Андрей Миронов и я Егорова Татьяна
– Вы прекрасны словно роза, но есть разница одна: роза вянет от мороза, ваша прелесть никогда.
Так раньше в альбомах писали. Потом они поют вместе на два голоса: «Ах попалась, птичка, стой, не уйдешь из сети!» Вечер удался. Мы остались одни. Марья опять драматически восклицает:
– Как я одинока!
– Я тоже одинока, – говорю я. – Только вы недавно, а я всю жизнь. Вообще одиночества нет, это выдуманная проблема. Всегда рядом ангел-хранитель.
– Но он же не пойдет за хлебом! – практически рассуждает Марья. – Таня, я не знаю, что делать с памятником?
– Все, что угодно, – отвечаю я, – но главное – там должен быть крест, как положено. Это символ вечной жизни. Мария Владимировна! Мне приснился сон: бежит Андрюша ко мне навстречу с букетом желтых цветов, такой радостный, и позвонили из министерства, сказали что купили сказку!
– А мне он не снится, – говорит она мрачно. – Наверное, я мать плохая.
Лето 1989 года. Наконец-то у меня собственность – покосившаяся избушка за 200 рублей в деревне Сергееве рядом со Щелыковом. Народ там не московский, не стертый, все пьют самопляс, потом всю ночь обнимаются с деревьями, а в 6 утра стук в мое окно: «Николаевна, опохмели, дай полечиться». Говорят все на «о» – забавно, образно. Становлюсь фермером – копаю грядки, сажаю, и какой же восторг и счастье, когда из земли ползут маленькие зеленые листочки.
25 августа 1989 год – открытие сезона в театре. Пусто, чуждо, безрадостно. Пошли с Субтильной на Ваганьковское кладбище – уже стоит памятник. В середине – пробитый вдоль всей мраморной плиты воздушный крест. Внизу, поперек креста, – две бронзовые розы.
4 сентября вся труппа собралась в большом зале – накрыт длинный стол, на нем огромный торт, разные яства, напитки. Поодаль стоит кресло, обитое серым шелком, из «Фигаро», к которому почти на руках (он уже не может ходить) выносят Чека. Ему 80 лет. Юбилей. Играет оркестр. От него уже издалека веет смесью запаха тлена с земляничным мылом. Он сидит, как мартышка, в кресле, на котором сидел Андрей в спектакле «Фигаро». Очень символично. Начинает:
– Я, я, я, я, я, я… уже больше тридцати лет возглавляю этот театр… Каких я набрал хорошеньких женщин! Хи-и-хи-хи-хи. И всех оценил Шармёр! Хи-хи-хи-хи-хи..
Ни одного слова ни об Андрее, ни о Толе Папанове. Всплывает в памяти 16 августа 1987 года. Одна артистка постучала в номер к Чеку и сообщила: «Андрея не стало…» Зеленоглазая Зина всплеснула руками:
– Есть же бог на свете!
И у меня созревает решение: я не могу находиться здесь, когда Андрюшу постоянно оскорбляют после смерти. 2 октября я поднялась на четвертый этаж, написала заявление об уходе, передала секретарю, даже не зайдя к директору, спустилась в буфет – выпила чашку кофе, посмеялась со всеми и спустилась в раздевалку.
– Таня, – окликнула меня дежурная. – Вам пакет, из издательства «Искусство».
Я открыла пакет – там верстка статьи об Андрее. Схватила пакет, прижала к груди и вылетела из театра.
Через 20 дней я ехала за трудовой книжкой. На эскалаторе станции площади Маяковского меня стало рвать. Еле добежала до подворотни. Непросто дался мне этот 21-й год в театре.
В ночь на 14 февраля на улице Горького горит наш дом – Дом актера, горит наша жизнь, наша молодость, наше счастье.
Мария Владимировна Миронова уже играет в театре Табакова, и ни одна газета не обходится без ее интервью. Я у нее дома. Происходит диалог с корреспондентом:
Он.Нам нужен Дом актера!
Она.Конечно!
Он.А где?
Она.Замечательное здание есть, где раньше находился Английский клуб, потом музей подарков Сталина, а теперь…
Он.Музей революции. Там ведь музей революции.
Она.А зачем нам отдельное здание? У нас вся страна – музей революции!
Корреспондент уходит. Мария Владимировна по обычаю впадает в трагедию:
– Я одинока! Я сына потеряла! Вам этого не понять! У меня нет перспективы!
– Я такой чайник видела! – с трудом просовываясь в паузу, говорю я.
– Какой? – спрашивает она с конкретным любопытством, мгновенно сбросив свою тему и пафос трагедии.
– Большой заварной чайник, огромный, завод ЛФЗ – вы знаете, с двумя медальонами.
– Какими? – как в КГБ, допрашивает она меня.
– В одном медальоне – Петр I и в другом. Вы же любите и чайники, и Петра.
– Купите! – требовательно говорит она мне. – Вот вам деньги.
Я с облегчением вздыхаю, потому что чайником отвела ураган страстей, под которыми мы погибли бы вместе. И так всегда. Я изучила ее взрывчатый характер и на взрывы всегда имела комплект хозяйственно-бытовых предметов, которые сразу гипнотизировали ее мощную натуру. Это были сковородки и кастрюли, необыкновенные и сказочные клеенки, ковровые тапочки, велюровые халаты, немецкие часики с прыгающей девочкой на них, колготки «Леванте», перчатки, чайник со свистком.
Сели пить чай. Кладу в чашку заварку. Она следит за моей рукой неодобрительным взглядом. Я наливаю кипяток и кладу сахар – кусочками. Взгляд становится злым и осуждающим. Я поднимаю голову и выразительно смотрю на нее.
– Да! – отвечает она. – Я жадная!
– Ничего, – говорю я. – Вам на том свете два куска сахара и ложка чая зачтутся!
– А того света нет!
– Есть! – говорю я.
– Нет!
– Есть!
– Оттуда еще никто не возвращался! – кидает она мне в лицо доказательство.
– Вы рассуждаете как последний совок! – говорю я. – А Иисус Христос? Его Воскресение? Если вы в это не верите, вы совок.
– А я в детстве в храме Христа Спасителя причащалась, а вы нет! И я наизусть знаю символ веры, а вы нет!
Сцена кончается.
Через неделю она мне рассказывает трепещущим голосом – есть такая краска в ее характере, и она ее часто использует:
– Прежде чем лечь спать, я каждый вечер захожу к ним в комнату, молюсь и разговариваю: «Андрюша, Саша, помогите!» И вы знаете, Таня, мне легче, помогают.
Кто бы мог подумать! Я получила приглашение и собираюсь в Америку! Каждый день стою в очередях, которые начинаются с Москвы-реки и разворачиваются на Садовое кольцо. Желающие выехать живут там на раскладушках. Все переменилось – наш ОВИР выпускает нас свободно на все четыре стороны, а вот американцы нет. Моя очередь подошла, я у входа в посольство, мне кричат: «Впиши детей, дура! У тебя же никого нет! Не выпустят! Впиши детей, дура!» Я никого не вписываю и получаю визу в Америку. Наконец впервые оказываюсь в капиталистической стране.
Прилетаю из Нью-Йорка, рассказываю Марье:
– Встречалась с эмигрантами, была на двух пасхах – еврейской и русской, на роскошном «Линкольне» меня возили в Коннектикут на открытие дома О'Нила. Напечатала в «Новом русском слове» статью об Андрее. Вообще там все летает, жужжит, вертится, подпрыгивает, скачет, поворачивается. Америка – это большой луна-парк! Или – индейцы сели жопой на компьютер и развлекаются. Самое главное, никто не звонит из КГБ – хоть сама беги докладывай.
– С вами не соскучишься, всегда что-нибудь новенькое узнаешь. Вы же не работаете? Откуда у вас деньги?
– Бог посылает, потом у меня пьесы покупают, я давно так не жила – у меня в кармане водятся деньги и я никому не должна!
И еще один подарок судьбы – в июне вылетаю в Севастополь сниматься на корабле «Федор Шаляпин» в фильме Вадима Абдрашитова «Армавир» и есть там черешню в невозможных количествах.
21 июня шел длинный дождь. Дом на углу Рахмановского переулка и Петровки, где жил Андрей. На стене дома выпуклость, покрытая белым шелком. Голов не видно – одни разноцветные зонтики. Сейчас… вот… уже… Мария Владимировна разрезает ленточку ножницами, играет оркестр, гимн Советского Союза, шелк падает, и перед нами на стене дома Андрюша в бронзе. Открытие памятника – городской скульптуры – состоялось! Вчера – Андрюша, Дрюся, Дрюсечка, а сегодня бюст в бронзе, скорбное лицо.
В июле пошли с Марьей на кладбище. Я перебирала цветы, протерла памятник, зашли к директору, чтобы помог с дерном на могиле к 16-му. Ведь уже три года! Приехали на Танеевых, поджарила я картошку, отбила отбивные, на столе появилась «Бехтеревка». Выпили. Глаза набухли от слез. Тут вдруг она и говорит:
– Вы знаете, Таня… я была так против вас тогда… Вы с Андрюшей очень похожи. Вы были ему настоящим другом. А вы знаете, единственный, кто будет ходить на могилку, когда меня похоронят, – это вы. Его только двое и любили – я да вы.
У меня все дрожит. У нее блестят глаза – лирическая часть окончена.
– Зачем вы это все купили? – начинает орать она. – Деньги некуда девать? Широко шагнешь – портки порвешь!
– А что я такого купила? – оправдываюсь я. – Цветы к Андрюшиному портрету, вам купила сахару, чтобы мне с ним чай пить, зелени, огурцы… А-а-а-а-а-а! Что это? – изумляюсь я, глядя на стену кухни, которая украшена ну просто живой жанровой картиной под названием «В бане» из глины шамот. Я дотрагиваюсь до нее руками, щупаю, Марья орет не своим голосом от страха, что я испорчу:
– Не трогай! Тронешь – портки сронишь!
– Да что вы сегодня про портки-то целый день?
Насладились бурной сценой, запили ее чаем, и я иду домой. Иду и думаю: «Господи, я ей заменяю его потому, что похожа, а как она мне заменяет его, потому что, ой, как похожа!»
На меня падает с неба двухкомнатная квартира – за неделю я оформляю юридический обмен и уезжаю к себе в имение. Когда приезжаю из Щелыкова – в стране переворот. Еду к хозяйке квартиры, с которой я обменялась (пьянчужечка, ей надо было скрыться из этого района от преследования милиции). Встречает она меня на пороге голая, пьяная и кричит: «Никуда не поеду! Меняться не буду! А если будешь сопротивляться, дам тебе толченого стекла и пройдусь по твоей спине раскаленным утюгом!» Я ухожу, полагаюсь на время, которое как надо разыграет эту тему.
Горбачев свергнут. По Москве идут танки, бронетранспортеры, по ящику показывают «Лебединое озеро». Все три дня я участвую в революции. У Белого дома ору до хрипоты: «Свобода или смерть!», «Пока мы едины, мы непобедимы». На танке – Ельцин, вокруг баррикады, подтягивается на площадь со своей дивизией генерал Лебедь. Записалась в народное ополчение, а тут и победа!
Вечерами сижу у Марьи. У нее глаза горят, как у рыси. Она ненавидит советскую власть.
– Отца посадили, – с горечью говорит она. – Он самым честным человеком был, ему миллионы доверяли под честное слово, чудом выпустили. Ослеп. Потом они с мамой умирали в одной больнице, на разных этажах. Я весила 43 килограмма. Ненавижу, люто ненавижу эту власть! Что-то я себя плохо чувствую. – Звонит Тоньке:
– Тонька, узнай, пусть Мария Савельевна на спичках погадает, как у меня там? Мы еще не представляем и недооцениваем, каких размеров урон нанесла нам эта власть за 72 года! – говорит она, качая головой. – Как вы вилки вытираете! – вдруг кричит она. – Давай покажу!
– Да знаю я!
Вырывает у меня из рук вилку с полотенцем, продевает полотенце сквозь гнездо вилки и долго возит его – туда-сюда, туда-сюда.
– Это надо восемьсот лет жить, как Мафусаил, чтобы так вилки вытирать! – заявляю я.
– Вам просто лень! – не снижая накала, кричит она.
– Ой, я забыла… – говорю я.
– Что? – она вся внимание.
– Я же купила картины на Арбате.
Марья тут же бросает вилки, полотенца, поучения, шлепает быстро в сторону моей сумки: скорей, скорей показывай! – выражают вся ее фигура и бойцовский нос. Достаю две картины – себе и ей. На картинах – бабы метут улицу, кто-то идет с ведром, кто-то на скамейке сидит с лопатой, и у каждой сзади белые крылья до земли.
– Художник, – говорю я, – объяснил, что русская женщина дошла до такой степени мученичества, что у нее выросли крылья. – И заплакала..
– Кто сказал? – потребовала она от меня ответа. Слава Богу, позвонила Тонька:
– Машенька, Марья Савельевна погадала вам сейчас на спичках с молитвами. Выходит, Машенька, вы царица Семузар! У вас спичка не горит и не тонет! Быть, Машенька, большому счастью!
7 января в день Машенькиного 80-летия Олег Табаков по-гусарски заехал за ней на тройке лошадей с санями и под пушистым снегом через всю Москву прокатил ее до самых дверей театра, где ждал ее банкет.
В марте она исколесила на автобусах всю Америку с гастролями театра Олега Табакова. Права была Марья Савельевна: «Спичка не горит и не тонет! Быть, Машенька, большому счастью».
Марья привезла из Америки новомодный телевизор и приставку. Втроем – Марья, Тонька и я – собираемся смотреть фильм Дзеффирелли «Отелло».
– Машенька, – говорит Тонька, – вы царица Семузар, Роза Джайпура.
– Я – ведьма с голубыми глазами, меня так звали в молодости, – задумчиво произносит Машенька. – И вдруг низким голосом: – А теперь кто-то звонит каждый день ровно в 12 ночи и спрашивает: «Ты еще в трубу не вылетела?» – Пристально смотрит на Тоньку. – Кто бы это мог быть? Ты-ы-ы-ы, Тонька?
– Машенька, что ж я – узкопленочная? В это время я уже сплю… В это время, Машенька, «незабудку голубую ангел с неба уронил».
– Знаю я вас, – говорит Марья, – кум, кум, а потом ребеночка об угол!
Я достаю газету и протягиваю ей:
– Вот статья об Андрее к 50-летию, мне позвонили и попросили написать.
– Кто это вам позвонил?
– Из редакции, меня посоветовала моя подруга из журнала «Театр» Ольга Дзюбинская.
– Подруга! А у меня нет подруг!
– Конечно, – говорю я, глядя на Тоньку, – вы и сейчас одна, мы вам только кажемся.
И она начинает читать статью под названием «Андрей».
– Таня, – обращается ко мне Мария Владимировна, – купите мне, пожалуйста, книгу Вертинского, она только что вышла, сейчас везде продается.
Через несколько дней иду к Марье с двумя книгами Вертинского – купила себе и ей. Садимся и начинаем листать, она – свою книгу, я – свою.
– Какое хорошее издание, все его песни, – говорю я, продолжая листать. И вдруг, это невероятно, неправдоподобно! У меня из глаз брызжут слезы, долетая до кухни, и я кричу: – О-о-о-о-й! Ой, как он меня обманул!
– Да что вы, спятили? – спрашивает меня Марья.
– Здесь песня, которую Андрюша мне сочинил, лично мне. Ой, как он меня обманул, пел мне ее каждый день, всегда, а это песня Вертинского! А я-то убивалась, что я ее не записала и не могу вспомнить! А это – песня Вертинского! – сказала я и засмеялась.
Его задевало, что я сочиняю стихи, а он нет. Порылся, видно, в нотах у Менакера и тоже «сочинил». Три года как его нет, а он мне все приветы посылает.
– Какая страница? – спросила Марья.
– Триста пятнадцатая. Называется «Личная песенка».
- Все пройдет, все прокатится.
- Вынь же новое платьице
- И надень к нему шапочку в тон.
- Мы возьмем нашу сучечку
- И друг друга за ручечку…
Марья долго и внимательно изучала эту песню, потом искоса посмотрела на меня и уставилась вдаль через оконное стекло.
События продолжают сыпаться как из рога изобилия.
– Мария Владимировна, я еду в Египет! К брату! Это страна моей мечты!
– А что с квартирой? Юридически поменялись, а фактически сидите на узлах.
– Приеду, все утрясется в какую-нибудь сторону.
Самолет приземлился в каирском аэропорту. Светает. Из окна лайнера я вижу араба в черном военном костюме с автоматом, на его голове, как у нас в деревне бабы ходят, завязан платок-арафаточка, и он с удовольствием ковыряет в носу. Мы мчимся с братом на «Вольво» в Александрию. Египетская земля пульсирует древними таинственными знаниями. Я стою у пирамид, которые видели у своего подножия Наполеона, Святого Иосифа, Александра Великого. На этой же машине едем на Синайский полуостров, гранитные розовые горы которого упираются в небо, в монастырь Святой Екатерины, к горе Хорив, на которой сам Господь Бог разговаривал с Моисеем, а внизу, у подножия, евреи, выведенные им из рабства, из Египта, лили золотого тельца. Наконец, Красное море с коралловыми букетами на дне и… Москва.
Опять втроем сидим у Марьи на кухне, привезла кучу подарков – восточные сладости, которые тают во рту, апельсинные корки в шоколаде, фотографии и буклеты с видами Синая и монастыря. Наелись этих сладостей. Марья и говорит:
– Середка сыта – концы играют!
– Танечка, – вступает Тонька, – Ледечка, когда умирал, просил меня: «Тонька, если ты меня любишь, выучи за ночь мое любимое стихотворение Лермонтова „Когда волнуется желтеющая нива“. И я выучила. Утром прихожу в больницу, он еле дышит, но спрашивает: „Выучила?“ – „Выучила, Ледечка“. Руки по швам и прочла: „И счастье я могу постигнуть на земле, и в небесах я вижу бога!“ А я ведь уже старая, Танечка, пустой футляр… Помпеи…
– Белье и дам переменить! Так говорили в старину купцы в ресторанах, – встревает Марья, меняя тему и «отодвигая» Тоньку. – Когда эту куклу уберут из центра Москвы? Пока ее не уберут, нам ничего хорошего не ждать. У меня к вам просьба, – обратилась она ко мне. – Когда я сдохну, сожгите меня и похороните урну в могилу Андрея.
– Вашу просьбу я могу исполнить только в том случае, если я вас переживу. Это – первое. Второе. Я вас жечь не буду! Что вы, индус? И развеять пепел по реке Ганг? Да?
– Мне Певунья не даст там похорониться. Эта же могила записана на нее.
– Даст, даст, с удовольствием даст, – продолжаю я.
– Машенька, – говорит Тонька, – все, все иконы, все, Машенька, надо отдать теплыми руками, а то потом здесь такое будет! Вы там вся в гробу перевернетесь!
– Кому я должна отдавать? – гремит Машенька.
– Но не возьмете же вы с собой все? – урезонивает ее Тонька.
Мы уходим, оставив Машеньку озадаченной. Уже темно. Идем с Тонькой по Гоголевскому бульвару.
– Ох, Танечка, мысли драматические ночью присылают. Жизнь… вся в полоску, по телевизору одни узкопленочные и натюрморды. Сейчас, говорят, молодые девицы прямо в машинах отдаются туловищем мафиозным структурам.
Звонит по телефону хозяйка двухкомнатной квартиры, с которой я поменялась:
– Тань, давай переезжать, только ты меня опохмели.
Я приезжаю ее опохмелять, она, как всегда голая, выпивает водку, закусывает ее куском сахара и смотрит телевизор. Там многосерийная история Жозефины и Наполеона.
– Почему же я родилась алкоголичкой, а не Жозефиной? – сетует она.
Мы с ней мирно обо всем договариваемся: она в хорошем настроении. В качестве любезности и особого расположения провожает меня в лифте до первого этажа совершенно голая.
Дом актера получает здание на Арбате, и Маргарита Эскина, директор Дома актера, предлагает Марии Владимировне стать председателем общественного совета. Мария Владимировна ныряет с головой в общественную деятельность. Теперь уже несутся письма со всей страны: «Москва, Арбат, Марии Мироновой».
– Вот! Вы видели? – тыкает мне в нос темпераментно газетой «Машенька». – Ваша подруга Тонька на старости лет одурела!
И показывает в газете портрет Утесова с Тонькой. И подпись: «Последняя любовь Утесова».
– Я их поженила! – кричит Марья. – Она у них всегда шестеркой была. Любовь! Рембрандт с Саскией! Надо знать слово на букву «Э». Этика.
– Да что вам, жалко? – говорю я. – Вы в славе, и ей хочется, пусть потешится немножко, она вас все голубочкой называет, котлетки приносит, что-то все время выдумывает. Да кому мы все нужны?! Что вы все время в конфликт идете? Правильно она говорит: «Машенька, меняйтесь, а то одна останетесь!» Вы уже со всеми перессорились. Смотрите, что в газете написано о состоянии власти и общества: «импотент на фригидной женщине».
То и дело совершают налеты на дачу Марии Владимировны. Бьют стекла, разоряют дом, выворачивают все наизнанку, и на полу – разбитый портрет Андрея. Марья ездит туда с Кузьмой Федор Иванной, так называл ее отец всех прислуг, которые были в доме. У Марьи есть тоже своя Кузьма Федор Иванна, правда, они периодически меняются. У нее разрывается сердце от всех этих разбоев, налетов, от осквернения дачи. Она пьет сердечные лекарства и говорит:
– Продам дачу! Кому мне ее оставлять? Машка исчезла, не появляется! Таня, пустыня! – кричит она. – Певунья тоже исчезла, как будто она меня никогда не знала. Всунула мне квитанцию на могилу и сказала: «Платите за своего сына!» Все должно было остаться Андрюше, а теперь кому? Я совсем одна!
Я начинаю:
– Мне на днях подарили попугая.
– И вы молчали?
– Такой хорошенький, весь голубой, ходит по мне, ручной, по рукам, по голове, целует меня в ухо своим загнутым клювом, а поет! Как соловей!
– Разговаривает? – с лютым интересом спрашивает Марья.
– Нет, не разговаривает… пока.
– Везите мне его немедленно!
Привезла попугая Ромку на Танеевых в клетке. Марья посмотрела на него и затрепетала от радости.
Так Ромка стал членом семьи. По часам вставал, по часам ложился, на ночь Марья его накрывала синим вафельным полотенцем. Каждый день чистила клетку и кормила его деликатесным «Триллом». Порядок был как в армии. Наконец она обрела объект, с которым могла разговаривать, конфликтовать, ругаться, а он молчал, не обижался, не хлопал дверью и не бросал трубки.
В нецензурных выражениях она жаловалась ему на Думу, на ход экономической политики, на всех знакомых подряд. Когда Ромке это все осточертевало, он поворачивался в клетке к ней спиной и сидел так до поздней ночи. Потом, когда это «огненное брюзжание и пламенное ворчание» наконец доводило его до истерики, он кричал скрипучим голосом и больно клевал ее в пальцы, когда она ему ставила еду в клетку.
– Таня! Это же жуткая сволочь! Кого вы мне подбросили? Сидит сутками, повернувшись жопой ко мне, и еще кусает! В кого он такой? – И я вижу из-под ее ресниц хитрющий взгляд на меня – что я отвечу, боюсь я ее или не боюсь?
– Мария Владимировна, – собравшись с духом, говорю я, – все животные всегда в своих хозяев.
И вижу, как у нее в голове происходит мучительный выбор: кричать на меня или смеяться. Она выбирает второе: смеется так заразительно, что собираются морщинки на ее носу.
– Я еду в Париж! На свое 50-летие. Я делаю себе этот подарок! Надо брать реванш, виза у меня уже есть, вот только квартиру надо сдать.
– Как? – говорит Марья. – Вы хотите сдать квартиру? Вы ее только обрели, сделали ремонт, до кровавых рук, как вы говорили, а теперь сдать.
– Мне нужны деньги на Париж и я хочу построить новый дом в имении!
Встречаемся с Антурией, она вся в мехах, в облаке Духов. Взявшись под руки, идем с ней в маленький антикварный магазин. У нее уже двое взрослых детей, маленький внучок, но она, «дыша духами и туманами», продолжает источать из себя красный цвет своей женской природы. В магазине она обаятельнейшим образом покупает ненужные вещи: крохотную лягушечку из венской крашеной бронзы, два стеклянных граненых флакончика (XIX век) для дочки Маши на Рождество, бинокль с ручкой – темно-синий инкрустированный перламутром, маленькую вазочку «Гале» – дивную, два жирандольчика. Идем обратно, она вручает мне пухлый пакет «на дорогу, на день рождения», от которого так и веет свежей зеленью.
– Поезжай в Париж, погуляй, посмотри, позвони, как ты там, – говорит она и целует меня на прощанье в благодарную соленую щеку.
Париж! Друзья. Друзья-памятники – Бомарше, Дюма, Гюго… Лувр, откуда невозможно уйти, музей д'Орсей… Музей Родена… Бисквитные дома, красные и синие елки на Рождество, русское кладбище – Сент-Женевьев-де-Буа. На могилу Бунина принесла в большом целлофановом кубе розовую орхидею и письмо. Письмо зарыла в землю. И наконец – Шартр!
– Танечка, – звонит мне Тонька в Москве, – Марья Савельевна гадала на Машеньку на спичках, спичка ее сгорела, согнулась и пошла ко дну. Не к добру…
Весной Мария Владимировна перенесла тяжелую операцию, но она стоик, выдюжила и тут. Летом оправилась и осенью уже репетировала в театре у Райхельгауза новый спектакль на двоих с Михаилом Глузским «Уходил старик от старухи».
А я летом принялась за строительство нового дома. Строители сделали фундамент, поставили сруб и подвели под него крышу. Первый этап строительства окончен, на будущий год все остальное. Экстерном у себя дома кончаю строительный институт.
В свои 84 года Мария Миронова держит руку на пульсе времени: постоянно царит на всех заседаниях и встречах Дома актера, ее портретами и статьями усеяны все газеты, ее приглашают в Кремль на встречи с интеллигенцией… А в Доме актера – беда! Дом на Арбате дали, а потом отобрали. И вот стоит она, маленькая 84-летняя женщина на территории Кремля и видит – поодаль возвышается Ельцин, окруженный «девяткой». Она тихонько подошла к этой группе, сложила две ручки лодочкой и нырнула прямо к Ельцину. Стоит с ним рядом – ростом ему по карман – и говорит:
– Как же это так, Борис Николаевич? Сначала дали нам дом, а потом отняли. Не по-людски это.
Через некоторое время она сидела в приемной президента до глубокой ночи, чтобы удостовериться, что он подписал бумагу о передаче дома на Арбате во владение Дома актера.
Звонит Тонька:
– Малюсенькая моя, – говорит она мне, – завтра в Доме актера вечер памяти Ледечки Утесова. Что-то я боюсь идти. Машенька мне подвох готовит, чувствую я это: у меня наметан не глаз, а сердце.
На следующий день ночью раздается звонок. Тонька ревет в трубку:
– Ой, сказать мне не дали, посадили в угол, ленточку не пустили разрезать, унизили! А Машенька из микрофона дышала ядом, сладострастно смаковала, как он ее провожал… Ледечка, не тонко намекая, что и не только провожал… – Бросила трубку, потом опять позвонила, рыдая: – Мне с ней так трудно, она все время голосом прокурора спрашивает, что я делаю. А я лифчик стираю и трусы!!! Танечка, и Изабелка Юрьева – хоть ей и 98 лет, она в уме – меня против Машеньки поддерживает!
Так оборвались отношения Машеньки и Тоньки, которая написала мемуары о Ледечке, чем и вызвала раздражение у властной Марии Владимировны.
В один год они обе покинут этот мир. Вечером в канун 1997 года я принесла Марье от Тоньки подарок – книгу об Утесове, которая только что вышла, с надписью… Это была не надпись – эпиталама Машеньке. Марья прочла, разволновалась, схватила телефонную трубку:
– Тонька, это я, Маша…
Они поговорили тепло и сердечно – примирились, а 20 февраля 1997 года Машенька пошлет на похороны Антонины Сергеевны знатный букет белых цветов в знак любви и прощания.
Летом я достраивала свой дом, и Марья, участвуя в моей жизни, с оказией прислала мне письмо и посылку. «Танюша, милая моя. Спасибо за хорошие письма и за хорошее отношение к старикам. Я очень скучаю. Мне не хватает ваших „потусторонних“ разговоров. Без вас я не знаю, в какой я „фазе“, а когда не знаешь точно „фазу“, то и крыша едет не туда куда надо. Я не жалуюсь, но все-таки все обстоит не так как надо. Дом актера уходит в отпуск, и я остаюсь совсем одна. Это, как вы понимаете, трудно. Сейчас посылаю вам посылочку. Сидит Женя и ждет, когда я напишу, а писать я ужасно не люблю. Наверное, потому, что не умею. Я рада, что вы живете в красоте. У меня на даче красоты нет. Недавно ограбили еще три дачи, в том числе и Гилельса, у него насрали на столе слоеным пирогом с прокладками газетой. Кроме того, разбили все окна и выбили дверь. Вот такие дела, мой ангел. Целую вас. Ваша бабушка Маша».
Я построила дом, баню, сложила русскую печку в доме, привезла осенью Марье фотографии. Она долго разглядывала их.
– Еще хочу сад заложить.
– Замыслы Наполеона, а свод печника Ермилы, – иронично ответила она мне. Потом помолчала и сказала: – Я бы так не смогла, дом и все остальное… Вы ведь совсем одна.
– Не могу жить в городе, – говорю я ей, – порчусь.
– А я не порчусь, ведь я неподнятая целина.
Пьем чай, угощает печеньем.
– А вы живите у меня на даче, что вам скитаться, вы же все равно сдаете квартиру. И вам хорошо, и мне спокойно.
Пока думаю, ем печенье:
– Что в нем такое, что мне напоминает? Что это за вкус? – интересуюсь я.
– Да что вы все время под юбку заглядываете? – кричит она.
Смотрю на нее – мужественная маленькая женщина, носик загнулся, а я знаю эту примету. И цвет лица – не тот! Не тот! И ворочаются булыжники в горле. Сидим, учим с ней роль изо всех последних ее сил – чтобы быть на плаву, чтобы не дать себя жалеть, чтобы еще и еще раз выходить на сцену.
Отдыхаем от разучивания роли, говорим о политике. Я на все ее проклятия:
– Ой, Мария Владимировна, политика – дело тонкое.
– Вы хуй у комара видели? – спрашивает она меня.
– Нет, не видела.
– Так политика, – говорит Мария Владимировна, – еще тоньше.
Встречаем новый, 1995 год вдвоем. На столе – ботанический сад: гиацинты, рождественская звезда, декабрист, розы. Как обычно, встретили Новый год торжественно, стоя выпили шампанского, а потом калиновой. Сидим с ней, обнявшись, как король Лир с Корделией в последнем акте, и она говорит мне: «Ангельчик мой…» На кухне кукует кукушка, прокуковала уже 29 лет со дня нашей первой встречи.
– Дитя мое, – говорит она мне, не разнимая рук, – вы столько радости, столько счастливых минут доставили моему сыну…
А я думаю – ты сама мое дитя…
Утром разговариваю с Ромкой: «Любимый мой, птичка моя ненаглядная, самый умненький и самый красивый-прекрасивый».
– Сюсюканец несчастный, – кричит мне Марья выходя из своей комнаты. – Сюсюканец! Восхищалка, небесная гляделка!
Новое событие – я еду жить на дачу. Марья показала мне всю систему, как открываются все краны и замки, и на машине укатила скорей к своему возлюбленному Ромке. Я стою одна в осеннем саду, смотрю на дом и вспоминаю Андрюшины слова: «Ты еще приедешь на дачу, Танечка». Подхожу к сараю, открываю замок, вхожу: лежат наши лыжи в обнимку, его – с красной полосой, мои – с синей. Лежат лыжи в обнимку в сарае как свидетельство нашей любви. Сплю в его маленькой комнате, просыпаюсь ночью от звуков собственного стона. Андрюша смотрит на меня с портрета добрыми живыми глазами. Непостижимо все. Большое, важное событие внутренней жизни – мой приезд в этот дом. Ощущение, что здесь я под защитой, и на авансцену сознания выходят тайны его души.
10 февраля Мария Владимировна с Михаилом Глузским сыграли премьеру. Опять успех! А 8 марта едем на Ваганьковское кладбище к Андрюше. Возле Марии Владимировны не осталось никого из близкого Андрюшиного окружения. Всех сдуло временем.
Не забывает Марью только Магистр – всегда звонит, поздравляет, приглашает, окружает вниманием. Да два школьных друга – Саша Ушаков и Лева Маковский. Последние годы они близко сошлись с Андреем, в них нет цинизма, они никак не могут смириться с его потерей и всегда рядом с Марией Владимировной. Ведь ей скоро 85 лет, она нуждается в помощи, и они ей помогают.
Вот мы подошли к могиле – Марья, Саша, Света, Лева, Наташа. Стоит Леночка Ракушина – Андрюшина поклонница, горят свечи, лежат конфетки шоколадные, стоят иконки, его портреты…
Вернулись на Танеевых и уже который год этой компанией сели за стол – помянуть. Первый тост – за Андрея! Всегда. А после тоста Мария Владимировна взяла слово, подняла свою серебряную рюмочку:
– Второй тост – за Таню! – сказала она четко. – За Таню, которую одну-единственную любил Андрюша всю жизнь! А эти… были просто так, и пора, наступило время сказать это вслух.
И все это через 30 лет. Поистине долготерпение лучше храбрости.
– Звонила Машка! Внучка! – говорит таинственно Мария Владимировна. – Сейчас придет.
На бесстрастном ее лице краска испуга – не видала свою внучку несколько лет.
Звонок в дверь. Входит эффектная тоненькая высокая барышня с длинными белыми волосами. Улыбнулась – копия Андрей! В норковой шубке-свингере, джинсы обтягивают красивые длинные ноги. Тут же вкатился двух лет от роду и правнук Марии Владимировны – Андрей Миронов. За свое отсутствие Маша успела родить сына, дала ему папины имя и фамилию, вышла замуж, вот-вот окончит институт кинематографистов, будет артисткой. Разделась. Марья сидит в «книгах», как обычно, с сеточкой на голове, в стеганом халате и вся в красных пятнах от волнения. Пристально смотрит на малютку, как рентген, а он тут же бросился к ней и приложился к руке. Поцеловал, еще, и еще, и еще раз. Глядя на это, я подумала, что Марья сейчас действительно вылетит в какую-нибудь трубу. Потом малютка стал бегать по квартире, с наслаждением упал на ковер, возле прабабушки, стал на нем валяться, увидев огромное зеркало до полу в прихожей, стал лизать его языком. Извилистые брови Марии Владимировны стали напоминать линию Маннергейма.
– Ах! – воскликнула Маша. – Мне надо позвонить.
Бабушка кивнула глазами на телефон, стоящий рядом, но Маша подошла к раздевалке, достала из кармана шубы рацию, стала звонить.
– Нет, размагнитился, – сказала она, тут же достала из другого кармана другой телефон, нажимала, нажимала кнопки, сказала два-три слова и засунула телефон опять в карман шубы. Села на стул. Бабушка и прабабушка смотрела на поколение «младое незнакомое» с превеликим изумлением.
– У нас сейчас ремонт в квартире, – рассказывала Маша, не обращая внимания на сына, который уже вылизал два квадратных метра зеркала.
– Какая у тебя ванная? – спросила я Машу, чтобы поддержать разговор.