Камера хранения. Мещанская книга Кабаков Александр
…заварочный белый с золотом чайник с «чужой» крышкой…
…хрустальная, в мельхиоровой оправе, сахарница, в которую запрещалось совать мокрую ложку, потому что сахар слипался в комок…
…и на керамической плитке-подставке – эмалированный, со сколами, зеленый чайник с кипятком.
– Пойди повтори географию, – говорила мать.
Я со своего дивана старательно прислушивался, пытаясь понять, что от меня скрывают. Но родители говорили тихо, и многие слова были мне неизвестны.
Они сидели под солнечным абажурным светом и обсуждали план семейной обороны – опасность наступала на этот оранжевый свет со всех сторон. Соседи нашей московской родни перестали здороваться. Марьинорощинскиие мальчишки с криком «Пешком ходи, вредительша!» выталкивали старух из трамвая. А у нас в городке майора медицинской службы Арона Марковича Каца молодые врачи не впустили в госпиталь…
Мне было очень обидно, что меня не зовут на военный совет, но абажур светил и на меня, и я чувствовал себя соучастником, несмотря ни на что…
Опыт самодеятельного изготовления абажуров – их приходилось часто ремонтировать и даже полностью заменять, потому что лампы довольно быстро прожигали в них желтые пятна – был использован в шестидесятые для совершенствования польских и гэдээровских настольных ламп и торшеров. В дело пошли старинные шали и скатерти, завалявшееся с давних времен трофейное кимоно и неведомо откуда взявшаяся парча…
Но настоящие, красно-оранжевые абажуры, которые подвешивались в центре комнаты, тогда же пропали. Видимо, для их существования, для солнечного их сияния был необходим лагерный мрак вокруг. А пятирожковые немецкие светильники и как бы хрустальные чешские люстры давали рассеянный народно-демократический свет. И только богемные оригиналы сохраняли в своих малогабаритных гостиных светящиеся под потолком огненные грибы, обгоняя моду на советское ретро.
«Общепит» и черепки жизни
Про бьющееся.
В детстве и даже ранней юности я, как и большинство моих ровесников, жил среди вещей в основном дореволюционного происхождения и даже рожденных в XIX веке. Одна из моих бабушек – та, которая попроще, – называла их все «довоенными». Всё, от этажерки из гнутых бамбуковых стоек и перекладин до пианино с резными медальонами и поворотными бронзовыми подсвечниками на передней деке, – все было создано в другой жизни для других в основном людей.
То, что эти предметы уцелели и даже остались пригодными к использованию, объяснялось, видимо, двумя причинами. Во-первых, они были сделаны хорошими работниками, что называлось, «на совесть», когда совесть была вполне реальным фактором производственной деятельности. Во-вторых, оказалось, что ненависть к владельцам не обязательно рождает жажду разрушения собственности – скорее, жажду обладания. То есть идейное уничтожение классовых врагов вполне совмещалось с заурядным грабежом, присвоением чужого – а уж присвоенное зачем ломать-то?
Хуже всего складывалась судьба сменившей хозяев посуды. Ее хрупкая сущность подталкивала к самоуничтожению, и звон разбиваемых сервизов непременно вливался в прочую музыку революции…
Потом, как говорится, прошли годы, потом годы стали считать на десятки и пятерки поражения в правах…
Вещи снова сменили хозяев, снова полетели на пол фарфор и хрусталь…
И наконец настала передышка, кого-то выпустили, кого-то не посадили, хотя вполне могли бы, дали однокомнатную малогабаритку, пошли гости…
Тут и понадобились уцелевшие черепки и всё-всё-всё, в чем можно подать на стол то, что удалось достать…
Я попытаюсь вспомнить эту сервировку.
Оливье делали много, так что очень кстати была огромная кузнецовская супница из сгинувшего сервиза на 48 персон. Раскладывали салат мельхиоровым, неизвестного назначения черпаком, инициалы на котором не совпадали с теткиными. Небольшая селедочница со стертой, вроде бы мейсенской маркировкой отлично легла под шпроты «елочкой». Что до икорницы, то в нее как раз полностью вывалилась банка крабов, слегка пересохшая камчатская chatka вместе с солоноватым соком и прокладками из вощеной бумаги.
В хрустальную вазу для фруктов, настоящую баккара, положили домашнего маринования огурчики и чуть не разгрохали, когда все одновременно потянулись за лучшей в мире закуской.
Водку – в граненые лафитнички из Гуся-Хрустального: похоже, что была заказана партия для вокзальных буфетов первого класса. Вино – под кокетливое дамское «хватит!» – в ликерные «наперстки». Коньяк – в узкие фужеры для шампанского. И цветные, сапфировые и рубиновые, резные кубки неизвестно для чего стоят посреди стола пустые…
А теперь – чай! Из кобальтовых чашек, и сахарница тоже синяя, и заварочный чайник, вот только крышка его из гладкого желтоватого тяжелого фаянса… Правда, кое-кому чашек не досталось, приходится по-железнодорожному обжигаться тонким стаканом в жестяном подстаканнике с выштампованным паровозом, или Кремлем, или флагами вперемешку с пушками. Иногда подстаканник может оказаться серебряным, подаренным к юбилею…
Тарелки же почти все десертные, уродливо кривые, буро-серые с буро-зелеными листиками по краю и суровой надписью «Общепит»…
Как они попали в приличный дом?! А вот так и попали. Как вилки и ножи с чужими инициалами, как осколки чьего-то сервиза, как черепки жизни. Все так или иначе кем-то ворованное.
Но, если честно, – мы совсем не думали об этом тогда.
Куда без шапки пошел?!
Ильф и Петров в своих путевых записках «Одноэтажная Америка» описали как одно из поразительных явлений распространившуюся в тридцатых годах молодежную американскую моду ходить даже в холодное время и под дождем с непокрытой головой. Именно моду и именно молодежную. А старшее поколение в Новом Свете, как и в Старом, включая страну окончательно победившего все обычаи социализма, еще и в пятидесятые годы не мыслило появиться на улице без шляпы (почтенные буржуа-служащие) или кепки (пролетарии и кое-кто из богемы). Здороваясь со знакомыми, воспитанные люди приподнимали щепотью, за переднюю выпуклую складку шляпу или за козырек кепку. В Америке полагалось снимать головной убор в присутствии женщин – впрочем, в офисах женщин за женщин не считали и ходили при них в шляпах…
С непокрытой головой не появлялся на людях и слабый пол, что в СССР, еще не вполне переставшем быть Россией, поддерживалось традициями всех главных и не совсем истребленных религий – православия, ислама и иудаизма. Впрочем, работница в повязанной углом назад косынке, как правило, из красного коммунистического ситца, или модница в шляпке, державшейся на прическе с помощью десятка шпилек, меньше всего думали о конфессиональных правилах – просто непокрытая женская голова считалась неприличием с давних времен, и никакие революционные перемены это не отменили.
Следует особо отметить: шляпы и шляпки, кепки и косынки носили не ради защиты от холода или дождя – их носили исключительно по традиции, как, например, и галстуки, давно утратившие первоначальную функцию защиты груди и шеи от ветра, и в качестве бесполезного, но важного элемента официальной мужской одежды дожившие до нынешних дней…
Итак, шляпы.
Самое удивительное заключалось в том, что их, одни и те же, носили круглый год. Фетровое или – с бархатистой поверхностью, подороже – велюровое сооружение было опоясано по линии перехода тульи в поля лентой из рубчатого плотного шелка, называвшегося «репс». В жару фетр и велюр промокали потом насквозь, так что мужчины, не слишком следившие за собой и просто не имевшие материальных возможностей, а потому не менявшие шляпу каждый сезон, ходили с некрасивыми разводами на шляпной ленте. Разводы эти были безошибочной приметой старых неряшливых холостяков и не придававших значения внешности, не от мира сего ученых мужей… К слову: приверженность образованного сословия шляпам породила популярный в тесноте общественного транспорта упрек «а еще шляпу надел!».
Цвета мужских шляп соответствовали мрачной гамме мужской одежды вообще: черный, синий, серый, коричневый… Одно время – конец сороковых и первая половина пятидесятых – вошли в обиход темно-зеленые шляпы из особо тонкого велюра с мягко свисающими полями. Зеленая шляпа была отличием и презрительным прозвищем легкомысленных бонвиванов, пижонов. Их следует отличать от стиляг, по американской моде и по причине несовместимости с набриолиненной прической-«кок» шляп вообще не носивших, – о них мы уже вспоминали и еще поговорим отдельно.
Особо стоит сказать о шляпах начальства, тон которым задавали те, кто стояли 7 ноября и 1 мая на трибуне ленинского (впоследствии на недолгое время ленинско-сталинского) мавзолея. Вряд ли можно было найти на Земле другой набор столь безобразных головных уборов. Надевались они каким-то особым коммунистическим образом, так что торчали на выдающихся головах перевернутыми горшками, а поля их загибались самыми противоестественными способами. Так что даже самые благообразные из вождей выглядели, по народному определению, «пыльным мешком пришибленными». Рекорд уродства представляла шляпа Берии, всегда надвинутая по самые уши, из-под которой видно было только пенсне…
Что до женских шляпок, то кроме уже упомянутых в рассказе о типичной прихожей менингиток и таблеток с вуалями распространены были чалмы, скрученные из шелка почти аутентично, шлемы с плотно прилегающими «ушками» и некие подобия мужских, с широкими полями и лентой, завязанной сзади большим бантом. Последние решались носить только актрисы и прочие дамы художественных занятий.
Можно было бы перечислять бесконечно, поскольку фасонов женских шляп было существенно больше, чем мужских. Но именно поэтому перечисление затруднительно: каждая шляпка была не похожа ни на какую другую и не поддавалась типологической классификации. Делали женские шляпки мастерицы-шляпницы, профессия эта была почтенной и весьма востребованной, не меньше, чем профессия белошвейки, специализировавшейся на корсетах-грациях или бюстгальтерах, чем мастерство сапожника-кустаря или подпольного ювелира, не боявшегося уголовной статьи и переплавлявшего золотой фамильный лом в новенькие сережки и только-только возвращавшиеся в жизнь обручальные кольца… В витринах шляпных мастерских торчали фетровые колпаки – заготовки будущих шляп, и шляпница натягивала такой колпак на болванку, как бы на женскую голову, придумывая будущий фасон.
Место и время, где и когда советский трудящийся позволял себе шляпу легкомысленную, прохладную, из плетеной соломки, естественного кремового цвета или крашеной (особой любовью красавиц пользовались черные соломенные шляпки), – исключительно санатори или дом отдыха, где проходил полноценный трехнедельный отпуск. Ввиду общей скудости одежд товарищам отдыхающим при летнем заезде в некоторые санатории – в частности в военные, где отдыхал и лечился отец, – выдавали белый полотняный костюм вроде моряцкой робы. К такому наряду полагалась казенная же полотняная панама… А в здравницах, где отдыхали самые заслуженные трудящиеся, например в санатории Совета министров и, с другой стороны, в шахтерском, раскинувшемся рядом с нашим, военным, об эстетической стороне отдыха заботились настолько, что одевали «санаторно-больных» (истинное наименование!) в спальные пижамы из полосатого атласа. Прекрасно помню мужественных темнолицых обитателей шахтерского курортно-санаторного учреждения, гуляющих по аллеям экзотических растений в томных спальных нарядах лилово-зеленой расцветки. Поскольку к пижамам панамы не выдавались, их счастливые временные обладатели покупали соломенные шляпы – здесь же, в магазинах «Курортторга».
Сильное впечатление производили пары – впрочем, редкие, поскольку руководство предполагало правильным отдых поодиночке, отсюда изобилие анекдотов и трагических историй о курортных романах… Да, пары выглядели поразительно: кавалер в пижаме и классической строгой соломенной шляпе с дамой в маленькой шляпке из черной или синей соломки и вечернем платье из крепдешина, часто до земли, или в шелковом комбинезоне с широчайшими штанинами – распространенная летняя мода начала пятидесятых…
И вся эта и несомненная, и сомнительная красота к середине столетия сошла на нет – прежде всего ввиду все меньшей зависимости горожан от погоды. Примерно году к пятьдесят шестому за полной ненадобностью шляпы и шляпки почти полностью вышли из круглогодичного применения – в городском транспорте на головы не капало, а пешком городские жители почти не передвигались. Летом курортную соломенную шляпу теснила ее омерзительная копия из капроновой сетки, ассоциирующаяся не с морем в Сочи и пальмами в Гаграх, а исключительно с райкомом и выездной комиссией партийных пенсионеров. К слову: теперь именно такие шляпы носят самые крутые из юных модников.
Зимою же шляпы к концу шестидесятых уступили свои насиженные места шапкам-ушанкам, игравшим всё большую социальную роль, – но о них позже.
А вот демократические кепки и косынки проделали совершенно другой путь, хотя в конце их постигла та же судьба, что и шляпы.
Кепки, как и большая часть вещей в те времена, делались по индивидуальным заказам. Впрочем, иногда можно было наскочить на молниеносную продажу партии головных уборов, напоминавших кепки, в «Марьинском мосторге» – «мосторгами» назывались большие районные универмаги. Однако купленная в азарте спешки кепка перед домашним зеркалом вызывала лишь сожаление о потраченных – пусть небольших – деньгах. Ничто в ее покрое и общем виде не напоминало настоящую кепку, предмет, который уважающий себя молодой житель упомянутого района обозначал словом «кепарь», «кепарик».
Кепарик мог быть одного из двух фасонов – восьмиклинка и… Черт возьми, нет приличного эквивалента названию второго фасона! Ну, перейдем на сухой и сдержанный английский: второй марьинорощинский, то есть хулиганский фасон кепаря назывался бы в английской версии, если бы она была, virgin vagina.
Полностью соответствовали названиям и фасоны. Восьмиклинка была сшита именно из восьми клиньев и завершена коротеньким козырьком. Носилась она набекрень, популярностью пользовалась – особенно в несколько увеличенном варианте – не только у шпаны, но и у артистической публики, подчеркивая народность таланта. Что же до непристойного кепаря, то поперек этого головного убора, как и следовало ожидать, шла глубокая встречная складка, расходившаяся, когда кепку натягивали слишком сильно. Носили такие кепки люди серьезные, сделавшие не одну ходку, сверкающие стальными «фиксами» в редких улыбках, а за голенищем «прохаря» непременно хранившие «перо» с наборной ручкой из цветного «ПЛАСТИгласа» – словом, не «приблатненные», а «настоящие блатные».
Не будем, впрочем, упрощать исторический образ кепки – преступная составляющая не полностью исчерпывала ее характер. Например, существовали так называемые английские кепки, продолговатые, со сплошным донышком, с маленьким хлястиком сзади, как правило, из шерсти в некрупную клетку. Мне самому удалось сшить такую кепку по хорошей рекомендации у мастера с «Мосфильма», создавшего в свое время сотни треуголок и киверов для великой эпопеи, а теперь, на пенсии, скромно, но неплохо зарабатывавшего на таких заказах, как мой… Но это было много позже, а тогда, в середине века, московская кепка была прежде всего принадлежностью сугубо криминальной среды.
Тут, вероятно, придется сделать отступление от одного из принципов автора: писать только о том, что сам хорошо знаешь, то есть в основном о московских или, во всяком случае, сугубо городских русских отношениях людей и вещей. Но дело в том, что еще один фасон кепки, будучи подчеркнуто не московским и даже не русским, много лет постоянно присутствовал в любом городском пейзаже между Брестом и Находкой, так что не вспомнить его нельзя. Многие уже догадались, что речь пойдет об «аэродромах» – огромных кепках, долгое время бывших межнациональным головным убором всех, кого теперь уже официально называют лицами кавказской национальности. И теперь они носят бейсболки – особым успехом в этой среде почему-то, как я заметил, пользуются украшенные аббревиатурой NYPD – «Управление полиции Нью-Йорка». А каких-нибудь пятьдесят, сорок и даже тридцать лет назад приличный джигит не мог появиться в обществе без кепки диаметром около полуметра. Теперь, возможно, секрет изготовления этих сооружений утерян. А ведь было время, когда целые улицы в Сухуми, городе, вообще известном тогда как столица кустарного и полукустарного изготовления по-сухумски модных и щегольских вещей – от дамских босоножек «на пробке», действительно пробковой подошве, до тонких свитеров-водолазок в более поздние времена, – когда-то целые сухумские улицы были отданы маленьким лавкам-мастерским кепочников. С головы клиента снималась одна мерка, этого хватало, клиент же выбирал материал, обнаруживая неудержимую фантазию: бывали «аэродромы» из шинельного сукна, бывали из кремового шелка-чесучи – и кепочник со скоростью фокусника придавал материи единственно возможную форму, название которой говорит само за себя. «Аэродром», нос и усы – так, собственно, и представляли себе кавказских мужчин почти все остальные советские люди. Мы не были обременены в те годы политкорректностью, зато действительно дружили народами, так что даже непонятно, откуда довольно скоро вылезла взаимная злоба…
И чтобы закрыть тему, под конец – несколько слов о пролетарской красной косынке, украшавшей ударниц и осавиахимовок, комсомолок и студенток фабрично-заводского обучения. Красный цвет ее не нуждается в пояснениях – революционный кумач был универсальной приметой прогрессивной женщины, отвергавшей семью и брак, посвятившей себя общественно полезному труду и борьбе с патриархальными традициями. Например, поклонницы и последовательницы посла СССР в Скандинавии Александры Коллонтай образовали общество «Красные чулки». Именно революционные красные! Входили в него девушки древнейшей профессии, считавшие себя пролетарками тяжелого физического труда и жертвами капитализма. Товарища Коллонтай они чтили как пропагандиста свободы вообще и свободной любви в частности. Красную косынку носила и Паша Ангелина, пожертвовавшая здоровьем ради рекорда производительности трактора, вытрясшего из нее все органы…
А собственно функции косынки, не связанные с цветом, сводились к предохранению короткой стрижки от попадания в фабричные механизмы и, в виде отдельных волосков, в блюда фабрик-кухонь…
И только несознательные старушки молча одобряли косынку по совсем не созвучным времени причинам – стриженые, но покрытые женские головы все же не так дерзко тешат нечистого, как простоволосые. Да и в храм зайти девка может, если секретаря ячейки нет рядом…
Все это осталось в довоенном и раннем послевоенном прошлом. Надвигались новые времена, после смерти фараона советская власть уступала вроде бы только в мелочах, но мелочи сливались в общую картину коммунистического декаданса. Прошел фестиваль, на который съехались никогда прежде в СССР не виданные люди. Шестидесятые подвергли сомнению все догмы и каноны истинно рабоче-крестьянского, социалистического общества. Пирамида разрушалась… Семидесятые разложили всё, что не было разрушено.
И жизнь понемногу стала походить на человеческую…
На полочке лежал
Их делали из дешевого, легко пробиваемого просто кулаком искусственного материала – «фибры». Была шутка: «Я ненавижу его всеми фибрами моего чемодана», придуманная «выездными» людьми, тащившими на родину тонны западного ширпотреба для родни и друзей.
Уголки фибровых чемоданов для прочности оковывались стальными треугольниками, которые отчасти играли роль теперешних колесиков – их тащили по асфальту и вокзальному полу, не опасаясь повредить сам чемодан.
А вся остальная поверхность чемодана скрывалась в чехле из полотна в широкую полоску, сшитом старательной ученицей курсов кройки и шитья в домашних условиях на фамильной машинке Zinger. Чехол застегивался на пуговицы, имел форму оберегаемого им чемодана и прореху для чемоданной ручки. То ли потому, что наша семья офицера часто переезжала, то ли потому, что тогда все путешествующие ездили с большим багажом из-за почти полного отсутствия дорожного сервиса, мне эти фибровые чемоданы запомнились отчетливо. Поскольку размеров они были гигантских и, соответственно, весили много, переносили их в специальных брезентовых ремнях, прочных, имевших особую деревянную ручку-перекладину.
Такова была типичная поклажа советского путешественника, отпускника или командированного куда-нибудь надолго – налаживать новое производство в отдаленном краю. В чемодане же ехал минимум белья, там помещались необходимые книги, кое-какие консервы, небольшие запасы круп и сахара, пачка грузинского чая… Собственность обычного советского человека вполне помещалась в один обычный советский чемодан, а снаружи привязывалась подушка…
Но были чемоданы и нетипичные, принадлежавшие щеголям и богачам. В пятидесятые возникла тотальная мода на маленькие и средние лакированные чемоданы – черный лак и желтый кожаный кант по ребрам. Такое сочетание фактур и цветов создавало сильный эффект. Больше всего таких чемоданов мелькало в толпе на курортных вокзалах, Курском и Киевском, на аристократическом Ленинградском. Их владельцы выглядели особым образом и характеризовались определением «пижон»…
Тут требуется небольшое отступление. Именно в пятидесятые – с переходом из поздних сороковых – сознательные советские граждане беззаветно боролись со стилягами, юношами и девушками, подражавшими, как им, во всяком случае, казалось, во внешнем виде и манерах молодым американцам и отчасти европейцам. Я уже писал о том, как с помощью журнала «Крокодил» пытался попасть в эту завидную категорию отрицательных героев… Но были молодые – и даже средних лет – люди, которые жили в свое удовольствие, пренебрегая противоестественно узкими брюками и тропическими галстуками, – их не интересовали иностранные экстраваганции, они вполне удовлетворялись отечественным шиком. Один такой, помню, шел по перрону Рижского вокзала, легко неся в крепкой руке как раз лакированный чемодан. Он был красиво стрижен и, возможно даже, завит, от него крепко, но не слишком, пахло прекрасным мужским одеколоном – не банальным «В полет!», а чем-то неведомым, на нем был свето-серый тонкий летний костюм, с короткими, до локтя – невообразимо! – рукавами, серые же летние туфли с желтым рантом перекликались цветами с чемоданчиком… То был законченный, совершенный экземпляр пижона, и я это сразу почувствовал. Впоследствии я понял, что весь этот легкий, летящий, не вписывающийся в безобразное окружение, но и не конфликтующий с ним стиль прежде всего создается безоговорочным женским приятием.
Исчезли давным-давно идейные стиляги, уже много лет расцвечивают городской пейзаж хипстеры и метросексуалы, а процент пижонов остался тот же – их немного, этих украшений толпы.
Еще одно отступление, кратчайшее: женщины-пижонки любят, независимо от моды, по заказу сшитые широкие наряды, матовый шелк и крупные украшения. Занимаются чем-нибудь в кино или театре – но не актрисы.
А мужчины-пижоны довольно часто не занимаются ничем.
…И еще один сорт чемоданов необщего употребления: из толстой, зернистой матовой свиной кожи, чаще всего оранжево-желтые. Их, штуки три-четыре, захлестнув ременной петлей – тележек не было, – тащил носильщик, а следом за ним спешил к выходу из Белорусского (некоторые все еще называли Александровским) очевидно иностранный пассажир… Самое забавное: в начале шестидесятых такие чемоданы чешского производства появились в советских магазинах… по 35 руб-лей новыми! И их никто не покупал – считалось, что дорого за чемоданы. В нашей обуреваемой материным снобизмом семье пара таких появилась и служила, в основном мне, лет двадцать.
Причудлива была наша советская жизнь, господа.
Любительская съемка
Велосипед… Часы… И вот вспомнил: еще одна мечта четырнадцатилетнего – фотоаппарат.
«Любитель» стоил 120 рублей, что было не просто дешево за широкопленочную зеркалку, почти не отличимую от легендарного и бешено дорогого швейцарского Hasselblad, а противоестественно дешево. В семидесятые годы деловые интуристы вздули на них цены в комиссионках впятеро – и все равно скупали. Вырывали друг у друга из рук черные высокие коробочки, обтянутые зернистой кожей, открывающиеся откидной задней дверцей. Через эту дверцу заряжались – точнее, просто вкладывались – рулоны переложенной сизой бумагой широкой пленки на деревянных катушках… Счастливые, хватали по два и по три аппарата с распахивающимися светозащитными коробочками-колодцами, защищавшими зеркала, сверху… А у меня «Любитель» сохранился с давних времен, и ценил я его не больше, чем, к примеру, радиоприемник «Урал» с высокочувствительным на длинных и средних волнах ламповым супергетеродином – техническое совершенство, дающее не очень высокие потребительские качества. Узкопленочные «ФЭДы», в честь Феликса Эдмундовича Дзержинского изготовленные коммунарами – в сущности, зэками Антона Макаренки, ценились среди профанов куда выше «Любителя», фотоаппарата для школьников… И только ушлые европейцы равнодушно отодвигали изделия беспризорников – Oh, Russian Leyca! No, thank you… – и жадно хватали «Любителя» – Oh, real Hasselblad! Give me two…
Я точно знал, что камера лежит на антресолях. Но, перерыв всё, что сняли оттуда перед тем, как начать маленький ремонт, «Любителя» не обнаружил. Допрос домочадцев результата не дал; оставалось предположить, что, будучи завернута в неприметный пакет, чудесная машина вместе с другим абсолютно никуда не годным барахлом отправилась на помойку. Не чинясь, и я отправился туда же, надеясь вернуть ценный предмет. Шел тысяча девятьсот семьдесят второй год, жил я скудно. При зарплате в 140 рублей арендовал комнату в коммуналке на Богдана Хмельницкого (Маросейке) за 50, платил алиментов 35 и находился – вскоре выяснилось, что в недолгом, – браке с женщиной, зарплата которой была и вовсе 80. Зато ее ловил участковый, поскольку у нее не было никакой прописки, так что милиционеру надо было при каждой встрече давать 10 рублей – хорошо, что коррупции еще не было. Трехзначная сумма, обещанная мне за «Любитель» продавцом комиссионки на Новослободской, стала бы очень нелишней…
Но и в помойке не было моего сокровища. Единственное, что удалось обнаружить, – след широкопленочного аппарата: рулон пленки в темно-красной светозащитной бумаге.
Знакомый фотограф из чистого любопытства взялся проявить эту пленку и сделать контрольные отпечатки. Назавтра я получил маленькие фотографии, по нескольку на листе профессиональной фотобумаги.
…Тени времени выступили из тьмы, будто старая зеркалка вытолкнула их, а сама утонула в прошлом…
…Умершие от старости были молоды на этих отпечатках…
…Взрослые оставались детьми…
«Любитель» спас их, а сам погиб.
Это судьба всех, кто пытается остановить время и сохранить его для будущего, – они платят за это своей жизнью.
Прекрасный был фотоаппарат – «Любитель».
На добрую долгую память
Вплоть до последней трети прошлого века в нашей жизни постоянно присутствовали некогда подаренные и навсегда сохранившие память о дарении вещи.
Память эта фиксировалась в дарственных надписях.
В каждом большом универмаге и магазине «Подарки», в тесном фанерно-стеклянном загончике сидел мужчина с часовщиковским окуляром под бровью. Он гравировал бессмысленные слова, из-за которых нередко тот, к кому они были обращены, стеснялся показаться на улице с подарком.
Чаще всего гравировка наносилась на металлический – иногда серебряный – косой параллелепипед с одним как бы загнутым углом, прикрепленный к крышке кожаного портфеля, или к рукоятке самшитовой трости, или к большому бумажнику, фамильярно называемому «лопатник»…
Дарили предметы соответственно статусу одариваемого. Портфели – с карманами, медными замками и ремнями – презентовались, как правило, ученым в связи с защитой диссертации или получением профессорского места. Были они набиты рукописями умных статей, что не мешало там же помещаться бутылке кефира с толстым горлышком под зеленой фольгой и пакетику с двумя бутербродами – естественно, название докторской колбасы вызывало множество шуток по поводу совпадения с ученой степенью портфеленосца.
Бумажник обычно дарили люди близкие, надеявшиеся разделить с тем, кому его преподносили, увеличение достатка. Не без намека преподносили этот предмет родители жены, друзья и партнеры по преферансу, а иногда и сама жена – если были основания ожидать, что бумажник будет толстеть. Надпись, выгравированная на металлическом четырехугольнике, обычно ограничивалась в этом случае монограммой – работа гравера стоила недешево.
А трость… Это был особый подарок, хотя в те времена не так уж редко встречались на улицах люди именно с тростями, а не с ортопедическими палками. Исчезла трость из обихода не хромых граждан примерно тогда же, когда перестали круглогодично носить шляпы – о чем я уже писал – и галоши с октября до апреля. Трость, на которую владелец не опирался по медицинским причинам, долго оставалась в пользовании – исключительно декоративном – театральных, литературных и всяких артистических мужчин, маститых ученых и вообще оригиналов. Иногда трости сопутствовал берет вместо шляпы, да еще и галстук бантиком вместо обычного, лентой, – это была уж крайняя степень экстравагантности.
Такого гражданина – не скажешь же «товарища», хотя и на «господина» как-то не решишься – в детстве я часто встречал у метро «Маяковская», он сворачивал к служебному входу в филармонию. Седые кудри выбивались из-под серого берета, на трость он не только не опирался, но и вообще нес ее подмышкой, вперед костяной рукояткой в виде очаровательной кошачьей головы…
А однажды я открыл на звонок – с категорической надписью «Крутить!» – дверь квартиры на Фучика, где мы тогда жили, и увидел… его! В берете. С тростью, зажатой подмышкой. Он оказался настройщиком, лучшим настройщиком в центре, и пришел привести в порядок теткино фортепиано.
К его трости тоже был прикреплен металлический четырехугольник с гравированной монограммой. Он поставил трость в угол и, на ходу доставая из карманов широкого пиджака ключ для натягивания струн и камертон, прямо прошел в гостиную. Там стоял небольшой, так называемый кабинетный рояль, черный его лак был сильно исцарапан.
В той квартире имелось четыре комнаты, одна из них считалась гостиной, хотя ночью в ней стелили на полу две постели. А еще одна была занята так называемым подселенцем, посторонним человеком, которого определил в семейную квартиру ЖЭК… Еще в квартире была кухня с полностью сгнившим полом, но не было ванны.
В темноте прихожей я сумел разобрать монограмму. Это были сплетенные нерусские буквы LR…
Между тем из большой спальни вышла тетка, со вчера мучившаяся там мигренью.
– Здравствуйте, Федор Степанович, – сказала она, одной рукой придерживая мокрое полотенце на голове, а другую протягивая маэстро.
Федор Степанович, инициалы которого были почему-то LR, поклонился и руку поцеловал.
Позже я заметил, что настройщики всегда выглядят и ведут себя художественней, чем музыканты. А инициалы, в конце концов, могут быть всякие.
Часть вторая
Подрывные вещи
Русский гольф
Лет примерно за пятьдесят-шестьдесят до того, как на наших непоправимо разбитых шоссе стали появляться англоязычные указатели поворота на ближайший гольф-клуб типа Govnischevo Country Golf Club,
и за полвека до того, как пацаны, недавно возившие в жигулевской «восьмерке» бейсбольную биту, начали возить в Bentley Continental мешок клюшек для гольфа,
аристократическая эта игра была известна в СССР.
Вернее, ее название было знакомо определенной категории нашего населения – лопоухим мальчикам, не умевшим драться и после обычных уроков спешившим с большими папками для нот и скрипичным футляром в музыкальную школу – надо было спешить, чтобы миновать обычную жизнь двора как можно быстрее…
Такого, как теперь сказали бы, ботана можно было определить и без папки с тисненым словом Notes. Приметой этих маминых сынков – давно исчезнувшее из обихода определение – были особого покроя брюки, в которые их одевали эти самые мамы, чьими сынками несчастных мальчишек дразнили.
Сверху, от пояса и почти до колена, это были обычные брюки, вполне мужские. А потом они вдруг заканчивались манжетой, вроде как на рукаве рубашки, манжета под коленом застегивалась на пуговицу, так что штанина завершалась как бы пузырем, оставляя неприкрытой икру. В холодное время года, соответственно, возникала необходимость в – страшно даже произнести, потому что могут услышать нормальные мальчишки, – чулках или как минимум в высоких носках…
Так вот, эти брюки с манжетой под коленом, а заодно и носки высотою до колена назывались тогда в нашей своенравной стране гольфами.
Происхождение этой почти униформы будущих ойстрахов – в отдельных случаях бывали отклонения в сторону ботвинников с шахматными досками под мышкой – действительно связано с английской игрой, требующей неколхозных полей и вообще чуждого России пейзажа. Матери будущих виртуозов и гроссмейстеров успели до войны насмотреться довольно широко распространенных в тогдашнем социалистическом быту немецких и латвийских журналов мод. В них обязательно был раздел, так и называвшийся – Golf. На рисунках, натуралистических, с тенями и оттенками, были изображены господа и дамы в слегка укороченных шароварах, заправленных, для удобства перемещения по игровому полю, в носки с цветным рисунком в ромб (как выяснилось недавно, рисунок такой называется argil). Костюм обычно включал трикотажную безрукавку с таким же рисунком и кепку из той же ткани, что и шаровары. В руках эти счастливые люди держали тонкие, неизвестного назначения палки с расплющенными крючками на конце… Golf, неведомый Golf!
Картинки эти, увиденные особым, загадочным русским способом, и породили брюки и носки, называвшиеся «гольф», проклятие интеллигентного детства, пришедшегося на конец сороковых и начало пятидесятых. Закончилась война; отменили карточки; понемногу возвращались врачи, уже не убийцы; в каждом поселке открылась музыкальная школа… Женщины – во всяком случае, те, кому повезло не остаться вдовами, – принялись на свой вкус украшать жизнь, не оставив в стороне от этого процесса и сыновей…
У меня были такие штаны, черт бы их взял.
И носки, обычные коричневые носки «в резинку», но заканчивающиеся под коленом. Там их стягивало кольцо из ленты, в которую были вплетены тонкие резинки. Резинки эти постоянно вылезали наружу, что давало возможность делать из них маленькие рогатки. Петли, которые делались на двух концах такой резинки, надевались на пальцы, разведенные рогулькой V (еще не знали мы, что так разводил пальцы Черчилль, сообщая о победе, Victory, мы ничего не знали, да и матери наши тоже)… Стреляла такая рогатка согнутыми кусочками проволоки, полученной из скрепок. Когда проволока попадала в шею или в лоб, было очень больно. Говорили, что несколько лет назад одному мальчишке выбили глаз, но более конкретных сведений о драме не имелось… Впрочем, сейчас не об этом речь, а об эластичном кольце, которое надевалось под колено поверх носка-гольфа, а верхний край носка заворачивался книзу так, что скрывал эту подвязку.
Поняв, что я никогда не буду таким, как большинство, что я обречен тащиться на какую-нибудь музыку в то время, как мальчишки будут заниматься чем-нибудь интересным – драться до крови, курить за сараем или играть в пристенок, я решил, раз уж так, попасть в первые среди изгоев, в элиту маргиналов. Конечно, не только эти слова, но и сами эти мысли и чувства были непостижимы, но нечто в этом роде где-то глубоко крутилось, дергало маленькую и слабую душу.
И я решил, что мне нужны белые носки-гольфы.
Я увидел такие на одном малом. Это было на Рижском взморье, конечно, в Дзинтари. Он прошел мимо, даже не пытаясь вырвать руки из рук родителей, хотя ему было на вид не меньше, чем мне, а я уже давно завоевал право ходить самостоятельно, просто между матерью и отцом. На нем были не то что брюки-гольф, а вообще короткие, которые теперь называются шортами и носятся в наших городах вполне взрослыми мужчинами на службу. А тогда это был просто вызов общественному мнению его ровесников, да, пожалуй, и их родителей. Я представил себе, как его лупят во дворе из-за этих трусов, нахально сшитых из «взрослого» материала, тонкой шерсти, из которой шьют мужские костюмы… Но и эта воображаемая картина не уменьшила мою зависть: я не мог оторвать взгляд от его носков. Это были белые гольфы! И дело было не только в цвете, так выгодно отличающем их от моих коричневых «в резинку». Белые носки заканчивались не обычным отворотом поверх эластичной подвязки – их держал белый же шнурок, обвивавший ногу под коленом, а на концах этого шнурка были белые кисточки, подпрыгивавшие при ходьбе!
Мать, вообще поощрявшая мои желания такого рода, пыталась, уж не помню как, добыть белые гольфы для меня. Однако усилия ее были безуспешны. Возможно, владельцу вожделенных носков привезли их из-за границы, возможно, что и он сам приехал оттуда…
Мне кажется, что я хотел белые гольфы с кисточками все лето. Наверное, на самом деле страсть обуревала меня недели две. Самое ужасное, что за это время я видел еще нескольких обладателей дивных носков!..
И я поступил так, как впоследствии поступал в разных обстоятельствах, куда более серьезных. Более того: теперь я понимаю, что решение относительно носков было первым проявлением жизненной стратегии.
Мать действовала под моим общим и технологическим руководством.
Мы поехали в Ригу и там, в магазине «Нитки, пуговицы», чудесным образом обнаруженном в незнакомом городе, купили коричневый шнурок и примерно того же цвета толстые нитки.
Из ниток были сделаны кисточки, все это вместе укреплено на носке, так что, когда его край отгибался поверх резиновой подвязки, снаружи как раз оказывался шнурок и свисали подпрыгивавшие при ходьбе кисточки…
Возможно, с тех пор я люблю коричневый цвет.
А не так давно я узнал, что носки до колена, с отворотами и кисточками, входят в национальный шотландский костюм с мужской юбкой-килтом. То есть не то что узнал, а просто увидел.
Так что никакой не «гольф», а, если уж угодно, scotch. One double scotch, please.
…В шестом классе я категорически отказался надевать и штаны, и носки-гольфы.
К восьмому я почти завершил переход из категории пижонов (см. выше) в разряд стиляг (см. и выше, и еще будет ниже).
Принцип «не можешь решить задачу – измени ее условия», которому я, еще бессознательно, впервые последовал в той истории с гольфами, помогал и помогает мне жить.
Это вам кажется, что все это – чепуха.
Потому кажется, что вы не жили тогда.
Любовь и принципы
Конец пятидесятых наступил в 1957-м, когда в Москве прогремел Международный фестиваль молодежи и студентов. Жизнь после фестиваля стала совершенно другой, чем была до.
Не говоря уж о москвичах и гостях столицы, которых наехало много больше обычного (закрыть Москву догадались только на время Олимпиады-80)…
пренебрегая вскоре вышедшим в широкий прокат большим документальным фильмом о фестивале…
вообще оставляя в стороне материалистические пути распространения западного стиля и образа поведения,
– придется признать, что фестивальный дух каким-то мистическим способом пронизал всю советскую жизнь.
Возможно, дело в том, что за год с небольшим до этого рвануло закрытое антисталинское письмо ХХ съезду КПСС, так что пошел трещинами сам идеологический фундамент советской власти. Фестиваль – на уровне повседневности – закончил начало ее конца. Устои уже качнулись, теперь настала пора обрушивать декоративную отделку.
Появились мужчины, носившие вместо галстука шейную косынку, как наши латиноамериканские друзья. Революционной моде, не понимая, что она именно революционная, прежде всего, конечно, последовали артисты развлекательных жанров, всегда отличавшиеся легкомыслием, но не только они. Всем модникам открылась новая возможность. На променаде в Юрмале я увидал красавца актера К., пожинавшего славу после роли исчадия ада, убившего свою мать, – сюжет, конечно, развивался в Париже. Актер был в красной рубашке и в пестрой шейной косынке. Через сорок лет мы познакомились и даже подружились. Он утверждал, что никогда шейной косынки не носил…
Появились женщины, красившие ресницы и веки в раскосом стиле «кошачий глаз», под актрису-принцессу, хорошо погулявшую в Риме. Их уже не волокли в милицию комсомольские патрули, не сообщали на работу и в вузы, не обзывали на улицах проститутками. Более того, некоторые из них надевали – собственноручно изготовленные, естественно, – узкие брючки длиной три четверти, и тоже ничего, обходилось. Советский народ примирился с чуждыми влияниями: раз фестиваль разрешили, значит, и бессовестные штаны можно… То, что весь фестиваль был не слишком удачной попыткой привлечь под наши знамена стремительно левеющую западную молодежь, обычным гражданам СССР знать не полагалось – они и не знали… Примерно через одиннадцать лет управляемая из Москвы молодежная левизна обернется неуправляемыми молодежными бунтами. Обдурить молодость нашим агентам не удалось, заполыхали парижские баррикады, вспыхнул пражский самосожженец – а начиналось все невинно, и мы, открыв рты, слушали на московской площади «Джаз римских адвокатов». Что не джаз, не адвокатов и, вероятно, не римских, тоже поняли позже, а пока – фестиваль! «Дети разных народов, мы мечтою о мире живем». Дети разных народов стали рождаться через девять месяцев, советские девушки расплачивались за великий идеологический блеф…
Каким-то странным образом, распространившись в совершенно иную сферу, новые веяния изменили отношение к автомобилю. Почти норма среди обеспеченных людей – нанятый шофер, управляющий собственным автомобилем нанимателя, – стала редкостью, старомодной привилегией и причудой лауреатов. Владельцы носатеньких «Москвичей», тяжелозадых «Побед» и даже новомодных двухцветных «Волг» сели за руль. Довершила перемены в отношении к автомобилю Национальная выставка США, проходившая летом 1959 года в Сокольниках. Там сверкали и переливались яркими цветами машины, сильно превышавшие по классу безнадежно черные обкомовские «ЗИСы». И за рулем такой перламутровой, как леденец, машины время от времени появлялись демонстраторы – молодые и явно безответственные мужчины и женщины.
Костюмы, сшитые по блату в театральном костюмерном цехе или, тоже по знакомству, у полулегального таллинского портного, к которому надо было ездить на примерки, ушли из перечня понятий о счастье. Да и портного государство вдруг отпустило к родственникам в Финляндию… Вместо рукотворных чудес вышли на авансцену импортные вещи или, предел желаемого, привезенные из-за границы теми, кому там положено бывать.
Время пижонов и кустарной роскоши неотвратимо кончалось. Наступило время постепенной легализации стиляг. В конце сороковых и начале пятидесятых это была почти секта. У них был свой язык, своя музыка – джаз, свои идеалы внешности – самые осведомленные, «штатники», довольно точно копировали американских студентов-отличников. Но после фестиваля, во время которого обнаружилось, что настоящие штатники любят Ленина, а еще больше – Мао Цзэдуна, и наши стиляги как-то сошли на нет. Одни резко постарели, другие банально спились, третьи утратили азарт и донашивали пиджаки, сшитые в Филадельфии по моде сорок восьмого года…
А их страсть к вещам, сделанным там, куда садится солнце, пошла вширь и вглубь оказавшегося склонным к этой заразе советского общества. То, что было азартной игрой – «фарцовка» возле гостиниц и ресторанов, – стало занятием почти безопасным и рутинным для добропорядочных студентов. То, что напоминало промывку породы в поисках золотого песка и самородков – проход по комиссионкам, как сейчас сказали бы, мониторинг, – стало обычным развлечением многих мирных обывателей. Позже примерно то же самое произошло с тамиздатом – Пастернака читал один на тысячу, а Солженицына уже один из десяти. Оказалось, что у советских людей нет иммунитета против всего несоветского.
…Вот тут наконец мы и переходим к сути истории, до которой никак не могли добраться сквозь заросли воспоминаний.
Школа шла к концу. Девятый класс стал прекрасным временем – уже не дети, еще не выпускники, озабоченные конкурсом на физфак: пятнадцать человек медалистов на место. Девочки за время каникул все как одна переоделись в юбки колокольчиками и узкие блузки с бесчисленными пуговичками на спине. Со школьной формой это совмещалось условно: физиологическая причина исчезновения коричневого шерстяного платья сообщалась завучу шепотом, и, чтобы как-то скрыть природу, поверх блузок надевались испытанные черные фартуки.
Юноши, как более вольнолюбивая часть любого сообщества, от форменных кителей отказались без объяснения причин. В результате мужественная часть поколения выглядела примерно так, как средний делегат фестиваля, слегка двинувшийся умом от реалий социалистической действительности.
На ногах были черные туфли с острыми носами, на тонкой подошве. Подошва была картонная, что не мешало, однако, сходству с обувью всемирной молодежи. Мешало только то, что стоили «полуботинки мужские кожаные» 93 рубля с копейками, а такая сверхдоступная цена наводила на подозрения. И подозрения эти были основательными, поскольку местом изготовления обувного изделия была указана фабрика в г. Кимры. Картонная подошва размокала за половину любого сезона.
Над ботинками возвышались – и были отчасти видны, поскольку брюки были коротковаты, – носки бескомпромиссно красного цвета, который вообще пользовался популярностью, хотя комсомольская идеология уже тогда многим из нас была чужда.
Упомянутые коротковатые брюки имели стрелку несминаемую – поскольку в соответствии с народно-армейской хитростью намазывались мылом по изнанке перед глажкой. Брюки эти, поперек любых трудностей советской торговли, покупались непременно черные, из гладкого шевиота, и были не менее узкие, чем короткие. Вершиной стиля были широкие отвороты, манжеты… В брюки заправлялась расстегнутая до пупа рубашка, вышеназванная красная или романтическая черная, та и другая получались в тазике горячей воды с помощью «краски текстильной устойчивой». От непременно поднятых рубашечных воротников на шее оставались соответствующие полосы, но это не смущало: их закрывали пестрые косынки, конфискованные у матерей. У меня был комплект коричневый – крашеная рубашка и каким-то случаем купленные брюки того же цвета. Я был счастлив, и дело даже не том, что я, как уже рассказывал, в детстве полюбил этот цвет раз и навсегда, – дело в том, что в таком коричневом комплекте выходил на сцену Ив Монтан, еще не ренегат, а «певец рабочих кварталов», «когда поет далекий друг», очень мне тогда нравившийся…
Вершиной образа во всех смыслах была прическа, называвшаяся «канадская полька», «высокий зачес» или попросту «кок». Делалась она следующим образом.
Сзади волосы подрезались и дочиста подбривались на уровне нижних шейных позвонков. Перед этим длинные волосы на висках зачесывались и даже затягивались расческой гладко назад, а после стрижки свисали над шеей, напоминая предшествовавшую «канадской польке» прическу конца сороковых «под Тарзана». Между гладко зачесанными по бокам волосами и устраивался вожделенный кок – сильно приподнятый надо лбом и зачесанный к макушке чуб, действительно напоминающий птичий гребень. Самым изыском был кок, слегка свешивающийся на лоб, как бы небрежный…
Удерживать все это в заданном положении было очень и очень нелегко.
Тут и вынималась из кармана плоская, диаметром в трехкопеечную монету и толщиной миллиметра в три-четыре коробочка. Впоследствии в таких, с изображением пятиконечной звезды, продавалась вьетнамская мазь «Золотая звезда», в просторечии «звездочка» – обезболивающее снадобье с сильным ментоловым запахом. А тогда на коробочке была простая надпись на русском и каком-то, полагаю, прибалтийском, языке – «бриолин».
Пахла эта полупрозрачная мазь омерзительно. Это не было зловоние – это был тошнотворный аромат очень дешевой парфюмерии, смешанный с запахом прогорклого жира. На ощупь она была еще противней – скользкая субстанция, быстро тающая даже не в сильную жару и стекающая грязноватыми струями… Большее отвращение, чем бриолин, вызывали только мухоловки – развешиваемые на все лето по квартире липкие бумажные спирали. От вида прилипших мух тоже возникали позывы тошноты…
Но без бриолина кок было не построить. А смазанная им любая прическа держалась непоколебимо, к тому же блестела, что, в соответствии с тогдашними представлениями о прекрасном, было желательно.
Жара в тех краях, где происходит действие этого рассказа, в конце августа ужасная. И проклятый бриолин тек по шее и даже по спине под новой рубашкой и уже нисколько не удерживал кок, так что на голове был просто жирный комок сбившихся волос, а бриолин тек, и трупный его запах наполнял все вокруг…
Итак, молодой человек пятнадцати без малого лет в этот день вернулся после летних каникул в маленький городок, где он жил и где надеялся сегодня же повидаться с девушкой того же возраста, к которой…
Ну, хватит придаточных предложений. Вот она, в прелестном оранжевом сарафане, юбка «солнце-клеш», встает ему навстречу со скамейки у подъезда, вот – незаметно оглянувшись, пуст ли жаркий полдень, а он пуст, – совсем взрослым жестом обнимает его за шею голой рукой…
Голой, черт возьми.
– Фу, гадость какая! – говорит она, и срывает лопух, и трет руку, но не стираются мерзкий запах и жир. – Чем ты намазался, горелым маргарином?! Все волосы жирные… Отойди.
Дважды намылив и беспощадно вытерев вафельным полотенцем голову, он выключил газовую колонку – «сколько можно бултыхаться», крикнула бабушка, – и в очередной раз посмотрел на себя в запотевшее ванное зеркало. Там был странный тип с торчащими во все стороны мелкими кудрями. Если бы это происходило лет на двадцать позже, его прическу точно назвали «под Анджелу Дэвис» – или, более информированно, «афро». Вполне себе стильно… Но это было на двадцать лет раньше…
И через час, благоухая прокисшим жиром, он снова вышел из дому с великолепным коком. Перед уходом он швырнул пустую коробочку от бриолина в мусорное ведро.
В саду возле Дома культуры начинались танцы, он шел мириться, но поступиться коком, который культивировал все лето, не мог. Мы все хотя бы раз пренебрегали чувствами ради овладевшей нами идеи.
А на том месте, где был кок, теперь… Ну, да что говорить.
Как погибла телогрейка
Нет ничего более бессмысленного, чем попытки понять судьбу – человека, народа, вещи.
Почему один счастливо женился, нарожал хороших детей, прожил полтора века и помер тихо, «непостыдно», как и просил в молитве, и безболезненно – а другой сам мучился, вокруг всех измучил и конца дожидался в отчаянии? Нет ответа ни в воспитании, ни в генах, ни в обстоятельствах. Почему к одним от Гольфстрима идет теплый ветер, цветы сияют под добрым снегом и реки текут в нужную сторону, а у других засуха прекращается только на время наводнения? В учебниках истории вразумительного объяснения не найдете. Почему рабочие штаны из линючего брезента носит весь мир, а удобнейшая стеганая куртка, пригодная для любой погоды, стала символом тюрьмы и нищеты? Только не рассказывайте ни про особый путь, ни про западных врагов.
Пусть умники ищут сложные ответы, ничего не объясняющие уже в тот момент, когда их находят. «Почему?» – если повторять этот вопрос, на третий, или пятый, или сотый раз обязательно упрешься в стену. Нет сложного ответа, есть простой и единственный:
так Бог судил.
И на все воля Его.
А телогрейка – гениальная одежда.
Начиная с материалов: только хлопок, ткань и вата, да еще деревяшки вместо пуговиц. Пожалуй, только упомянутые американские штаны (про них будет, будет отдельная песня!) так же экологически безупречны, хотя заклепки, молнии и пуговицы у них-то металлические, то есть рождены индустриальным разрушительным веком. Но где они – и где наш ватник? Остался только в оскорбительном прозвище, которое одна половина братского народа дала другой.
Телогрейка – символ естественного минимализма.
Аутентичные модели не имели даже воротника – а зачем? От настоящего холода он не укроет, а если тепло, то и тем более не нужен.
Никаких попыток обозначить талию – а зачем? Не в талии красота.
Карманы не утеплены, не простеганы – а зачем? Руками надо работать, а не в карманах их держать.
А больше и сказать нечего. Слой толстой хлопчатобумажной ткани, слой ваты, еще слой ткани – и строчка. Зигзагом, чтобы вата не сбивалась, хотя на несведущий взгляд вроде бы для красоты.
Прелесть же телогрейки как раз в том, что в ней нет ничего для красоты.
В мороз градусов до двадцати, если не сидеть, дожидаясь крика вертухая, а делать норму, телогрейки вполне хватает – не совсем рваной, конечно.
В жару градусов до тридцати, если на голое тело – нормально, вроде короткого варианта среднеазиатского халата. Тоже проверено.
Под ливнем, конечно, промокает, но не сразу, пока вату пробьет… Сохнет, конечно, потом долго, ну, так для того и печь…
К телогрейке прилагались – если повезет – ватные же брюки, как бы дополнительная телогрейка для задницы. Но это уже в экстремальных условиях. А так просто, в обычной жизни – ватничек на исподнюю рубаху, вышеописанный кепарик на бровь, штанцы какие-никакие да прахаря, сапоги кирзовые (заметьте, никакой живодерской кожи, загадочный материал «кирза», в честь которого называли еще и армейскую перловую кашу)…
Почему мир не принял телогрейку, которую беззаветно пробивал в моду наш самый знаменитый дизайнер З.? Почему не ее именем, а всякими английскими словами называются разнообразные нынешние синтетические стеганки? Вот sputnik и babushka пошли в большую международную жизнь, а telogreyka – увы. ГУЛАГовское прошлое не пускает? Ох, да какого только прошлого нет на вещах, проживших долгую историческую жизнь! Сколько крови пролито на расшитые узорами остроносые сапоги и простроченные штаны с заклепками – и вроде не портит она их происхождение… А ведь ватник – он жертвам полагался, а не палачам, на нем вины нету.
…Несколько лет фотограф и литератор Р. носил телогрейку с джинсами и кроссовками. Получалось прекрасно! Я надеялся, что это привьется, что через пяток-десяток лет джинсовый бум станет джинсово-ватниковым, что мирное сосуществование закрепится после конца Варшавского договора этим сочетанием национальных одежд…
Не вышло.
Чем кончилось мирное сосуществование и последовавшие попытки – известно.
Р. некоторое время походил в телогрейках, за которыми ездил во все более захолустные сельские магазины, и постепенно вернулся к обычным общеупотребительным курткам.
Телогрейка умерла.
Вместе с удобствами исключительно во дворе,
с коммуналками на десять семей,
с куреньем, разрешенным всюду,
и с полагавшейся каждому дворовому пацану финкой с ПЛАСТИгласовой наборной рукояткой.
Телогрейка вымерла, как вымирает биологический вид, постепенно. Она еще существует в сельских лавках, но турецкие криво сшитые курточки теснят ее и там. Я знал коммуналку в километре от Кремля, еще недавно по историческим меркам сам жил в ней – на днях зашел: пусто, молдаване делают евроремонт со сносом несущих трехсотлетних стен… А вместо дворовых дощатых сортиров по городу расставили бронированные кубы, внешне и по степени электронной оснащенности напоминающие банкоматы… Какая уж тут телогрейка.
Почему ей не повезло стать мировым бестселлером, как стали некоторые изделия западной легкой промышленности, – не будем называть во избежание упреков в product placement?
Нет ответа, кроме того, который приводился выше.
Не надо бы к Нему приставать, но все же так и подмывает спросить – «За что? И почему?»
Но удовлетворимся тем, что повторим: на все воля Его, и все в руках Его.
А прочее оставим атеистам, пусть мучаются.
Что до телогрейки… Я понял, что она умерла, довольно давно, и событие, которое навело меня на эту мысль, вроде бы никакого, даже отдаленного отношения к русскому ватнику не имело. Но я что-то почувствовал…
Событие было вот какое: я впервые увидел, как женщина стирает пластиковый пакет. Это был обычный, довольно уродливый пластиковый пакет с напечатанной на нем жирной розой. Как раз перед этим я впервые побывал за границей, в Болгарии, конечно. И там как раз такие пакеты давали, когда ты делал покупку в любом варненском магазине.
А в Москве женщина аккуратно стирала такой пакет под краном.
Я не подумал о том, почему в стране, которая запускает космические корабли и что там еще, не хватает пластиковых пакетов. Эта мысль была бы слишком серьезной для меня, да к тому же мне тогда казалось, что я знаю почему. Подумал же я почему-то о телогрейке. Мне мгновенно стало очевидно, что телогрейка и стираный пакет несовместимы.
И победит пакет.
Комок
Наиболее эффективными центрами подрывной работы против советской власти в конце шестидесятых, в семидесятых и до самого ее бесславного финала были не ЦРУ, не радиостанция «Свобода», не эмигрантские организации вроде НТС и тому подобные гнезда идеологических врагов. Реальную опасность для СССР представляли два вполне советских учреждения торговли – московские комиссионные магазины «у планетария» и «на Новослободской».
Я убежден в этом, как убежден в том, что власть вещей над людьми в земной жизни гораздо сильнее власти идей. Этот мещанский материализм вовсе не мешает столь же твердому идеализму, когда речь заходит о человеческих душах. Иначе говоря, побеждают или оказываются побежденными предметы, а переживают победу или поражение души. Стреляют пушки, падают сраженными людские тела, а мечется и страждет над павшими дух. Это прекрасно знают генералы и священники – первые подсчитывают перевес свой или противника в танках, вторые принимают души, покинувшие тела в результате этого перевеса, или служат молебен, успокаивая души победителей.
Названные комиссионные магазины, сокращенно в быту именовавшиеся «комками», действовали прямо и эффективно. Любой, вполне советский по убеждениям человек, купивший что бы то ни было в одном из них, независимо от провозглашаемых и даже искренне исповедуемых им взглядов, объективно переходил на сторону империалистического лагеря.