этом уверен.
Мы посмотрели друг на друга. В тот момент я тоже был абсолютно уверен в том, что наши с Ван Диреном мысли сейчас совпадают.
Но он ничего не сказал. Наверное, ему было неловко. Поэтому это сделал я.
— Значит, мне надо благодарить медицину, которая сорок лет назад еще никуда не годилась, за то, что я сейчас сижу здесь перед вами, так? За то, что я вообще родился? — добавил я.
Это было уже лишним, но мне ужасно хотелось произнести этот вопрос.
Ван Дирен медленно кивнул и улыбнулся: