Быть Энтони Хопкинсом. Биография бунтаря Каллен Майкл
«Он был блаженно счастлив во время всех приготовлений и репетиций, он с юмором относился к костюмам. Что само по себе хорошо, потому что это было необходимо ему. Мы сами создавали наши костюмы, так что с радостью сделали кое-что и для него – скорее, немного переделали. Но у нас были проблемы с его ногами: я никогда не видел такого большого размера ноги у молодого парня. У него был то ли 12-й, то ли 13-й размер, и мы просто не могли подобрать ему сандалии. Наконец, мы нашли несколько пар огромных размеров, но и они оказались ему слишком малы. Тогда мы отрезали на них носок, и Энтони гордо расхаживал вокруг нас с голыми пальцами, утыкаясь ими в пол. Мы безжалостно его дразнили, а он с легкостью все это воспринимал. Никаких обид. Он был частью команды, нашим братом».
Данный спектакль запомнился Джин Лоуди безусловно опасным присутствием Хопкинса, которое несколько мешало ее собственной игре. Сначала, рассказывает Джин, «Хопкинс показался мне ужасно привлекательным, хотя тогда я уже была замужем… но немного взъерошенным». Поскольку его роль была маленькой, она едва ли замечала его на репетициях и совсем с ним не разговаривала. Возможно, это было ее ошибкой, потому что Хопкинс оказался совершенно неопытным и склонным к боязни сцены. «С первого момента выхода на сцену он был достаточно неуклюж, а в решающий момент и вовсе наступил мне на ногу, причем, падая, он схватил меня… за самое неприличное место. Не знаю, что подумали зрители: упала ли я в обморок или пала на колени при виде воскрешенного Христа – но, честно говоря, Энтони удалось по-своему выделить значение этой сцены».
В другой сцене Хопкинс играл волхва, пришедшего к новорожденному в яслях. Эта эпизодическая роль принесла ему первые его слова на сцене: «Блаженны кроткие, ибо они наследуют землю». Хопкинс позже говорил Тони Кроли, что это было «иронично и к месту», поскольку тогда он и сам был не кем иным, как кротким, и определенно балансировал на грани «…карьеры, которая дала мне все… включая страдания». Годы спустя он скажет в интервью уэльской газете: «Я никогда не забуду тот вечер: скрипучий проигрыватель, играющий „Лоэнгрин“ Вагнера, свет, падающий на сцену, волнение публики. Меня проняло. После этого я решил, что стану либо актером… либо священником».
Пасхальный спектакль, испорченный неформальной игрой Хопкинса, стал для него откровением и поднял его самооценку. Люди хлопали его по плечу и аплодировали лишь за то, что он притворялся кем-то другим. Смех, музыка, праздничные флажки, искрометное общение с неизвестными ему людьми. Спектакль закончился. Кто сыграет роль в следующий раз? А потом? Будет ли он дальше играть и увидит ли хоть половину из этих людей снова? Да и важно ли это?
Энтони лелеял эти мысли глубоко в душе. Он рассказал Мюриэл о своем новом замечательном занятии – куда более полезном, чем игра в бильярд, в которой погрязли кузен Бобби и Брайан Эванс, – но ничего не сказал Дику. Никто не воспринял всерьез пасхальный выход, но кто-то сказал: «Тони, ты бы мог стать новым Дики Бёртоном. Он играл в театре „Олд Вик“ („Old Vic“) и снялся в кино с Эдит Эванс и Эмлином Уильямсом, а теперь в Голливуде снимается в больших эпопеях. Он стоит целое состояние». Мюриэл рассказала Энтони историю, как Бёртон, а потом Дженкинс работали в кооперативе недалеко на Коммершал-роуд. Как там о них пошла молва. На что Хопкинс лишь только хмыкнул. Брайан Эванс ходил с ним за компанию в «Кэш», где по бесплатным билетам от деда Чарльза они смотрели на широком экране величественную «Плащаницу» («The Robe») с безграничными пустынями и уэльсцем в лице Богарта – типично голливудский проект. «Он был немногословен, – говорит Эванс. – Только посмеялся и сказал: „Эх, он все сделал праправильно”».
Глава 3
Кровавый остров
Он ничему не научился, пока не выучил слова Отелло над смертным ложем Дездемоны:
- Так надо, о моя душа, так надо.
- Не вопрошайте, чистые светила:
- Так надо! Эту кровь я не пролью,
- Не раню эту кожу, ярче снега
- И глаже, чем надгробный алебастр.
- Но пусть умрет, не то обманет многих…[28]
Именно Сирил Дженкинс, встречаясь с ним в зале по вечерам, помогал ему осваивать азы актерского мастерства, наставлял, объясняя динамику пьес Шекспира, особенности его поэзии, ценность голоса. И именно Дженкинс первым заговорил с ним о высоком предназначении актера, о Станиславском и его системе, что актер рождается с собственными определенными качествами и было бы ошибкой их не использовать. Именно здесь он услышал цитату Станиславского из Томмазо Сальвини, в которой говорилось, что идеальным актера делает «голос, голос и еще раз голос».
«В Энтони были две примечательные особенности, – говорит Брайан Эванс. – Руки: они были огромными. И его ореховый голос». Все, от Дэвида Скейса до Линдсея Андерсона и Майкла Чимино, отмечают его голос с уэльскими нотками, не говоря о Бёртоне, который в отличие от Хопкинса нежно любил родной язык. Для Хопкинса «Отелло» стал его «роллс-ройсом», который давал внутреннее освобождение, хотя никто в YMCA и не заметил появившегося блеска в его глазах. До этих пор уроки наставников были ему в тягость: будь то мисс Ричардс, учительница игры на фортепиано, которая желала мгновенных результатов, или Кобб, Рис и Дэйвис, ожидавшие готовых формул, или Дик, меривший жизнь старыми мерками. В отрывках «Отелло», которые теперь приносили ему удовольствие, он открыл новое знание, связь души и ее экспрессии, которое ускользало от него всю жизнь. Голос оказался ключом, который наполнял и оживлял глубокомысленные, гениальные слова на странице. Ему нравилось их произносить, и особенно неожиданно. Нравилось выстреливать их и слушать, как звуки отскакивают рикошетом от деревянных стен YMCA, видеть, как Дженкинс радуется после идеально выговоренных глаголов, чувствовать вибрации ритмов «высокого» на своей коже. Внезапно все книги обрели новое значение. Комиксы перестали быть интересными, хотя он никогда не терял теплого отношения к Дику Бартону и Шерлоку Холмсу, а также мультипликационным героям, которые бросали вызов судьбе и имели больше мускулов, чем мозгов. Просто он внезапно осознал цель своего существования: лишь бы произносить слова, которые будут давать резонанс. «В первый раз я ощутил результат, – говорит он, – когда выучил полный текст пьесы. Наконец я почувствовал, что могу довести что-то до конца».
В конце лета Дуглас Рис, прогуливаясь с женой Элизабет, решил заглянуть к Сирилу Дженкинсу, жившему неподалеку от YMCA, в аскетичной съемной комнате. Их радушно встретила жена Дженкинса, и компания из четырех человек присела насладиться чаем и непринужденной беседой. Послышался звонок в дверь – Дженкинс пошел открывать и увидел Хопкинса, который «…просто заскочил на минутку, чтобы поздороваться». Юноша присоединился к компании и разговору, а потом вдруг сказал, очень небрежно: «У меня есть хорошие новости». Рис вспоминает: «Мы все заинтересовались. „Ну, давай рассказывай!“ Он сел, и с безразличием говорит: „Просто я получил право на стипендию в Уэльском колледже музыки и драмы[29]“. Мы крайне разволновались и были в полном восторге! Он никому ничего не рассказывал. Все это время он разучивал „Отелло“, занимался с Сирилом и даже словом не обмолвился о своих намерениях. Очевидно, что он все тщательно продумал. Но никому ничего не сказал».
Брайан Эванс тоже ничего об этом не знал, что его особенно удивило, поскольку он любил театр, и Хопкинс хорошо знал о его собственных планах. «Мы прогуливались, и абсолютно невзначай он говорит мне: „Я только что съездил в Кардифф, встречался с Флорой Робсон“. С Флорой Робсон?! Я спросил, он что, шутит? А он ответил: „Я буду учиться на актерском, в замке Кардифф[30]. Я стану актером, Брайан“».
Выбор Хопкинса стал результатом разговоров с Лоуди, Дженкинсом и другими коллегами в YMCA. Но прежде всего, решение созрело благодаря объявлению в газете «Western Mail», предлагающей двухлетние стипендии, размером в 200 фунтов. Хопкинс реально оценивал ситуацию. Во-первых, Тайбак не славился профессиональными актерами, хотя недавний успех Бёртона обсуждался вовсю; во-вторых, было бы смешно ожидать, что Дик будет финансировать сына после катастрофы с «Коубриджем». Тони должен был действовать в одиночку: либо пан, либо пропал – но попытаться заработать стипендию. RADA или Центральная школа сценической речи и драматического искусства[31] в Лондоне казались надежными ставками, но многие, кто знал актера, уверены, что Хопкинс решил пройти испытание себя в ближайшем месте: Кардифф подходил, так как находился в двух шагах от дома.
Хопкинс подал заявление в июне, а в июле был приглашен на прослушивание в Кардифф Сити-холл – не перед Флорой Робсон, которая была частым гостем в театре «Принц Уэльский» («Prince of Wales Theatre») в Кардиффе, хотя и не имела связи с колледжем, а перед доктором Рэймондом Эдвардсом. Заданием было подготовить отрывок из Шекспира; Хопкинс приготовил «Отелло».
Рэймонд Эдвардс, как и Хопкинс, был единственным ребенком в семье и имел много общего с Хопкинсом, хотя и был на десяток лет старше. Эдвардсу, не расчитывающему на чью-либо поддержку, пришлось немного потрудиться, чтобы попасть в культурные влиятельные круги. Однако его подъем был не простым. Он планировал актерскую карьеру, но ему не хватило духу, как он говорит, довести дело до конца. Вместо того чтобы получить степень в Бангоре[32], он отправился в Ливерпульский репертуарный театр («Liverpool Repertory Theatre»). Отсюда он подал заявление и позже был принят на должность советника по вопросам драматургии в Кардиффе, где стал главой кафедры драматургии, недавно созданной в колледже, располагавшемся в замке Кардифф, «как раз прямо в центре не самого культурного города».
Замок Кардифф в собственность города передали лорды Бьюты, двое из которых страдали гемофилией и умерли один за другим, оставив непригодное поместье с неоплаченными наследственными пошлинами. Замок был отдан вместо оплаты налогов, и муниципалитет нашел ему верное применение, удовлетворяющее образовательным нуждам города. В 1949 году было создано музыкальное отделение, а в 1951-м приехал Эдвардс, чтобы «донести драматургию до города». Задачка, по его словам, была еще та:
«Кардифф в то время был городом обывателей, не имеющих представления о своих драматических талантах. А таких было немало, но их нужно было организовать и вдохновить. Начинали мы со связанными руками. Гламорганский совет отказал нам в получении гранта, однако на помощь пришел директор Принс Литтлер, семья которого всегда поддерживала театр и который финансировал студенческую стипендию. Когда мы начинали, у нас ничего не было, даже здания под театр – и оно не появится аж до 1972 года. Мы работали в чрезмерно тесных помещениях. Но ситуация преображалась с появлением таких студентов, как Хопкинс».
Два момента в прослушивании Хопкинса впечатлили Эдвардса, кого, по слухам, было сложно удивить: пружинная страсть молодости и сила голоса Энтони. «Он двигался с невероятной животной энергией. И у него был голос Бёртона». Эдвардс выделял самобытность и индивидуальность, присущую уэльсцам.
«У актера из Южного Уэльса есть достоинство – его голос. Я пришел к выводу, что это унаследованное качество и его формированию способствовала работа в шахтах. Поколения угледобытчиков находились в тесных, раздражающих условиях, не имели возможности подняться в шахтах в полный рост, дышали ужасным воздухом. Вследствие такого кислородного голодания они вдыхают воздух очень глубоко в легкие, используя широко раскрытые ноздри и расширяя дыхательные пути. В этом и заключаются особые требования к голосовой технике, которой обучают актеров-аспирантов. Получается, что южноуэльский актер приходит уже с готовыми голосовыми данными. Для него это естественно. И чем-то подобным обладал Хопкинс до того, как я стал его обучать».
После десятиминутного прослушивания Эдвардс тут же, на месте, сказал Хопкинсу, что он принят, и посоветовал ему идти домой собирать вещи и готовиться провести два года под крышей замка. Эдвард Донн и его жена должны были организовать жилье для Энтони, и они устроили его в меблированных комнатах прямо на территории колледжа. 24 месяца Хопкинс ел, спал и дышал миром актерства в священных залах, гудевших под музыкальный аккомпанемент молодых дарований Кардиффа. После унылого настроения в «Коубридже» это был опьяняющий восторг.
Хопкинс с видимым наслаждением расслаблялся и раскрывался с новой стороны, которая удивила бы Дика и учителей «Коубриджа» и, вероятно, раздражала бы Мюриэл. По словам близкого друга, у Мюриэл были «тяжелые сомнения» по поводу разрешения ее мальчику вновь покинуть дом, особенно ради мира актерства. Тем не менее «…мысль о замке и колледже впечатляла ее – глубоко в душе она была немного честолюбива».
Привязанность Эдвардса к Хопкинсу быстро росла, и он находил «…молодого человека явно довольным» и вместе с тем «…скромным, но не застенчивым», встречаясь с ним в крошечной мастерской в недрах замка, куда 20 студентов, в основном девушки, приходили на занятия с профильными преподавателями. Эдвардс ничего не знал о спорах на Коммершал-роуд, но подозревал, что они могли иметь место. «Его школьная успеваемость была настолько плоха, что не исключено, что она разбивала сердце его отцу. Ученик лишь с единственным уровнем „О“ сейчас не попадет в Кардифф-колледж (Cardiff College). А его отец потратил кучу денег на его образование – ради такого результата?! Что должен был чувствовать его отец из-за такого провала? Наверное, на миг я подумал: „Хватит ли этому мальчику упорства, чтобы продержаться до конца? Ведь у него были ужасные оценки“».
Не без помощи жены, Джун Гриффитс, и актеров-режиссеров вроде Руди Шелли из Бристоля, Эдвардс погрузил студентов во всеобъемлющий курс техники мастерства. «Это было довольно мучительно для меня, иногда приходилось работать по четырнадцать часов в день, но студентов мы не перенапрягали. Они хорошо проводили время, и у них была обширная учебная программа. Мы проходили греческую драматургию, дошекспировскую эпоху, комедии и трагедии эпохи Возрождения, современную и англ о-уэльскую драматургию. Наряду с этим были различные курсы по технике: движений, речи и так далее. Мы рассматривали Станиславского, „Метод“[33], применимость визуальных средств». Несмотря на это, Эдвардс вспоминает:
«Хопкинс был блистательным учеником, если не считать отсутствие физического контроля. В какой-то степени он вел себя как безумец, с реквизитом и всем таким прочим. Количество сломанных стульев, помнится, насчитывалось немалое. Он ломал вещи. Но… в этом что-то было. Эдакое в чеховском стиле. По большей части отлаженной технике его на самом деле никто не учил. Например, люди сейчас часто мне указывают на его вечную жестикуляцию: то пальцем ухо потрет, то нос потеребит. А я говорю им: „Это и есть он“. Его собственная характерная особенность».
Эдвардс тщательно прорабатывал необходимые драматические произведения, но Хопкинс, как и в «Коубридже», «…был склонен уходить в свои интересы. Чехов, русские – он любил все это. Он был развит не по годам, и я позволял ему все, потому что он казался очень счастливым. Вокруг него сияла аура счастья, и она разрасталась, пока он находился с нами…»
Ауре счастья он обязан девочке с волосами мышиного цвета по имени Памела Майлз. Уроженка Уэльса, но «…выросшая повсеместно – мой отец служил в Королевских ВВС», она сразу приглянулась Хопкинсу, как только он пришел на занятия. Моментальное притяжение оказалось взаимным. Пэм Майлз (ныне Пигготт-Смит) рассказывает:
«Я получила грант на образование, хотя и не стипендию, поскольку была еще слишком юна – мне было только 17, когда я поступила в колледж. Мои родители жили в Кардиффе – я подумала, что пришло время осуществить мою мечту стать актрисой, и подала документы на новое отделение драматургии в колледже. Но потом, когда меня уже взяли, мои родители переехали, так что мне пришлось остаться с тетей – она жила в получасе езды от колледжа. Я ездила туда каждый день на автобусе, а позже, когда переехала в YWCA[34], – на велосипеде: оттуда было гораздо ближе до колледжа; и я была очень довольна своей новой „взрослой“ жизнью. Я училась там всего пару недель, когда приехал красивый мальчик из Порт-Толбота – Тони – и я сразу же влюбилась по уши. Он стал моей первой большой любовью».
Центром их притяжения, помимо физической химии, говорит Пэм, служили их схожие переживания детства. Как и Хопкинс, она была единственным ребенком в семье, привыкшим к одиночеству и периодической разлуке с семьей, продиктованной папиной работой. «Тони рассказал мне, что у него никогда еще не было девушки, а у меня никогда не было парня, так что все это было немного волшебным. Нам было чем поделиться друг с другом, и за последующие два года наша близость росла так же, как и наше актерское мастерство. Я допускаю, что между нами существовал определенный дух соперничества, но, честное слово, в таком возрасте ты ослеплен любовью, и мы по-детски спустя короткое время уже говорили о свадьбе… но этого не случится, пока мне не исполнится двадцать пять».
Хопкинс расцвел в этих отношениях, обретая уверенность и открывая в себе чувство юмора, о котором прежде и не подозревал. Эдвардс подтверждает:
«Он не был выскочкой, но каким-то странным образом во всем доминировал. И это его качество – харизма, думаю, назовем это так, – постоянно росло. Помню, к примеру, его остроумие, когда они импровизировали (с Памелой) и он спросил ее откуда она. Она была родом из близлежащего городка, который в свою очередь находился рядом с городом Пайлом. Когда она сказала „рядом с“, он так быстро отреагировал, заметив: „О, правда, в миле от Пайла, говоришь?“[35] Это было сказано с таким невозмутимым видом и резкой подачей, что все засмеялись».
Как рассказывает Пэм, их с Хопкинсом конфетный роман проходил в кофейнях Кардиффа, – они редко решались отправиться куда-то дальше. За два года, что они были вместе, они только однажды ездили в Лондон, на экзамены по драматургии, и всего несколько раз возвращались в Тайбак. В основном они бродили с однокурсниками, избегая пабов и держась подальше от неприятностей. Это была эпоха стиляг – колючка на хвосте послевоенной оттепели, но Хопкинс уж слишком был индивидуалистом… – и романтиком, как утверждает Пэм, – чтобы под кого-либо подстраиваться. «Он больше всего походил на левобережного битника[36]», – полагает один из друзей того времени, и Пэм соглашается: «Совершенно невинное, детское позерство. Он не задумывался глубоко о своих проблемах или мечтах. Но был неугомонным, и я мало училась, пока мы были вместе».
По возвращении в Уэльс Пэм представили Мюриэл, которую девушка немного побаивалась. По словам друга: «Мюриэл недолюбливала любого, кто в перспективе мог бы отнять у нее сына. Он был ее лучезарной отрадой, ее мальчиком и всего лишь подростком». «Думаю, Мюриэл не была от меня в восторге, – признается Пэм, – а вот Дик был бесконечно добр, и он мне очень понравился».
К началу второго года обучения в Кардиффе Хопкинс ломал голову над своими возможностями и своими слабыми сторонами. Эдвардс уже опробовал его на важную роль в пьесе чешского писателя Карела Чапека «Из жизни насекомых» («Insect Play»). «В ней, – говорит Эдвардс, – он просто блистал». Актерство волновало Тони больше чем когда-либо, но теперь, с обостренной объективностью, он осознавал свои проблемы. Для начала ему тяжело давалось заучивать тексты. К тому же его физическая грациозность оставляла желать лучшего. Пэм, напротив, несмотря на то что часто попадала под горячую руку Джун Гриффитс (кажется, та проявляла особый интерес к критике Пэм), обладала изяществом балерины. «Он завидовал, – говорит Пэм. – Иначе никак не скажешь. Но мы были влюблены, мы были детьми, и все у нас было под контролем». Однако Хопкинс имел склонность к рефлексии и внутренне ковырялся во всех своих переживаниях. Как ему казалось, его успехи были не такими, какими могли бы быть, а весь этот эксперимент закончится уже примерно через год. Что же он будет делать дальше? Что, если у него ничего не выйдет, как не вышло со всеми его учебными начинаниями, и он не получит диплом? Как ему потом убедить Дика и Мюриэл позволить ему остаться в актерском мире? И, наконец, как ему сломить нелюбовь Мюриэл к Пэм?
Мучимый снова сомнениями, Хопкинс перешел на второй курс в «Кардиффе»; преданный в своей любви к Пэм, но весь на нервах. В этом полном неопределенности периоде его жизни появляется Питер Гилл – семнадцатилетний мальчик, католик из Кардиффа, отец которого служил разнорабочим и чья учебная жизнь успела сложиться так же сыро, как у Хопкинса.
Гилл присоединился к занятиям Эдвардса с аналогичным наивным энтузиазмом «во что бы то ни стало стать актером» и, как Хопкинс, быстро стал одним из лучших в труппе. Гилл рассказывает:
«Чтобы понять произошедшее далее, вам нужно представить себе всю эту картину. Барочный, дивный замок в таком обывательском, ужасном городе. Жители Кардиффа были варварами. А тут мы, примеряющие классическую мантию. Мы с Тони подружились моментально. Моментально и всерьез. Пусть это прозвучит нескромно, но мы стали светилами. Мы оба были отличными актерами – я, пожалуй, лучше него, – и мы лидировали на прослушиваниях. Мы были там единственными двумя талантами, как мне помнится, и мы творили историю в процессе работы».
Многие признают достоинства Гилла и его бесспорно положительное влияние на Хопкинса. «Питер был худеньким, невысоким брюнетом, – говорит Пэм Майлз, трепетная любовь которой вот-вот могла погаснуть. – У него была обворожительная внешность, и он был невероятно начитан. Он внес свежую струю в колледж, и да, он был прирожденный актер, кипящий энергией. Тони привязался к нему. Но я думаю, в действительности активность проявлялась, главным образом, с другой стороны. Питер просто помешался на Тони, и меня это очень смущало».
Гилл рассказывает:
«Тони был самым странным, самым замечательным и самым милым мальчиком, которого я когда-либо встречал. Он учился на курс старше, и был старше меня, а это много значило в студенческой жизни. Он очаровал меня, им очаровывались многие люди. Он был пробивной, жестковатый в отношениях, но очень чувствительный, с бледно-бледно-голубыми уэльскими глазами, совсем не похожими на ирландские или какие-либо другие. Мы валяли дурака на сценах в кофейнях, никогда не ходили в бары, и он очаровал меня своим обаянием. А я не слабый человек. Наоборот. Я сильная личность и могу манипулировать другими. А Тони меня превзошел. Отчасти своей властью над людьми он обязан неуживчивости и раздражительности. Он ломал мебель и говорил нам, что хочет стать великим. Однако, думаю, что была и другая сторона – женское начало, если хотите, и я думаю, что в конечном счете его способность очаровывать людей была загадкой и для него самого. Не думаю, что он понимал значение многих вещей, происходивших в его жизни. На мой взгляд, вспоминая прошлое, по большей части причиной всему была молодость. Я тоже этим страдал. Но всякого рода огорчения, чувство мучительного беспокойства и все такое только крепче сближали нас».
Пэм Майлз наблюдала за появлением любопытных треугольных отношений, в которых ей приходилось молча соперничать за внимание Хопкинса. «Мы по-прежнему встречались, держались за руки, гуляли, но Питер часто нам мешал. Я была, как мне казалось, изгоем в этих отношениях, и я знала, что Питер был бы рад уничтожить нас как пару. Ситуация становилась неловкой. Я ничего не говорила Тони, не думаю, что в таком возрасте кто-то знает, как начинать подобные разговоры».
Хотя Гилл не особо тянулся к Эдвардсу и не особо его любил, обоим мальчикам достались ведущие роли, как и Пэм Майлз, в пьесе Лорки «Кровавая свадьба». «Я был Луной, – говорит Гилл, – а Тони исполнял главную роль. Он был шедеврален, и мы хорошо сыгрались. Я подумал тогда, что это был особенный момент. Родились два больших таланта, и как странно все это выглядит в этом причудливом, забитом городе».
Гилл и Хопкинс продолжали извлекать выгоду из честолюбивого намерения Эдвардса сеять культурное слово по всему Западному Уэльсу. Эдвардс рассказывает:
«Я придумал план, чтобы наши молодые актеры росли над собой и при этом несли драматургию в дома Уэльса. Все просто: когда у нас была подобрана и готова какая-нибудь пьеса, мы загружались в автобус и ехали по Уэльсу, по разным городам типа Карнарвона, Пулели, Бангора и Фестиниога, где ставили эту пьесу в церковных залах или театральных клубах. Это колоссальная практика для студентов, чьи сердца жили актерством, ведь она открывала им и другую сторону мира актеров – жизнь в дороге».
Эдвардс видел, как Хопкинса это особенно приводило в восторг. «Думаю, это многое говорило о нем. Возможно, он инстинктивно чувствовал, что ему нужно уезжать из Уэльса (я бы даже сказал от Мюриэл), а может быть, жизнь на колесах казалась ему выходом. Мол, вдруг это и есть мое будущее, и жизнь не так уж плоха… хотя я не уверен, что Пэм вписывалась в этот план, потому что я знал, что он ее любит, и у меня были опасения относительно того, к чему все это могло привести».
Рэймонд Эдвардс вспоминает: «Каждая поездка – это новый город, новые люди, новая жизнь. Мы жили в разных клубах и театрах, часто ночевали в домах у обычных людей». Когда автобус с группой ездил по Тайбаку, Эдвардса забавляло, как Хопкинс дерзко таскал печенье из пекарни:
«Он забивал им карманы и нес его в автобус, чем заработал себе несколько новых друзей. Он был озорной и очень добрый. Мне кажется, актерство приструнило в нем что-то, так что по большей части прежняя напряженность ушла… Каким бы ни было напряжение в отношениях между отцом и сыном, оно близилось к своему завершению. Актерская профессия не воспринимается как стабильное ремесло. Требуются мужество и целеустремленность, чтобы чего-то добиться. И порой все это приводит к неприятностям… Но я бы сказал, что его отец быстро смирился, когда однажды увидел серьезность настроя Энтони. Помню, как несколько лет спустя я читал лекцию на званом ужине в Ните. Энтони пришел со своим отцом. Они были очень близки, я поймал себя на мысли, что между ними царило согласие. И определенно, привязанность. Я знаю, что его отец восхищался путем, который избрал его сын, и между ними чувствовалась глубокая любовь и взаимопонимание».
Питер Гилл познакомился с Диком и Мюриэл и увидел двух очень разных людей, оказывавших одинаково сильное влияние на Хопкинса.
«Дик в общем-то был человеком добродушным и дружелюбным. А Мюриэл была боссом. Работящая, статная, довольно, я бы сказал, консервативная женщина, которая крепкой хваткой вцепилась в Тони и в действительности управляла его жизнью. Я представляю, почему Пэм ее боялась – Мюриэл вполне могла держаться с ней отчужденно и холодно. Думаю, она из тех женщин, кого одинаково тяжело любить и ненавидеть. Но для любых потенциальных подруг Тони она представлялась личностью обескураживающей. Я ей не нравился, что было совсем необычно для меня, ведь в то время такой тип женщин имел обыкновение меня любить. Но она увидела, что мы с Тони стали очень, очень близки – может, все дело было в ревности? – и она, правда, никак не могла дождаться, когда я уйду».
По возвращении в Кардифф Хопкинс и Гилл стали еще ближе, однако Хопкинс продолжал встречаться с Пэм и питал к ней сильную привязанность. Гилл вспоминает:
«Все свободное время мы проводили вместе. Деньги водились лишь у Тони – никогда ни у меня, ни у Памелы их не было. Мы с Тони увлеклись походами в кино. Оно захватило нас целиком. Три фильма в особенности занимали наши фантазии, а также выдуманный нами мир, в котором с нами в детстве якобы грубо обращались, и теперь мы держались друг друга в стремлении обрести счастье и свободу. Теми тремя фильмами стали: „Бунтовщик без причины“ („Rebel Without a Cause“), „В порту“ („On the Waterfront“) и „Ричард III“ („Richard III“). Мы ходили на них снова и снова, а потом шатались по Кардиффу, пародируя Оливье, Брандо и Дина. Тони много копировал Дина, и все это было ужасно весело. Будучи авторитетным лицом, Рэймонд Эдвардс стал мишенью для всевозможных шуток. Мы отрывались на нем, говоря младшим студенткам с музыкального, будто он отмутузил нас или что это была Джун. Нашим повседневным приколом стало, что во всем виноват Рэймонд. Так что когда в космос полетели первые спутники, мы сказали: „Это сделал Рэймонд“. Тони действительно дал волю сдавленному некогда чувству юмора. Это было отличное время для нас обоих, однако, думаю, трудное для Пэм».
Пока в песочных часах истекало время, отведенное для Хопкинса на учебу в замке Кардифф, они с Гиллом выкладывались настолько, насколько могли, чтобы получить как можно больше опыта в актерской жизни, и обсуждали возможные перспективы. Гилл говорит:
«По правде, мы были желторотиками, мы были дурачками. Хотя ясно, что мы выделялись на фоне остальных, как таланты. И если что-то с кем-то случалось, то это случалось с нами. Плюс, конечно, мы любили театр. Помню, как мы на попутках добирались в Стратфорд, чтобы посмотреть „Гамлета“ с Аланом Баделем. Мы спали в одной палатке в Стратфорде или ночевали на крыльце театра. Нас обоих завораживала эта пьеса. Гарри Эндрюс играл Клавдия, и Тони очень понравился спектакль – как известно, потом он сам очень интересно сыграл Клавдия [в фильме Тони Ричардсона 1969 года]. В то время я думал, что мы будем работать в театре вместе, как два вечных комика, выступающих в дуэте, но, само собой разумеется, это все глупости, хотя и такое бывает, когда ты молод и поглощен большой страстью».
Сложно судить о глубине отношений между Хопкинсом и Гиллом. Памела Майлз, среди прочих, была озадачена сложной эмоциональной борьбой, полностью не постигая ее сути. Ситуация сильно ее раздражала и глубоко расстраивала их мир с Хопкинсом. «Что бы то ни было, это было их личное дело», – говорит она, подчеркивая, что гендерная идентичность Хопкинса была ясна, а его любовь к ней была «типичной для подростка-гетеросексуала». Гилл в этом был не так уверен. Для него Хопкинс «был пацаном не для женщин вообще», хотя, разумеется, не гомосексуалист.
«Наш опыт в плане психоаналитических отношений был океаническим, и он сильно повлиял на мою жизнь, хотя Тони непонятно почему его отрицал. Я всегда думал, что он почти созрел, чтобы проявить ко мне вполне взрослую привязанность… но все вышло ужасно. Оглядываясь в прошлое, могу сказать: да, мы попали в классический треугольник чувств и выбора, и, возможно, я был более чувствителен, я манипулировал, имел суперэгоистичные суждения и талант все контролировать. Но мы все проходили через подобные изменения, и все мы были жертвами нашего подросткового возраста. Я страдал, Памела тоже».
По мере того как приближался выпускной и неизбежность прощания, союз из трех разваливался. Гилл утверждает:
«Никто из нас этого не хотел, но Тони собирался уехать, и это усложняло положение. Он действительно обладал такой властью. Колледж Рэймонда мне не подходил, потому что я еще толком не сформировался и нуждался в большей дисциплине. Но он отлично подходил для неуклюжего таланта Тони. Что касается меня, я был полон идей, тогда я писал стихи и пьесы, пробовал себя в режиссуре, что впоследствии пойдет мне на пользу в карьере драматурга. Но отъезд Тони стал поворотным моментом, потому что как только он уехал – а я был совершенно этим подавлен, – я кончил тем, что оказался перед ректором в „Кардиффе“, излагая ему, почему я хочу уйти из колледжа и почему оный не подходит мне в образовательном плане».
По мнению Пэм Майлз, Гилл «слишком боялся актерства», но «был слишком талантлив, чтобы не прийти к чему-то выдающемуся». Ну а пока он по-прежнему цеплялся за Хопкинса и мешал их робким романтическим отношениям.
«Я понимала, к чему все идет. Мы с Тони встречались уже два года, и его ревность к некоторым моим способностям, вообще-то скромным, безусловно также стала помехой. Его раздражало, что у меня нет уэльского акцента и что, считалось, я обладаю приятным сценическим обаянием, что я грациозно двигаюсь, в то время как он был неуклюж. Поэтому, как только закончились экзамены и я получила работу – гастролировать с детской театральной группой, – наши отношение впервые дали трещину. А очень скоро после этого я получила от Тони письмо, что мы расстаемся. Он писал, что не хочет больше, чтобы мы были парой, и что все кончено. Мое сердце было разбито. Но я была молода. В таком возрасте все забывается очень быстро».
По мнению Хопкинса, получение диплома об окончании Кардиффского колледжа далось ему как пара пустяков. Первый раз в жизни аттестация прошла без нервных потрясений. «Его диплом был делом решенным, – говорит Рэймонд Эдвардс. – Но одному Богу было известно, что он будет делать дальше. Несмотря на успех Ричарда Бёртона, Уэльс не был рассадником восходящих звезд и театральные перспективы по-прежнему оставались скудными. Помню, я тогда думал, что ему, наверное, придется поехать в Лондон, и еще помню, мне верилось, что он добьется успеха».
Жизнь в общежитиях «Коубриджа» и замка Кардифф основательно укрепила чувство независимости Хопкинса и, несмотря на близкую дружбу с Гиллом и Пэм Майлз, в какой-то степени укрепила его любовь к уединению. И хотя они с Гиллом были «ближе, чем братья», между ними сохранялась некоторая физическая дистанция. Гилл с колкостью вспоминает этот «пробел», отмечая, что в замке он ни разу не приходил наверх, в комнату Хопкинса: «Я просто не имел ни малейшего представления о его тамошнем убежище, там, дальше за кухнями. В этом смысле он был скрытный и держался особняком».
Когда закончилась учеба в «Кардиффе», летом 1957 года, Брайан Эванс ожидал возвращения своего друга на Коммершал-роуд и к кабинетному роялю: «Я думал, он найдет себе какую-нибудь местную работенку, продолжит любительское актерство и осядет – однако, должен признаться, я никогда не мог представить его женатым… настолько не ожидал этого, что когда несколько лет спустя, после того как наши пути на время разошлись, и ему уже было 28, я вдруг узнал, что он женился, – я отказывался в это поверить». Хопкинс один раз встретился с Эвансом, чтобы прогуляться и поболтать, но в обычной для него манере не стал рассказывать про других своих друзей. «Для меня, – говорит Эванс, – он был все тот же одиночка, как и раньше, весь в себе».
Тем временем в Кардиффе Питер Гилл досрочно покинул колледж, настроившись продолжить актерскую – или хотя бы театральную – карьеру любыми способами. «Я ужасно грустил. Все веселье прошлого года исчезло, и я скучал по Тони и Памеле. Колледж стал неплохим опытом, но он не впечатлил меня своей образовательной ценностью. Тем не менее мы воспользовались имеющимися шансами засветиться на сцене и в паре небольших телепроектов местного разлива, так что в этом плане образование помогло. Я узнал, что Тони вернулся в Порт-Толбот, и мне захотелось сократить это расстояние». Гилл отправился в Художественный совет в Парк-Плейсе, где ему посоветовали обратиться к лондонскому режиссеру Фрэнку Данлопу, который намеревался устроить тур по местам, лишенным театров, – прямо в стиле новаторского плана Эдвардса.
«Я послал запрос – мое первое в жизни заявление о приеме на работу, и через несколько дней получил ответ. Мама разбудила меня, вручив письмо от Фрэнка Данлопа, в котором говорилось, что в 11 утра следующего дня мне нужно быть в Лондоне. Я попросил денег на поезд и отправился в путь». Данлоп, по словам Гилла, пожалел «парня, которому на вид лет 14, приехавшего издалека», и он дал ему его первую оплачиваемую работу в качестве ассистента помощника режиссера для предстоящего тура по Южному Уэльсу и северо-востоку. Пьесами были: самая первая в истории постановка за пределами «Ройал-Корта» «Оглянись во гневе» («Look Back in Anger»), а также «Она приступила к покорению» («She Stoops to Conquer»). «Я был вне себя от радости, а потом случилось самое лучшее. Другой ассистент помощника режиссера женился, так что в коллективе появилось вакантное место. Я позвонил Тони в Уэльс и сказал: „Приезжай в Лондон, скорее. Есть шанс получить отличную работу“».
Хопкинс сел на утренний поезд, открыто не повинуясь высказанным сомнениям Мюриэл и упорно следуя поставленной цели. Но в период разлуки с Гиллом, пусть и короткой, что-то изменилось. У Хопкинса было время, чтобы по-новому взглянуть на их дружбу, не отвлекаясь на привычный ритм жизни «Кардиффа». Он проанализировал свою жизнь, свои чувства, свое будущее. На отношениях с Пэм поставлена точка, теперь он переосмысливал отношения с Гиллом.
Гилл вспоминает: «Я приехал в Паддингтон[37], чтобы встретить его на вокзале. И вдруг в одночасье – этот непонятный сдвиг по фазе. Я был пленен им, мне до смерти хотелось увидеть его и снова быть с ним рядом, а потом вдруг раз – и разочарование. Я подумал: да в чем дело, что такого в этом совершенно обычном парне?! Под каким я был заклятием?»
Когда Хопкинс встретился с Данлопом, получил работу и начался тур, Гилл почувствовал необходимость расставить точки над «i» в отношениях – дать нечто вроде отчаянной, глубоко личной решающей битвы.
«Все пошло ужасно неправильно. Я влез туда, куда не следовало. Но по правде никто из нас не виноват. Да, я плел интриги, и в этом смысле я хищник. Я встал между Памелой и Тони, и я победил. Но я тоже находился под его очарованием. Не думаю, что тогда он понимал, что в нем есть это некое очарование, но позже – да, понял: когда изучал его практическое применение на занятиях в RADA с Ятом Малмгреном… что, как я считаю, угробило его игру. Но тогда я хотел подтолкнуть наши отношения, а Тони оставлял мои попытки без внимания. Он бы и не довел это дело до логического конца. Я думал, что то, что между нами происходило, точно было похоже на сексуальное влечение, но, полагаю, он с этим не согласится. В его понимании ни сексуальным, ни романтическим даже не пахло. Он смирился с тем, как все было раньше: непорочно, осмотрительно. Но он не смог принять того, что происходило теперь. Появилось отторжение. Там явно имело место какое-то негодование. Если бы мы были нью-йоркскими детьми, думаю, мы, вероятно, стали бы наркоманами. Но мы были детьми из Южного Уэльса, запутавшимися в своем сексуальном голоде и сбитыми с толку. Мы пересекались на гастролях во время нашего первого турне – первой работы в театре, на которую я его устроил, – и это был сущий ад. Нас затянуло в необратимый разлад».
«Я холодный, как рыба, – позже скажет Хопкинс в интервью. – Мне кажется, из меня плохой друг. Меня мало волнует, например, что кто-то собирается наломать дров в своей жизни. В этом смысле я немного безжалостен. Я особо не горюю. Наверное, это какой-то защитный механизм. И, в основном, моя философия всегда была: „Да пошли они…“» Зимой 1957 года, чувствуя отвращение к Гиллу, он перевоплотился в Джеймса Дина – своего недавнего героя – и приписывал себе все его качества. Хотя позже он скажет своей первой жене Пете Баркер, что был пьянчугой с 14-ти лет, и, мол, даже сейчас соседи по Тайбаку могли видеть его в «Sker». «Он немного походил на хулиганье, – рассказывает один человек. – Поднимал воротник и расхаживал эдакой темной личностью, умудренной опытом. Он никогда не говорил об актерстве. Но мы знали, что он им увлекался, поэтому называли его Юным Диком Бёртоном – его это жутко бесило».
А бесило, скорее всего, потому, что он завидовал. Завидовал нетипичному для Уэльса богатству Бёртона, его независимости, самоуверенности, отстраненности. Однажды, отбиваясь от давящего контроля Мюриэл, он решился навестить сестру Бёртона Сис, жившую на Карадок-стрит. Приближаясь к ее дому, он уже понял, что Бёртон был там. Снаружи стоял новый сверкающий автомобиль «ягуар», ставший для него символом его заветных желаний. Он постучал, Сис пригласила войти, и он увидел бреющегося у раковины Бёртона.
– Ну, и откуда ты? – спросил Бёртон.
– С Коммершал-роуд.
– О, я работал там в кооперативе.
– Я знаю.
Смущенный, Хопкинс взял автограф и ушел. Потом, гуляя по улице, он увидел, как Бёртон проезжал мимо в своем изящном авто и помахал ему рукой. Это так его разозлило, что привело в замешательство. Периодически он довольно цинично отзывался о Бёртоне, говоря, что тот, разумеется, «продался». И практически сразу же сожалел о сказанном. Потому что ловил себя на мысли, что сам хочет богатства и недосягаемости Рича Бёртона. В самом начале своей карьеры он рассказывал журналистам, что все, чего он желает от актерской жизни, так это «славы и благосостояния – остальное все чушь собачья».
Тайбак конца 50-х – период, когда Хопкинс все время пребывал в задумчивости, – значительно изменился со времен его детства. Опьяненный теперь сталью, как в былые времена углем, он стал чище, холоднее, менее колоритным местом, огороженным живой изгородью из постоянно расширяющихся машинных заводов. Люди приходили и уходили без видимых причин. Незнакомые лица наполняли «Sker». Бизнес открывался и закрывался. Гастрономы. Магазин чая. Ремонт велосипедов. Деньги прокручивались быстро, значили много, делали мало. Это была ниша процветания времен газовых обогревателей, капусты и картофеля, отсутствия холодильников, дешевых сигарет и домашних радиоприемников. Эпоха без культуры гигиены, выражаясь словами писательницы Джиллиан Тиндалл, когда на улицах преобладал запах нестираной одежды и, обязательно, табака. Но имела место колоссальная, долговечная перемена. Настроения общества находились в постоянном движении, и наряду с процветанием, как и по всей стране, здесь прошли восстания: против режима жесткой экономии, против строгой регламентации жизни, против духовной инерции. В Лондоне, сердце империи, вымирает порода староанглийского бульдога и ее предсмертный хрип отозвался эхом в театре «Сердитых молодых людей»[38], в рок-н-ролле и по телевизору. Телевидение стало главным проповедником, ежедневно распространявшим новые взгляды, описывая яркий, благодатный мир за пределами Долин.
Практически сразу, нравилось ему это или нет, Хопкинс столкнулся с очередной ссылкой. Еще в 1956 году он стал пригодным для обязательной военной службы, но тогда он откосил от армии на основании того, что получал академическую стипендию. Теперь же надвигающееся несчастье было неизбежным. Он негодовал из-за повинности, говорит один его друг, потому что больше, чем что-либо еще, он считал этот замысел анахроничным. Он с большим уважением относился к солдатам, к форме, к атрибутике своих американских друзей и замечательных фронтовых товарищей Дика. Но война закончилась, и мало кто пророчил вероятность другой. Хотя мир был далек от стабильности. В период между 1957 годом и началом 60-х потенциально апокалиптическое усиление антагонизма между Востоком и Западом росло. Пока оптимисты омрачались возможными рискованными ситуациями холодной войны, Советский союз угрожал свободе Западного Берлина и хвастался резервами баллистических ракет средней дальности, нацеленных на Западную Европу; а также укреплял свои позиции в западном мире на Кубе Кастро и четко проявлял беспардонную экспансию в многомиллиардных долларовых инвестициях в развивающиеся страны, помогая в строительстве Асуанской плотины в Египте, вооружая Индонезию и алжирских повстанцев, строя сталелитейные заводы в Индии[39]. Окрыленные коммунисты Ханоя подготовили нападение на Южный Вьетнам, в то время как Китай сконцентрировался на расширении своего влияния на соседние страны и создании своей собственной ядерной бомбы.
Ответом Хопкинса на этот клубок политических раздражений стало предсказуемое замешательство. Мало осведомленный в политике, он разрывался между преданностью своей идеализации всего американского и наследием социалистических верований дедушки Хопкинса. Многим знакомым он казался явно прозападнонастроенным, нацеленным на Америку и рассматривающим ускоряющуюся «космическую гонку» как свидетельство здоровой конкуренции между Востоком и Западом. Другие подмечали противоречивое оживление относительно России и припоминают, что он постоянно отстаивал интересы своего гордого дедушки – «одного из первых британских коммунистов», – и отличался одержимым, романтическим интересом к русской литературе. На самом деле, хотя Дик Старший и участвовал в подготовке забастовки железнодорожников 1912 года, его активная политическая жизнь была скудной еще задолго до того, как он обжился в тайбакской пекарне. Тем не менее Хопкинс безусловно был тронут идеалами своего предка, хотя единственным последовательным доказательством его поддержки деда стало участие Энтони – недолгое – в противоядерных маршах[40], которые, так же как и все, протестовали против американцев. Энтони Хопкинс всеми силами пытался избежать армии. Во время его медосмотра в г. Суонси он притворился глухим, но спектаклю не хватило убедительности. В феврале 1958 года его зачислили в Королевскую артиллерию в Освестри, в Шропшире. Шесть недель спустя его командировали в школу клерков в Вуличе, Лондон, а оттуда перевели в булфордский лагерь на равнине Солсбери. Дик гордился сыном, Мюриэл по-матерински волновалась. Сам Хопкинс был просто взбаламучен. По существу, доказав справедливость своего выбора карьеры, финансируя себя в течение двух с половиной лет, он сильно негодовал, что ему пришлось сойти с выбранного пути. «Я не знал, смогу ли я быть актером. Я это предполагал и на это надеялся. Поэтому я не особо радовался всему, что меня тормозило в достижении цели». Расстройством вдобавок послужили отголоски «Коубриджа», с его скучными, заурядными умами, навязывающими ненужную дисциплину, и ограничением свободы передвижения.
Как говорит Хопкинс, он прибыл на поезде из Лондона с тремя другими солдатами, обученными канцелярскому делу, полными энтузиазма только за счет надежды на скорый переброс на Кипр. Старший сержант Литтл решил судьбу Хопкинса: Энтони будет работать под его началом в качестве секретаря в штабе полка, удовлетворяя организационные потребности трех батарей: 26-й батареи, 32-й батареи (Минден) и 30-й (рота Роджерса), которые составляли 16-ю подвижную бригаду средств военно-воздушной обороны регулярной армии под командованием полковника Уиллоби Кьюбитта. Детали самой работы мало беспокоили Хопкинса: в Вуличе он быстро приспособился к унылым благам жизни в виде клавиатуры пишущей машинки и принял для себя твердое решение играть по всем правилам игр в реверансы, лишь бы поскорее влиться в команду и поскорее в итоге оттуда убраться. Кипр его слегка разочаровал, но Хопкинс все же считает себя везунчиком, поскольку подружился с добродушным Эрни Литтлом и его женой Синтией, которые быстро прониклись к нему симпатией и записали его в семейное общежитие на другой стороне лагеря как своего постояльца с функцией няни (в обмен на контрабанду сосисок из сержантской столовой). Хопкинса удручала зарплата в 28 шиллингов – как говорит сержант военной полиции Лайонел Уибли, за «собачую работу», – но по крайней мере она позволяла ему тратиться на развлечения в армейских магазинах и в пабах по выходным.
Везение с новыми товарищами не покинуло Хопкинса, когда, следуя неизбежному сценарию семейственности, его познакомили с бывалым солдатом Биллом «Тома» Томасом. Тома Томас был общительный, многоуважаемый сын долин, который впоследствии дольше всех прослужит солдатом в роте Роджерса. Томасу нравилось говорить по-уэльски, и он активно подыскивал себе какого-нибудь уэльсца, с которым мог бы общаться – к большому неудовольствию своего лучшего друга по жизни, сержанта Стэна Форбса из города Абердина. Форбсу также предстояло стать другом Хопкинса на долгое время.
«Мы познакомились на рейсовом маршруте, – говорит Форбс. – Это был автобус, который армия великодушно выделяла, чтобы отправлять войска домой в увольнения на выходные. Слово „дом“ было волшебным, но для меня оно служило напоминанием о проклятой Шотландии, так что чуда не происходило. По этой причине на редких 48-ми и 72-х часовых увольнениях Тома приглашал меня в свой уэльский дом. Именно там, в автобусе на Суонси, я встретил Хопкинса, и так началась наша замечательная дружба». Форбс обращает внимание на то, что различие в званиях не служило особой преградой к общению:
«В лагере, разумеется, мы были сержантом и капралом. Но я всегда очень сочувствовал призывникам. Их привозили к нам сотнями и платили ничтожные 28 шиллингов, в то время как такой же солдат-срочник получал 8 фунтов. Это действительно была дешевая рабочая сила, и эти ребята тяжело работали за эти деньги. Тони не сачковал. Его знали как прекрасного клерка, и его голос, его манера говорить, когда он брал телефонную трубку, в частности, были достойны подражания. Но он не хотел служить, так что порой ходил немного мрачный».
Хопкинс старательно скрывал свое подавленное состояние, вероятно, зная, что «угрюмый человек» в вооруженных силах – один из главных предметов для насмешек. Вместо этого он наслаждался новыми друзьями и дружбой, основанной на общих уэльских корнях с Томасом и любви всех троих к искусству.
«Булфорд – довольно удаленное местечко, заполненное деревянными казармами с нестабильным отоплением, – ухмыляется Форбс, – и предоставленное каким-то офицером разведки, не иначе как сотрудничающим с гестапо. Булфорд – крошечная деревня: одна церквушка, пара магазинов, почта и кинотеатр. Но по крайней мере все это было в пределах шаговой доступности. А вот до Солсбери[41] было где-то полчаса езды».
На привычных вечерних вылазках трое мужчин обычно занимались одним и тем же:
«Больше всего мы любили Солсберский театр искусств, у которого была своя постоянная труппа. Театр был очень маленьким, с камерной обстановкой, но они развлекали нас пятью-шестью пьесами в неделю. Начиная с драмы «Конец путешествия» («Journeys End»[42]) и заканчивая фарсом. Места для Шекспира не было, думаю, не хватало времени, чтобы выучить эти дурацкие строфы. Так или иначе мы начинали наш вечер за чашечкой чая в «Bluebird Caf», где одна девушка, Анна из Австрии, готовила самые сочные омлеты. Тони уплетал их за обе щеки, ему нравилась такая еда. Потом, с пятичасовым перекусом на ходу, мы устремлялись в театр, и вечер проходил с изначально запланированной программой».
Форбс обратил внимание, что Хопкинс был не большой любитель ходить в театр – скорее из тех, кто предпочтет пропустить вечерний спектакль. «Но когда он приходил, он наслаждался им и раздражался на мое отвратительное поведение, когда я болтал на корявом уэльском с Биллом Томасом». Он вспоминает, что они с серьезностью относились к вечерним походам в театр. «Никакой тебе развлекаловки с девочками или чего-то подобного. Пара кружек пива, пара сигарет и все».
Военная служба Хопкинса, растянувшаяся на долгих два года, скрашивалась общением с доброжелательно настроенными «крепкими мужиками», с которыми он познакомился: с такими образованными, остроумными, ироничными людьми, как Стэн Форбс, Билл Томас и Эрни Литтл, людьми с большим опытом и достоинством, которые обращались с ним как с равным. Тепло, которое от них исходило, покорило его, и поэтому он ослабил свой защитный заслон. «В Вулфорде Тони не был никаким Джеймсом Дином, – утверждает Форбс. – Никакого бунтарства я в нем не замечал». «С другой стороны, – говорит Брайан Эванс, – Энтони „не был никаким“, что, вероятно, говорило об улучшении ситуации по сравнению с заточением в интернате, где у него действительно не было возможности для самовыражения. Тони всегда нужно было самовыразиться, даже несмотря на его застенчивость».
Одна стрессовая ситуация, которую пережил Хопкинс во время службы в армии, произошла, собственно, в кинотеатре. Форбс, Томас и Хопкинс отправились в «дешевый театр», чтобы посмотреть хаммерский[43] фильм, заявленный в афишах как «яркий» и «захватывающий». «Это был фильм ужасов „Лагерь на кровавом острове“ („The Camp on Blood Island“), – говорит Форбс. – Этот поход до сих пор стоит у меня перед глазами, поскольку он очень расстроил Тони. Действие происходило в японском лагере для военнопленных. Картина наводила ужас и изобиловала нарочитым драматизмом, с отсечением головы и невыносимыми муками. Все мы, у кого были друзья, пострадавшие от рук японцев, знали, что все это правда, и очень расстроились. А Тони был просто безутешен. Он был крайне потрясен человеческой жестокостью. Иронично, не правда ли? Когда смотришь сегодня его Ганнибала-каннибала…»
На протяжении всей их службы и нескольких увольнений в Уэльс Хопкинс редко говорил о своей семейной жизни дома или о своих амбициях стать актером. Работа сержанта военной полиции Лайонела Уибли заключалась как раз в наблюдении, и для него клерк Хопкинс был очередным солдатом в лагере Картера, в части Вулфорда, в которой размещалась рота Роджерса. «Он не был тщеславным, – говорит Уибли. – Он выглядел немного расхлябанным и не стремился привлекать к себе внимание. Совсем никакой вашей „звездности“ в нем не было. Я знал, как он работает, и работу свою он выполнял компетентно. Также я знал, что ему там было не по душе, но я не видел какого-то определенного будущего для него. Серьезно, думаю, он бы мог заняться абсолютно чем угодно».
Весной 1960-го – в начале десятилетия, которое раскрепостит молодежь и засыплет многочисленными героями рабочего класca, – Хопкинс встречал свой дембель с облегчением и тревогой. Он достиг звания капрала артиллерии, что эквивалентно сержантскому званию, и, казалось, усмирил своих демонов. Он гордился тем, что пережил армию и, как говорит Эванс, «жаждал похвалы от отца».
Однако поездка домой не привела его в Тайбак. Осенью 1958 года производитель ирисок «Lovells» сделал предложение Дику купить помещения их пекарни на Коммершал-роуд, и Дик, которому было уже под 60, решил, что предложение слишком заманчиво, чтобы от него отказаться. Он продал все, завершая тем самым сорокалетнюю историю дела Хопкинсов в бизнесе хлеба и пирожных, и они с Мюриэл переехали в большой двухвартирный дом в далеком Лалстоне, рядом с Бриджендом. «Мы очень удивились, когда они уехали, – говорит Эвелин Мейнуаринг, – потому что они были частью пейзажа Тайбака. Но к тому времени они уже были достаточно состоятельными и у Мюриэл вертелась в голове идея о досрочном выходе на пенсию». Мало кто верил, что «локомотив» Дик Хопкинс долго просидит на пенсии. И оказались правы. Через несколько месяцев он приобрел новую собственность и новый бизнес. Они с Мюриэл стали владельцами гостиницы «Ship Inn» в Каерлеоне, рядом с Ньюпортом.
Кабинетному роялю, по-прежнему остававшемуся задушевным другом Хопкинса, было суждено найти новое место в вестибюле «Ship Inn», но Хопкинс не намеревался за него садиться. Тот факт, что мебель Тайбака была поставлена на попа, а прежняя домашняя жизнь семьи выглядела совсем не такой, какой он ее оставлял уезжая, сейчас его не устраивал. Черта подведена. Друзья Тайбака – Эванс, Джонс, Хэйс, Говард Хопкинс – ушли в прошлое и в полной мере никогда не вернутся. Энтони не просто остановился, чтобы перевести дух. В отличие от других служащих, по возвращении он не щеголял в своей униформе. Он оставил ее в черном, воспаленном прошлом вместе с друзьями.
Первые звонки он сделал в замок Кардифф и Художественный совет: он хотел скорее вернуться в театр. Без его ведома Рэймонд Эдвардс уже начал прокладывать ему дорожку, рекомендуя его Томасу Тейгу – уважаемому преподавателю из Бристолького университета, который стал первым в истории Великобритании профессором драматургии. Эдвардс рассказывает: «Тейг был в своем роде гением, но он впал в немилость у высшей администрации своего университета, и его амбиции в преподавании драматического искусства не вполне претворялись в жизнь. Вот и пригласил его в Кардифф присоединиться к нашей команде».
Вскоре после этого, пока Хопкинс допечатывал последние директивы полковника Кьюбитта, Тейг формировал свою собственную экс-бристольскую драматургическую группу, с намерением реанимировать современный провинциальный театр. Как описывает это Эдвардс: «Его идея в основном заключалась в том, чтобы донести самобытную драматургию наивысшей пробы в каждый уголок Уэльса. Он хотел приобщить уэльских писателей и, где можно, уэльских актеров. Он был, что типично для Тейга, поистине предан своей идее». Хопкинсу посоветовали созвониться с Тейгом, и тот тут же взял его на роль Марка – главную роль в немногими увиденной, но многими воспринятой восторженно пьесе под названием «Сигаретку не желаете?» («Will You Have a Cigarette?») уэльского драматурга Льюиса Сондерса. За ней последовала другая, похожая пьеса, основанная на реальных событиях (как и пьеса Льюиса) об Адольфе Гитлере. В «Сигаретке» Хопкинс играл ревностного диверсанта-коммуниста, готовящего покушение на западного дипломата. Когда же он состряпывал свою попытку покушения – подмешивая яд в сигарету при помощи распятия, – то вдруг обращался в христианство.
Хопкинс наслаждался ответственностью за полученную роль, но те, кто видел спектакль (а он побывал во многих городах Южного Уэльса), запомнили его как топорное и слишком затянутое представление. Хопкинс здесь соглашается: по его разумению, он еще не знал основ актерского мастерства и по-прежнему полагался на подражание Джеймсу Дину. Показательно, что Тейг был вполне доволен выступлением Хопкинса, несмотря на мнения скептиков. Вдохновившись снова, Хопкинс решил – не посоветовавшись с Эдвардсом, с которым возобновил суррогатные отношения «отец – сын», – искать более обширные знания и опыт. Он пресытился уэльской драматургией и уже, как подозревал Эдвардс, подумывал о лондонской сцене, хотя лично никогда не видел ни одной значимой театральной постановки в Лондоне.
Хопкинс поспрашивал своих товарищей «а-ля» профессионалов из турне Тейта и выяснил, что «Театральная библиотека» («Library Company») Дэвида Скейса в Манчестере значилась среди самых авантюрных и доступных. Он немедля написал Скейсу с просьбой о прослушивании. Скейс пригласил его в Лондон, где тем летом он проводил прослушивания для новичков в «Театре искусств» («Arts Theatre»). Хопкинс подготовил два отрывка: предсмертный монолог из «Отелло» и отрывок из драмы «Монна Ванна» Метерлинка. Скейс был поражен выбором в виде Метерлинка и, так же, как и Эдвардс, энергией, с которой выкладывался Хопкинс. И предложил Хопкинсу работу в качестве ассистента помощника режиссера, с возможностью обучения и небольшими ролями на сцене. Хопкинс поблагодарил Тейга, попрощался с ним еще до постановки пьесы про Гитлера и направился в Манчестер.
Хорошо видно, как Хопкинс воспринимал свой разрыв отношений со Скейсом после первого успеха в карьере. Репутация Скейса была репутация театрального новатора, и его путь к цели был стремительным, хотя и извилистым. Родившийся в Лондоне сын каменщика, любивший покупать за шиллинг билет на балкон в театр «Олд Вик», он устроился работать на «ВВС» инженером звукозаписи. Там он познакомился с Джоан Литтлвуд – сценаристкой в отделе, – и так началась их большая дружба. Когда Литтлвуд перевелась в Манчестер, Скейс последовал за ней. А позже она предложила присоединиться к ее принципиально новой «Театральной мастерской» («Theatre Workshop»). Скейс женился на актрисе Розали Уильямс, с которой его познакомила Литтлвуд, и все втроем в 1945 году они основали «Мастерскую».
Скейс ушел от Литтлвуд, когда «Библиотека» в Манчестере пригласила его выступить в качестве режиссера постановки одной из его любимых пьес – «Вольпоне»[44]. Найти новые таланты стало для него приоритетной задачей. Всегда осведомленный о капризах коммерческого театра и о трудностях, испытываемых бедными новичками, он с особой гордостью проводил свои ежегодные прослушивания, просматривая примерно по 150 кандидатов. Однако будучи занятым управлением коммерческим предприятием, Скейс был откровенен относительно своего времени и возможности всестороннего обучения для кого-то столь же неопытного, как Хопкинс.
«Я подозреваю, что он очень скоро разочаровался, ведь я почти ничего не давал ему делать. Он побыл несколько раз статистом – маленькая роль из пьесы „Странный парень“ („The Quare Fellow“), – и ничего больше. Тем не менее он произвел на меня большое впечатление. Он выделился. В основном из-за своей страсти к работе, которая откровенно проявлялась в искренних восклицаниях».
За три месяца работы Хопкинс в основном служил ассистентом помощника режиссера, используя опыт, полученный с Фрэнком Данлопом в более раннем туре вместе с Питером Гиллом. Он бесспорно показал себя большим тружеником – часто хвастался физической выносливостью своего отца и старался превзойти его, – но в то же время ненадежным из-за своего непостоянства. Перед Скейсом встала неразрешимая дилемма, и он посоветовал Хопкинсу получить надлежащее актерское образование. «Очевидно, что он и сам хотел этого, и не думаю, что „Библиотека“ была для него подходящим в этом плане местом, я так ему и сказал. Я посоветовал ему пойти куда-нибудь вроде театральной школы „Ист 15“. Но, разумеется, он меня не послушал. Он все делал по-своему». Скрепя сердце Скейс решил его уволить.
Восемь лет спустя, когда Хопкинс добился успеха в кино и размышлял о своих первых театральных устремлениях, он с недовольством отзывался о Скейсе, в частности в одном из своих первых уже «звездных» газетных материалов. «Evening Standard» давала хронику его жизни, начиная с Порт-Толбота, и сообщала, что он «получил отставку, после того как подрался в театре… Дэвид Скейс сказал ему, что помощнику режиссера не подобает быть замеченным в драке, бить кулаком кого-то в лицо… Он велел ему уйти на пару лет и остыть».
Хопкинс дал газете «Standard» объяснение, в котором слышатся извинительные нотки: «Думаю, все дело в том, что в уэльсцах присутствуют славянские черты. По сути, мы как куча маниакально-депрессивных типов». Сегодня Скейс смеется над таким «озорством» подобных статей и говорит, что все это неправда. «Я везде читал о том, что это он стукнул кулаком в дверь, но я такого не припоминаю». Питер Гилл, потерявший на данный момент связь с другом, утверждает: «Да, Тони был еще тот выдумщик. Но там еще примешивались злость и непостоянство. А вот это было уже опасно. Я помню некоторые эпизоды, когда он причинял убытки, бил зеркала и так далее. Но это – отражение сильного волнения того времени. Тогда происходили эпохальные события. Тони был возмущенным, разочарованным человеком. Я уверен, без жертв не обошлось». Дэвид Скейс говорит: «Были ли жертвы? Я бы не удивился. Тони был необычным мальчиком. Во всем, что он делал, всегда присутствовал элемент неожиданности».
Глава 4
День или два на гонках
«Все, что он любил пить, измерялось пинтами», – говорит актер Рой Марсден, который имел честь стать первым человеком, с которым Хопкинс решил проживать добровольно.
«Мы практически нищенствовали и едва находили средства на пропитание. Поэтому мы часто ходили в китайскую забегаловку, где Тони заказывал огромную-преогромную кучу жареной картошки. И конечно, макал ее в пиалу с вустерским соусом[45]. Естественно, он от него сильно потел. Потел ужасно. И поэтому ему приходилось пить лагер[46], и пить литрами, чтобы залить это жуткое блюдо. И конечно, от этого он потел еще больше. Я беспокоился о его здоровье. Я никогда не видел, чтобы кто-то так сильно потел. А для него это было обычным делом. Он был немного диковатым во всем, что делал».
Жизнь после Манчестера, протекавшая по большей части в компании Роя Марсдена, который сам боролся за каждую стоящую работу в театре, походила на взлет и падение качелей: от драматических несчастий – к большой радости. Будучи предначертанными, эти дружеские отношения, как и предшествующие, должны были бы стать недолговечными, как жизнь бабочки; они же стали самым вдохновляющим общением после дружбы с Гиллом. До той поры Хопкинс с подозрением относился к традиционному формальному обучению: он считал, что вполне мог учиться самостоятельно, несомненно в присутствии таких покровителей, как Рэймонд Эдвардс или Дэвид Скейс. Усердной работы – с энергией-то Дика, – казалось, хватит с лихвой. В конце концов, она и построила империю Дика. А пока… Хопкинс сознавал, что его прогресс был слабоват, и неожиданно для себя он понял, что одного только сильного желания недостаточно. Юморной настрой Марсдена помог ему пережить очередной кризис.
Марсден был младше Хопкинса на три года, но имел большой опыт за плечами. Годом ранее он устроился в театр, обитавший в складских помещениях в Ноттингеме, под руководством Вэла Мэйя. Он, как и все новички, работал ассистентом помощника режиссера и делал свои первые шаги как актер, играя роли второго плана под режиссурой главы театральной труппы Роя Баттерсби. В этот период Хопкинс впервые постучал в дверь к последнему. Хопкинс практически не задержался в Лалстоне, чтобы поиграть на рояле, и уже повторно собирал чемоданы и отправлялся в Ноттингем, имея не более пятерки фунтов в кармане и влекомый слухом, что наклевывается вакансия. Вэл Мэй взял его, предложив несколько фунтов стерлингов в неделю и пообещав небольшую роль. Энтони назначили ассистентом помощника режиссера – шаг назад по сравнению с манчестерской «Библиотекой».
«Я скажу вам, каким я его запомнил в нашу первую встречу, – говорит Марсден. – Он был воплощением энергии. Страсть из него так и перла. У него имелись легкие заморочки – но кто без них, – и не было никакого уэльского акцента. Был английский. Должно быть, он посчитал это необходимым требованием, чтобы попасть на прослушивание в британский театр. Что говорит красноречивее всяких слов о том, куда он двигался и для чего все это было нужно».
Молодые люди решили вместе найти жилье и отправились на поиски, следуя объявлению на окошке газетного киоска. Оно привело их к близкой дружбе и морю приключений, которые по сути стали круговоротом чувственного подросткового беспредела, которого так не хватало Хопкинсу «Да, мы были студентами, – говорит Марсден, – проходили через все прелести студенческой жизни и зарабатывали кое-какую мелочь, на которую и жили. Тони – потрясающий друг. Напористый и по-своему жестокий – эта жестокая беспощадность была всегда направлена на невеж и задир и никогда – на друзей. Он любил хорошую еду, любил выпить…» Квартира, которую они нашли, находилась выше по дороге от театра в просторном викторианском кирпичном доме.
«Дом принадлежал польской паре, которая и слова не могла произнести по-английски. У них была дочь, лет двенадцати, которая жила в другом польском доме на другой стороне Ноттингема. Так что временами она приходила, чтобы переводить и устранять возникающие непонимания между сторонами. А их хватало вдоволь. Место было кошмарным, прямо как лагерь для военнопленных. После 22 часов нам не разрешалось пользоваться туалетом, а двери запирались на засов изнутри. Приходишь домой поздно, а они закрыты. А мы с Тони, понятное дело, будучи актерами, были вынуждены возвращаться поздно. Наша же квартирка – крошечная комнатка с кроватью и кушеткой – была как раз на самом верхнем этаже здания. Так что нам приходилось прорываться, минуя комнаты других людей. Зрелище то еще: мы на цыпочках, спотыкаясь, пробираемся в темноте, всегда с парой бутылок лагера в руках – нашего обязательного спутника».
После некоторых уговоров Рой Баттерсби подкинул Хопкинсу роль в «Мальчике Уинслоу» («The Winslow Boy»). «Самая идиотская роль для Тони, которую только можно представить, – говорит Марсден. – Вся труппа с тихим ужасом наблюдала, как Тони бился над английским салонным спектаклем». Пьеса имела свои преимущества в виде приличной популярности, за коей последовало неизбежное турне: по церковным залам, футбольным полям в Ноттингеме, Ньюарку, Грэнтему и далее по списку. Хопкинс и Марсден наслаждались весельем. Марсден вспоминает:
«Думаю, он вылез из своей раковины, если таковая была. Мы развлекались – тем не менее Тони был довольно настойчив в том, что касалось его предпочтений. Он всем видом выражал свое огорчение. Да, мы были подавлены. Я из скромного Ист-Энда[47], Тони из Уэльса – мы завидовали тем исполнителям, у которых были воспитание и социальные возможности жить с некоторой изысканностью. Мы находились в той ситуации, когда нам на ходу приходилось обучаться всем этим изыскам городской жизни, так что и в этом смысле мы тоже были студентами. Мы часто делились своими переживаниями и расстройствами по поводу того, кто мы есть и откуда. Помню, к примеру, как труппа поехала с пьесой в Кембридж и как мы с Тони жили в одной комнате. После спектакля все актеры разбежались по всяким кафешкам и правильным ресторанам. Тони поступил совершенно по-другому. „Пошли в паб“, – сказал он. И мы пошли. Он не подчинялся этой скучной, старческой фигне. Он был немного аутсайдером».
Марсдена забавлял настолько индивидуальный образ жизни Хопкинса. «Первыми на ум приходят его дурацкие ботинки, которые он всегда носил: большие, грубые башмаки, как будто шлюпки на ногах. Мы называли их „Blakleys“ из-за стальных нашлепок, которые помогали обуви дольше прослужить. Думаю, они даже повлияли на его осанку и поспособствовали появлению присущей ему авторитетности, которой он обладал как актер и как человек».
Марсден также находил «всемирно знаменитый темперамент» Хопкинса забавным.
«У меня в памяти сохранилось, как труппа готовила декорации для выездных постановок в каком-то из провинциальных залов, где одна очень высокомерная помощница режиссера – леди, которая любила покрасоваться перед своим начальством и обращалась с подчиненными с некоторой пренебрежительностью, – стала повсюду раздавать указания. Она заметила картину в золоченой раме, которая сломалась во время транспортировки, схватила Тони и сказала очень унижающим тоном: „Исправить“. Тони спокойно спросил: „Как?“ А она ему так очень грубо: „Прибей гвоздями, гвоздями“, как будто он имбецил какой-то. Тони взял чертовски большой молоток, шестидюймовый гвоздь и забил его прямо в раму, чтобы скрепить ее. Женщина сделала ошибку, что разговаривала с ним таким тоном, вот он и взорвался! Он швырнул молоток в ее сторону, а она стала как вкопанная, так как молоток отлетел в журнальный столик, просвистев мимо ее пятой точки и сделав г-образную выбоину в стене позади нее. Тони развернулся и ушел. На что она не сказала ничего, ни единого слова. С тех пор она обращалась к нему с поразительным уважением».
Удивленный Марсден полагал, что эти вспышки отражали «какую-то накопившуюся, подавляемую реакцию на его прошлое, – Уэльс, да, впрочем, на что угодно. Он действительно ненавидел подобную дедовщину». Другой близкий друг того времени комментирует: «Тони очень многое пережил в детстве: не плохое обращение, как мы читаем в газетных заголовках сегодня, а негативное давление со стороны семьи, Дика. В течение 15 лет он сдерживался. Он никогда не выпускал пар, потому что было не перед кем. Рано или поздно все это должно было вырваться наружу, и именно это послужило причиной алкоголизма и всех его демонов, о которых он говорит».
Во время кембриджского пробега «Мальчика Уинслоу» Марсден воспринял вспышки гнева как спуск пара против плохого обращения в сложившейся неофициальной театральной иерархии. «Он был, с позволения сказать, немного потерян. Но вместе с тем он был актером в полном смысле этого слова, в том смысле, что он мог делать то же, что и ведущие актеры. С такой небольшой подготовкой техники, силами постепенного осмысления, он мог. И подобное врожденное умение сделало его нетерпеливым относительно недостатков других. Он часто и много раздражался и сетовал: „Твою ж мать! Ты только посмотри на этого звездюка! Что он себе думает, что за хрень он вытворяет в последнем акте?“» Обычно трудовые будни складывались из работы, душевных тревог и последующего исцеления. Друзья вечерами выступали, потом отсыпались, потом отправлялись в паб за едой и выпивкой. «А потом мы шли пешком в Кем[48], ну и Тони просто кричал. Кричал и вопил, пока не изматывал себе легкие, а голова не прояснялась. После чего мы тащились назад в театр и снова играли спектакль».
Марсден также стал свидетелем любовных отношений Хопкинса. Среди некоторых членов труппы бытовало возмутительное мнение, будто Тони – гей. Марсден публично заявляет:
«Актеры, как известно, стервозны. Но мы с Тони всегда разговаривали откровенно, делились множеством секретов, равно как делили житье-бытье. Не было никакой неясности относительно его сексуальных предпочтений. Да, он находился в поиске: чтобы познать самого себя, преодолеть огромную нехватку чувства собственного достоинства, похоронить свою бессмысленную злость – это занимало его. Соответственно, времени на девушек не оставалось. Это напоминает мне схожий этап в жизни другого моего хорошего друга, Саймона Каллоу. Мы с ним подружились в театре „Траверс“, и все три года, что мы знали друг друга, он не сделал ни малейшего усилия, чтобы найти себе сексуальную партнершу или построить отношения. Он был полностью охвачен своими амбициями. Так же и Тони».
Тем не менее в Кембридже произошло некоторое послабление. На памяти Марсдена, Хопкинс находился в редком состоянии равновесия, когда они повстречали одних привлекательных поклонниц театра. Неожиданно Хопкинс «запал» на одну, притяжение оказалось взаимным. Компания разошлась, и он повел свою зазнобу гулять по усыпанному осенними листьями Кему. Марсден рассказывает:
«Я не ожидал увидеть его той же ночью. Я подумал, мол, о’кей, он настроен на ночь страсти под открытым небом. Я увижу его всего раскрасневшегося и сияющего утром. Но все вышло совсем иначе. Тони вернулся через час взъерошенный и пристыженный. Мне хотелось узнать, что же за катастрофа такая произошла. Он ответил: „Все кончено, я никогда не смогу больше показаться на люди. Это было ужасно, ужасно, ужасно!“ Что, как я догадался, означало – его выход оставлял желать лучшего. И что, как я понял, напрямую было связано с количеством выпитого пива!»
Вернувшись в Ноттингем, в польскую лачугу, Хопкинс возобновил свои походы в кино и заговорил о попытке найти работу в театре в Лондоне. «Он пользовался своей картой „Эквити“[49] почти каждый день, чтобы бесплатно пройти в кинотеатр. Но он никогда не говорил о планах сделать карьеру в кино или о чем-то столь же претенциозном. Он просто хотел получить работу получше. И тогда я посоветовал ему написать в RADA и получить там надлежащее образование. К моему удивлению – ведь он был субъектом упрямым, – он так и сделал».
Изменение карьерной стратегии произошло непосредственно из-за теплоты дружбы Хопкинса с Марсденом, дружбы, описываемой другими как братство. «Если бы мы сегодня жили рядом, – говорит Марсден, – мы бы часто виделись и были бы такими же друзьями, как тогда. Я знаю это. Я ценил время, которое проводил с Тони, и ценил его уникальность. У него была – и есть сейчас – „прямая связь“ с внутренним миром. Все актеры ищут этого. Один на тысячу, а может, на несколько тысяч, находит. А Тони с ней родился».
Марсден попрощался с Хопкинсом в начале лета 1961 года и увидел его снова через четыре года, когда Хопкинс окончил RADA и начал свой большой подъем. «Мы встретились снова на Литтл-роуд в Фулеме, когда я валялся под машиной, пытаясь ее починить… да, этим сейчас точно никто не будет заниматься посреди Литтл-роуд. Тони подошел, но я его не видел. Я только увидел огромные, толстые башмаки. Только их. Тогда я и понял, что это он. Я тут же выпалил: „Ага, Тони!“ – точно так же, как и четыре года назад. Он не изменился, разве что в одной существенной детали: он снова стал уэльсцем. Очень спокойным уэльсцем, с изумительным голосом долин на своем месте. Хвала Богу, он отказался от своих усилий быть типично британским актером. Думаю, он только начинал принимать себя таким, какой он есть на самом деле».
При подаче заявления в RADA Хопкинсу дали наказ сначала связаться с местным советом насчет гранта. Совет графства Гламорган выделил необходимые семь фунтов в неделю. После чего Хопкинс дважды проходил прослушивания в RADA, пока в июне ему не сообщили, что он получил место в семестре, который начинается в октябре. Для прослушивания он выбрал, как обычно, кусок из «Отелло» (однако в этот раз речь Яго) и отрывок из чеховского «Медведя».
В первую неделю октября он сидел в столовой RADA в центре Лондона и знакомился со своими попутчиками на первом этапе пути, который приведет многих к театральным высотам. Среди них были Саймон Уорд, Брайан Маршалл, Айла Блэр и Эдриан Рейнольдс. Рейнольдсу, позже руководителю театра «Хеймаркет» (Haymarket Theatre Company), тогда было восемнадцать, он был самым младшим в группе, и, к слову, он был сыном редактора «Birmingham Post». Его субсидировал грантом Совет Уорикшира, и как говорит Рейнольдс, «меня потянуло на актерство в надежде когда-нибудь увидеть Дебру Пейджит, в которую я влюбился после того, как моя мама сводила меня в бирмингемскую киношку на фильм „Райская птичка“ („Bird of Paradise“)».
Рейнольдс вошел в столовую последним и увидел, как Хопкинс доминировал над хаотичной толпой, так же легко, как это бывало с Говардом Хопкинсом, Эвансом, Джонсом, Хэйсом, Брэем, Гиллом и Памелой Майлз. «Я увидел необузданного парня в желтоватом тренче (последний выглядел так, как будто крайне нуждался в стирке), который разглагольствовал с сокурсниками и ораторствовал налево и направо». Рейнольдс был моложе Хопкинса на пять лет и мгновенно, как и многие другие, «попал под неповторимые чары молодого человека». Хопкинс, как ему показалось, был дерзким. «Это была внешняя оболочка. Я узнал это позже, когда мы стали очень близкими приятелями. Он был в смятении, в нем скрывалась какая-то невыразимая боль. И он утаивал ее под этим показушным бахвальством».
В театральном зале RADA студентов просмотрел Джон Фернальд, одиозный гуру RADA, чей метод перевернул вверх ногами традиционный подход к тому, что Рейнольдс называет «британской салонной игрой». Фернальд был агрессивным директором, имел большой успех в коммерческом театре и, по словам телевизионного актера Питера Бэкворта, был контрактным учителем, который «намеревался сломать шаблонное обучение». Рейнольдс вспоминает: «Он посмотрел на нашу группу и сказал: „С этого дня вы профессионалы. Это уровень, которому вы будете соответствовать и по которому вас будут оценивать. Если вы не дотягиваете – вылетаете“». Рейнольдс обращает внимание, что «такой подход был лучше всего, потому что он мотивировал. Это было время еще до того, как RADA стала нуждаться в грантах, чтобы выжить. Все сводилось к таланту и прилежанию. Никаких глупостей или прогулов. Ты попадал туда только потому, что сам безумно этого хотел, и нужно было чертовски хорошо работать, чтобы произвести впечатление на Фернальда и получить лучшие роли на финальных экзаменах».
Хопкинс принялся за учебу с энтузиазмом, сначала сняв в Северном Финчли[50] квартиру с Виктором «Алексом» Генри – однокашником, чья впечатляющая карьера оборвется из-за рокового дорожного происшествия, когда ему будет чуть больше тридцати. Позже Хопкинс переедет в квартиру в Килбёрн[51] с Саймоном Уордом. Уорд, начинавший с молодежного театра, поступил в RADA с благоговейным восторгом, но, в отличие от Рейнольдса, разбавил его до скептицизма. «Фернальд высказался отлично, – говорит Уорд, – но проблема в том, что в образовательном процессе не наблюдалось никакой последовательности. Все эклектично. В каком-то смысле это увлекало, но с другой стороны дезориентировало. Помню, как на меня летели очень странные пассажи премудрости. Один учитель говорил: „Когда вы на сцене, вы меряетесь силами с самими ангелами, а Иисус Христос сидит среди зрителей“. Я подумал: „Что? Че за хрень?“»
Питер Бэкворт, преподаватель техники, признавался в «несвязности» системы обучения. «На временной основе в академию пригласили таких замечательных людей, как Владек Шейбал, Робин Рэй и Алек МакКоуэн, чтобы расширить штат сотрудников в лице Джудит Гик, Ив Шапиро и преподавателя сценической речи Клиффорда Тернера. У каждого из них была своя теория актерской игры, это правда, но, думаю, это придавало еще больше интереса и оставляло за студентами бесценное право выбора». Уорд не был в этом так уверен, но думает, что Хопкинс прилепился в особенности к двум учителям: шведу Яту Малмгрену и шотландцу Кристоферу Феттису, как к главным приоритетам. «Ят и Феттис пропагандировали духовную концепцию. Энергетический куб. Мотивационный импульс от духовного видения. Все это приглянулось мистическому сердцу Тони. Он с неистовством ухватился за эту идею. Для него это стало как Священный Грааль, что в некотором смысле навредило ему, потому что через год Ят уехал, и люди вроде Тони, которые ловили каждое его слово, сели в лужу недоучками».
Рейнольдс наблюдал одержимость Хопкинса концепцией Малмгрена и Феттиса о «духовной игре», но, как ему казалось, они лишь стимулировали природный талант Хопкинса. «В нашу первую встречу с Тони он уже обладал всем этим. Помню, как я увидел Виктора Генри и его, еще в самом начале, в какой-то непонятной якобитской пьесе – я не мог оторваться. Хопкинс пришел самодостаточным, с готовым талантом. Феттис повлиял на него, направил его душевные очи, но Тони как никто из нас обладал природным чутьем».
Питер Бэкворт сказал, что он не выделял лично Хопкинса, а отмечал всегда «умение и желание». Однако Рейнольдс, который с Уордом и Генри стали самыми близкими союзниками в RADA, настаивает, что его «никогда не оставляли незамеченным». «Тони был уязвим по характеру, подпал под чары занятий с Ятом и настороженно относился к очень технически точному методу исполнения Бэкворта. Когда Бэкворт устраивал импровизацию без сценария, Тони просто таял. Я утыкался в пол и думал: „Господи, пожалуйста, только не я!“ Тони тоже так делал, но, поскольку он был заметно более умелым актером, Бэкворт, к сожалению, любил выбирать его, а при Бэкворте Тони обычно сникал».
Соперничество за главные роли в сессионном экзамене завладело умами всех амбициозных студентов, и в этом отношении Джон Фернальд продемонстрировал принципиальный недостаток. Рейнольдс рассказывает:
«Больше всего приходилось зубрить в последние два или три семестра. Со стороны приходили приглашенные режиссеры, чтобы поставить свои произведения и обучить нас, как нужно себя вести в профессиональном театре, и такой подход – беспристрастный. А проблема Фернальда заключалась в том, что он с одержимостью проталкивал своих любимчиков. Например, Тони и я страдали, пока рядом была Сьюзан Флитвуд: Фернальд зацикливался на ней в ущерб всем остальным. Она играла три семестра подряд в экзаменационных спектаклях и получила три золотые медали, что просто неслыханно. Потом она добилась успеха в театре, но не стала сияющей путеводной звездой, как надеялся на то Фернальд. Это особенно грустно, когда видишь, как обходят вниманием других отличных актеров. С Джоном Хёртом и Дэвидом Уорнером происходило то же самое непосредственно перед появлением Тони. Фернальд также их не замечал. Он отвлекался на Флитвуд, Инаго Джексона и других любимчиков».
Хопкинсу дали заметную роль в «Вальсе тореадоров» («Waltz of the Toreadors») Жана Ануя, в «Поживем – увидим» («You Never Can Tell») Бернарда Шоу, и он недолго участвовал в заграничных гастролях. Рейнольдс заверяет, что из-за фаворитизма расстраивался не только Хопкинс, но и остальные. «Тони обожал Чехова, хотя читал в принципе не очень много. Так случилось, что „Дядя Ваня“ значился программным произведением, и вся академия думала, что именно ему достанется роль Вани. Он был совершенно к ней готов. Но он остался незамеченным в пользу любимчика Фернальда. Хопкинса это глубоко ранило». Рональд Пикап, который был зачислен спустя два семестра после Хопкинса, считает, что «Фернальд был слегка чокнутым, пусть и типично по-театральному, что часто кажется привлекательным. Большой вклад, который он внес, заключался в изменении традиционно скучного подхода к обучению в RADA и в открытии нам – мне, Тони и всем остальным из той эпохи – микрокосма жесткости театральной жизни. Тот факт, что кастинги часто приносили разочарование, только помог показать, какова реальность снаружи – в этом смысле нельзя сказать, что Фернальд был плох. Так или иначе, благодаря ему мы учились».
Во время рождественских и пасхальных каникул Хопкинс вернулся в Уэльс и периодически помогал родителям в «Ship Inn». Он с большим желанием стал прикладываться к спиртному, но и с не меньшим общался с друзьями Дика и Мюриэл, которых он встречал и которых обслуживал. Вернувшись в Лондон, они с Саймоном Уордом переехали в две комнаты в Килбёрне, но продолжали «наталкиваться» на радушие Эдриана Рейнольдса, оттягиваясь в его берлоге в Мэрилебоне[52]. Поглощенный процессом обучения Хопкинс казался безмятежным, а потом он влюбился.
Уорд, Рейнольдс и Марсден – все принимали переменчивые особенности актерской натуры и сдержанность Хопкинса в дружбе. Он был приветливым и остроумным (хотя байки особо не травил), но в его личности всегда оставались территории с запретными зонами. Саймон Уорд подмечает: «Он выработал способность мгновенно вливаться в веселое общение, но никогда не рассказывал про Уэльс, свою семью, других своих друзей. Ты с ним тусуешься, пьешь, делишь финансовые траты, но знаешь, что никогда не подберешься к нему совсем близко. Всегда существовала некоторая дистанция». Рой Марсден возражает: «Тони предпочитал полный разрыв [в отношениях]. Думаю, он воспитал в себе умение жить главным образом одному, полагаясь только на самого себя. Когда мы уехали в Лондон, не было никаких ностальгических воспоминаний, ни писем, ни звонков. Но не путайте это с человеческой холодностью. Он человек с теплым сердцем. Думаю, он, как большинство из нас, надеялся найти родственную душу».
Свои первые серьезные интимные отношения в RADA Хопкинс пережил с Микель Ламберт – молодой американской актрисой, которая училась курсом младше. Она сразила его вмиг. «Тони любил помогать другим актерам, – говорит Рейнольдс. – Подобный великодушный обмен опытом сопутствует многим гениальным, талантливым людям. Он много помогал мне. У Ята Малмгрема мы проходили теорию актерского мастерства, которая основывалась на танцевальных движениях, и я не вполне ее понимал. Как-то вечером на празднике в Чок-Фарме[53] Тони за пять минут объяснил мне все, что Ят пытался сделать за несколько недель. Думаю, это преимущество возраста и опыта».
Микель Ламберт и Хопкинс были ровесниками и обладали одинаковыми знаниями, что Тони использовал, чтобы вмиг разжечь страстные отношения. Эдриан Рейнольдс наблюдал, как зарождалась новая дружба, и видел, как Хопкинс сначала расцвел в ней, а потом запаниковал.
«Академия действительно стала нашим домом, и вся жизнь, все эмоции протекали там. Тони всегда находился в каком-то напряжении. Он был ранимым, а Микель добавила ему сумятицы. Казалось, тема секса вообще его смущала. Я знал, что он был влюблен, но не думаю, что ему так уж этого хотелось. Его это отвлекало, запутывало, он пытался убежать от всего этого. Он уходил от действительности, погружаясь в игру на фортепиано. Он играл необыкновенные песни собственного сочинения. Он был романтиком, но скорее трагиромантиком».
Хопкинс и Ламберт были близки несколько месяцев, но речи о возможности долгосрочного союза никогда не шло. «Он не дал выхода своей сексуальности, – говорит Рейнольдс, – и из-за этого стал вспыльчивым. Влюбленность принесла ему еще больше расстройств, поэтому он пытался погасить ее и держаться подальше от подобных вещей».
С Уордом, Генри и Рейнольдсом Хопкинс закрутился в водовороте студенческих вечеринок – нечто вроде отвлекающего средства. «Когда он был счастлив, он был потрясающим собеседником, с парой пинтами пива в животе, – говорит Уорд. – Тогда проявлялась вся его уэльская загадочность. Фернальд сделал ему большое одолжение. Славные деньки RADA с его режимом закончились, и таким образом уэльскость Хопкинса расцвела. И вот на всех вечеринках он распространял ее на всех нас, будучи довольно очаровательным». Фишкой Хопкинса на вечеринках стало гипнотизировать Рейнольдса. «Он действительно обладал силой гипноза, – говорит Рейнольдс. – Одному Богу известно, откуда у него эти штучки. Он щелкал пальцами, и я вырубался. Почти все обожали его за это. Остальные ненавидели. Он такой человек, который находил яркий отклик в душах окружающих. Его либо любили, либо ненавидели. Многие ненавидели его только за его личное обаяние». Саймон Уорд здесь соглашается, но обращает внимание, что напор Хопкинса порой усложнял его отношения даже с преданными ему друзьями. «С ним было весело жить, но, должен признать, он сводил меня с ума своей одержимостью. Для него было вполне нормально сидеть всю ночь напролет и изучать текст. Мне осточертел постоянный свет по ночам, так что в один прекрасный день я плюнул на все и съехал».
Хопкинс сам описывает учебу в RADA как «трудную и изнурительную». Он не мог тогда управлять своими талантами и, как он говорит, все время сидел на кофеиновых таблетках. «Это была гонка, но она научила меня всему необходимому. Дисциплина? Я и понятия о ней не имел, пока не попал туда. Я думал, это будет типа: не пей пиво, не делай того, не делай этого. Но все было совершенно иначе. RADA дала мне понимание направления. Тот выбор, который ты делаешь каждый час или каждый день, это и есть ты».
Летом 1963 года Рейнольдс получает диплом RADA, а Хопкинс, как и следовало ожидать, серебряную медаль. Окончание учебы мгновенно обозначило новую границу ответственности. И снова, как и в начальной школе Гроуза, он вмиг ставит точку в этой главе жизни, прощается с кругом друзей и движется дальше. Микель Ламберт остается в прошлом, вскоре она возвращается в Америку и исчезает из поля зрения. Ее отъезд только приветствовался: таким образом отпала дилемма с сексом и теперь Хопкинс мог переориентировать полученный в провинции театральный опыт, который, как он интуинтивно полагал, позволит ему экспериментировать и в конечном счете заполучить главные роли в Уэст-Энде[54]. «В нем всегда было какое-то помешательство, – замечает Рейнольдс. – Он должен был обойти Бёртона – забудьте, что Хопкинс или другие говорили, отрицая это. И фильмы чрезвычайно привлекали его внимание. Он их анализировал. Мы пошли на „Невинных“ („The Innocents“, фильм Джека Клейтона 1961 года), снятых по роману Генри Джеймса. Там идет речь о гувернантке, которая борется со злом в своих подопечных. Фильм вызвал целую дискуссию на 25 минут. Мы стояли на тротуаре позади „Карлтона“[55], на улице Хеймаркет, анализируя, являлись ли дети действительно воплощением зла или все это были фантазии гувернантки».
Серебряная медаль и указание на новое направление, полученное в RADA, радовали Хопкинса, но он по-прежнему нервничал и не желал возвращаться в «болото» Уэльса, пока не получит работу в своей области. Он вновь решает обратиться к Дэвиду Скейсу – намерение, которое демонстрирует, что он не желает принимать поражение в театре, – но прежде чем он успел это сделать, Клайв Перри, художественный директор нового театра «Феникс» («Phoenix Theatre») в Лестере, попросил, чтобы ему показали нескольких новых выпускников академии. Хопкинс отправился на прослушивание на площадь Смита[56] в июле, спустя несколько дней после окончания RADA. Он представил вниманию Перри речь генерала из «Вальса тореадоров» и подкупающий отрывок из монолога Чарльза Кэндемина – из обожаемого в RADA произведения «Неугомонный дух» («Blithe Spirit») Ноэля Кауарда.
«Кэндемин просто меня пленил, – говорит Клайв Перри, ставший первым руководителем „Феникса“. До этого он работал в кембриджском „Обществе Марлоу“[57], получил стипендию от телекомпании АВС и поработал ассистентом руководителя театра „Касл“ („Castle Theatre“) в Фарнеме. – Мне было двадцать шесть, примерно столько же тогда было Тони, я был очень нагружен – хотя это была большая честь – делами моего первого театра, который стал заменой прекратившего свое существование „Королевского театра“ в Лестере. Я понимал, что нашу труппу впереди еще ожидает борьба, поэтому мы остро нуждались в каждом хорошем таланте, который только смогли бы найти».
Перри тут же сказал Хопкинсу, что он получил работу, и попросил его подготовить роль Андершафта в пьесе „Майор Барбара“ Бернарда Шоу, которая станет одной из премьер театра. Хопкинс сел на поезд в Уэльс, сдерживая свой восторг, и с нетерпением ожидал момента, когда нужно будет собирать вещи в Лестер. Он переехал в сентябре, за несколько недель до открытия театра, и снял жилье со случайными знакомыми из RADA: Дэвидом Райалом и Виктором Генри – с последним Перри тоже заключил контракт. Таким образом, началась девятимесячная работа, которую Хопкинс впоследствии счел напряженной и не приносящей удовлетворения. Перри вспоминает:
«Он сказал, будто я не самый хороший режиссер, но, если честно, я не могу сказать, что мы когда-либо конфликтовали. Мне было тяжело помочь ему встать на ноги, это правда. Тони уже тогда постоянно пьянствовал и был довольно-таки буйным мальчиком. Он был нервным, конфузился в компании – такой же, как и сейчас. Думаю, трудности возникли из-за того, что я был поглощен тем, чтобы раскрутить театр, а он – тем, чтобы быть Тони Хопкинсом. В культурном отношении Лестер сравнивали с кладбищем, через которое иногда проезжали автобусы. Мы были теми автобусами. В театре было 274 места и очень хорошая труппа. Но время и финансовые требования по управлению были важны для меня. Мне приходилось очень много трудиться. Мы работали очень-очень быстро, и, полагаю, Тони это не нравилось. Позже он открыто заявил, что предпочитает уделять большее время на создание образа своих героев и что Дэвид Скейс выделял ему на это время. А я не мог. Мы ставили пьесу во вторник, в среду начинались репетиции новой, у нас имелось едва ли полторы недели на то, чтобы влезть в сроки с новой пьесой и поставить ее в прогон. Времени на истерики актеров не было, поэтому Тони так в полной мере и не сжился с нами».
На самом деле, у Хопкинса было мало шансов. На премьере по случаю открытия «Феникса» – в пьесе «Сваха» («The Matchmaker») Торнтона Уайлдера – он играл официанта. В пьесе Роберта Стори «Жизнь стоит прожить» («Life Worth Living») ему дали, как он считает, совершенно не ту роль – роль сельского помещика. Наконец, в обещанной пьесе «Майор Барбара» у него появилась подходящая возможность сделать шаг вперед – роль Андершафта, которую он построил, взяв в качесте прототипа своего отца. Перри «вполне удовлетворил результат», но он приберег похвалы для Хопкинса да его судьи Брэка в «Гедде Габлер» («Hedda Gabler»)[58] и его веселого Болинбрука в «Ричарде II»[59].
«Меня поразило, насколько в этих ролях кроется ключ к таланту Хопкинса. В его Брэке вы видите потребность Энтони познавать внутренний мир, ему нужно время, чтобы заглянуть внутрь персонажа и раскрыть его на сцене. Эту сильную сторону видно в его Ганнибале Лектере в „Молчании ягнят“. Играя Болинбрука, он чувствовал себя непринужденно, так как играл одну из главных ролей. Ему пришлось стать экстравертом. Он чувствовал себя куда счастливее, чем, когда, скажем, играл Марлоу в постановке „Ночи ошибок, или Унижение паче гордости“ („She Stoops to Conquer“[60]). Когда у него было время проанализировать внутренний мир героя и отразить его и особенно когда он был вынужден побыть экстравертом – именно тогда и проявлялись его достоинства».
Хопкинс ограничивался общением со старыми знакомыми. Поздними вечерами он кутил с Райалом и Генри, но если мог, то предпочитал весь день валяться в кровати. Среди девятнадцатилетних членов труппы ему не удалось отметить для себя каких-то новых, достойных внимания друзей. «Боюсь, он пристрастился к выпивке, – говорит Перри, – и совершенно очевидно, не намеревался заводить новые знакомства. В разговоре он как-то сказал, что хочет снова поработать с Дэвидом Скейсом, кстати, моим другом. После окончания контракта со мной он намеревался двигаться дальше».
Самый тягостный момент, пережитый в Лестере, произошел в ноябре, когда мир содрогнулся от новостей об убийстве президента Кеннеди. Хопкинс находился за закулисами, вовсю шло действо «Майора Барбары» и готовился «Заложник» («The Hostage») Биэна[61], когда страшные новости прозвучали по радио. Влюбленный во все американское с его сверкающе-прекрасными образами, Хопкинс был опустошен. Эдриан Рейнольдс считает: «Частью притягательной силы Микель Ламберт послужил ее американский паспорт. Тони был зачарован Голливудом, Кеннеди и всем этим внешним лоском». Ответом на убийство человека, которого он считал первопроходцем либерализма и символом тайного побега, стало желание сесть и написать сердечное письмо с выражением соболезнования Жаклин Кеннеди. «Он персонифицировал ситуацию. Это обнажило в нем романтичность. В свою очередь, он достиг полного триумфа в своей карьере путем персонализации безумия Ганнибала Лектера. Он соотнес его с собой, сделал его образ печальным и сексуальным, что придало ему романтичности. В этом и заключается его гениальность».
Момент торжества Хопкинса за все время сезонного контракта с «Фениксом» наступил, когда производство «Эдварда II» Марлоу было перенесено в «Театр искусств» в Лондоне. «Я был действительно больше обеспокоен нашим ростом, итоговым разделением полномочий, чем успехами Тони, – говорит Перри. – Но я знал, что если удастся найти ему сольные роли, подходящие его уникальности – роли, где он был бы окружен персонажами, но при этом сам держался бы особняком, – вот тогда бы он невероятно преуспел». Перри смущенно усмехнулся: «Это, конечно, в том случае, если бы он смог держаться подальше от бутылки».
Возвращение в труппу Дэвида Скейса стало поводом для ликования Хопкинса, которое вскоре обернется самым большим унижением в его молодой актерской жизни. «Изумительно, как упорно он добивался своего, мужественно следуя своим убеждениям, и изловчился, чтобы снова вернуться ко мне, – говорит Скейс. – За три года, что мы знали друг друга, он сделал рывок в плане актерского мастерства. До академии в нем жила необузданная энергия. Теперь же он ее укротил, и я предвкушал нечто великое для нас».
За минувшие годы Скейс переехал из Манчестера в Ливерпульский драмтеатр, которым он восхищался издалека, и это взволновало его больше, чем что-либо в жизни. Здесь он смешал палитру из пьес, полных инновационной свежести – начиная от находок литтлвудской мастерской и заканчивая Аланом Оуэном, Биллом Нотоном и ирландскими классиками. Труппа состояла из тринадцати приглашенных актеров, как говорит Скейс, исключительно тех, которые ему нравились. Программа спектаклей 1964–1965 годов была уже составлена, и, заметив актерскую зрелость Хопкинса – «этот голос раскрылся как чертов цветок», – Скейс увидел в нем огромный потенциал и верил, что он станет их «визитной карточкой».
Джин Бот, ведущая актриса труппы, стояла в очереди, чтобы воздать должное новому уэльскому Бёртону:
«Он был холост, свободен, абсолютно уверен в том, как надо играть… вообще он был великолепен. Каждая девушка в труппе хотела бы с ним встречаться, но ко мне – ко всем нам – он был просто потрясающе доброжелателен. Он пил, но я никогда не видела его пьяным и помню, как однажды я немного перебрала на вечеринке после спектакля и поднялась к себе, чтобы прилечь. Он заглянул ко мне, чтобы просто проверить, как я. Я была поражена, а он был таким… таким заботливым. Он хороший человек и вне всяких сомнений самый блистательный актер среди нас. Все в труппе завидовали ему, и если было какое-то беспокойство о слабых его сторонах, так это то, что его голос слишком похож на голос Бёртона, и я порой думала, что это, должно быть, сдерживало его в творчестве».
Отныне у Хопкинса был в высшей степени насыщенный график, он светился от уверенности в себе и от доверия к нему Скейса. От пьесы к пьесе Скейс давал ему все более важные роли. В «Скандальном происшествии с мистером Кеттлом и миссис Мун» («The Scandal of Mr Kettle and Mrs Moon») Д. Б. Пристли он играл выдающегося Генри Мура. В пьесе «Всему свое время» («All in Good Time») Нотона (впоследствии превосходно экранизированной под названием «В интересном положении» («The Family Way») в 1966 году) он играл злодея Лесли Пайпера. В «Странном парне» («The Quare Fellow») Биэна он изображал Доннелли – тюремного надзирателя. Скейс вспоминает:
«Но зрелости он достиг в „Мандрагоре“ („Mandragora“) с Макиавелли, адаптированной Эшли Дьюкс. Хопкинс играл Каллимако и привнес в роль нечто, чего я прежде не видел. В этом отношении он был особенным: он тщательно готовился дома. Ты с ним работаешь, потом расходишься на ночь, а он идет домой и продолжает работать. В результате на следующее утро ты обнаруживаешь, что ему есть что добавить к тому, что вы вчера сделали. Это не то, что происходит с большинством актеров, у которых за ночь улетучивается импульс творческого потенциала, и вам наутро приходится „разогревать“ их около часа. Обычно они готовы работать лишь к 11 утра. Тони же был схож со Стивеном Беркоффом, который пришел ко мне на следующий сезон. Оба обладали даром прилежания. Результат их стараний можно видеть в такой пьесе, как „Мандрагора“ и позже в пьесе „Удалой молодец – гордость Запада“[62] („Playboy of the Western World“), где Тони сыграл Кристи Мэгона – его особое достижение у нас».
Звучащая уэльскость, которой Хопкинс поддался в RADA, оказалась немаловажной: мелодика его речи вносила новизну в образы, которые он создавал, – почти как завораживающий акцент Шона Коннери в фильмах с его участием. В пьесе «Воробьи не могут петь» («Sparrows Cant Sing»), с подразумеваемой «Театральной мастерской» идеей рассказать о жизни Ист-Энда, Скейс видоизменил несколько фраз чернорабочего с расчетом на «иностранный» акцент Хопкинса, но, когда дело дошло до кастинга в «Удальце» О’Кейси, никакого несоответствия отмечено не было. «В действительности я не очень хотел использовать эту особенность Хопкинса, – говорит Скейс, – поскольку полагал, что, черт возьми, нам это не сойдет с рук. Пьеса совершенно ирландская. Это будет просто смешно звучать. Но пришла Джин Бот и вступилась за него. Он был очень популярен, и фактически это принесло свою пользу. Она сказала: „Давай будь человеком, позволь ему сделать это“. И я подумал: „Ну, они же вроде все кельты, так что ладно“».
Последующий спектакль, говорит Скейс, один из лучших в драмтеатре, предлагал и вовсе откровенную уэльскость. «Уверен, что нашлись пожилые леди, которые, уходя из театра, говорили: „Интересно, из какой части Ирландии он родом? Очевидно, из какого-то нового места, о котором мы ничего не слышали“».
Недоступным для понимания Скейса или даже для самых близких Хопкинсу людей стало то, как быстро он отреагировал на появление интереса к молодежному искусству и театру. Даже слепые признали обширные изменения, разворачивающиеся в массовой культуре, частично приведшие к падению традиционного британского консерватизма. Гарольд Уилсон, член лейбористской партии, стоял во главе неосоциализма, и его влияние быстро распространилось на весь оставшийся век. В начале шестидесятых происходил переломный период: большие налоги для богачей, оживленный рынок недвижимости, отсутствие безработицы, которая стимулировала потребительский интерес молодежи и, конечно, дала небывалую власть молодым. Свидетельством тому стало влияние на массы группы «Битлз» («Beatles»): 1964 год отмечен годом «Битлз», и не только как британского феномена, но и феномена всего мира. Параллельный феномен рождения Джеймса Бонда, начатый с «Доктора Ноу» («Dr. No») в 1962 году и всемирно успешного «Голдфингера» («Goldfinger») 1964 года, закрепил коммерческую жизнеспособность Британии. Обратной стороной торжествующего ПОПизма стала «воспаленность» театральной культуры, проявившаяся в серии новых блестящих работ по Пинтеру[63] («Возвращение домой» / «The Homecoming») и Осборну[64] («Недопустимая улика» / «Inadmissible Evdience»), и эпохальный прорыв таких пьес, как «Развлекая мистера Слоуна» Ортона («Entertaining Mr. Sloane»). «Питер Холл занимался двенадцатичасовой постановкой „Войны Алой и Белой роз“, – рассказывает Скейс, – ив воздухе витало ощущение обрушения всех барьеров. На самом базовом уровне, региональный акцент – ливерпульский у „Битлз“ и местный кокни – просочился в оксбриджский[65] оплот: телевидение и пиар. Произошло незабываемое слияние возможностей и надежд. У детей было достаточно карманных денег, и англичан радушно принимали в Америке… Это были перемены для всех и каждого». Такое странное слияние, по ощущению Хопкинса, происходило как нельзя вовремя. Как он скажет позже: «Прежние комплексы из-за моего уэльского происхождения ушли. Быть тогда в Лондоне значило быть в центре Вселенной – единственном месте, с которого стоило начинать карьеру».
Без ума от той атмосферы, Хопкинс играл на выезде с труппой Скейса в Лондоне, выступал в «Плейерс-театре» и присоединился к открытому прослушиванию на «Юлии Цезаре» («Julius Caesar»), грядущей постановке Линдсея Андерсона для «Английской театральной труппы»[66] в театре «Ройал-Корт»[67] («Royal Court»). Скейс отказывался отпускать его, но Хопкинс умолял дать ему возможность попытать удачу. Вообще Хопкинс обладал большим преимуществом, работая на него, – приближенностью к «Ройал-Корту». Его старый друг Питер Гилл работал там, зачиная то, что впоследствии превратится в блестящую карьеру режиссера-сценариста, дублируя таких знаменитостей, как Питер О’Тул, и вынашивая свои первые режиссерские указания будущему помощнику. Гилл признается:
«Я был мальчишкой в „Корте“ тогда – в эпоху всеобщего оживления, рождения новых идей и талантов, – удивительное время. В том сезоне режиссерствовал Энтони Пейдж с Линдсеем Андерсоном на заднем плане. Я подрабатывал ассистентом, набираясь опыта у этих потрясающих людей. Вышла „Недопустимая улика“ („Inadmissible Evdience“), потом Линдсея выбрали для постановки „Юлия Цезаря“. Никол Уильямсон горел желанием сделать это, но потом он выбыл, и вместо него подключился Иэн Бэннен. Но не хватало ассистента режиссера, который бы отвечал за подбор актерского состава, так что я вызвался решить задачу проведения кастинга. И разумеется, Тони был среди тех, кого я сразу выдвинул вперед. Я знал, что Линдсей вцепится в его типаж, и, должен сказать, мое природное чутье меня не подвело, потому что многие люди, которых я продвигал к Линдсею, практически сразу нашли свое место в „Национальном“, возможно, благодаря тем ролям. Среди них были: Тони, Рон Пикап, Пол Кёррен и… Петронелла Баркер, конечно».
Гилл не утратил нежной привязанности к Хопкинсу, и, хотя он сопереживал ему, их отношения качественно изменились. «Тони дулся на меня, а я в свою очередь был раздражен манерой его поведения и тягостным отсутствием общения после того ужасного совместного турне. Но, на самом деле, все это было уже в прошлом. Мы оба сосредоточились на наших карьерах, и я был рад, что мог как-то помочь ему в „Корте“». Гилл не удивился, когда увидел, что Тони крепко сдружился с несколькими ребятами:
«На тот момент его лучшим приятелем был Виктор Генри. В некотором смысле это было хорошо, но с другой стороны не очень. Уж слишком Виктор любил выпить, что косвенно повлияло на его раннюю смерть. Но Тони им был вполне очарован. Позже ненадолго я стал режиссером Тони в одной из моих собственных пьес, по мотивам короткого рассказа Чехова, которую я назвал „Жизнь в провинции“ („А Provincial Life“), для „Корта“. К тому времени произошло следующее: в наших карьерах наметились определенные направления и личностно мы становились более сформировавшимися, менее чувствительными, чем в те ужасные подростковые годы. Но Тони все еще мог разглагольствовать и со страстью бушевать ради своих друзей. Вот, к примеру, мне вспомнился случай: он влетел в „Корт“ в тот момент, когда Виктор играл что-то на сцене, и настаивал на том, – разумеется, в стельку пьяный, – чтобы тоже подняться на сцену. Тони, видите ли, нужно было срочно переговорить со своим приятелем. Мне пришлось его приструнить и воззвать к его разуму… Это многое говорит о том, как наши отношения вернулись в норму, поскольку после Кардиффа и того турне я ни разу не оказывал на него влияние подобным образом».
По мнению Линдсея Андерсона, Хопкинс выделялся на фоне всех остальных:
«Я ангажировал его на одну небольшую роль в „Юлии Цезаре“, он исполнил все, что от него требовалось и даже больше, что меня глубоко впечатлило. Тони очень серьезно и глубокомысленно относился к своей работе, и имел большие амбиции. Он играл одного из заговорщиков – Метелла Цимбра, – и это не самая сложная роль. Но он хотел выяснить как можно больше о ней и пытался вытрясти из меня все наставления, которые я только мог ему дать».
Репетиции – с Иэном Бэнненом в роли Брута, Полом Кёрреном в роли Цезаря, Т. П. МакКенной в роли Кассия и Дэниелом Мэсси в роли Марка Антония – проходили в церковноприходском зале на Слоун-сквер. «Труппа была большая, так что мое время было поделено на многих. Это была перспективная и неординарная постановка, которая мне нравилась, и, если подумать, нравится по-прежнему. Тони и Рональд Пикап были дублерами Брута и Кассия, и оба однажды чрезвычайно привлекли мое внимание на репетиции, когда вышли на сцену. Они были великолепны, и помню, что я тогда приговаривал: „Эти парни далеко пойдут“».
Премьера «Юлия Цезаря» – и по сей день самое заметное лондонское выступление Хопкинса – оказалась менее чем благоприятной. Пикапу, сыгравшему Октавия Цезаря, понравилось работать, и он оценил Андерсона как «чувствительного, новаторского и ошеломляющего, великого и вместе с тем деликатного наставника для неуверенных в себе актеров». Однако фактически все важные рецензии обрушились с резкой критикой на режиссера и на его подход к пьесе. Ему вменялись различные обвинения, начиная с того, что его работа «граничит с банальностью», и заканчивая тем, что он просто «разочаровал». Газета «Times» особенно пеняла на «неформальность» андерсоновского Шекспира, и это настолько привело в бешенство режиссера, что тот отреагировал в печати словесной перепалкой, о которой впоследствии сожалел. «Ты узнаешь в процессе, что британский театр, а главным образом критики сегодняшнего дня, включая светил шестидесятых, требуют консервативного толкования Шекспира. Есть неприкосновенная традиция, которую я лично не принимаю, но она есть. Участие в словесной войне со СМИ – пустая трата времени. Но я считал, что они были несправедливы к нам, поэтому я давал сдачи». Пикап выразился так: «Линдсей, безусловно, обиделся, поэтому никого не удивил тот факт, что он отбивался в такой злющей манере. Но на самом деле это не имело особого значения. Скандал лишь привлек к нам внимание, и мы играли с аншлагом в течение нескольких недель».
В январе 1965-го на вечеринке по поводу окончания сезона спектакля Хопкинс, по словам Андерсона, прилично напился. Он подружился со многими актерами из труппы, но также нажил себе врагов. Питер Гилл рассказывает: «Когда он пропускал пару стаканчиков, он выбалтывал свои амбициозные планы. Те, кто его мало знал, думали, что он слишком многое о себе возомнил, что у него огромное эго и что по сути он еще ничего стоящего не добился. Другие актеры негодовали из-за этого». Как бы то ни было, среди его друзей значилась одна молодая актриса, которую Хопкинс считал безумно привлекательной. Ей было всего 22 года – бывшая участница театральной труппы «ВВС». Хопкинс виделся с ней и раньше, тогда ей было 18 и она восстанавливала силы после операции при аппендиците, пребывая с другом в отеле в Уэльсе. Также они недолго виделись на занятиях по танцам. Ее отец – известный актер-комик Эрик Баркер, мать – Перл Хэкни. В «Юлии Цезаре» Петронелла (Пета) Баркер была занята лишь в массовке, но Хопкинсу понравился ее томный, сексуальный взгляд, соблазнительная фигура и приземленность. Она унаследовала от отца яркое остроумие, громко хохотала, и, по словам Гилла, «в ней мгновенно просыпался дух неповиновения, который так привлекал Тони». Они болтали, опрокидывали по паре стаканчиков (в случае с Петой – это были легкие напитки), а затем началось постепенное выведывание секретов из жизней друг друга.
Страстно увлеченная с момента их первой встречи в Уэльсе, Пета Баркер считала Хопкинса удачной партией, очень красивым и очень добрым. Особенно ее расположили к себе его пьяные попытки пошутить. Единственной проблемой, по ее воспоминаниям, была их обоюдная застенчивость, что, скорее всего, делало их союз маловероятным.
В этих первых беседах Пета никогда не слышала о его феерических амбициях. Для нее Хопкинс был просто блестящим молодым актером, который выполнял свою работу и был признателен за трудоустройство. Однако с Линдсеем Андерсоном он был более откровенен: «На прощальном вечере Тони поведал о том, что он хотел делать дальше и кем стать в будущем. Он рассказал нам, что будет добиваться больших ролей и съемок в кино. Мы пожали друг другу руки, обменялись любезностями и продолжили свой кочевой путь в разных направлениях, как и предполагает театр». Андерсон подозревал, что вскоре вновь увидит Хопкинса, разумеется, что снова будет с ним работать, – это случится год спустя, когда режиссер возьмет его на небольшую роль в своем сатирическом короткометражном фильме «Белый автобус» («The White Bus») по сценарию Шелы Делани. Пета Баркер тоже надеялась, что ей посчастливится вновь встретиться с молодым актером.
Хопкинс, полный энтузиазма, вернулся к Скейсу и к дождливым улицам Ливерпуля. Тактически «Ройал-Корт» стал хорошим ходом: он снискал ему необходимое внимание и принес глубокую дружбу с Петой Баркер. Но ему хотелось большего. Сейчас он был счастливее, чем когда-либо со времен Ноттингема, обуздывая свою любовь к выпивке в свете своего карьерного продвижения и отсутствия эксцентричных ребят, Райала и Генри, хотя по-прежнему получал удовольствие от вечерней кружки пива в кабаке «Don Shebeen» или томика Шекспира на Уильямсон-сквер. Линда Ла Плант, сейчас почитаемая писательница и сценаристка, а тогда – коллега, наслаждалась его обществом, так же как и актриса Маджори Йейтс. Ее мама была в полном восторге от Хопкинса и, как говорит Йейтс, частенько могла разразиться слезами, когда он заходил в их квартиру на Фолкнер-стрит и шпарил сентиментальные кабачные песенки на угловом рояле. «Только не думайте, что он стал каким-нибудь тюфяком, – говорит Джин Бот. – В драмтеатре он все еще давал прикурить Дэвиду Скейсу. Он рьяно защищал то, во что верил. Дэвид, разумеется, был очень хорошо осведомлен и знал точно, чего он хочет. В общем, они продолжили конфликтовать. В этих случаях голос Тони приобретал совершенно новый, шокирующий размах».
Результатом скорого воплощения страстного желания Хопкинса – скрытого от Петы Баркер – стало то, что он, как Джин Бот, прикрепился к лондонскому агентскому представительству. «Речь идет о „Heymans“ – главном международном актерском агентстве, – говорит Бот. – Но мы были мелкой рыбешкой. В „Heymans“ значились такие люди, как Элизабет Тэйлор и множество тех, кого мы сегодня называем мегазвездами. Мы с Тони строили большие планы, но, боюсь, никаких чудес в наших карьерах не последовало».
Течение театральной жизни, казалось, изменится с приездом режиссера Билла Гаскилла из новой труппы «Национального театра» – «вершины холма», по словам Бот, – который сопровождался тщательным отбором актеров для второго сезона Лоуренса Оливье в Чичестере. Бот вспоминает:
«Невероятное воодушевление. Национальный театр! Оливье! Это максимум, к которому мы все стремились. Но, честное слово, каждый в нашей труппе с таким благоговением относился к Хопкинсу, что всем действительно хотелось узнать, какую же роль получит он. Не было никаких сомнений, что он стоял на пороге какого-то грандиозного прорыва в театральном искусстве. И он сам в это верил. Он не был самодовольным, но он гордился собой, и, когда приехал Гаскилл, мы все почувствовали то, что чувствовал Тони: вот оно! В общем, некоторых из нас предупредили о том, что нам достанется, но все постоянно спрашивали Тони: „Ну что? Что у тебя?“».
А Хопкинс подыгрывал своим болельщикам, рассказывая однокашникам: «Мои агенты в Лондоне ведут переговоры с людьми из „Национального“. Пока еще ничего не решено, но вот-вот все разрешится». Бот, как и остальные, трепетала. «Ощущение складывалось такое, что он находится в ожидании чего-то невероятного. Нам всем до смерти хотелось выяснить подробности».
По мере того как проходили дни и недели, Хопкинс становился все более угрюмым и замкнутым. Он избегал Бот, избегал всех разговоров в коридорах, крепче пил. Наконец, когда его надежды истлели, он, после очередного выступления, предстал перед всей труппой в артистическом фойе.
«Несколько минут он стоял молча, а нам не терпелось услышать, какие же его ждут роли. Он выглядел ужасно грустным, а потом сказал: „Слушайте, мне очень жаль, я знаю, я сказал вам, что мой агент ведет переговоры с Гаскиллом, но это неправда. Правда состоит в том, что Гаскилл позвонил и сообщил, что я им не нужен. Простите, я сказал вам обратное, но я не смог принять этого“».
Бот говорит о «полном унижении» Хопкинса и предполагает, что те семена цинизма, которые прорастут в Хопкинсе в последующие театральные годы, были посеяны именно тогда. После учебы в RADA, после серебряной медали, после завоеваний в Лестере у Скейса и укрощения своих демонов он посчитал Лондон легкой добычей. Теперь же он столкнулся с реальностью. Актриса, знавшая его, говорит:
«Его ярость не была следствием высокого самомнения, во всем виновата наивность, столкнувшаяся с объективным положением вещей. Скейс чрезмерно льстил ему, удовлетворяя все его прихоти». В последующих интервью Хопкинс скажет, что период у Скейса был самым счастливым и созидательным в начале его творческого пути. Он был внутренне свободным. Он не собирался захватывать «Национальный», и в мыслях такого не было. Как таковые, классические роли его не привлекали. Чего он действительно жаждал, так это огней Уэст-Энда и афиш, на которых огромными буквами было бы написано «Энтони Хопкинс».
Многие из труппы Скейса полагали, что отказ Гаскилла настолько глубоко ранил Хопкинса, что в нем воскресла ужасная неуверенность в себе, вплоть до невроза. «Самое гадкое то, – говорит Бот, – что Гаскилл не сказал ни ему, ни нашему странноватому агенту, что Оливье уже положил глаз на Тони. Для него не было роли в Чичестере в тот год, потому что Оливье хотел пригласить его на работу и предварительно подготовить. Такова была реальность. Но тогда Тони этого не знал и покинул Ливерпуль в дурном настроении. Он поехал в город Хорнчерч[68], чтобы забыться на время в захолустье».
Глава 5
Не такой уж великий «Национальный»
Когда в 1963 году Лоуренс Оливье занялся формированием долгожданного «Национального театра», он обошел вниманием группу актеров, которая поддерживала череду его боевиков и методику, господствующую в классических драмах. Полный решимости избегать ограничений, связанных с традициями, и стремясь охватить перемены шестидесятых, он прочесывал «Английскую труппу» («English Stage Company») Джорджа Девина и коллектив творческих работников, выросших в среде «Ройал-Корта». После того как Девин отказался принять его приглашение присоединиться к нему в качестве первого заместителя, он взял двух выученных Девином режиссеров: Билла Гаскилла и Джона Декстера – знаменитых и преуспевающих учеников «Ройал-Корта». Их назначение в качестве ассистентов режиссера в «Национальном» сигналило о субсидировании театра, который планирует менять направление и рисковать, чтобы проложить новую дорогу. Многие из закадычных друзей Оливье – такие прославленные таланты, как Эсмонд Найт, Джон Лори и Норман Вуленд – остались пропущены в пользу новых лиц, многие из которых появились в недавних постановках «Ройал-Корта». Бунтарский и подлый Кеннет Тайной был назначен заведующим литературной частью, что было воспринято критиками как возмутительный факт: «Разве не он был самым строгим судьей Оливье? Разве не он охарактеризовал фильм „Гамлет“ („Hamlet“) как „технически педантичный и на слух неуклюжий“?» Но Тайной пообещал, что бок о бок с Оливье он будет изыскивать новых сценаристов, новые переводы и будет действовать как редактор пьес прямо во время репетиций.
Инаугурационный выбор Оливье для театра, который в ожидании своего нового здания пока останется верным театру «Олд Вик» («Old Vie»), пал на «Гамлета» («Hamlet»), предоставив работу первой звезде «Национального театра» Питеру О’Тулу, принятому сразу после «Лоуренса Аравийского» («Lawrence of Arabia») режиссера Дэвида Лина. Это была рискованная, опрометчивая комбинация, и она потерпела крах. Спектакль «Гамлет» ставили 27 раз, и он держался только на киношной славе О’Тула. «Дядя Ваня» («The Uncle Vanya») и «Святая Жанна д’Арк» («Saint Joan»), добавленные в репертуар, ненамного улучшили ситуацию. Только с возобновлением довольно консервативной комедии периода Реставрации «Офицер-вербовщик» («The Recruiting Officer») Фаркера[69] появились различимые признаки жизни. Затем, с наставлениями и лестью Тайнона, Оливье после долгих сопротивлений наконец согласился на «Отелло» (пьесу, по его мнению, неиграбельную и в целом «ужасную работу и жестокое-прежестокое испытание для актера»). «Национальный» по-настоящему взлетел. Рассказывая об успехе «Отелло» газете «Daily Express», Герберт Крецмер восхвалял воплощенного гения: «Сэр Лоуренс справился невесть с какой магией, уловил самую суть… Этот спектакль полон изящества, ужаса и дерзости. Мне будет сниться эта мистерия долгие годы». Зал театра «Олд Вик», рассчитанный на 848 мест, каждый вечер был забит до отказа, члены королевской семьи ждали в очереди в проходе между рядами (лорду Сноудону пришлось простоять во время дневного спектакля), и билеты в «Национальный» вмиг стали самыми востребованными.
Энтони Хопкинс получил приглашение на работу от Гаскилла как раз в разгаре этой эйфории. Он находился в тот момент в Хорнчерче, где приходил в себя после десятинедельного простоя, но тотчас сел на поезд в Лондон, выцыганил себе билет на «Отелло» и в состоянии восторга, в миазмах сентябрьской жары и пота, наблюдал за одним из самых лучших спектаклей, что ему когда-либо приходилось видеть. На следующий день, все еще под впечатлением от «Отелло» Оливье, он с влажными ладонями сидел в оцепенении перед самим маэстро. Спустя пять месяцев после его ухода от Скейса, он старался забыть свое унижение в «Национальном», но тот позор от провала разрастался в нем, как рак, – и казалось, сейчас стало даже еще хуже, чем после предательского успеха в RADA. В «Королевском театре» Хорнчерча («Queen’s Theatre») продюсер Тони Каррик проявлял к нему доброту: дал ему главную роль в «Ученике дьявола» («The Devil’s Disciple»), которая получила одобрение в местной прессе, и роль Леонта в «Зимней сказке» («А Winter’s Tale»)[70]. Но Хорнчерч – временная остановка. Теперь же Хопкинс находился там, где хотел быть, лицом к лицу с человеком, которого пресса называет величайшим из ныне живущих актеров.
«Он спросил меня, что я могу ему показать, – рассказывал Хопкинс другу Тони Кроли. – Я сказал, что для прослушивания подготовил Тузенбаха из „Трех сестер“, кое-что из „Майора Барбары“ и, разумеется, как договаривались прежде, кое-что из Шекспира. Он поинтересовался: „Так, а что из Шекпира?“, и я решительно выпалил: „Ну, «Отелло», сцену над смертным одром“. Он немного подумал, после чего усмехнулся и сказал: „У вас железные нервы!“ Гаскилл и остальные промолчали».
Энтони Хопкинс и Клэр Блум. Кукольный дом, 1973
Ева Мари Сэйнт и Энтони Хопкинс, 1979
Экипаж бунтует, подставив нож к горлу. «Баунти», 1984
Энтони Хилд и Энтони Хопкинс. Кадр из фильма «Молчание ягнят», 1990
Когда Хопкинс начал свой отрывок, он вдруг понял, что почувствовал себя необычно уверенным. Оливье, как он позже скажет, напомнил ему комика Гарри Уорта: «Выглядел вполне обыкновенно, в своих очках с роговой оправой и костюме-тройке». В это же время Рональд Пикап тоже проходил прослушивание в «Национальный» и смеялся над общим изумлением новичков, которое они испытывали, впервые встретившись с Оливье. «У него была легендарная репутация, его имя ежедневно пестрило в газетах, поэтому ты воображал себе его недосягаемость и грандиозность непосредственной близости к нему. А он был совсем не таким. Он был Ларри. Очень обходительный, адекватный, со среднестатистическим взглядом человека, который ищет нужных людей на работу… А ты стоишь там и говоришь: „Смотрите, он расплескал чай в блюдце, сейчас он прольет его весь на себя“. Было что-то в этих прослушиваниях возвращающее с небес на землю, и у Ларри хорошо получалось заставлять новых людей чувствовать себя непринужденно».
Когда Хопкинс закончил свою часть «Отелло», Оливье засмеялся и сказал ему: «Молодец! Не думаю, что из-за тебя я сегодня потеряю сон, но ты чрезвычайно хорош. Не желаешь ли присоединиться к труппе?» Джин Бот полагает, что прослушивание проводилось формально, что Гаскилл и, должно быть, сам Оливье уже видели Хопкинса в «Юлии Цезаре» и, возможно, ранее в «Эдуарде II» Клайва Перри в «Театре искусств». Бот продолжает: «Думаю, с самого начала, еще в Хорнчерче, Оливье подметил его для звездных ролей в „Национальном“. Это никак не совпадение, что Хопкинс так скоро стал дублировать Оливье и в конечном счете заменил его в „Пляске смерти“ („Dance of death“). Все было спланировано».
В Уэльсе царило недоверие. «В это было сложно поверить, – говорит соседка по Тайбаку Эвелин Мейнуаринг. – Всего лишь несколько лет назад мы наблюдали, как Ричард Бёртон уходит из Кооператива с Коммершал-роуд в „Олд Вик“ и в Голливуд. А теперь наш Энтони, живший через дорогу, утер всем нос». В нескольких километрах отсюда, в Каерлеоне, Дик услышал новости по телефону и ущипнул себя от удивления и восторга. Он полностью принял выбор карьеры сына, но она все еще была причиной его беспокойства. Пета Баркер, которая выросла довольно близко от Дика и воспринимала его как дорогого друга, считает, что треволнения Дика относительно Тони берут свои корни из трудностей его собственного детства. Пете стало очевидно, что когда-то их семья была очень бедной и Дик Хопкинс не был избалован каким бы то ни было образом. Он усердно трудился ради лучшей жизни для самого себя и своей семьи, и его единственной задачей было, чтобы сыну не пришлось потеть и усиленно работать, как приходилось ему. По мнению Баркер, его несомненно «обнадежило», что Тони получил место в «Национальном» бок о бок с Оливье.
Пета Баркер уже подписала контракт с «Национальным», когда к ним присоединился Хопкинс. База труппы состояла из трех прилегающих друг к другу легких сводчатых сооружений типа «Nissen» на участке, на который когда-то попала бомба, почти в 300 метрах от «Олд Вика». Здесь, на доске объявлений она с восторгом прочла сообщение: «Энтони Хопкинс присоединился к труппе, отслужив в „Ливерпульском“ и „Лестерском“ театрах».
Баркер зарабатывала 14 фунтов в неделю, жила по месту работы в съемной комнате в Челси[71], довольная тем, что она выполняет собственные задачи, реализуя свои амбиции в «Национальном». Единственный ребенок в семье, рожденный и выросший в Фарешаме, в Кенте – ее школьные годы прошли раздробленно из-за долгих разъездов отца, что и воспитало в ней склонность к театру и любовь от души похохотать. Однако главным образом ее интересовал классический театр. В особенности Шекспир.
Баркер училась в Лондонской центральной драматической школе, на курс старше Джулии Кристи; затем отучилась в театральной труппе «ВВС» и год провела с Джорджем Девиным в «Ройал-Корте», после чего перешла в «Национальный». По ее воспоминаниям, хотя «Национальный» стал определенно вершиной для Хопкинса, он не был «золотым студентом». В то время Рональд Пикап был большой новой надеждой, получив золотую медаль в RADA. Как и Хопкинс, Баркер принялась за дело с большим оптимизмом, но быстро разочаровалась из-за отсутствия главных ролей и своего постоянного назначения в качестве актрисы-дублера – в какой-то момент она уже знала наизусть все роли из «Сурового испытания» («The Crucible»[72]). Она жаждала более содержательных ролей.