Сокровище господина Исаковица Ваттин Данни
Всем выжившим
Danny Wattin
HERR ISAKOWITZ
SKATT
Художественное оформление и макет Андрея Бондаренко
Перевод книги был осуществлен при финансовой поддержке NORLA.
© Danny Wattin 2014
1. Дедушка кое о чем рассказал
О своем прошлом папин отец почти ничего не рассказывал. Ни о том, каково приходилось подростку–еврею в Германии двадцатых–тридцатых годов, ни о своей семье, ни о том, как он попал в Швецию. Почему дедушка умалчивал о том, кто он такой и откуда родом, я не знаю. Возможно, боялся вспомнить слишком многое. Боятьсято он точно боялся, и его дети понимали, что с расспросами лучше не приставать. Задавать вопросы у них в семье было не принято. Впрочем, коечто моему отцу разузнать все же удалось. Например, что дедушка Эрвин вырос в маленьком городке под названием Мариенвердер, что он обожал мать и не любил отца и что семья владела магазином мужской одежды. Вот, собственно, и все. О прошлом дедушки говорили так мало, что, когда я спросил папу, как звали его деда, ему пришлось справляться в генеалогической таблице, куда он вписывает даты рождения и смерти родственников.
Изучая свою родословную, сын и внук людей, выживших при массовом уничтожении евреев, несомненно, обладает уникальными преимуществами, но и сталкивается с уникальными трудностями. Например, ему довольно легко узнать, когда умирали его родственники, поскольку нацисты тщательно документировали все содеянное ими во время войны. К трудностям можно, пожалуй, отнести то, что для изучения осталось не слишком много родни, а сохранившиеся ветви генеалогического дерева разрастаются в самых разных частях света. Кроме того, отношения между этими сохранившимися ветвями очень сложные, чуть ли не враждебные. Мы, шведская часть семьи, связывали это с тем, что дедушкин младший брат, который живет в Аргентине и единственный остался в живых из четырех братьев и сестер, не желает с нами знаться. Причины нам неизвестны. Но поскольку мы, как и все остальные мужчины из клана Ваттинов, не только обидчивы, но и легкоранимы, то нам, соответственно, тоже не хотелось иметь с ним дела. К тому же мой отец считал, что вовсе не обязательно общаться с людьми только изза того, что они приходятся тебе родственниками. Иногда вполне достаточно знать даты рождения и смерти.
Однако прежде чем эта история выльется в чересчур подробные описания родственников, стоит, вероятно, обнародовать коечто, рассказанное моим дедушкой своим детям. Его отец, Герман Исаковиц, перед тем как он пропал, закопал самое ценное, что имел, возле дерева у себя на участке. Эту историю я за свою жизнь много раз слышал как от отца, так и от дяди. Но, честно говоря, не придавал ей особого значения. Она казалась просто одним из многочисленных семейных преданий. Ведь все мои бабушки и дедушки были евреями–беженцами, с биографиями более драматичными, чем большинство романов. Поэтому какаято закопанная вещица не могла вызвать у меня живого интереса. Но мой старший сын Лео, услышав об этом несколько лет назад, отреагировал иначе.
— Что? – спросил он. – У нас есть сокровища?
— Ну, – ответил я, – полагаю, можно сказать, что да. Так, во всяком случае, думал мой дедушка. Впрочем, не знаю, можно ли это считать сокровищем.
— А что там за сокровище? Золото?
— Не знаю, вероятно, там самое ценное, что у него было. Возможно, какието ювелирные изделия или личные вещи. В то время многие закапывали свои вещи.
— Правда? А зачем?
— Чтобы потом выкопать их, когда вернутся обратно.
— И им удалось?
— Что?
— Выкопать эти вещи?
— Нет, – ответил я, – не удалось.
— Почему?
— Потому что… Ну, этих людей ведь увезли немцы… то есть их отправили в…
— Тогда мы должны его забрать.
— Что именно?
— Сокровище, папа. Мы должны забрать сокровище. Я посмотрел на сына. Дело происходило года два назад, значит, ему было около семи лет. Он все еще обладал открытым взглядом, свойственным детям до определенного возраста, таким восхитительно наивным и вместе с тем прозорливым. Сын отчетливо увидел то, что я при всей своей зрелости совершенно упустил: если у тебя есть сокровище, тебе, конечно же, надо поехать и отыскать его.
Разумеется, он был прав. Чем дольше я об этом думал, тем больше убеждался в его правоте. Впрочем, больше всего меня привлекала не возможность выкопать ценности. Я вынашивал куда более грандиозные планы. Это будет паломничество: три поколения мужчин – я, сын и отец – вернутся обратно, чтобы разузнать об истоках семьи. Эта поездка станет исцелением, ключом к взаимопониманию. В этом путешествии мы сблизимся и обнаружим то, что всетаки объединяет нас, невзирая на многочисленные различия. Таков был мой план.
План же моего отца носил несколько более практический характер. Я осознаю это только вечером накануне отъезда, когда, сидя за компьютером в родительском доме в городке Уппландс–Весбю, бронирую для нас гостиницы.
— Значит, поступим так, – говорит отец. – Я встану в половине шестого и приготовлю бутерброды. В шесть я погуляю с собакой, а потом мы позавтракаем. В путь отправимся в семь. Машину поведет тот, кто будет бодрее.
— Но паром отходит только в девять вечера, – возражаю я. – А до Карлскруны ведь не так уж далеко?
— Я хочу быть уверен, что мы не опоздаем. И хочу выехать до часа пик.
— Ничего страшного, если кое–где будут небольшие пробки.
— Я езжу туда–сюда уже тридцать лет. Мы отправимся в семь часов.
— А мы не можем переждать час пик?
— Нет. Поедем в семь, тогда у нас будет много времени на случай, если нам захочется остановиться или чтонибудь сделать по дороге.
Я киваю, хоть и совершенно убежден, что нам не требуется четырнадцать часов, чтобы проехать чуть более шестисот километров до Карлскруны. Все равно я благодарен отцу за то, что он едет с нами. Особенно учитывая, что он не большой любитель поездок в новые места и риска угодить в неприятные ситуации, который, по его мнению, резко возрастает в моей компании.
— Кстати, ты забронировал гостиницы? – спрашивает отец.
— Я как раз этим занимаюсь.
— Сейчас? В последний момент? Роббан говорит, что в Польше чертовски дорого жить в гостинице и что нужно было забронировать номера давным–давно.
— А я бронирую сейчас.
— Ну–ну, только я не желаю спать в такой паршивой гостинице, как была у тебя, когда ты ездил в Азию. Там можно подхватить вшей.
— Я обзавелся путеводителем, – отвечаю я, – и забронирую одну из указанных там гостиниц.
— В машине я тоже спать не намерен, – продолжает отец. – Чтоб ты знал. А то в Польше можно лишиться головы.
— Спящих в машине никто не обезглавливает, – возражаю я.
— Это ты так думаешь. Они там все сплошь антисемиты.
— Вовсе нет.
— Это ты так думаешь, – повторяет отец.
— Именно так я и думаю, – отвечаю я и, не удержавшись, разражаюсь длинной тирадой в духе умного поросенка Наф–Нафа о том, что уже пообщался со множеством любезных поляков, которые помогли мне раздобыть кое–какие сведения о нашем роде. – Кстати, – добавляю я, – в Варшаве сейчас создают музей истории евреев. Он будет замечательный. Вот такто.
Когда я заканчиваю свою лекцию, отец, немного помолчав, говорит:
— Тогда ты можешь спать в машине, а мы с Лео будем жить в гостинице.
— Я не собираюсь спать в машине. И вовсе не все поляки антисемиты. Нельзя стричь всех под одну гребенку.
— Да–да, – говорит отец, – а что случилось с польскими евреями, которые выжили во время уничтожения и после войны вернулись домой?
— Да, но…
— Разве их не обвинили в том, что они похищали польских детей и пили их кровь? Снова?
— Вообщето да, но…
— Может, там не было погромов? Снова?
— Да, но…
— А в конце шестидесятых, когда коммунистическое правительство стало открыто антисемитским, все по вторилось еще раз. Ты ведь об этом знаешь?
Ну конечно, знаю. Поскольку имено тогда тесть моего дяди, который ребенком попал в концлагерь, но чудесным образом выжил, решил, что с него уже хватит, и покинул Польшу. Тем не менее я отказываюсь признать, что отец прав. Особенно потому, что эту дискуссию можно считать дополнением к бесконечному спору, который мы ведем, сколько я себя помню, и, вероятно, будем продолжать, пока один из нас не умрет. Отец утверждает, что человек зол по природе, а я отстаиваю обратное.
В защиту Польши стоит добавить, что на протяжении многих столетий она оставалась единственной страной в Европе, где евреи могли проживать беспрепятственно. И вообще, взрослый мужчина вполне в состоянии выдержать немного антисемитизма. Всетаки это часть древней традиции, согласно которой нас, среди прочего, считали виновниками таких громких событий, как:
• чума и черная смерть;
• поражение Германии в Первой мировой войне;
• неурожайные годы;
• смерть Иисуса (правда, он сам был евреем, но все равно);
• Дарфурский конфликт;
• землетрясения и ураганы (в частности, Катрина);
• все финансовые кризисы, включая последний (согласно мнению тридцати процентов опрошенных европейцев);
• все мировое зло (по словам Мела Гибсона).
Как бы то ни было, после излишне долгой дискуссии я соглашаюсь с тем, что в словах отца есть доля истины и что мы не будем спать в машине (хоть нас и не обезглавят). Отец удовлетворенно отправляется спать, а я остаюсь сидеть за компьютером, чтобы продолжить бронирование гостиниц и изучение материалов перед поездкой.
— Не засиживайся слишком долго! – кричит мне со второго этажа мама. – Вам завтра рано вставать.
— Спокойной ночи! – кричу я в ответ.
— Что ты там внизу делаешь?
— Наверняка смотрит телевизор, – доносится голос отца. – Ведь у них дома нет телевизора.
— У нас есть компьютер, и по нему можно смотреть телепередачи! – кричу я. – Я вовсе не смотрю телевизор, я бронирую гостиницы. Хорошие гостиницы, с завтраком.
— Он смотрит телевизор, – заявляет отец. – И тебе лучше не узнавать, что именно он смотрит. Твой сын настоящий похабник.
— Не сиди слишком долго! – кричит мама. – Подумай о том, что вам завтра уезжать.
— Подумаю.
— И выключи телевизор, когда наглядишься! – кричит отец, после чего в доме Ваттинов, наконец, воцаряется тишина.
Я возвращаюсь к компьютеру. Несмотря на все иронические замечания, я рад, что отец едет с нами, и ради него выбираю гостиницы гораздо более шикарные, чем те, где остановился бы сам.
Зная, что он мало что ценит больше завтрака в виде хорошего шведского стола, я с ходу заказываю номера в соответствующих гостиницах. Затем предпринимаю последнюю попытку связаться с человеком, встретиться с которым в Польше хотел бы больше всего. Говорят, у него есть важная информация о моем прадедушке и его магазине. Поисками этих сведений я занимался более полугода, и мне уже довольно многое удалось выяснить. Например, что район, где жил Герман Исаковиц, был сожжен в конце Второй мировой войны, когда Мариенвердер заняли русские. Я знаю также, что родной немецкий город Германа стал после войны польским и его переименовали в Квидзын. Кроме того, мне известно, что большая часть имевшейся там документации во время вторжения русских пропала, и это в свою очередь затрудняет розыски информации о прадедушке. Поэтому я страшно обрадовался, получив от варшавского специалиста по генеалогии контактные данные польского блогера по имени Лукаш, который, по словам этого исследователя, «больше всех знает о том, что меня интересует».
Мариенвердер на карте 1930 г.
Однако связаться с ним оказалось непросто. В течение нескольких месяцев я упорно посылал мейлы, по–английски и переведенные при помощи «Гугла» на польский, но ответа не получал. И только сейчас, сидя в доме своего детства накануне отъезда, я вдруг увидел сообщение от Лукаша. Заканчивалось оно словами:
Я очень рад, что вы мне написали. Я единственный человек в Квидзыне, чтобы, возможно, сказать чтонибудь о вашей семье из Мариенвердера. Я знает, где работать магазин и где он (Герман) жил. Короче говоря, я знает история его жизни.
Маршрут семейства Ваттин на карте 2012 г.
2. Еврей из пригорода
Я просыпаюсь на матрасе на полу, в бывшей девичьей комнате сестры, рядом на диван–кровати спит мой сын. Снизу, из кухни, доносятся бульканье кофеварки и робкий лай родительской собаки, который в свою очередь сопровождается грубым одергиванием отца и ворчливыми комментариями матери. Однако сын ничего этого не замечает. Он продолжает спокойно спать и кажется настолько обессиленным, что мне не хочется его будить. Несмотря на то, что уже седьмой час и мы рискуем немного нарушить великолепный план отца.
Я выскальзываю из комнаты, выхожу на балкон и смотрю на улицу, где играл мальчишкой. Она, похоже, мало изменилась. Почти одинаковые кирпичные дома стоят аккуратными рядами, машины свежевымыты, газоны подстрижены. В детстве я не понимал, насколько гомогенен городок, где я вырос, или что все его дома и улицы так похожи друг на друга. Не осознавал я и того, что большинство людей, которые подобно моим родителям переехали сюда в начале семидесятых, когда район только застраивался, были приблизительно ровесниками, имели детей одного возраста и принадлежали к общей культуре. Были, правда, и отдельные исключения: например, у нас в школе учились усыновленные дети из Индии и Чили. Но если не считать этих редких залетных птиц, более однородного жилого района просто не найти. О местах такого рода, похоже, как раз мечтают современные европейские экстремистские партии. Маленький, хорошо организованный пригород, где взрослые исправно ездят на работу в город, а их здоровые арийские потомки ходят в муниципальный детский сад. Район был настолько шведским, что, ходи в мой класс Гитлер, ему бы крепко доставалось за то, что он выглядел как иммигрант.
И здесь, посреди этой арийской мечты, жили мы. Самые ассимилированные из всех израильских племен: евреи, живущие в пригородах. Мы ели на семейных ужинах свиные шницели, стригли в шаббат газоны и, как только нам представлялся случай, мешали молочные продукты с мясом. Думаю, стать еще большими шведами было бы невозможно. У нас были собака и яхта, и мы ходили в лес собирать лисички. Мы распевали детские песни из самого популярного шведского сборника и танцевали в день летнего солнцестояния вокруг майского дерева, а наши родители мыли свои машины и стригли газоны с тем же исступлением, что и все остальные.
Короче говоря, мы были самым страшным кошмаром Гитлера – чужеродным элементом, который проник и пустил корни. Мы настолько ассимилировались, что никто не мог заподозрить, что мы не такие, как остальные. Такое хамелеонство очень устраивало нас с сестрой, поскольку нам не хотелось выделяться или чтобы люди узнали, что мы другие. Нашим единственным желанием было вписываться.
Поэтому нас огорчало, что стоило лишь немного поскрести, и обнаруживалось, что многое всетаки отличало нас от окружения. Ведь, несмотря на обманчивость внешних проявлений, мы принадлежали к культуре, где, в отличие от традиций шведской культуры, было принято не уклоняться от конфликтов, а активно к ним стремиться и потом изо всех сил не давать им стихать. Если вдуматься, не существовало такой мелочи, изза которой мои родственники не сумели бы поругаться. Любое гармоничное согласие легко нарушалось при помощи парочки метких комментариев, любая приятная тишина приобретала напряженность от нескольких непрошеных добрых советов. Результатом была постоянная ругань – занятие, которому, как я рано заметил, вроде бы совсем не предавались дома у моих шведских приятелей. Там всегда бывало спокойно и приятно. К тому же родители держались на заднем плане и не вмешивались в дела детей. Родители в крайнем случае здоровались, когда ты приходил, а вообще им, казалось, вполне хватало общества друг друга. Они даже не смеялись над своими детьми!
Поэтому ничего удивительного, что мы с сестрой завидовали друзьям–неевреям и мечтали о том, чтобы наша семья чуть больше походила на их семьи. Наибольшую завистьу нас, пожалуй, вызывало Рождество. Оно представлялось нам идеальным торжеством, на грани фантастики. Представляете, иметь ежегодную традицию, благодаря которой ты, без всяких заслуг, получаешь горы подарков, ешь сладкое и смотришь мультики! Мой отец, не испытывавший аналогичного восторга, обычно говорил, что христиане празднуют «день рождения Калле Анки[1] ". Впрочем, его ирония на нас не действовала. Нам приходилось праздновать Хануку – торжество, когда зажигают свечи в память о еще одной победе в еще одной еврейской освободительной войне, а также о не слишком захватывающем чуде, что старого лампадного масла хватило более чем на неделю. Конечно, все восемь дней праздника мы получали подарки, но по сравнению с горами рождественских подарков наших друзей это воспринималось как лотерейный билет без выигрыша. У евреев даже Деда Мороза не было.
Кроме того, само празднование Хануки сильно отличалось от мирного и спокойного торжества, каковым я в то время представлял себе Рождество. Ведь когда собиралась наша семья, поднимался настоящий шум и гам. Шумела в основном мамина родня, родственники с папиной стороны вели себя чуть более сдержанно. В моем детстве, когда поколение всех бабушек и дедушек еще было живо, эти праздники в основном устраивались в доме маминых родителей в Хессельбю и проходили примерно одинаково. На втором этаже накрывали длинный стол, вокруг которого сидели мои родители, их родные и двоюродные братья и сестры и компания безумных стариков и старух. Стоял невероятный гвалт. Все наперебой кричали, читали чтото на древнееврейском, чего никто не понимал, и оскорбляли друг друга как по–шведски и по–немецки, так и на идише. То тут, то там раздавалось meshuggah и Dummkopf[2]. Пахнущие чесноком мужчины говорили, перебивая друг друга, а маленькие истеричные женщины, подобно встревоженным курам, метались между кухней и столовой с порциями одна больше другой. На этих сборищах было безумно много еды. Десятки литров куриного бульона с кнедлями, фаршированная рыба, мясной рулет, халы, шницели, картошка и красная капуста – это лишь часть того, что со скоростью молнии метали на стол под постоянное заклинание: "ешь больше". Подобное заклинание было совершенно излишним в нашей семье, где приготовление пищи являлось любовным действом, которое могло компенсироваться лишь поеданием оной в огромных количествах.
На эти торжества всегда собирались одни и те же родственники. Приходили тетя Хильда, которая жульничала, играя в карты, и Гюнтер, который так и не женился и, по словам бабушки, вечно ее объедал. Обязательно присутствовали весельчак Киве, добрый толстый дедушка Эрнст, дедушкин брат Хайнц и его розовощекая жена Рут. Ну и, естественно, бабушка Хельга, которая, скажем, стоя под кухонной вытяжкой и покуривая "Пэлл–Мэлл" без фильтра, помешивала в кастрюле и спрашивала когонибудь из не подозревавших подвоха родственников: "Кто, черт возьми, приготовил этот омерзительный рис?"
Я был первым правнуком в семье и мало что понимал из происходящего. Не знал даже, в каком родстве я с ними со всеми состою и почему они себя так странно ведут. Правда, задумываться над этим я стал только много позже. В детстве я лишь изо всех сил старался доесть как можно быстрее, чтобы ускользнуть на первый этаж и спокойно почитать дядину старую книжку "Калле Анка" (чтобы хоть немного проникнуться христианским рождественским чувством).
Но это было очень давно – теперь старшее поколение, с которым я обычно проводил такие праздники, за исключением бабушки, умерло. Тем самым семья утратила часть своей боевитости и стала более шведской по характеру. Думаю, мы с сестрой в конце концов получили то, о чем мечтали. Со всеми вытекающими плюсами и минусами.
Закрыв балконную дверь, я спускаюсь на кухню. Там стоит отец и делает бутерброды – в промышленных количествах. Перед ним аккуратными парами разложены шестнадцать кусков хлеба в ожидании превращения в восемь двойных бутербродов. Потенциальная начинка лежит рядом. Колбаса из сетевого магазина "Лидл" (стопроцентно некошерная), сыр и нарезанные овощи.
— Сколько вам понадобится? – спрашивает отец, размазывая масло на одном из кусков хлеба так, чтобы оно доходило до краев.
— Я могу сам себе намазать, – отвечаю я. – Мы ведь никуда не опаздываем?
— Сколько тебе надо бутербродов?
— Не знаю. Пожалуй, три.
Отец смотрит на меня скептическим взглядом.
— Неужели тебе этого хватит? Ты ведь всегда так много ешь.
— Хватит, – отвечаю я.
— А сколько сделать для Лео? – спрашивает он.
— Не знаю.
— Где он, кстати?
— Спит.
— По–прежнему? И сколько этот парень еще будет спать?
— Он вчера довольно поздно лег, так что наверняка часов до восьми.
— Не пойдет, – говорит отец. – Мы ведь меньше чем через час должны выехать.
Я несколько раз моргаю, словно пытаясь окончательно проснуться.
— А мы не можем поехать чуть позже? – предлагаю я. – Чтобы он еще немного поспал.
— Я уже сказал, что не хочу выезжать слишком поздно. Я сейчас пойду гулять с собакой, а ты пока можешь разбудить сына.
Я наблюдаю за тем, как отец бредет по улице со своей любимой собакой. В отличие от нас с сестрой, он, похоже, всегда чувствовал себя в этом пригороде как дома. У нас же этого ощущения так и не возникло. Вероятно, потому что чисто шведское окружение напоминало нам о том, насколько наша семья, на самом деле, отличается от остальных. Разумеется, мы изо всех сил старались не выделяться. Особенно сестра, чье безудержное стремление отмечать христианские праздники выходило за рамки моего понимания. Ведь ей хотелось не просто праздновать Рождество, а непременно с елкой. Когда сестра каждый год в конце осени излагала это свое желание остальным членам семьи, нельзя сказать, чтобы оно находило живой отклик.
— Ни за что, – категорично заявлял отец.
— Ни в коем случае, – столь же категорично отказы вала мама.
Судя по всему, вопрос о рождественской елке был почемуто особенно щекотливым. Ведь, как уже говорилось, ортодоксальными евреями мы не были. Мы ели свинину, когда ее нам давали, красили яйца на Пасху и ходили в церковь по случаю окончания учебного года. Но елка явно знаменовала собой для родителей ту невидимую границу, дальше которой ассимиляция для них оказывалась невозможной. Впрочем, моя сестра, надо отдать ей должное, была не из тех, кто сдается после первой попытки.
— Ну пожалуйста, – продолжала канючить она. – Почему мне нельзя поставить елку? Ведь у всех осталь ных она будет.
— Мы евреи, – многозначительно возражал отец. – Мы елок не ставим.
— Ну совсем маленькую, – приставала сестра.
— Елка у нас в доме появится только через мой труп, – говорила мама.
— Она сможет стоять на балконе, – не унималась сестра.
— Даже речи быть не может, – не сдавалась мама. – Никаких елок. Это мое последнее слово.
Дискуссия обычно заканчивалась тем, что сестра выкрикивала чтонибудь злобное и хлопала дверью к себе в комнату с такой силой, что казалось, дверь сорвется с петель. Независимый сторонний наблюдатель мог бы сделать вывод, что переговоры тем самым окончены. Однако ничего подобного, ибо сразу после этого происходило следующее:
1. Любезный сосед (возможно, по просьбе моих родителей) срубал у себя на загородном участке маленькую елочку и дарил сестре.
2. Сестра ставила елочку у себя в комнате, наряжала ее на христианский манер и клала под нее свои подарки.
Оставалось только восхищаться сестрой. Но даже выиграв битву за Рождество, что она проделывала ежегодно, сестра не удовлетворялась достигнутым. Нет, теперь ей хотелось, чтобы мы еще водили хоровод вокруг елки.
— Через мой труп, – заявляла мама.
— Мы евреи, – говорил отец. – Мы не пляшем вокруг хвойных деревьев.
— Ну пожалуйста, – пыталась уговорить сестра. – Всего один разочек.
Но тут уж граница была непреодолимой. Да, мы не были верующими, не ходили в синагогу и не носили пейсов, но хоровод вокруг деревьев мы н водили. В результате все заканчивалось всегда одним и тем же печальным образом: моя любимая сестренка танцевала вокруг елки в полном одиночестве, круг за кругом, распевая песни о счастливом Рождестве.
Сейчас, чуть более тридцати лет спустя, я поднимаюсь в ту комнату, где происходила нескончаемая борьба за Рождество, и бужу сына. Он совершенно без сил, но после долгих препирательств умудряется спуститься по лестнице и добраться до кухни. Там стоит отец, вернувшийся после рекордно короткой прогулки, и поспешно сгружает приготовленные бутерброды на три тарелки.
— Сколько тебе дать, Лео? – спрашивает он. Сын пожимает плечами. Он, похоже, еще не до конца проснулся.
— Я положу три, – предлагает отец. – Лучше по есть как следует.
Лео берет бутерброд и начинает потихоньку грызть с угла.
— Что это с ним? – озабоченно спрашивает отец. – Он заболел?
— Он просто устал, – отвечаю я.
— Лео, ты болен? – беспокоится отец.
— Нет, – отвечает сын, зевая.
— Отлично, – говорит отец. – Тогда доедай бутерброды. Нам скоро пора ехать.
Пока мы сидим, насильно запихивая в себя завтрак, на кухню по пути на работу заглядывает мама. Отец, пользуясь случаем, сразу начинает ей жаловаться.
— Твои сын и внук плохо едят, – сообщает он.
— Правда? Тогда вам придется взять еду с собой, – говорит мама.
— Мы съели не меньше трех двойных бутербродов каждый, – возражаю я.
— Попытайтесь запихнуть в себя еще немного, – советует отец. – Неизвестно, когда удастся поесть в следующий раз.
На самом деле, это известно, поскольку в нашем роду тебя кормят почти все время. Если внимательно вслушиваться, то тренированное ухо способно даже уловить, когда и каким образом это будет происходить. Важно только научиться читать между строк. Вот несколько простых примеров:
И, конечно, еще часто повторяющаяся фраза: "Правда, немного пересолено?", на которую отец обычно отвечает высказыванием типа: "Да, вчера, пожалуй, было вкуснее", после чего мама обижается, поскольку правильный ответ, как всем известно: "Очень вкусно" (зачем, в свою очередь, следует еще один призыв есть больше).
Впрочем, эти коды касаются только родни с маминой стороны. Коды отца я, несмотря на попытки в течение почти сорока лет, до конца пока так и не сумел раскусить. Предпочитая не рисковать, я съедаю еще немного, после чего благодарю за королевский завтрак и даю честное слово, что я сыт, не болен и считаю, что лучше бутербродов в жизни не пробовал. Потом наступает время отъезда, мы прощаемся с мамой, идем и садимся в машину.
— Ну, поехали, – говорит отец. – В Польшу.
3. Трое мужчин в одной машине
— Через пятьсот метров поверните налево. Механический голос из телефона на переднем сиденье понемногу начинает меня раздражать. А ведь мы успели проехать еще не более пары километров.
— Правда, здорово? – с энтузиазмом говорит отец. – Он подстраивается по мере того, как мы едем, и всегда находит самый быстрый путь. Если, на пример, гдето пробка, он перестраивается на другой маршрут.
Я бросаю взгляд на дисплей телефона. Там видно дорогу, где мы находимся, и ту, куда нам надо свернуть, и больше ничего.
— Нельзя ли его перенастроить, чтобы мы видели, где находимся по отношению к месту назначения? – интересуюсь я. – А то сейчас мы не имеем об этом никакого представления.
Отец качает головой и обращается к внуку, который сидит рядом с ним на переднем сиденье, поскольку его легко укачивает.
— Твой папаша не разбирается в таких замечательных штуках, – говорит он. – Он типичный ретроград. У вас дома ведь нет даже телевизора.
— У нас есть компьютер, – протестую я с заднего сиденья. – Телепередачи можно смотреть по нему. Я хочу знать, куда мы направляемся, а не просто тупо следовать стрелочкам на экране.
— Мы едем в Карлскруну, – сообщает отец. – Паром идет оттуда.
— Это мне известно. Но туда мы прекрасно можем добраться и без говорящего телефона. Достаточно просто выехать на Е-4, свернуть в нужном месте, и дорога приведет нас прямо к цели.
— Вот именно, – говорит отец, – надо свернуть в нужном месте. Поэтомуто у нас и включена эта программа, а кроме того, с ней веселее. Правда, Лео?
Сын бормочет в ответ чтото неразборчивое. Он настолько усталый, что почти спит, и уж точно не имеет никакого желания вмешиваться в наш спор.
— Что с ним такое? – спрашивает отец.
— Он устал, – отвечаю я.
— Через сто метров поверните налево, – возвещает механический голос.
— Давай хотя бы отключим звук, – предлагаю я. Отец качает головой, демонстративно глубоко вздыхая.
— Хорошо, что ты художник, – говорит он мне. – Поэтому люди считают тебя прогрессивным, а не ретроградом.
Машина достигает перекрестка, и отец сворачивает налево, на Е-4. Погода стоит прекрасная, и я, несмотря на перебранку, рад, что мы здесь. Насколько мне известно, мы с отцом впервые предпринимаем нечто подобное. Возвращаться вместе – трое мужчин в одной машине – к нашим истокам, в попытке вернуть то, что принадлежит нам по праву, очень здорово. День для начала поездки просто замечательный. Все тихо и спокойно, приятный ритм нарушает только металлический голос, то и дело сообщающий, как нам ехать. Но в такой день можно и потерпеть.
Мы на хорошей скорости минуем Соллентуну и Ульриксдаль и подъезжаем к Сольне[3], где, когда я был маленьким, жили родители отца. Мне всегда нравилось ездить к ним в гости, в квартиру на улице Росундавэген, есть приготовленные бабушкой Соней оладушки с изюмом и общаться с дедушкой Эрвином. В то время мы много всего делали вместе. Ходили на озеро Росташён кормить птиц или слушали пластинки с операми. Дедушка обычно подпевал. У него был хороший голос, низкий и сильный, и когда он пел, взгляд у него всегда становился слегка мечтательным и отсутствующим. Будто он на самом деле пребывал гдето в другом месте. Однако кульминация наших визитов наступала, когда мы с дедушкой спускались на лифте в имевшуюся в доме комнату для пинг–понга, чтобы сыграть партию. Ходили мы туда почти во всякий мой приезд, с тех пор как мне было совсем немного лет, до того как я стал подростком. Дедушка играл довольно хорошо, и поначалу я в основном проигрывал, но с годами положение стало все больше выравниваться. В этой комнате мы с ним проводили напряженные матчи, но ни один из них не сравнится с последним. Его я не забуду, даже если доживу до ста лет.
Помимо пинг–понга, я очень ценил атмосферу в доме родителей отца. У них всегда бывало так спокойно, никто не зудел, не ругался, и никого понапрасну не оскорбляли. Напротив, говорили там вообще не слишком много, как хорошего, так и плохого. Впрочем, я об этом особенно не задумывался. Я ведь всетаки был ребенком и воспринимал мир и присутствовавших в нем людей как нечто само собой разумеющееся. Кроме того, меня занимали более интересные вещи, скажем, пытаться поднять дедушкины гантели или подсматривать за ним, когда он совершал особый и несколько своеобразный ритуал, укладываясь вздремнуть.
— Знаешь, – говорю я Лео, когда мы проезжаем Сольну, – мой дедушка Эрвин обычно спал после обеда с трусами на голове.
— Не с теми, которые носил, – вмешивается отец. – На голове у него всегда бывали чистые трусы.
— Почему? – спрашивает сын.
— Никому ведь не захочется надевать на голову грязные трусы. Во всяком случае, в моей семье, но с твоим папашей, возможно, дело обстоит иначе, – отвечает отец, выразительно глядя на меня. – Его трусы могут угодить куда угодно.
— Зачем он надевал трусы на голову? – интересуется Лео.
— Вероятно, чтобы становилось темнее, – говорит отец. – Впрочем, он не всегда пользовался трусами. Только когда под рукой не оказывалось ничего другого.
— А когда ты был маленьким, он это тоже проделывал? – спрашиваю я.
— Конечно. Он соблюдал сиесту ежедневно.
— С трусами на голове? – спрашивает Лео.
— С чистыми трусами, – уточняет отец. – В то время мы всетаки были приличной сеьей. Это потом, очевидно, чтото пошло не так, принимая во внимание поведение твоего папаши. Тебе ведь известно, что однажды в ресторане он высморкался в скатерть?
— Это была салфетка.
— Тканевая салфетка, – поправляет отец, – а они предназначены для того, чтобы вытирать рот, а не сморкаться. Представляешь, как противно было тому, кому потом пришлось заниматься твоими соплями?
— Я не виноват, – оправдываюсь я. – Я просто продукт своего воспитания.
— Не сваливай свою вину на других.
— Это же правда. К сожалению, я не из такой приличной семьи, как ты.
Отец поворачивается к Лео с наигранным отчаянием в глазах.
— Знаешь, Лео, – говорит он, – некоторым хоро шее воспитание ничего не дает. Но не волнуйся, если твой папаша будет вести себя слишком противно, ты всегда сможешь переехать к нам. У тебя, кстати, есть жвачка?
Жвачка у Лео имеется. В огромных количествах. По его словам, когда жуешь, меньше укачивает. Он достает купленные нами два больших пакета и угощает всю компанию, что заставляет его спутников на мгновение умолкнуть.
Пока мы жуем, я раздумываю над словами отца и должен признать, что он кое в чем прав. Он действительно происходил из хорошей семьи, знавшей толк в этикете. У них не говорили о таком, что могло восприниматься как неприятное или щекотливое. Вероятно, отчасти поэтому мы так мало знаем об их прошлом. Нам ведь даже неизвестно, как дедушке удалось перебраться в Швецию.
Пытаясь разузнать побольше, я перед поездкой обзвонил нескольких его старых знакомых. Но оказалось, что они тоже ничего не знают о его прошлом. Дедушка просто–напросто об этом не говорил. А если чтото и говорил, сказала одна из женщин, с которыми я связывался, то она позабыла. – Понимаешь, это было так давно, – сказала она. – Больше семидесяти лет назад. Когда мы еще были молодыми.
Главной проблемой для евреев в то время было не то, что они не могли покинуть Германию, поскольку это им еще разрешалось. Нацисты тогда еще не выработали окончательного решения и с удовольствием избавлялись от "паразитов". При условии, что те оставляли свое имущество и могли предъявить разрешение на выезд в другую страну. Проблема заключалась в том, что ни одна из стран не хотела их принимать. Швеция, в частности, проводила в отношении беженцев очень жесткую политику: чтобы не впускать евреев, был разработан ряд бюрократических процедур, например заполнение формуляра, где вновь прибывших беженцев обязывали указывать, арийского они происхождения или нет. Кроме того, мы относились к тем странам, которые тверже всех настаивали на том, чтобы всем евреям в паспорта ставили штамп с буквой J. Маленькая изощренная административная мера, которая помимо того, что упростила отказ еврейским беженцам на границе, стоила жизни многим тысячам людей. Стоявших за такими порядками политиков и бюрократов, несомненно, поддерживало общественное мнение. Ибо как только еврей пытался сюда приехать, его встречала непробиваемая стена сопротивления. Так, например, в 1934 году ходатайство еврейского врача о разрешении на практику в Швеции вылилось в то, что треть шведских врачей вышла в знак протеста на демонстрацию. Даже еврейская община не хотела нас здесь видеть из боязни, что слишком большое количество беженцев вызовет негативное отношение к тем евреям, которые уже живут в Швеции. Мы были настолько нежеланными, что даже мы сами не хотели нас впускать.
Однако, несмотря на сопротивление, небольшие возможности периодически всетаки открывались. Так, после Хрустальной ночи 1938 года Швеция, чтобы обеспечить себя дешевой рабочей силой, разрешила сотне евреев въехать в страну на ограниченный период времени и работать в сельском хозяйстве.
Таким образом сюда попал мамин отец – дедушка Эрнст. Весьма вероятно, что папин отец – дедушка Эрвин – оказался здесь точно так же, поскольку, по словам маминой матери, они познакомились друг с другом в провинции Сконе в конце тридцатых годов. Лет за тридцать до того, как их дети – мои мать и отец – познакомились во время встречи двух пар в Стокгольме.
Как дедушка Эрвин потом перебрался в Стокгольм, я не знаю. Но както перебрался и уже там встретил бабушку Соню. Получилось так, что бабушка забеременела, и им пришлось пожениться. И в 1943 году, в разгар войны, родился мой отец.
Не знаю, поменял ли уже дедушка к тому времени фамилию с Исаковиц на Ваттин, или это случилось сразу после рождения отца. Знаю только, что он боялся того, что происходило в Германии и что немцы придут в Швецию. Возможно, поэтому он так и поступил. Поменял фамилию и дал своему первенцу самое шведское имя из всех, какие, вероятно, когдалибо давали ребенку немецкого еврея, – Ханс–Гуннар.
4. Такого мы даже представить себе не могли
Мы с Лео дремлем, а отец, твердой рукой управляя автомобилем под аккомпанемент своего любимого телефона, провозит нас через Стокгольм и пригороды. Только когда мы достигаем Сёдертелье, приятную атмосферу в машине нарушает громкий и хорошо знакомый звук.
— Не–ет, – разочарованно произносит отец. Дело в том, что Лео с шумом выпустил газы.
— Неужели обязательно проделывать это в моей ма шине? Она почти новая.
Лео начинает хихикать, я тоже. Затем я перехожу на громкий хохот и никак не могу остановиться.
— Ты ведешь себя так же омерзительно, как твой папаша, – говорит отец моему сыну.