Камера хранения. Мещанская книга Кабаков Александр
И мы не задавались вопросом, сколько же надо было убить немцев, чтобы снять с верхних пуговиц их мундиров кожаную петлю полагавшегося каждому бойцу Рейха фонарика! На поверхностный взгляд получалось больше, чем всего было фашистских солдат… Во всяком случае, такие «трофейные» фонарики были у всех – ну, почти у всех – послевоенных мальчишек и оставались в обиходе едва ли не до конца пятидесятых.
По конструкции эти фонарики были одними из самых совершенных технических устройств, которые я видел в своей жизни.
Прямоугольная жестяная коробочка формой и размерами напоминала мыльницу – впрочем, тоже почти исчезнувшую из нашей жизни вещь. Состоял предмет из двух главных частей – корпуса и крышки. Крышка откидывалась на небольших петлях, а при закрывании защелкивалась небольшим выступом, входившим в соответствующую выемку. В корпусе были закреплены плоские пружины, одновременно служившие контактами и держателями батарейки – кирпичика таких размеров, которые получались, если прямоугольную форму фонарика урезать до квадратной. Батарейки эти, так называемые плоские, служили в нашей стране основным портативным источником электричества чуть ли не до середины семидесятых. Пустая часть корпуса, высвобожденная между прямоугольным корпусом фонарика и квадратом батарейки, была занята важнейшим узлом сооружения: конусом отражателя, хромированного изнутри. В центр его, изнутри же, ввинчивалась маленькая, но вполне подобная большой, обычной, лампочка. Маленькая такая, но Ильича, чья же еще. Хотя фашистско-трофейная… Цоколь ее упирался в вышеупомянутые пружины-контакты. Крышка захлопывалась, сдвигался ползунок, прижимавший пружину-контакт к цоколю лампочки…
Стоп! Главное забыл.
В верхнюю часть крышки, напротив лампочки, было вставлено квадратное стеклышко. Сквозь него и пробивался в окружающую скифскую родную тьму довольно слабый, надо отметить, германский проклятый свет… А сбоку от стеклышка, на внутренней стороне крышки, в коротких полозках были укреплены три цветных квадратика пленки, во дворе называвшейся «целофаНТ». Красный, желтый, зеленый. Карманно-нагрудный светофор. Кусочки пленки передвигались маленьким рычажком, выведенным на фасад фонарика. «Ими немецкие шпионы сигналили самолетам, – сказал много знавший Генка М., – а партизаны ими пускали поезда на мины». Каким конкретно переключением цветов партизаны осуществляли диверсии, Генка не уточнял.
Красный-желтый-зеленый.
Сколько же их было, немецких солдат, с фонариками, пристегнутыми ременной петлей к верхним пуговицам мундиров!.. Как раз хватило по фонарику почти каждому нашему пацану.
«Крокодил» и «Дружба»
В отрочестве мои отношения с сатирическим журналом ЦК КПСС определялись комплексом любви-ненависти.
Дело в том, что эта иллюстрировавшаяся прекрасными художниками и заполнявшаяся текстами самых остроумных людей страны тонкая тетрадка большого формата, сшитая из плохой, рыхлой, желтоватой бумаги, должна была обличать зло, признанное таковым на последнем партийном съезде или пленуме, – а она делала это зло привлекательным!
Можно ли было не уважать капиталистов с толстыми, набитыми долларами животами? Художником Е. они были нарисованы такими живыми, такими привлекательными в своей алчности, их ботинки зеркально сверкали, полы их фраков – где художник видел тогда капиталистов во фраках? но ведь работало! – развевались, цилиндры лоснились… А через пару страниц поражали еще большей живостью и естественностью отечественные пьяницы и прогульщики, расхитители мелкой народной собственности и бюрократы-формалисты. И тут рабочих одевали в невиданные комбинезоны, и тут бюрократы были комически безвредны и обаятельно отвратительны: рисунки были точны, линии – единственно возможны…
Большое искусство внушает любовь к людям даже вопреки воле художника.
Не стану перечислять рисовальщиков и авторов политически верных анекдотов – всех не вспомню. Но прекрасно помню главное: мне хотелось быть похожим на этих отрицательных персонажей, нарисованных с мастерством, превращающим их в безусловно привлекательных. На капиталиста я не тянул, равно как и на бюрократа, прогульщика и бракодела.
Оставались стиляги.
Эта категория молодых людей, чуждых великому делу построения социализма в отдельно взятой стране, была симпатична мне и без влияния крокодильских карикатур. Они демонстрировали возможность свободы и одновременно последствия этой возможности. Они предлагали образ «чужого» и превращали «чужого» в «своего».
В конце концов, они были просто живописны – дальше я тогда не думал.
Лучшая карикатура, клеймившая стиляг, была прорисована так тонко, что танцующая пара на ней почти двигалась – они изгибались, как полевые цветы-сорняки, которых и изображали, от них невозможно было отвести глаз…
Дома в разгар дня было пусто, во дворе стояла пыльная жара, разогнавшая всю мою компанию.
Я открыл крышку радиолы «Урал» и поставил пластинку.
«…Ай да парень-паренек, из парнишки будет прок…»
«…Исп. вокальный квартет на русском и польском языках…»
В шкафу на веревочке, протянутой поперек дверцы, висели дядькины галстуки, из них один, синий парчовый в райских розовых птицах, привезенный дядькиным приятелем из китайской командировки, мне подошел.
Я повязал галстук вокруг воротника ковбойки – ковбойка была как настоящая, с уголками воротника на пуговицах и дополнительным уголком для пуговицы сзади, посредине воротника… Что угораздило шить такие ковбойки обычную подмосковную фабрику?
Галстук был повязан так длинно, что его широкий конец доставал мне почти до колен. Как у стиляги из «Крокодила».
В таком виде я принялся кривляться под заведенную в третий раз пластинку. «…Тиха вода…»
Я едва не вывихивал ноги в этом танце, не похожем ни на настоящий американский джиттер-баг, ни на его подступающую новую версию – рок-н-ролл, ни даже на отечественный «атомный стиль», как называли такую танцевальную манеру сами танцующие.
Так я стал маленьким стилягой, последышем великого племени стиляг. Журнал «Крокодил» боролся с тлетворным влиянием Запада настолько высокохудожественно, что это влияние сделалось неотразимым.
Теперь многие описывают стиляг и даже изображают их в кино и театре, но всё неточно. Особенно много ерунды в деталях материального облика. Впечатление, что в качестве справочного материала, из которого черпаются все сведения о внешности и манерах героев, используется именно журнал «Крокодил» пятидесятых годов ХХ столетия. В результате получается не настоящий стиляга (и название неправильное, взятое из крокодильского же фельетона, а самоназвание было «чуваки»), взрослый человек с непоколебимым вкусом, отвергающий все советское, а тот самый я – мальчишка в дядькином галстуке до колен и ширпотребовской ковбойке…
Меж тем время шло, в лагере мира и социализма укреплялись международные торговые связи, и я понемногу двигался от карикатуры к облику нормального, но НЕсоветского человека. Импорт из народно-демократических стран и Китайской Народной Республики позволял мне выглядеть прилично.
К восьмому примерно классу, поощряемый и финансируемый из хозяйственных средств матерью – она вообще поддерживала во мне гуманитарно-художественное начало, которого отец просто не замечал, – я избавился от «самострока», то есть от САМОСТОЯТЕЛЬНО СОСТРОЧЕННОЙ по картинкам из «Крокодила» одежды. Наступили новые, относительно богатые времена. На помойку отправились надевавшиеся с натугой узкие штаны из черной диагонали, сшитые терпеливой матерью, и построенный на заказ, широченный в плечах длинный пиджак с коротеньким разрезом на заднице. Вместо них возникли купленные в летней поездке латышского шитья брюки из зеленовато-серого мелкого букле с широкими отворотами внизу – вроде бы и не модные, но явно и НЕ НАШИ. К ним безукоризненно подошли куртка грубой шерсти, с хлястиками по бокам, чехословацкой марки «Отаван» и той же марки рубашка из плотного бумажного поплина. В воротник для твердости вставлялись узкие пластмассовые планочки… Наконец, этот сдержанно стильный вид завершали красноватого оттенка туфли чехословацкой же фирмы «Цебо» на толстой коже – про эту фирму говорили, что она унаследовала качество знаменитой досоциалистической марки «Батя». По моде короткое, выше колен пальто мешком, гэдээровское изделие, дополняло наряд народно-демократического франта.
Отдадим должное: все это вместе выглядело куда приличней, чем самодельная экстравагантность.
…А весной пятьдесят девятого (может, немного раньше) в советской торговле появились товары, которые для людей понимающих выглядели совершенно как американские («штатские»): из КНР в СССР хлынула отличная конфекция и прочий ширпотреб с вышитым на внутренних этикетках незабвенным словом «Дружба» и кольцами. Как и почему в маоистском, идеологически стерильном Китае легкая промышленность встала на путь следования империалистическим образцам, в результате чего появились изготовленные в КНР, но почти не отличимые от американских вещи? Ходовое обяснение было чисто прагматическое: в Китае сохранили местных мелких капиталистов, а они, в свою очередь, сохранили связи с западными фирмами. Отсюда и лекала костюмов в американском стиле, и престижные в среде небольшого начальства авторучки – особенно с открытым пером, совершенно неотличимые от Parker, и обувь, похожая на среднего уровня английскую…
Но прежде всего вспоминаю великий прорыв, спасение наших нищих инженеров и учителей – знаменитые китайские брюки, прекрасные полотняные штаны, полностью повторяющие американский оригинал, даже с узким манжетом и одним застегивающимся задним карманом. Отличались они от настоящих «штатских» только гос. ценой: 72 р. 00 к. (до реформы шестидесятого года). Это была воплощенная мечта о недорого прикрытой интеллигентской заднице.
Тяжелые черные полуботинки, «утюги» на толстой коже с круглыми выстроченными носами, можно было не чинить по полгода, и они лишь слегка перекашивались. Теперь я знаю, что такие, с узором на носах, называются brogues и стоят – приличного качества – фунтов сто минимум. А тогда стоили они 150 тех рублей с копейками.
Кардиганы из верблюжьей шерсти создавали самозваный образ эсквайра, сельского джентльмена. У меня такой, не по возрасту солидный, был – стоил баснословные 260 р.
При удаче можно было налететь и на выброшенные в широкую продажу костюмы, вполне в духе Brooks Brothers, совершенно американские на вид, но с китайско-русскими этикетками. Стоили они заоблачно – 1300 р. Я о таком даже не заикался.
У стопроцентно хлопковых китайских рубашек воротнички с тупыми углами были жесткие без всяких косточек. Их чем-то пропитывали, так что они оставались жесткими навсегда. «Воротник крахмальный, как фанера…» – пели куплетисты, клеймившие модников… Цена – 90 с чем-то рублей.
Все это шло из Китая советским братьям по борьбе с империализмом. А главный дар китайских друзей советским сестрам – зонтик от солнца, плоский, на бамбуковом стержне и со спицами из бамбука, обтянутый голубым или розовым шелком в бледный цветок. Как вязался такой атрибут изнеженности нравов с образом суровой строительницы социализма – бог весть. Между прочим, в правилах, регламентировавших труд путевого железнодорожного рабочего, было написано, что рабочий-женщина может перемещать за смену до 6 тонн грузов и материалов. Возможно, ей не помешал бы в солнечную погоду китайский зонт, но оставалось непонятным, как его держать, если руки заняты перемещаемыми грузами и материалами.
Да и стоил он рублей сто пятьдесят, а то и больше – не помню.
Несмотря на это, в нашем военном городке китайский зонтик имелся у всех гарнизонных дам – наряду с горжеткой и зимними ботинками на меху.
Но все перечисленное было не главным в китайско-американском проникновении на прилавки СССР.
Главными были мужские плащи все той же фирмы «Дружба», которыми жаждущая элегантности советская молодежь увлекалась неописуемо.
Плащи эти были двух фасонов – двубортный trench coat, бытовое название – «спогончиками», и однобортный riding coat, русское название – «балахонт», именно с «т».
Еще раз отмечу: удивительные эти продукты китайской социалистической промышленности товаров народного потребления были поразительно похожи на свои американские и английские прообразы. Легкие, без подкладки, что делало их вполне пригодными для носки теплой осенью, со множеством усовершенствований в крое, позволявших максимально изолироваться от непогоды. Например, внутри карманов плаща были прорези, которые позволяли залезать в карманы пиджака или брюк, не расстегивая плащ. Помню, что меня это хитроумие восхищало необыкновенно.
Китайские плащи были настолько популярны, что их даже не называли плащами – говорили просто «моя “Дружба”». Англичане так говорят про свою знаменитую марку – My Burberry.
…Школьное время катилось к концу все быстрее. Я уже достиг своего максимального роста 185 сантиметров и тех размеров, с которыми прожил примерно половину последующей жизни. Брюки – 46. Пиджак – 52. Воротник рубашки – 43. Обувь – тоже 43. Прошли годы, следом прошла жизнь. Цифры поменялись. Брюки – 52. Пиджак – тоже 52, но застегивается плохо. Рубашка – XXL, воротник не сходится все равно. Обувь – 44, трудно найти удобную… Куда-то делась фотография, на которой я в «“Дружбе” спогончиками» и в шелковом белом шарфе, свидетельствовавшем, что не чужда мне была не только мировая, но и отечественная, дворово-хулиганская мода… Вскоре после того, как меня сфотографировали, плащ «спогончиками» погиб ужасной смертью – его в первую университетскую осень взял поносить однокурсник и разорвал от кармана до края полы. Но я недолго жалел о потере. Какая уж «“Дружба” спогончиками», когда приятель мой, проходивший практику в Херсоне – не помню, что именно он там делал после своего второго курса медицинского, – купил у морячка настоящие джинсы! Подлинные Lee толщиной в палец.
Ладно, пока хватит о тряпках.
Прирученное время
Наш военный городок по уровню жизни был поселением очень и очень небедным. Большие офицерские оклады да еще доплаты за секретность и прочие тяготы службы позволяли гарнизонной публике прилично жить даже в конце голодных сороковых, а уж в пятидесятых – просто шиковать.
Архитектура, если можно так выразиться, нашего городка ничем не отличалась от застройки любого рабочего поселка, какие в то послевоенное время строили – в основном пленные немцы – вокруг больших заводов. Восьми– и двенадцатиквартирные, одно– и двухподъездные, оштукатуренные желтые и розовые двухэтажные дома имели в облике нечто неуловимо немецкое или, скорее, просто европейское. И это при том, что к строительству особо секретных городков пленные не допускались. Солдаты стройбатов без инородного участия сложили кирпич за кирпичиком наш ракетный Капустин Яр, «Москву-400», где я прожил с 1947 по 1960 год, начал и закончил школу, впервые и надолго влюбился… Они же отгрохали в этом стиле огромный подмосковный атомный (Электросталь, Министерство среднего машиностроения) город, где я проводил у дядьки и тетки, работавших именно на этом сверхсекретном Средмаше, все каникулы класса до седьмого. Дядька и тетка были мелкими служащими этого гиганта, мелкими, но привилегированными: они назывались «вольнонаемными», в то время как многие их сослуживцы числились «з/к» – знаменитая нелогичная аббревиатура от «заключенный»…
Итак, в среднеевропейском на вид раю с азиатским названием Капустин Яр – Кап Яр сокращенно, – военном городке, одноименном ближнему селу, мы и жили. В его центре стояло длинное здание главного штаба, а по асфальтовой площади перед ним в сухое время года кругами гоняли на велосипедах мы, офицерские дети 10–16 лет. Обладание хорошим велосипедом – например, ХВЗ, то есть производства Харьковского велосипедного завода, – было знаком высокого расположения на лестнице подросткового престижа.
Я уже писал о меркантильной, мещанской психологии нормального подростка.
Продолжаю.
Вслед за велосипедом символом подросткового процветания в нашей богатейской школе стали часы – при том, что их имел далеко не каждый взрослый в окружающей стране.
…Когда поехали с войны по домам победители, повезли они и соответствующие рангу трофеи. От пары «отрезов», рулонов шерстяной или шелковой ткани на пару костюмов или платьев, и дюжины серебряных ложек с готическими инициалами – в «сидоре», вещевом мешке лейтенанта… До эшелона с дворцовой мебелью и коврами для дачи маршала… И новенькие «опель-капитаны» прямо со двора завода – на платформах вперемешку с побитыми самоходками… И аккуратно переложенные стружками мейсенские сервизы в ящиках под охраной автоматчиков из трофейной команды… И снова эшелоны с еще более аккуратно переложенными стружками и фанерой картинами и скульптурами, с еще более строгими автоматчиками – прямо из музеев в музеи… И бессчетные грузовые составы со станками, станками, станками… И загружавшиеся по ночам в северонемецком городке Пеенемюнде, не успевшие обрушиться на Англию первые в мире боевые ракеты V-2, «Фау-2» – которые, к слову, поначалу-то и запускали с полигона Капустин Яр, чтобы, разобравшись, понемногу перейти к их советскому продолжению 8Ж34. И опять же к слову: американцы увезли, тоже в качестве трофея, Вернера фон Брауна, ученого эсэсовца, конструктора тех ракет. Кто при дележе трофеев выиграл, стало вполне ясно лет через двадцать пять…
Да, так вот: появилось к концу войны явственно окрашенное жлобской завистью выражение «он привез чемодан часов». Так говорили о наиболее алчных и удачливых собирателях трофеев – наручные часы, особенно производства нескольких известных швейцарских фирм, были безусловной и абсолютной ценностью, некоторое их количество могло стать эквивалентом любого товара, от одежды до, например, трофейного же мотоцикла: на моих глазах в московском дворе был произведен такой обмен… Напрашивается предположение, что ценность часов в СССР объяснялась отсталостью нашей промышленности точного машиностроения или как там, – но это предположение ошибочно. Однажды мне попалась на глаза фотография, сделанная, очевидно, в конце войны: чернокожий американский сержант сидит на капоте «Виллиса», скалясь в удовлетворенной улыбке, рукава его куртки закатаны, и на обеих руках до локтя нанизаны часы, видимо, трофейные. Следовательно, в то время часы были действительно дорогой вещью, в том числе и в богатых странах. Ширпотреба на батарейках еще не существовало, а механический, допустим, Longines – он и сейчас недешевый…
И вот появились советские наручные часы!
Вернее, были они и до войны, назывались соответственно производившему их заводу «Кировские» и стоили немало, но в свободной продаже почти не появлялись. В основном их носили высокопоставленные красные командиры, для удобства слежения за временем застегивавшие ремешок поверх форменного манжета. Однако война и сопутствовавшее ее заключительному этапу знакомство с европейскими модами погубили престиж устаревших «Кировских» с их огромным циферблатом и толщиной с компас. Как-то разом все вспомнили, что это есть не что иное, как дореволюционные «Павелъ Буре», к тому же переделанные из карманных простым фабричным припаиванием ушек для узкого ремешка – первые выпуски даже имели повернутый на 90 градусов циферблат, что полностью выдавало их карманное происхождение. А наиболее просвещенные припомнили и то, что сам «Павелъ Буре» был российским отделением швейцарской Omega, выпускавшим до германской войны швейцарские же, но устаревшие модели. Так что некий П. Буре, а не С. М. Киров, был истинным отечественным часовщиком.
Впрочем, такова была история многих советских культовых, как сказали бы теперь, брендов – например, парфюмерии «Красная Москва». Не то утечка информации, не то общеизвестная легенда увязывает этот шедевр социалистической фабрики «Новая заря» с французскими духами 1905 года L’Origan Coty, созданными парфюмером Огюстом Мишелем и к 300-летию Дома Романовых заново названными «Любимый букет императрицы». А придуманные художником Васнецовым для Российской армии суконные островерхие шапки, которые из патриотических «богатырок» стали рабоче-крестьянскими «буденовками»! «И комиссары в пыльных шлемах…» В гробах переворачивались от этой песни царские интенданты.
Но вернемся к часам.
Морально устаревшие «Кировские» растворились в новом времени вслед за любившими их комкорами и командармами… И возникли из послевоенной эйфории вполне интернационального вида «Победа» и «Звезда».
Более дорогая «Победа» была классической круглой, небольшого диаметра, с дополнительным маленьким секундным циферблатом. Самой желанной была модель со светящимися стрелками и цифрами на черном фоне. Неофициально назывались они «фосфорные» – не сумевшие достать их утешались тем, что светящееся вещество было фосфором, вредным для здоровья.
Более дешевая «Звезда» имела изысканную бочкообразную форму, что почему-то уменьшало спрос. В основном покупали их уменьшенную модель – дамскую.
Отечественные часы и стали мечтой уже переживших велосипедные страсти офицерских сыновей. Щедрые родители, в основном по инициативе матерей, дарили их, как правило, за переход в восьмой класс – то есть в связи с окончанием семилетки и началом среднего образования. Даже отпетые второгодники и принципиальные лоботрясы напрягались и к концу седьмого школьного года исправляли пары хотя бы на твердые тройки. Это позволяло, допоздна гуляя с девочками первыми теплыми вечерами нового учебного года, приподнимать обшлаги рукавов и, мельком глянув на циферблат, снисходительно успокаивать: «Чего боишься, время детское…»
Сынки академиков и прочих начальников имели другие «Победы» – первые советские автомобили среднего класса, продававшиеся частным лицам. Это легло в основу знаменитой двусмысленной подписи к карикатуре – юный пижон и его автомобиль – «Папина “Победа”». Да, талантливые люди работали в «Крокодиле»!
А мы, гарнизонные барчуки, довольствовались часами.
Что до меня, то, будучи неизменным отличником, я получил часы – обычную «Победу», правда, с золотым ободком на циферблате – только в девятом классе. После того как нас с моей избранницей, загулявшихся до полуночи, разыскивали все родители.
…Много чего происходило с часами потом. Ту «Победу» у меня, с криком «Шух не глядя!» («Меняемся втемную!»), в первый день отобрали в армии дембеля, сунув мне взамен пустой корпус. Потом у меня был сплошь золотистый суперплоский «Полёт». Потом, много лет спустя, – «подшипник» Seico на кандалоподобном браслете. Потом, в начале восьмидесятых, я, как дикарь, радовался электронной одноразовой игрушке в черном пластмассовом корпусе. А теперь ношу исключительно дареные. И не придаю никакого значения фирме.
Но никогда не забуду те, с золотым ободком. И как я впервые отогнул обшлаг и сказал «время детское». И как презрительно отзывался о сохранившихся кое у кого из одноклассников трофейных – «штамповка»…
Да, немало натикало с тех пор.
Ручная и ножная вечность
Они были в каждом доме.
Ну, почти в каждом.
Пожалуй, это единственный предмет, прошедший из дореволюционной жизни сквозь Гражданскую и Отечественную, экспроприации и сплошные посадки, голод и холод, нищету и оттепель – и оставшийся неприкосновенным и незаменимым.
Если бы не швейные машинки с готического начертания словом Zinger, желтыми буквами на черном металле, большая часть населения нашей страны ходила бы голой вплоть до шестидесятых годов прошлого века. Потому что готовой одежды в магазинах почти не было или было мало, стоила она дорого при отвратительном качестве, а кружки кройки и шитья были при ЖЭКах, Домах культуры и вообще при всем. Каждая советская женщина более или менее умела шить или шила, не умея.
И шила на машинке Zinger, пережившей все пятилетки почти без ремонта. Разве что иголки приходилось менять время от времени – они были уже советского изготовления и, соответственно, ломались постоянно, – да смазывать время от времени механизм, откидывая для этого так называемую головку – то есть всю собственно машинку.
Zinger бывал «ручной», привод которого крутили рукой, в то время как другая рука подсовывала под иголку, сновавшую в «лапке», сшиваемые полотнища. В нерабочем состоянии машинка накрывалась деревянным футляром с гнутой крышей, на которой была ручка для переноски… И «ножной» – чугунная узорчатая рама, чугунная же качающаяся педаль, от которой ременное кольцо передавало движение механизму. В нерабочем состоянии «головку» можно было убрать «вниз головой» под «столик», закрыть створки – и получался действительно столик, ровная деревянная поверхность…
Иногда швея нечаянно подсовывала ноготь под лапку. Ноготь иголка пробивала насквозь, женщина теряла сознание и обретала его только с помощью нашатыря, а на ногте надолго оставалось синее пятно.
Уплотняли, разоблачали, приводили в исполнение, укрепляли, сплачивались, перевыполняли, отрекались, сознавались, атаковали, закреплялись и несли потери…
А Zinger строчил и строчил, шуршал ременный привод, ползла ткань и ложилась гармошкой на пол. Вечный Zinger, непобедимый шедевр механик.
Собственно, такого совершенства достигли лишь считаные устройства, не использовавшие энергию пара, электричества или атомного ядра – только рычаг, пружину и физическую силу человека. Револьвер, велосипед, пишущая и швейная машинки.
…Потом появились отечественные – в старинном русском городе стали делать точь-в-точь Zinger. Даже цвета были те же – желтое на черном…
Но они безнадежно ломались через месяц, год, ну, при удаче, через два года сбивчивой, из последних сил, работы. А Zinger все строчил, летел и рябил в глазах давно порвавшийся и соединенный проволочкой приводной ремень, и строчка была идеально ровной, и оставалась только одна тревога – как бы не сломалась последняя «родная», чудом добытая иголка.
У меня под лестницей стоит «ножной» Zinger. Фантастически красивая рама литого чугуна, чуть-чуть отслоившаяся облицовка столика – дубовый шпон… Машина на ходу, еще не очень давно на ней подшивали новые шторы. Но вот иголка сломалась, а так-то все в порядке…
…И пройдет еще сто лет, дай бог, не таких, как предыдущие. И колесо будет крутиться, фигурные литые спицы будут сливаться в мерцающий диск, и Zinger будет вечным, а все остальное – преходящим.
Я видел швейные машинки, которые шьют сами: включаешь электропривод, задаешь программу, можно отвернуться и забыть – швейный компьютер все сделает сам. Но на кой черт мне швейный компьютер, если я могу управлять техническим шедевром под названием Zinger? Я надеюсь, что мы поймем друг друга – в конце концов, я тоже сделан неплохо и без всяких микропроцессоров.
Тихие игры
Шахматная лихорадка первой волной накрыла СССР в двадцатые-тридцатые годы. Неудобная фигура белоэмигранта Алехина и вообще существование поля общественного интереса, которое никак не удавалось превратить в поле классовых битв, сделали из всех игр важнейшими для нас шахматы. Рабоче-крестьянские городки с одной стороны и аристократический теннис – с другой требовали площадей и при этом оставляли свободными головы. А свободная голова и тренированные руки граждан – неприемлемое для начальства сочетание. Вот проходные пешки, дальнобойные офицеры и хитроумные комбинации вокруг королевы – другое дело. Голова занята, но при этом политически безопасна. Возможно, еще политически целесообразней было бы внедрение кроссвордов, но трудящиеся тогда знали слишком мало слов…
Потом настоящая война коричневых против красных на некоторое время потеснила игрушечную войну белых против черных, но к началу пятидесятых шахматы почти вернули свои позиции. Их реванш отчасти объяснялся взрывом популярности шахмат карманных, мгновенно сделавшихся лучшим подарком взрослым и подросткам, предметом, который тогда обязательно следовало иметь современному человеку. Теперь же изменчивая мода и возможности компьютеров вытеснили карманные шахматы на дальнюю периферию повседневности, но многие скажут, что прекрасно их помнят.
Думаю, это иллюзия – детали забылись. А детали были занятные.
Небольшая картонная коробочка, примерно 15152 сантиметра, открывалась, и ты попадал в шахматный мир лилипутов Свифта. Дно коробочки изнутри представляло собой шахматную доску, 64 белые и черные клетки, на которые был разделен покрытый целлофаном квадратик. От обычной шахматной доски карманная отличалась не только размерами, но и наличием в середине каждой клетки отверстия диаметром 2–3 миллиметра. Соответственно, каждая фигура снизу заканчивалась штырьком, туго входившим в это отверстие. Таким образом, шахматы соответствовали их второму названию – не «карманные», а «дорожные». В принципе никакая тряска не могла выбросить штырьки из отверстий. Так что даже езда по отечественным дорогам в отечественном жестяном межрайонном автобусе, полном пыли и громких отзывов о дороге, не мешала шахматной мысли приткнувшихся с маленькой коробочкой на заднем сиденье вечных командировочных, странствующих рыцарей планового хозяйства – наиболее преданных поклонников микрошахмат…
Любопытно, что штырьки были единственным, не считая масштаба, отличием карманных фигур от полноразмерных. Ферзи со многими талиями, слоны с шишечками на вершинах шлемов, туры с крепостными зубцами вокруг башен – все было на месте. Единственным – раздражавшим, как сейчас помню, – отличием были неровные зубчики вдоль фигур, следы штамповки или литья пластмассы, которая шла на маленькие шахматы. «Настоящие» фигуры тогда делались на токарных по дереву станках…
Впрочем, более серьезным недостатком карманных шахмат было то, что для отыгранных, «убитых» фигур не предусматривалось места, и они катались между еще вертикальными, цеплявшимися штырьками за жизнь.
Я был и остаюсь патологически неспособным к любым интеллектуальным играм, от преферанса и буры до «морского боя» и, в особенности, шахмат. Поэтому в любой шахматной компании меня мгновенно изгоняли из числа соревнующихся за звание чемпиона купе или дома приезжих. И я спокойно следил за передвижениями фигур, иногда представляя, что игроки уменьшились пропорционально шахматам. Это была жутковатая картина…
Рисовала ее, вероятно, обычная зависть.
Еще одна чрезвычайно популярная примерно в те же времена – в середине прошлого века – «тихая» игра имела странное название из цифр: «15».
Это была точно такая же, тех же карманных размеров, что и дорожные шахматы, коробочка, только не картонная, а отштампованная из довольно толстой и тяжелой пластмассы, как правило, черная или темно-красная.
Внутри коробочки помещались – вот оно! – 15 пронумерованных квадратных фишек, лежавших плотно друг к другу в том произвольном порядке, в котором их оставил предыдущий игрок. Нетрудно сообразить, что квадратная коробочка могла вместить не 15, а 16, то есть 44 квадратных же фишек. А поскольку их было 15, оставался пустой квадратик, наличие которого и было основным условием игры – скользящими движениями, не выходя из одной плоскости, расположить все 15 фишек по порядку номеров, «собрать 15». Чтобы фишки было удобно двигать, в середине каждой имелось углубление под палец…
Этой довольно примитивной логистической задачей некоторое время увлекались буквально все поголовно. У «15» с точки зрения граждан, утомленных коллективизмом, было по крайней мере одно преимущество перед шахматами, «подкидным дураком» и игрой «в города»: играть можно было в одиночку, без партнера, сражаясь с квадратным полем, а не с человеком.
Некоторое время людей с коробочкой «15» в метро было не меньше, чем сейчас с плеерами.
А потом эти коробочки исчезли, будто их и не было.
Про них забыли.
Время всесильно, а человечество неблагодарно – рано или поздно оно отправляет на свалку свои увлечения.
Глядя на звуковые затычки в ушах современников, я злорадно думаю про эту свалку.
Комод Атлантиды
Столетие, номер которого от Рождества Христова в написании латинскими цифрами мог читаться как два неизвестных, в нашей стране было отмечено по крайней мере двумя же победившими революциями. Весь мир переживал автомобилизацию и покорение неба, радиослушание, а потом телевидение, наконец – пришествие Интернета… А мы прошли не только через эти катаклизмы прогресса – мы сначала с кровью отменяли частную собственность, потом с натугой и мордобоем возвращали ее, сначала строили социализм, потом сносили его под точечную капиталистическую застройку. И когда век кончился, оказалось, что для нас он не просто исчерпался – он сгинул, исчез, утонул во времени, поднимая чудовищные цунами гражданских войн и мелкие водовороты бандитских переделов, и на поверхность поднялись обломки цивилизации, пустые бочки культуры, сундуки погибшего быта…
Комод, низкий шкаф с выдвижными ящиками, всплывает над этой Атлантидой – вместе со всем его содержимым.
Почему-то первым попадается нелепейший предмет – подвязки для мужских носков.
Носки с резинками в верхней их части, самостоятельно державшиеся на ноге, возникли в нашем обиходе к концу пятидесятых. Или, скорее, в начале шестидесятых. Это были полностью нейлоновые изделия западной изощренной гаантереи, попадавшие на родину спутников через толкучие рынки портовых Риги, Владивостока, Архангельска и прежде всего Одессы – об одесской толкучке, знаменитом Толчке, еще будет особая речь. Капиталистические носки были яркие, с необыкновенными рисунками – у меня, например, имелась пара с золотистыми мустангами, – и очень плотно облегали ногу. Вопреки требованиям гигиены они (как и современные им нейлоновые, голубовато-белые, но желтевшие после нескольких стирок рубашки) почти не пропускали воздух. Но это не смущало таких, как я, готовых к тому же заплатить на Толчке за пару астрономические пять рублей новыми.
Зато к ним не требовались подвязки, без которых обычные советские, хлопчатобумажные, буро-коричневые или серо-черные, растягивавшиеся и ни на чем не державшиеся самостоятельно носки спускались ниже щиколотки отвратительной гармошкой.
Ниже следует краткое описание носочных подвязок.
Кажущееся теперь удивительным даже мне, вполне заставшему его в обиходе, устройство это состояло из двух, по обычному числу мужских ног, одинаковых предметов. Каждый из них представлял собой три соединенные эластичные ленты (в них была продернута тонкая резинка). Две из лент охватывали ногу под коленом и застегивались в кольцо регулирующимся под конкретную голень металлическим замком-крючком. Третья была короче первых двух и заканчивалась резиновым языком с отростком-грибком и проволочной петелькой на конце. Этой петелькой, надевавшейся с усилием на резиновый грибок, и зажимался край носка.
Теперь представьте, как все это выглядело на мужской ноге – и без того не самой привлекательной части человеческого тела. Или, не дай бог, зимой поверх кальсонной штанины!
Нужно ли говорить, что мужчины, особенно молодые, ненавидели подвязки и бдительно следили за тем, чтобы не обнаружить, положив ногу на ногу, под вздернувшимися брюками даже часть этой упряжи…
Правда, как я уже не раз сообщал, мир вокруг меня в детстве, отрочестве и начале юности наполняли мужчины в сапогах. Обычно в тонких и начищенных до сияния хромовых, в грязное время года – в грубых яловых. И, соответственно, в портянках под ними. Зимой еще надевались шерстяные носки крестьянской вязки, но к ним подвязки не требовались…
А все же удивительный это был предмет – подвязки для носков! К слову: однажды в руки мне попал каталог дореволюционного московского универмага «Мюр и Мерилиз» – ныне ЦУМ, а тогда первый в России магазин, торговавший по почте, предшественник интернет-магазинов нашего времени… Так вот, рассматривая в каталоге рекламу так называемого егерского, то есть тонкого шерстяного белья, обнаружил я там и вышеописанные подвязки. Точно такие, какие были в моем детстве. Совершенная конструкция за полвека не изменилась – а потом сгинула.
Одна из первых потерь ХХ века. Будто и не было никогда…
И теперь, попутно, вышеупомянутые портянки. Еще в самом начале обещал написать о них отдельно – пора. Вот они в комоде, поверх остального белья – две примерно полутораметровых ленты шириной сантиметров тридцать-сорок… Товарищ старшина! Виноват, точнее не помню! И справок наводить не хочу, эта книга – мои воспоминания, а не изложение справочных сведений. Есть три наряда вне очереди.
Итак: летние портянки из бязи, зимние – из бумажной фланели, байки. Ногу ставишь большим пальцем на угол портянки, пропустив ее длинный конец с внутренней стороны стопы. После этого накручиваешь ровно и туго портянку на стопу и щиколотку, как будто пеленаешь ребенка. А кто не помнит, как пеленал ребенка, тому, похоже, пора и тот, и другой опыт повторить.
Накручиванию портянок – как и многим другим полезнейшим вещам – научил меня, конечно, отец. И, могу похвастаться, я ни разу не сбил ноги, даже в двухчасовых занятиях строевой, даже в трехкилометровом кроссе… Сержант Г., демон «учебки», молча смотрел, как я безошибочно и довольно быстро пеленаю ноги. Потом перешел к соседнему бойцу, который уже отчаялся превратить разваливающийся куль во что-нибудь приемлемое, и сообщил ему, откуда у него растут не только ноги, но и руки. У меня, как я понял, те и другие росли из правильных мест… И точно: сержант на вечерней поверке объявил, что я назначен командиром учебного отделения. Это несмотря на почти полную несостоятельность очкарика в физической подготовке.
Вот вам и портянки. Теперь в армии носят ботинки с носками. А место портянкам – в музее.
В особом ящике комода, в просторе, чтобы не мялись, лежали аккуратно сложенные две отцовы нарядные гражданские рубашки и две моих таких же, только на один размер воротника поменьше… Устроена эта одежда была не менее удивительным образом, чем носочные подвязки.
Но прежде конструкции – о материале. Материал назывался «зефир» и представлял собой подвижную, шелковистую, слегка тянущуюся ткань в мелкую на белом полоску двух цветов – песочного и голубого. Зефировые рубашки были таким же обязательным предметом в вещевом наборе приличного городского мужчины первого послевоенного десятилетия, как, например, калоши (или галоши?), о которых обязательно будет отдельный разговор, когда дело дойдет от комода в спальне до обувного ящика в прихожей…
Да, рубашки – или, как их называли продавщицы в галантерее, сорочки. У них были пристегивающиеся к рукавам мелкими пуговицами, отворачивающиеся вдвое манжеты под запонки. Запонками же пристегивался к стойке воротник – одна запонка позади и две впереди, у крайних точек воротника. Воротниковые запонки были маленькие, эмалированные, а в манжеты вдевались запонки много более шикарные, чем вся остальная экипировка джентльмена. Встречались даже золотые с небольшими, но полыхающими синим драгоценным огнем камушками. Самыми же распространенными запонками были мутновато-серебряные, с медово-желтым янтарем, с мушками, вляпавшимися в историю…
Воротник и манжеты отстегивались для стирки, и дядька оставался в рубахе с подвернутыми рукавами и круглым хомутом вокруг шеи. В таком виде,
да еще в подтяжках, крепившихся двойными матерчатыми петлями к специальным пуговицам на поясе брюк,
да еще с круглыми пружинными кольцами, поддерживавшими рукава, чтобы не вылезали из-под пиджачных,
да с серебряно-седым безупречным пробором и орлиным носом,
он был поразительно похож на героя вестерна – которых тогда мы еще не видели. Правда, он не стрелял из «смита-энд-вессона» тридцать восьмого калибра, а мирно пил чай из большого фаянсового чайника и читал газету «Советский машиностроитель»…
Случай с пуговицей (интермедия)
В нижнем ящике комода лежало, соответственно, нижнее белье. Голубое, «с начесом», для самого холодного времени. Цвет был ярко-голубой, но все равно унылый… И серовато-белое, из грубого полотна с желтоватыми узелками по всей поверхности, называвшегося «бязь» – от слова веяло былинами, богатырским посвистом и русским духом вообще. Скажи-ка, князь, недаром бязь… Что-нибудь в этом духе. Рубашка от этого бельевого комплекта называлась, наоборот, экзотически – «гейша». Что у нее было общего с одеждой самурайских утешительниц – неизвестно. Обычная длинная прямая рубаха с круглой горловиной и планкой-застежкой на две особые, «бельевые» пуговицы.
Примерно с ноября матери удавалось напялить на меня такое белье.
Однажды от него оторвалась пуговица, пролетела под всей одеждой и с тихим стуком упала на пол.
В это время я стоял у доски и боролся со Смутным временем. Мне был необъяснимо симпатичен Григорий Отрепьев, скрыть это от учительницы истории Нины Федоровны, как мне казалось, невозможно. Много позже я осудил всякое предательство, даже европейски ориентированное, а тогда готов был отдать совесть за свободу. Вероятно, окружающая советская жизнь делала свободу абсолютной и все перекрывающей ценностью…
Итак, я стоял у доски, пыхтел от напряжения и подыскивал осторожные слова. Возможно, именно от напряжения и оторвалась одна пуговица на моем исподнем. Она каким-то образом пролетела под туго подпоясанными брюками и упала на пол прямо у моих ног. Позже подтвердилась моя мгновенная догадка, что пуговица отлетела не от рубахи, а от кальсон, почему и преодолела подбрючное пространство.
В классе раздался сначала осторожный, а потом громкий и почти общий смех. Негромко смеялась даже Нина Федоровна. И, конечно, смеялась та девочка, которую я здесь уже вспоминал – да и как забудешь, когда восемь лет «дружили», потом еще восемь прожили вместе в узаконенном загсом браке, родили дочь, едва не поубивали друг друга в ссорах, разошлись и тут же помирились, но не сошлись – как тут забудешь… И она смеялась тоже.
Я начисто забыл об Отрепьеве. Я рассматривал бельевую пуговицу у своих ног. Я видел все подробности ее устройства, несмотря на мою близорукость и то, что я тогда еще стеснялся носить очки.
Пуговица была вот какая:
кружок диаметром примерно полтора сантиметра, обтянутый тем же грубым полотном, из которого сшито белье;
посредине две маленькие, миллиметра по три, дырочки, окаймленные металлической оправой;
пуговица эта не была похожа на обычную пуговицу, у которой есть как бы лицевая и изнаночная стороны, легко отличимые друг от друга;
это был просто обтянутый полотном кружок с оправленными металлом дырочками;
и я все смотрел на нее.
А потом я поднял ее и положил в карман.
– Пуговица оторвалась, – сказал я, как мне показалось, громко, а на самом деле, вероятно, даже Нина Федоровна только угадала мои слова. – От белья, – добавил из последних сил я, но этого уж точно не услышал никто.
А я едва не потерял сознание.
И класс перестал смеяться.
Во взрослой жизни такое поведение неоднократно выручало меня. Признать свою комичность – значит присоединиться к окружающим.
Я придерживался этой тактики, пока возраст не освободил от комичных ситуаций.
Подумайте сами: ну, выскользнула из-под штанины у старика кальсонная пуговица – и что смешного? Просто жалко беднягу.
Комод Атлантиды II
Каждый ярус ящиков был разделен по вертикали надвое. То есть в каждом этаже комода было по два ящика, правый и левый.
Мужские, уже описанные выше, в нашем комоде были слева. Женские, которые я теперь собираюсь описать, но не знаю как, – справа.
Правые ящики, как и левые, были наполнены бельем, нижней одеждой тех фасонов и конструкций, которые бесследно исчезли в описываемых десятилетиях. Но это было женское белье, и дело не в том, что прошло полвека и я мог бы забыть детали, – нет, я прекрасно помню все, что знал о содержимом правых ящиков тогда, просто я мало что об этом знал. Более или менее близкое и подробное мое знакомство с женским бельем пришлось на конец шестидесятых и начало семидесятых. Но оно было уже окрашено лирическим волнением и физиологическим напряжением, искажавшими исторические зарисовки. А подростком я запомнил только то, что обнаруживалось во время домашней стирки и мелкого ремонта. При этом устройство ровесниц, включая их одежду, меня странным образом почти не интересовало. Переодевание одноклассниц перед уроком физкультуры в нескладные сатиновые шаровары оставляло равнодушным. А вот несколько пар чулок, вывешенных тридцатилетней крупнотелой соседкой во дворе и скрутившихся винтом под жгучим солнцем, взорвали воображение и врезались в память…
Впоследствии эта особенность психологии существенно повлияла на судьбу.
Но не буду отвлекаться.
Итак, если с ног до головы, то начнем с чулок.
То было время первого великого перелома. Нейлоновые чулки уже появились на мировых просторах, но в СССР еще были малодоступны. А бумажные, гладкие, толстые «с начесом» и – самые непривлекательные – старушечьи «в резинку» были общеупотребительны, но считались едва ли не постыдными. Еще были вискозные, довольно приятные на вид, если не обращать внимания на мелкие палочки, время от времени вылезавшие из них. И, наконец, натурально шелковые, носимые максимум час, а потом на них «ползла петля», и надо было «поднимать петлю» специальным устройством – устройства эти довольно сложной конструкции продавались на рынках теми же народными умельцами, которые продавали самодельные же иглы для чистки примусов.
Впрочем, «петли ползли» и на нейлоне, на проникающем сквозь железный занавес чуде, созданном корпорацией Дюпона. Однако при налаженном подъеме петель и должной аккуратности в носке – ну, например, ни в коем случае не цепляться чулками за жестяные овалы инвентарных номеров, которые были на доброй половине офицерской казенной мебели – нейлоновые чулки привлекали не только блеском и тугим прилеганием к ноге, но и прочностью. Завладев такой парой, советская женщина получала возможность долго не думать о ее замене. Правда, завладеть было нелегко – на вышеупомянутых рынках в портовых городах или у продавцов комиссионных магазинов, комиссионок, «комков», о которых ниже будет особый рассказ…
А те, кто так и не смог добыть нейлон, шли на анекдотические ухищрения – анекдотические, но, уверяю, имевшие место в жизни. Да что говорить, одна моя родственница… Воздержусь.
Нейлоновые чулки были «спяткой» и «безпятки», «сострелкой» и «безстрелки». Названия эти самоговорящие – «пятка», например, была просто вторым слоем ткани и выглядела как более темная, чем весь чулок, фигурная заплатка, добавлявшая носительнице кокетства. А «стрелка» была просто открытым швом вдоль всего чулка, посередине его тыльной стороны. Технологически конструкция «безстрелки» была более простой и совершенной, чулок сразу изготавливался цельной трубой. Это давало удобства и потребительницам – исключалась, к примеру, необходимость долго устанавливать «стрелку» по центру на всей длине чулка – но, как водится, простота использования уменьшала обаяние. А «стрелка» делала ногу стройнее, длиннее и вообще привлекательнее. Так что «сострелкой» долго и успешно конкурировали с «безстрелки».
Настолько успешно, что те, кто не достал нейлоновых чулок, имитировали именно «сострелкой»: рисовали на голой ноге тонкую темную линию, переходящую в нарисованную же «пятку». Особенно привлекательно это выглядело на полных икрах с ироническим названием «музыкальные ножки» – в том смысле, что как у рояля…
Многое можно было бы рассказать о чулках. О выборе между ними и маникюром – чтобы сохранить трудно добытый нейлон, женщины решительно отказывались от острых ногтей. О появлении советского нейлона под именем «капрон» и чулок из него, которые русскими зимами – в те времена еще суровыми – примерзали к ногам, оставляя на них багровые пятна. О том, что три пары нейлоновых чулок (или маленький флакон французских духов) были товарным эквивалентом услуг, оказываемых некоторыми, морально ущербными советскими женщинами иностранным гражданам…
Да, многое можно было бы рассказать о нейлоновых чулках, прежде чем перейти ко второму великому перелому. Но ненадолго уклонюсь от чулок в сторону просто нейлона как такового.
Нейлоновые мужские рубашки поразили советский сильный пол не столько своим видом, сколько эксплуатационными возможностями. Цвета они были одного – белого в голубизну, что вполне подходило к любому галстуку, но позволяло обходиться и без него. Ну да бог с ним, с цветом. А вот то, что рубашку, в том числе и сгиб воротника, можно было отстирать в гостиничной раковине туалетным мылом «Цветочное» и после этого, на казенных плечиках подвесив к форточке, снять через полчаса сухую! Это было чудо, это была мечта командированного, а по командировкам моталась большая часть мужского населения, это было счастье холостяка. Нейлоновые рубашки мгновенно вытеснили зефировые с отстегивающимися воротниками и прочее наследие давних, джентльменских времен, создав образ одержимого современностью технаря… Нейлоновая рубашка, бип-бип-бип спутника, электробритва, атомоход «Ленин»…
Но триумф нейлона продолжался недолго. И кончился не разочарованием в гигиенических качествах – вернее, в полном их отсутствии: без гигиены мы еще могли обойтись. Но нейлоновые рубашки после десятка стирок начали желтеть, а это уже разрушало образ светлого технического будущего. Ржаво-желтые рубахи отправились на свалку истории. Поплиновые китайские наступали – см. выше. Эра синтетики завершалась синтетическим самоотрицанием.
Вот апокрифическая история нейлоновых времен.
Советская женщина с неоисуемыми трудами добыла нейлоновую кофточку.
Пошла на работу – и в первые пять минут поставила на обновку чернильное пятно.
В слезах прибежала на обеденный перерыв домой, сняла кофточку и почистила – не имея опыта обращения с синтетикой – ацетоном.
Кофточка растворилась.
Получившуюся жидкость несчастная слила в унитаз и, надевши старенькую, немодную батистовую кофточку, в слезах еще более отчаянных вернулась на свою службу.
Тут с работы неожиданно рано пришел домой муж пострадавшей от прогресса.
Пошел в туалет, сел, закурил, бросил спичку в слив.
Взрывом его швырнуло на дверь, дверь он выбил, на лбу немедленно вспухла шишка, а на заднице возник сильнейший ожог в форме толчка.
Когда с такими травмами мужчину привезла скорая, у медсестры в приемном покое начались истерика и смех одновременно, так что она уронила ручку. И на батистовой кофточке расплылось чернильное пятно…
Что до нейлоновых чулок – внимание, возвращаемся к теме! – то их время кончилось вторым великим переломом – наступлением эпохи колготок.
Вот они, целый ящик, первые, толстые, как обычные рейтузы, аккуратно сложенные. Чулки, чтобы не распадались пары, стягивали узлом, а колготки складывали стопками.
Вот они, вершины комфорта, герои анекдотов и скабрезных шуток, от «богатство – это когда под брюки надеваешь нерваные колготки» до «колготки и ангина – ни дать, ни взять». И вершина западной изощренности – колготки для мужчин. И возвращение чулок и пояса с резиновыми подвязками в эротическое белье…
Колготки в красивом пластиковом пакете – универсальный подарок вернувшегося из поездки советского туриста секретарю партийной организации. А секретарь – если мужчина – отдаст жене. Страшный случай: секретарь все перепутал и преподнес колготки женщине, которая их ему подарила, вернувшись из Болгарии. Отношения рухнули…
Но все это было потом, а пока – ящик чулок.
И в другом ящике – мягкий, сшитый на заказ в ателье на улице 25 лет Октября (Никольская) корсет, называвшийся «грацией», с резиновыми подвязками по нижнему краю – для пристегивания чулок.
И просто узкий пояс с такими же резинками.
И на Никольской же сшитый по сложным меркам бюстгальтер из лоснящейся ткани под названием «дамаст» или попросту «атлас», сложное сооружение с пластмассовыми планочками, вдернутыми в специальные канальчики – для жесткости.
И еле умещающаяся в ящике ночная рубашка из толстой байки.
И «комбинация», тонкая сорочка с узкими лямками на плечах, которую носили под платьем даже в разгар жары – ходить без комбинации считалось неприличным…
Все это исчезло, выбыло из обихода. Ненужные вещи, назначение которых и вспомнить-то нелегко.
…А в самых нижних ящиках хранились чистые простыни, пододеяльники и наволочки. И этот обычай остался неизменным по сей день, как и обычай хранить, засунув в постельное белье, семейные сбережения. Квартирные воры туда и лезут в первую очередь.
Комод Атлантиды III
Местом пребывания многих важных предметов домашней жизни была верхняя доска, крышка комода. Дешевая сосновая – у дешевого соснового, богатая дубовая – у богатого дубового, отдельная мраморная – у шикарного… С тех времен, когда крышка порядочного комода, выдвижная средняя полка буфета и столешница кухонного стола равно изготавливались из действительно настоящей мраморной пластины, прошли годы, за которые едва ли не всё, нас окружающее, упростилось и подешевело. Теперь о мраморе напоминают только очевидно искусственная столешница кухонного прилавка да памятная доска с датами жизни…
А тогда настоящий мрамор или благородный дуб, тем более – простая сосна покрывались длинной, шириной в доску салфеткой, ажурной, выстроченной на швейной машине, которая по рисунку выбивала аккуратные отверстия, так что они покрывали всю салфетку. Называлась эта технология, если не ошибаюсь, «ришелье» – впрочем, весьма похоже, что ошибаюсь. Салфетка могла быть и вышита – гладью или крестом, цветами или геометрическим рисунком, могла быть и связана крючком, так что получались почти кружева, а могли быть и настоящие кружева – если хозяйка была умелицей.
Считалось, что салфетка укрывает крышку комода от всякого рода повреждений. На самом деле доска, особенно мраморная, от повреждений страдала меньше, чем недешево обходившаяся салфетка. Впрочем, пятно от горячего чайника, еле донесенного из кухни, непременно каким-то загадочным образом появлялось на дереве и даже на мраморе, а уж про салфетку и говорить нечего – бессчетно желтых кругов…
Но это касалось лишь примерно половины крышки комода. А другую половину занимали постоянные комодные жители.
Здесь стоял уже описанный патефон, отдельной небольшой салфеткой прикрытый сверху. Рядом с ним громоздились стопкой пластинки в рваных бумажных конвертах…
Тут же возвышались две узкие стеклянные вазы без воды, синяя и лиловая или зеленая и красная, формой напоминающие стилизованные берцовые кости. Воды в вазах не было, поскольку не было и цветов – в каждой торчало по одному тряпочно-проволочному изделию с густо-зелеными сатиновыми листьями и розовыми или кремовыми шелковыми лепестками, отчасти похожими на обобщенно-цветочные…
Между вазами помещался строй слонов, которых я вспоминал еще в самом начале, у одного половина хобота всегда (или мне кажется?) была отбита…
На крышке комода могла оказаться и настоящая ценность – например, тонкой работы статуэтка из некрашеного белого фарфора, техника «бисквит». Обнаженная девушка сидит на камне, грустно склонив голову, возможно, размышляет о судьбе семьи, прожившей век потерь, – от изысканной мелкой пластики до базарных ваз…
Два альбома фотографий, в бархатных бордовом и фиолетовом переплетах. Описание фотографий может занять всю книгу, хотя их набор обычный. Вот, допустим, в фиолетовом:
четверо мужчин в форменных сюртуках неизвестного ведомства, в брюках со штрипками, в начищенных ботинках, в прическах и бородках только что из цирюльни,
дама в кисейном белом платье, в белой широкополой шляпе, с белым зонтиком, позади ее кресла стоит мужчина в белом картузе, в пенсне, с ухоженной бородой-эспаньолкой, на ее коленях – ребенок непонятного пола, тогда всех маленьких детей водили в платьях, сбоку к коленям прислонился грустный мальчик в полном матросском костюме и бескозырке,