Проклятая Цагария Кристина

Не знаю, что и подумать, не знаю, на что решиться. Даже и не знаю, что делать.

Доменико встал. И я пошла за ним. Он сел в машину. И я тоже. Потом он включил двигатель. У меня пересохло в горле, и я сглотнула всю слюну, которая только была у меня во рту, – всю, до капельки. Я просто умирала от жажды.

…Sancta Maria, Mater Dei, or a pro nobis peccatoribus…

Машина поехала за город – по дороге в сторону Чирелло[14]. Слова песнопения выветрились у меня из головы и растворились в вечерней темноте.

Может, там он захочет меня поцеловать? Или сделать что-нибудь еще? Что-нибудь посерьезнее? И как мне тогда себя повести, если он захочет сделать что-нибудь посерьезнее?… Но почему же я села к нему в машину? Почему я не осталась в церкви? А если об этом узнает моя мама? А если папа? Я же ведь так хотела петь в хоре сегодня вечером! Боже мой, и что же я наделала! Анна, Анна, что же ты делаешь?

По дороге, в машине, мы не разговаривали. Я смотрела вперед, не отрывая глаз от белой разделительной полосы. И вот мы уже выехали из города. Даже и его последние огни – и те уже позади.

Потом мы переехали через мост. Асфальт кончился, и белой полосы уже не было.

Машина свернула на какую-то грунтовую дорогу. Доменико, не сбавляя скорости, поехал вперед – прямо по ямам, не объезжая их. Машину трясло, и от каждого удара у меня пробегала дрожь по всей спине, до самой шеи. Я уцепилась за ручку на внутренней стороне дверцы. Каждый раз, когда машина подскакивала на ухабе, я прикусывала себе кончик языка. Мне стало страшно.

Ну вот, наверное, и сегодня будет то же, что и в тот день, когда он увозил меня за город. Какую же я сделала глупость, что с ним поехала!

Наконец машина сбавила скорость, а потом остановилась перед каким-то одиноким домиком в поле. Он был совершенно темным. И вокруг – ничего. За ветками мандариновых деревьев проглядывали очертания какой-то лачуги. Доменико выключил двигатель. А потом погасли и фары.

Я посмотрела на Доменико.

Он улыбался.

– Ну, пошли. Там, в домике, мы с тобой немного поиграем и развлечемся.

Я огляделась вокруг: никого и ничего. Не к кому мне тут побежать и не за что мне тут уцепиться.

И я пошла за ним.

Городок

Залаяла соседская собака. Анна и ее сестренка проснулись и закричали. Аурора и ее муж бросились в сад.

– Мама, мамочка… папочка! Кто это там? Что там случилось? – вскрикнула Анна, прижав к себе сестренку.

Они обе испуганно жмутя друг к дружке, сидя на одной кровати, и вглядываются в темень за окном.

Аурора ничего не ответила. Она семенила за мужем, прокладывавшим путь в темноте.

Оказалось, что кто-то перерезал плетень их ограды.

Ну вот и еще одна такая ночь.

Городок все никак не хочет отпустить свою жертву, свою добычу.

В домике

Ветки, полные мандаринов, клонятся к самой земле. Мы вышли из машины, и нас окружила темень. Листья деревьев то ласково гладили мое лицо, то кололи его и царапали. Я прикрываю глаза руками, чтобы их защитить, а вот мои ладони остаются беззащитными, и их царапают острые колючки – эти душистые лезвия ночных деревьев. Как же сильно здесь пахнет! Здесь только земля и мандарины. Мандарины и апельсины. Только темное и только кислое. Ночью здесь пахнет особенно сильно, и запах апельсинов проникает мне в нос и заполняет все внутренности, до самого желудка.

Услышав, что в домике кто-то разговаривает, я остановилась. Замерла на месте. Встала как вкопанная. Готовая ко всему.

– Ну что же ты встала? Пошли. – Доменико дернул меня за одежду. Его голос сразу же стал грубым, совсем не таким, каким он был, когда мы сидели с ним на ступеньке.

– А кто там? Куда мы идем? – Листья деревьев склонились еще ниже, закрыв для меня дорогу назад.

– Давай иди. Ты там отлично повеселишься, уж поверь мне. Мы там с тобой просто поиграем, неплохо поиграем. Ты же умница.

– Нет, Доменико, я не хочу. Отвези меня обратно в церковь, отвези меня в церковь!

Изо всех своих сил дергаю руку, пытаюсь от него вырваться. Но он стиснул ее еще сильней, а потом вдруг резко прижал меня к себе.

«Пресвятая Богородица, миленькая! Помоги мне! Миленькая, я сглупила. Ну да, я не должна была сюда ехать, но Ты мне все равно помоги! Сделай так, чтобы я снова вернулась к тебе в церковь! Сделай так, чтобы я вернулась домой!»

Подняв глаза к небу, я молюсь. Но там, наверху, я ничего не вижу. Деревья, сгибающиеся под тяжестью плодов, закрывают от меня небо – мою последнюю надежду на спасение. Значит, мне суждено остаться на земле… На земле-то я и осталась, встав на колени. Ладони у меня все расцарапанные и мокрые, а коленями я изо всех сил упираюсь в землю.

Я цепляюсь за землю, но этого мало. Земля меня не удерживает.

– Давай вставай. Пошли. – Доменико хватает меня за руку и поднимает с земли.

И вот мы уже вошли.

Но как бы я хотела отсюда вырваться!

В доме оказались они. Ну, те самые, которые были в прошлый раз. Я их узнала. И я еще не услышала, что они говорят, но уже почувствовала, как они меня лапают. Все вместе, все сразу.

Я закричала.

И еще раз, и еще.

Меня стало тошнить. Мне стало холодно. Боже мой, сколько бы я отдала, чтобы отсюда вырваться!

Матерь Божья, ну где я оказалась? «Помоги мне, спаси меня!» – мысленно умоляю я. Стараясь не привлекать их внимания, я взглядом ищу какую-нибудь щелочку, чтобы ускользнуть, какой-нибудь просвет… Выпрыгнуть бы из окна, выбежать бы на улицу! Но дверь уже закрыта.

Ну все, я погибла.

– Остановитесь, гады! – кричу я. – А не то я скажу папе, и он вас всех поколотит. Ублюдки, я пожалуюсь папе! – Я на них ору и плююсь.

Я вырываюсь, отбиваюсь.

Кусаюсь.

Кричу.

Мои глаза понемногу привыкают к темноте. И вот я уже вижу стол. Но они все молчат. Я слышу, как они шепчутся и хохочут. Наконец они убрали свои руки. Где-то в комнате зажгли слабый свет. А их слова – словно тени.

Они вытащили меня на середину комнаты. Я посмотрела на дверь, а потом повернулась в другую сторону, потому что они меня подняли и куда-то понесли. И вот теперь я снова смотрю вперед. Где я? Куда они меня тащат?

Они швырнули меня на стол. Раздвинули ноги. Сжали мне запястья. Держат меня за щиколотки. Я словно одеревенела, стала какой-то одной сплошной неподвижной глыбой. И уже не могу пошевелить даже и пальцем. И только глаза у меня на свободе, одни глаза. Я смотрю на них широко распахнутыми глазами.

Кто-то двумя руками сдернул с меня черную юбочку, и она упала на пол.

Я закричала.

Потом с меня двумя руками сдернули зеленый свитерок, зашвырнув его куда-то далеко, в глубину комнаты.

Я закричала снова.

А потом я почувствовала, как кто-то, медленно перебирая всеми десятью пальцами, дотянулся до моих трусиков, вцепился в них, стал их стягивать…

Я заплакала. Боже мой, как же я заплакала!

Ну и как я могу их удержать? Мои трусики уже скользят по бедрам. Потом – по коленям. По щиколоткам. Потом их стянули с одной ноги, потом – с другой.

Я закричала. Задохнулась, подавившись своей слюной. Я пытаюсь кусаться, но хватаю зубами только воздух – воздух и слезы. Я вижу мои трусики, которые уже валяются на полу. А потом с меня сорвали и мою белую ситцевую рубашечку. Ну ту, с кружевами.

И вот я без юбки.

Без свитерка.

Без трусиков.

Без рубашечки.

Без ничего.

Совсем голая.

Я лежу на столе, и на мне остались одни ботинки. Я могу только плакать, потому что пошевелиться уже не могу. И еще потому, что они заткнули мне рот. Так что мои крики, не находя выхода, грохочут у меня где-то внутри, глубоко в груди. А взглядом я ищу, куда бы мне убежать.

Вот юбка. Она черная. Вот свитерок. Он зеленый. Вот трусики. Они белые. Черное, зеленое, белое… А мои глаза ищут, высматривают, убегают… Теперь у меня могут двигаться только глаза, потому что ничем другим пошевелить я уже не могу.

В меня втолкнули что-то горячее, и я закрыла глаза, изо всех сил зажмурилась. И больше я уже ничего не вижу. Оно горячее. Скользкое и сальное. А потом я почувствовала, как в меня, в мой живот, что-то всунули. Оно меня заполнило и там как будто взорвалось или выстрелило. И там, внутри, оно у меня что-то рвет. Оно во мне надувается. Оно в меня колотит. Где-то там, внутри. И все нажимает, нажимает, нажимает… Мне стало очень больно.

И я закричала.

Кто-то снова закрыл мне рот рукой, и я уже не могу вздохнуть. Оно такое твердое. И горячее. Там, внутри, где-то в животе. Горячее.

Как же мне больно, Господи боже мой, как же мне больно!

– Не надо! Не-еее-ет!

Я открыла глаза.

Первым был Доменико Кутрупи. Я открыла глаза и увидела его лицо. Он друг и моего Доменико, и Доменико Яннелло. А еще тут, в доме, и сам Яннелло, и его брат Микеле. Их тут четверо. Я смогла их разглядеть только сейчас. А еще у меня кружится голова. И меня тошнит.

Но вдруг тот, кто прижимал меня своими руками, их отвел, и у меня освободились запястья. Я попыталась подняться, но сил у меня уже не было, и я осталась сидеть на столе. Мой взгляд остановился на юбке, валявшейся на полу. Ага, черное.

Я потеряла сознание. Меня похлопали по щекам, и я снова начала дышать. Меня тошнило, и я отплевывалась.

– Если ты что-нибудь расскажешь твоему отцу, мы тебя убьем. И тебя, и его, и всех твоих родных.

Кутрупи с меня слез. Он говорит громко. Они говорят все вместе, но я ничего не понимаю. Мне так страшно, что их речь кажется мне нечленораздельной.

А потом спустил с себя штаны Доменико. Я уже не смотрю вокруг и не высматриваю, куда бы мне убежать. Теперь я смотрю на него, смотрю ему прямо в глаза. И взглядом прошу его ничего мне не делать. Я его умоляю. Я уже не могу говорить. Не могу кусаться. Не могу плакать. Я говорю только глазами…

Но теперь его очередь. И Кучинотта стал делать что полагается. А я молчала. Молчала, потому что не знала, что делать, и не могла пошевелить даже и пальцем. Потому что я была как мертвая. Доменико даже не стал снимать с себя штаны до конца: он их только приспустил, и его тощие ноги торчали из этих упавших на пол темных штанин. Упираясь руками о стол, он, склоняясь надо мной, двигался то вперед, то назад, словно вспарывая мне живот. У меня в животе все переворачивалось, но страх оказался сильнее боли. У меня бессильно обмякли руки, а пальцы стали холодными, как ледышки.

Я хочу домой! Умоляю вас, отпустите! Дайте мне уйти!

Но это еще не конец. Пока еще не конец. Теперь наступила очередь Доменико Яннелло. Он что, уже третий? Ну да, он третий. И Яннелло подошел к столу. А потом была очередь Микеле, его брата. Он был четвертым.

Я их сосчитала.

Но и это еще не конец. Потом на меня снова навалился Кутрупи. Вошел в меня. Ну а я-то, я?

Где я?

Он меня терзал довольно долго, но я уже не сопротивлялась. Боль переполняла меня настолько, что больше она в меня уже не вмещалась. Потому что я сама стала одной сплошной болью. У меня уже не было сил кричать. И вообще больше не было сил. Я вижу все как в тумане и даже не могу пошевелиться. У меня заледенели руки, а ботинки на ногах ужасно жали.

– Давай одевайся.

– Кто, я? – Это они мне говорят?

– Давай, Анна, пошевеливайся, уже поздно. Надевай эту чертову юбку и пошли.

Ага, они назвали меня по имени.

Я стала сползать со стола, но не удержалась на ногах и упала на пол. Упала – и ударилась подбородком о пол, прикусив себе язык. А потом, стоя на коленях, собрала свое черное, свое зеленое, свое белое. Потом оделась.

Из меня течет кровь.

Кровь у меня на ногах.

Черное. Зеленое. Белое. А вот теперь еще и красное.

Я внимательно смотрю на этот ручеек крови, текущей у меня по бедру, по его внутренней стороне. Неужели она моя? Неужели это моя кровь?

* * *

Все они уже вышли из дома. Мандариновые деревья стоят неподвижно, не шевелятся. И небо тоже неподвижно – оно как будто застыло. Я села в машину Доменико. Он отвез меня к церкви, но я сразу же пошла домой. Бесшумно открыв дверь, я, прежде чем войти, немного постояла на пороге, не решаясь ни войти, ни выйти. Но потом, не зажигая света, я все-таки вошла. Все уже спали. В душевой я помылась, изо всех сил растирая себя губкой, чтобы смыть этот отвратительный запах мандаринов и гнили. Больше из меня кровь уже не текла. А я-то думала, что где-то поранилась. Да нет, все уже прошло. А тот красный кровяной след, который я видела у себя на ноге, когда была в домике, теперь уже засох, и я его смыла. А потом я надела пижаму и нырнула в постель.

Прислоняясь головой к подушке, я попыталась тихонько запеть. Но я уже не помню слов Песни Пресвятой Богородицы. Забыла, все забыла. Куда они девались, эти слова? И я замолчала. Стало совсем тихо. Ну вот наконец он и кончается, этот день. Мне жарко, но этот жар идет откуда-то изнутри. А вот согреть руки я все никак не могу. Они у меня ледяные.

Вот так у меня все было в первый раз.

Я думала, что умру.

Но вот, оказалось, я все-таки выжила и продолжаю жить.

Городок

Первый раз позвонили днем, без восьми минут пять. Потом – в одну минуту шестого. Потом – в девять минут шестого.

Звонил какой-то мужчина.

Это был все время один и тот же голос:

– Что же ты не приезжаешь в Палми[15]? Я там тебя жду, около тюрьмы. У тебя такая красивая попка. И мне говорили, что ты хорошо трахаешься.

Но на том конце провода выдернули из розетки телефонный штепсель.

Игрушки

Сегодня в школу я не пошла. Потому что сегодня воскресенье. Сегодня Пасха. На полочке, около телевизора, лежат два шоколадных яйца. Зеленое – это мое, а розовое – моей сестренки. Нам их подарил папа.

Я не вылезаю из постели до полудня. Мне не хочется ни вставать, ни начинать этот день. У меня даже не получается думать о том, что произошло вчера вечером, в том домике. Такое ощущение, будто голова у меня отяжелела, стала какой-то одной сплошной глыбой. И их лица, и тот стол, и деревья – все это словно заиндевело, покрылось льдом. Я их всех чувствую: они здесь, рядом, в моих мыслях, но я никак не могу их потрогать, их оживить. Они на меня давят, но ничего не говорят. И они, как ледяные, замороженные фигуры, заполняют мою голову, и я на них все смотрю и смотрю, стараясь к ним не прикасаться. А они остаются где-то там, внутри, где-то во мне.

У меня болит живот, у меня болят ноги. Я чувствую эту боль даже и лежа в постели. А потом, когда я встала, мне показалось, что моя походка стала какой-то другой – странной и непривычной.

Я поспала совсем мало и вот уже по крайней мере три часа как не сплю. Я слышала, как моя мама встала, начала варить кофе… Потом услышала, как разговаривает отец. Даже сестренка – и та уже проснулась. И только я все лежу, прижавшись головой к простыне. У меня болит и тянет между ног, а в голове все теснятся эти ледяные фигуры. Но мало-помалу они все-таки отступают. И наконец уже совсем исчезают. И только после того как они исчезли – только тогда моя голова стала пустой, совершенно пустой.

Сестренка сидит на своей кроватке, играет с плюшевым мишкой. Болтает, рассказывает себе какую-то историю, потом пересказывает ее своему мишке. Я слежу за ней исподтишка, одним глазом, из-под простыни; другой глаз у меня закрыт. Интересно, ну и что такого можно рассказать игрушечному медведю?

– Ты голодный? Очень? Тогда я покормлю тебя сыром, ладно? Вот сейчас, подожди…

Сестренка играет. Подвязывает своему медвежонку слюнявчик.

Я выпрыгиваю из постели одним махом. Открываю окно. Мне нужен воздух, как можно больше воздуха! А потом я раскладываю на кровати все мои игрушки – медвежонка, собачку, котенка.

– А чего это ты делаешь? Может, поиграем?

Сестренка не на шутку разволновалась: ведь ей так нравятся мои игрушки, а я ей никогда не разрешаю их трогать.

– А чего это ты делаешь?

– Я их сейчас выброшу. Брошу их в подвал.

– Подари-ка их лучше мне, а? – Она бросила своего медвежонка и прыгнула ко мне на кровать.

– Еще чего! Идиотка!

Я ее толкаю, и она, защищаясь, поднимает руки, в ужасе смотрит на меня во все глаза. Я хватаю все игрушки и бросаю их на пол. А в последнюю из них я вцепляюсь зубами: мне хочется ее растерзать. Или съесть. Или распотрошить, уничтожить. Чувствую, как рвется в моих зубах ее ткань. На меня испуганно смотрит пластмассовый глаз. И, вцепившись зубами в игрушку, я ее дергаю. Потом – еще раз, еще сильнее. Пачкаю ее слюнями, и у них теперь привкус тряпки, пропитавшейся слюнями. Я ее немного пожевала, а потом снова дернула, совсем сильно. Ткань не выдержала, разошлась по швам, и ухо желтого мишки оторвалось, осталось у меня в зубах. И я бросила в лицо сестренке растерзанное тельце изувеченной игрушки.

Но она даже не подняла руки, чтобы защититься. Она отпрянула назад и в ужасе смотрит на меня.

Мне хочется надавать ей пощечин. Она меня бесит. Я бы ее сейчас просто избила. Какое она имеет право – трогать мои игрушки? Или прикасаться ко мне?

Но моя ярость быстро проходит. Только что я была вне себя: голова у меня была горячей, а руки – тяжелыми. А вот теперь я уже почти совсем успокоилась.

– Миленькая моя, лапочка моя, ну прости.

Я бросаюсь к ней и ее обнимаю.

Теперь я ее обнимаю сильно-пресильно и глажу ее по волосам – таким же черным, как и у меня. Она ничего не понимает. И что это на меня накатило?

Откуда оно у меня взялось, это бешенство? Оно искало выхода. Но теперь, слава богу, все прошло. Я глажу сестренку по голове, чмокаю ее в шейку, и она смеется. Ну вот, она уже все забыла. Ну и хорошо, что забыла. Она уже не смотрит на меня с ужасом. Да и у меня в голове все уже успокоилось, и она у меня уже не горит.

Я любуюсь ее белыми зубками и растворяюсь в ее улыбке.

Моя сестренка еще совсем маленькая, но уже такая сильная. Она сильнее меня.

– Собачка, котенок, медвежонок… Теперь им уже нельзя оставаться у меня на постели, – говорю ей я, словно рассказывая сказку. – Мне уже тринадцать лет, и мне теперь пора становиться взрослой.

Сестренка сунула палец в рот и начала его сосать – прямо как тогда, когда она была еще совсем маленькой. И я разговариваю с ней тихо-тихо, шепотом рассказывая ей на ухо историю каждой игрушки. Мои слова ее словно щекочут.

Но все дело в том, что я просто не хочу, чтобы на меня смотрели. Кто? Да вот они – мои игрушки. Сегодня они не должны на меня смотреть. Да и потом, начиная с этого самого дня. Но они смотрят на меня во все глаза. И они все знают. Вот они лежат тут рядком на моей кровати и хранят все мои секреты еще с тех пор, как я была совсем крошечной.

Я им всегда все рассказывала. Они мои друзья – верные и молчаливые.

Но вот о том, что произошло вчера вечером, я не расскажу никому. Об этом не узнает никто. Ну и они тоже должны молчать.

Но они же знают – и собачка, и котенок, и львенок. И две мышки с пузиками в виде сердечек. И желтый медвежонок.

Нет, не хочу я их больше видеть. Но и не просто не хочу, надо сказать честно: я теперь уже не имею права на них смотреть.

Я их аккуратно отряхиваю и складываю в пакет. Вот так и проходит день. А оторванное ухо я не прилаживаю. Я немного подумала, но пришивать его не стала.

Не хочу я ничего прилаживать. Да я и не знаю, как это делается. И поэтому просто кладу оторванное ухо рядом с желтым медвежонком. А потом забираю у сестры, прямо из рук, еще и котенка и уношу это все в подвал.

А потом я иду в душ. Медленно умываюсь. Аккуратно вытираю плитки. Мама ничего не говорит. Я пропустила пасхальный обед, но этого никто даже и не заметил.

Я беру из комнаты мое шоколадное яйцо и сажусь за стол. И съедаю его все, целиком.

Сестренка разбивает свое яйцо, а я ей дарю сюрприз из моего яйца – заколочку в виде попугая. Может, она хоть так простит меня за сегодняшнюю выходку.

Сразу же после кофе папа ушел из дому, а мама начала мыть посуду. А я все сижу за столом, положив перед собой зеленую обертку от шоколадного яйца. Послюнив палец, я подбираю с нее даже и оставшиеся внутри шоколадные крошки. А это требует аккуратности, терпения и внимания.

– Мама, сегодня днем я пойду в церковь, на службу. Хорошо?

Я встала. А она, соглашаясь, только кивнула головой. Она уже моет тарелки.

У меня весь рот в шоколаде. Но я чувствую какой-то другой, совсем не шоколадный, вкус. Но все никак не могу от него избавиться.

Городок

Вот уже три недели Анна не выходит из дому. И все эти три недели она не спит. Ее сестренка нервничает. Раздражается по пустякам. Аурора плачет. А ее муж не разговаривает.

А Анна?

А вот Анна всех успокаивает. Анна переживает за своих родных, заботится о них. И хотела бы восстановить разрушенное – склеить то, что уже разбито.

Когда разбивается зеркало, люди говорят, что теперь семь лет счастья не будет. Но потом черная полоса все-таки проходит, и после седьмого года наступает восьмой. Но вот когда в тринадцать лет разбивается вся жизнь – тогда-то что происходит? Тогда-то что нужно сделать? И кончится ли она вообще когда-нибудь, эта черная полоса?

– Надо запастись терпением, – говорит Анна матери. – Вот увидите: все пройдет.

То же самое она повторяет и сестренке. Но сама этому не верит.

Этой ночью ей снова позвонили по телефону.

У священника

Я бегу, опустив голову на грудь и не поднимая глаз. Бегу – и не смотрю никому в лицо. Ведь я уверена, что если подниму глаза, то тогда каждый увидит те мысли и образы, которые как ледяные фигуры теснятся у меня в голове. Они стоят у меня перед глазами весь день и все время возвращаются. Я от них отмахиваюсь, но они не исчезают, а только уходят все глубже и глубже. Но вот если я подниму глаза, то тогда все узнают, что они заставляли меня делать. И тогда все увидят, что произошло там, в домике. Увидят меня голой, на том столе. Но они меня и так видят – видят это сквозь мои глаза, как через стекло. Потому-то я и бегу. Бегу, прижав руки к груди.

Все свои игрушки я сложила в сумку и бросила в подвал. Теперь они там как в тюрьме. Теперь они на меня уже не смотрят, но это мне почти не помогло: мне все равно не удержать мою тайну. А если я опять встречу Доменико? А если они меня снова отвезут в тот дом? Значит, надо просить о помощи. Сама по себе, одна, я с этим не справлюсь.

Добежав до площади, я остановилась и пошла медленнее, чтобы никто не заметил, как я спешу. Я иду медленно, но решительно, прямо к церкви.

Освещенная желтыми огнями иллюминации, церковь словно парит в темном небе. Она похожа на ракету. Я открыла дверь, и меня встретила глубокая тишина, окружило теплое благоухание ладана. Блеск золота и белизна стен меня ослепили, и я поневоле остановилась на пороге. Но потом я перевожу дух и умоляю сердце немного успокоиться.

На скамейках первого ряда сидят несколько женщин. Они молятся, перебирая четки.

«Аве Мария…» Стоило мне услышать эти слова, как почему-то сразу подступила тошнота. Но во рту у меня все пересохло. Мышцы желудка сокращаются впустую, и в горло поднимается отрыжка от съеденного шоколадного яйца, которое мне подарили на Пасху.

Я вошла в церковь, и дверь, закрываясь за мной, громко хлопнула. Какая-то старуха обернулась, но я на нее даже не посмотрела. Я же пришла к священнику. Оглядевшись по сторонам, я его увидела.

Вот он.

– Дон Антонио, мне нужно с вами поговорить.

– Анна, голубушка, это ты? А вчера-то ты куда исчезала? В хоре мне сказали, что ты вдруг взяла и куда-то ушла. Ты же нам была так нужна.

– Вот об этом-то я и хочу с вами поговорить, дон Антонио.

Я серьезна, как никогда. Священник оглядывается вокруг.

– Послушай, сегодня Пасха, и у меня столько дел. Скоро начнется служба, и мне еще нужно к ней подготовиться. Это очень важная, торжественная служба, – говорит он мне.

В церкви пока еще никого нет. Из главного нефа, большого прямоугольного зала, шепот молитв доносится сюда как нечленораздельный гул. И этот гул эхом отдается в моей заледеневшей голове, разбивая в ней ледяные глыбы застывших воспоминаний.

И вот я снова все это вижу. Вот Доменико. Вот эта ступенька. Вот этот домик. Вот они, эти четверо. Вот их лица. И я вспоминаю и их шершавую кожу, и их волосы, и их щетину. И еще – их глаза. Они у них у всех черные. И их рты, и их слюни. И тот стол. И мышцы моих ног, которые сначала сопротивлялись, а потом перестали. Мои напряженные, вытянутые ноги. Мое неподвижное тело и мой взгляд, который я не отрывала от пола. И вот лед, которым были покрыты мои воспоминания, со звоном раскалывается у меня в голове. Капельки воды и кусочки льда забивают мне глаза, рот, желудок… Мне стало больно так, что я даже согнулась.

– Это очень важно, дон Антонио, вы должны меня выслушать, потому что или я скажу об этом сейчас, или у меня уже никогда это не получится. Я должна это сделать прямо сейчас.

И тогда дон Антонио сел на скамью. И я тоже села.

Положила обе руки на спинку стоящей передо мной скамьи. У меня ледяной лоб и мокрые от слез щеки.

– Ты хочешь исповедоваться, голубушка? Что-нибудь случилось? – Его шея, стиснутая стоячим воротом рясы, выпирает из-под черного воротничка рубашки. И ее кожа, которой уже некуда деваться, собирается в безобразную мясистую складку, усеянную небритыми волосками.

– Нет, отче, я не хочу исповедоваться. Это будет не исповедь. Я же ничего не сделала. Христом Богом клянусь: я же ничего такого не сделала. Но мне нужна помощь.

– Хорошо, Анна, говори, я тебя слушаю. – Он повернул ко мне голову, и мясистая складка на его шее стала еще толще.

Но я к нему все равно подвинулась, чтобы говорить шепотом.

– Отче, вчера вечером я сбежала из хора, чтобы уехать с одним парнем. Его зовут Доменико Кучинотта. Мы встретились с ним здесь, за церковью, и он увез меня с собой на машине. Да, я села к нему в машину, но ведь я не знала, что он повезет меня за город… в один дом.

И я ему все рассказала. Я говорила вполголоса, пододвинувшись к нему близко-близко и четко произнося слова. Назвала все имена и фамилии. Мне было ужасно стыдно, но ведь он же священник, и с ним я могу говорить откровенно, как на духу: он меня не осудит.

А дон Антонио слушает и молчит. И не шевелится. Он даже ни разу не кивнул головой. Дон Антонио выжидает. И все не поднимает головы, так что воротничок рясы стискивает ему шею все сильнее и сильнее.

Я говорю ему прямо на ухо:

– Да, я сделала плохо, я это знаю. Знаю, что должна была остаться в церкви и не ходить к нему.

Знаю, я поступила как дурочка, но я же не хотела, не хотела, чтобы они… А вот теперь я боюсь рассказать об этом папе. И еще боюсь, что они снова… Мне нужна помощь. Вы их должны остановить. Может, вы их позовете прямо сюда… ну, я не знаю…

– Погоди, Анна. Тебе нельзя поднимать скандал. Да ты и сама не очень-то понимаешь, что произошло. Ты очень возбуждена, тебе надо успокоиться. И это я тебе говорю ради твоего же блага. Ты ведь еще так молода.

Дон Антонио встал, и его шея наконец-то освободилась, а кожа разгладилась.

Он поднял только голову и заговорил, глядя мне прямо в лицо:

– У меня тут появилась такая мысль: а не поговорить ли тебе с сестрой Миммой[16]? О таких вещах женщинам лучше говорить между собой. Может, ты и сама не очень-то поняла, что случилось. Может, ты просто немного растерялась. Не стоит тебе так волноваться, не стоит и преувеличивать то, что случилось: ведь дети часто любят преувеличивать, а ты еще ребенок. – Говоря, он растирал указательным пальцем шею под воротничком.

Он помолчал.

Но что он такое говорит? Я уставилась на его палец, разглаживавший кожу.

– … и я отпускаю тебе грехи твои…

Но что он такое говорит?

Церковь ожила и загомонила. Пока мы с ним говорили, она понемногу заполнялась прихожанами. Они приходили целыми толпами. И все – на пасхальную службу.

– Прочитай три раза «Аве Мария», один раз – покаянную молитву «Меа culpa»[17] и на этой неделе приходи в церковь каждый день, к полуденной службе.

– Что же вы такое говорите, дон Антонио?

Он встал.

– Но я хочу быть счастливой… снова стать счастливой… – Я схватила его за руку: хочу, чтобы он снова сел, чтобы он меня выслушал, чтобы он мне помог.

– Завтра, когда придешь, я отведу тебя к сестре Мимме, и вы тогда поговорите. А вот сейчас оставайся на службу.

И он ушел.

Я обернулась назад.

И увидела, что церковь уже битком набита народом.

Мои руки кто-то словно пригвоздил к спинке стоящей передо мной скамейки. Они сделались тяжелыми-претяжелыми. И ледяными. Заледеневшие фигуры снова наполнили мою голову. Они снова составились из кусочков, как по волшебству, и выглядели почти как живые, как на трехмерной картинке.

Я словно закоченела. И осталась сидеть.

А тем временем началась пасхальная служба.

Страницы: «« 12345678 »»

Читать бесплатно другие книги:

В Москву тайно приехал чеченский полевой командир Руслан Салдуев, чтобы осуществить необычный теракт...
С армейского склада похищены две мощнейшие авиабомбы. По оперативной информации к преступлению прича...
Схватка была стремительной и беспощадной. Несколько чеченских террористов остались мертвыми на асфал...
Отставной сержант спецназа ГРУ Роман Вершинин обнаружил, что за ним следят. Он уже приготовился было...
Жизнь уже сталкивала их на узкой тропе. Оба служили в Иностранном легионе плечом к плечу. Бербер по ...
Спецслужбы ГРУ разработали уникальный проект. С помощью гипноза и особых психотропных препаратов в с...