Андрей Миронов и я Егорова Татьяна
Опять на какой-то троллейбусной остановке, жестикулируя руками и ногами, он рассказывал о преследующей теме «сын, женитьба, мама, труп»! Мы вскакивали в троллейбус и продолжали на ходу, в толкучке обсуждать, как спасти жизнь Марии Владимировне.
– Давай сейчас это отложим, – говорила я. – Не надо терзать маму, тебя, меня. У меня сейчас нет сил на перемены, на дипломатию с Марией Владимировной, я еле хожу, я качаюсь, поэтому тема «сын, женитьба, мама, труп» может завершиться моим летальным исходом. Попробуем с третьей попытки? А? Мы же артисты, мы репетируем! – Кто-то наступил мне на ногу, я закричала, турнула обидчика в бок, и мы выскочили из троллейбуса. Мы стояли и смотрели друг на друга – в глазах у нас маячил вопрос: кататься нам дальше в троллейбусах по Садовому кольцу или нет?
Я взяла его под руку, и мы пошли пешком.
– Ты знаешь, – заговорщически сказала я, – один голландский ученый-химик, открыл формулу любви. Когда люди на подъеме, испытывают друг к другу чувство любви, выделяется целебное для космоса вещество – C8H11N.
– Да! У нас что-то в последнее время плохо с этим C8H11N, – сказал, улыбнувшись, Андрей.
Троллейбусы с бесконечным катаньем в них помогли нам обрести прежнюю радость, и химическая формула C8H11N сильно стала подзаряжать космос.
– Едем на днях в Архангельское! Есть карпов. Ты же любишь! – сказал Андрей. Ездить в Архангельское – наша традиция. Мы всегда там гуляли ранней весной, как сойдет снег.
Едем на машине вчетвером – мы с Андреем и его однокурсник Ворон с Певуньей. У них длительные отношения или роман. Прошлись по парку, разбитому по типу Версаля. Голые ветки деревьев, стволы, в которых уже началось сокодвижение. В свежем сыром воздухе витает весть о воскресении природы. Подошли к Москве-реке, долго смотрели на воду – для Андрея это водотерапия. Наконец мы в ресторане. Он совсем пустой. Я в черном свитере, в серой юбке с кожаным поясом. Певунья в чем-то бордовеньком. Но лучше всех одеты были официантки. А-ля рюс. До полу расшитые шелковые сарафаны, под ними рубашки с широкими рукавами и на голове – кокошники с лентами. Сидим в ожидании карпов в сметане. Андрей и Ворон встают и уходят звонить. Я метнула взгляд на шелковые сарафанчики с кокошниками и предложила Певунье свой план.
Ровно через пять минут в душной маленькой комнате я раздела двух официанток, и мы с Певуньей, натянув на себя рубашки, сарафаны и кокошники, вышли в зал. В руках я, как инициатор этого розыгрыша, несла огромный поднос с карпами в сметане. Не успели мы приблизиться к столу, где уже сидели наши кавалеры, как Певунья резко, я бы даже сказала, по-хамски вырвала у меня поднос из рук и предстала перед кавалерами во всей красе. «Этот жест выдает человека низкого происхождения», – невольно подумала я. Считается, что дьявол прячется в мелочах. Вот эта мелочь, которой выдала себя Певунья, окажется руководящим принципом ее жизни.
Переодевшись из официанток в «штатское», я с удовольствием съела огромного карпа в сметане, а Андрей не любил рыбу и с еле сдерживаемым отвращением копался в костях.
Приехали в Москву. Ворон пригласил к себе. Он жил в общежитии театра Вахтангова на Арбате в коммунальной квартире из нескольких комнат. Его комната была почти пуста – стол, стул и кровать. Там с ним в это время обитала Певунья. Что-то еще выпили, и вдруг она запела, прямо уставившись на Андрея. Это был Окуджава. Она как будто объяснялась ему в любви, вытягивая: «Господи ты, мой Боже, зеленоглазый мой!» Пела она в тот день хорошо, Андрей ей давно нравился, она охотилась за ним и поэтому в «зеленоглазый мой» вложила все свое охотничье желание. Но Андрей на эту охоту не прореагировал: он нагулялся, надышался, выпил и хотел спать. Мы добрались до Петровки:
– Что-то в ней есть злое и жестокое, – прокомментировал он нашу поездку, и мы, свернувшись клубками на зеленом диване, под революционным фарфором заснули мертвым сном.
Десятое мая. 30 градусов жары. Аномалия. Деревья зеленеют на глазах, и видно и слышно, как лопаются почки и разворачиваются листья. Внезапное возбуждение природы задевает людей. Я с утра на репетиции спектакля «Проснись и пой» с Магистром. Подхожу и тихо шепчу ему: «Вчера вечером все – Андрей, Шармёр, Пудель – гуляли у Курилок на даче в Малаховке. Я приехала сюда с посланием – они требуют сворачивать дело и мчаться на такси в Малаховку».
Через несколько минут Магистр уже стоял внизу и ловил машину. Подошла его жена Нина с фиалковыми глазами, а я на проходной по телефону слушала объяснения хозяина дачи Миши Курилко, как нам проехать. Через двадцать минут мы уже приближались к заветному месту. С правой стороны виднелся огромный песчаный карьер, после которого, как нам объяснили, надо было повернуть налево. Только мы поравнялись с песчаным карьером, как на середину дороги наперерез нам выскочили чеченцы. В черных бурках, в мохнатых папахах на голове, они размахивали шашками в воздухе. Таксист в испуге остановился, а мы лишились дара речи, поскольку в чеченцах узнали Андрея, Шармёра и Мишу Курилко.
В нашей компании, как в шайке, появилось несколько неписаных законов. Первый – в любое время дня и ночи (особенно ночи) открыть дверь внезапно нагрянувшим гостям и немедленно накрыть стол. Второй – в обязательном порядке тосты по кругу. До утра. И третий – желательно по возможности чаще переодеваться. Все три закона прошли испытание временем и проверены на практике. Особенно интересен был третий закон. Иногда Андрей приносил из театра усы, брови, носы с очками. Долго примерял перед зеркалом, потом приклеивал усы, брови, надевал темные очки и, подняв воротник, ехал на встречу к метро Октябрьская. Там его ждали в не менее карнавальном стиле уже взрослые мужики, отцы детей – Магистр и Шармёр. Они играли в шпионов, «передавали друг другу секретную информацию», очень осторожно, чтобы их никто не застукал. Так же таинственно расходились.
Пережив шок с чеченцами, мы оказались на даче у Курилок. Миша Курилко – потомственный художник, его жена Рита, таджичка с раскосыми черными глазами, – любительница застолий и мужского пола. Сидим за огромным старинным прямоугольным столом. Полумрак. Камин. На стенах – картины. В углу стоят рыцарские доспехи. Андрей встает, снимает с «рыцаря» голову-шлем, садится за стол в шлеме, поднимает забрало и опрокидывает туда рюмки с водкой. Рюмки все антикварные – расписанное золотом стекло, – елизаветинские, екатерининские. Утром с похмелья кто-то начнет разбивать их о стволы берез. А пока они наполняются алкоголем и доживают свои последние часы. В природе аномалия – 30 градусов жары, – и аномалия передается людям.
Лето. Сидим на обрыве на нашей любимой скамейке в Барвихе. Пьем кефир из бутылки с зеленым колпачком. Под нами плавно течет Москва-река. Уже давно отцвели сирень и шиповник. Мы молчим и смотрим вдаль. У нас новая волна отношений. У него в характере есть очень важная черта, которая ищет выражения. Ему необходимо кого-то жалеть. Кто-то – это я. Он купается в этом жалении. Эта окраска души придает ему сил, и он обретает гармонию. Он жалеет меня. У него есть основание. Он видит, что рана не затягивается и я не перестаю страдать. То туфли мне купит, то еще какую-нибудь ерунду.
– Видишь, уже четыре года прошло, как мы вместе, – говорит он. – Кто бы мог подумать?! Видишь, несчастья не разделяют людей, а наоборот. Я купил тебе путевку в Югославию в туристическую поездку. Поедешь на Адриатическое море, покупаешься, тебе надо развеяться, отдохнуть. Только ты не переставай любить меня.
Глава 36
ПЕВУНЬЯ ВЫХОДИТ НА ОХОТУ
– Он упал! Он свалился в воду! Между кораблем и пристанью! Блядь, пижон несчастный, с сигаретой в зубах, глаза в небо – и вместо трапа он вступил в никуда, прямо рухнул в воду! – С кудахтающим смехом рассказывал Шармёр о летней поездке с Андреем в Болгарию. – А ты? Почему такая недовольная? Он тебе целый чемодан замшевых тряпок привез! – обратился он ко мне. – Сейчас по анпёшечке быстренько выпьем за дррррррружбу!
В театре начался новый сезон, и в честь этого мы все сидели у Шармёра на Котельнической набережной. Раньше, до встречи с Андреем, он много лет потешал людей (ведь на редкость остроумный человек) парным конферансом со своим другом Корнишоном. Впрочем, какие в театре друзья? В этом террариуме «единомышленников»? И когда Андрей махнул им рукой, и они перебрались в театр Сатиры на площадь Маяковского, Шармёр смекнул, что ему выгоднее блистать в лучах «поцелованного богом», как тогда говорили про Андрея, нежели просто стоять рядом на сцене с ничтожным флюгером Корнишоном. По обычаю вяло плюнув на своего прежнего партнера, он предательски переполз к блистательному Миронову, подпитывая свое болезненное тщеславие. Но зависть, которая родилась в кулисах его души, в вечернем платье, в золотых перчатках, тянулась к сонным артериям нашего героя, и Шармёр уже смотрел на «поцелованного богом» как на свою будущую жертву, хотя внешне этого не выдавал. И только несколько любящих Андрея глаз засекли это намерение, и из уст Белинского вырвалась характеристика Шармёра: «Да это же двоюродный брат Мефистофеля!».
А Андрей, ничего не подозревая, испытывал к Шармёру чувство благоговения, радостного восторга, он был доверчив и не замечал, как новый «друг» в парном конферансе, на сцене и в жизни, превращает его из Фигаро в Шарикова, как он наслаждается своей властью, помыкает им, спаивает и незаметно использует в своих интересах. За свою жизнь Шармёр научился элегантно рушить людям судьбы.
Интересно было наблюдать, как Магистр, Андрей и Шармёр гуляли.
Магистр на «гулянье» – залихватский, открытый, изобретательный, неожиданный. Его постоянная фраза: «Надо удивлять!». На репетиции, на сцене – собранный, закрытый, жесткий, властный, лаконичный.
Андрей на «гулянье» – упивающийся жизнью и весельем, как в наркотическом состоянии, простодушный, мечтательный. Его постоянная фраза: «И это прекрасно!». На сцене – одержимый, вдохновленный отдающий себя до последней капли. Соревнователен.
Шармёр на «гулянье» – вялый, ироничный, себе на уме, с незримым счетчиком – не проиграл ли? Его любимая фраза на все явления жизни: «Клиника! Госпитализировать!» На сцене – точно такой же.
Однажды в период увлечения Андрея Шармёром ехали из Питера в Москву. Я задержалась, прощаясь с кем-то у вокзала, бегу по перрону, догоняю Андрея, и – передо мной фреска. Впереди важно и медленно, как павлин, ступает по платформе Шармёр в плаще, в клетчатой шляпе с маленькими полями, в зубах – пыхтящая трубка, в руках – трехлитровая банка с грибом (эпатаж зрителей). Следом за ним семенит на полусогнутых под тяжестью двух чемоданов – своего и Шармёра – Андрей. У меня внутри все кипит от такого «распределения ролей», сдерживая негодование, ставлю чемодан Шармёра на асфальт, подхожу к нему и предлагаю нанять другого носильщика. Ах, как ему не понравилось это разоблачение и я!
По театру ходили разговоры, Чек задумал поставить спектакль-мюзикл «Милый друг» по Мопассану с Мироновым в главной роли! Андрей, вдохновленный образом Жоржа Дюруа, бурно обсуждает эту тему с композитором Кремером, вечерами мы с ним мусолим страницы романа, он в восторге от всех женщин, он уже мечтает о встречах с Мадленой Форестье, Клотильдой де Морель, госпожой Вальтер и, наконец, с Сюзанной. На женском этаже строятся небоскребы предположений, кто будет играть всех его возлюбленных? По всем театрам Москвы несется слух о постановке «Милого друга», и к площади Маяковского течет поток артисток, жаждущих играть с Мироновым! В сногсшибательном мюзикле!
Из этого потока показалась, охваченная многолетней тайной охотой, головка Певуньи. Она решилась на активные боевые действия по захвату объекта. Под «Милого друга» она решила перейти из театра Советской Армии в театр Сатиры. Объявили день просмотра актрисы, собрали худсовет. Через час все разошлись. Певунья потерпела фиаско – в театр ее не взяли. Пела она неплохо, но артистка была средняя, а в театре в то время девать было некуда своих красивых, одаренных и прекрасно поющих актрис.
Милая Певунья, ей придется подождать еще несколько лет до почти физического захвата вожделенного объекта.
И вдруг этот замысел был кастрирован главным режиссером, грубо, неэстетично, и, обливаясь кровью от обиды и боли, он, замысел, в последний раз взвыл тенором и сдох. Андрей часами стоял под животворящим душем, повторяя любимые куски из «Милого друга» (он уже знал их наизусть), – ему трудно было смириться с тем, что вот так, волей одного человека, на взлете, произошла катастрофа, и останки его фантазий на тему Жоржа Дюруа были заколочены в гроб.
У Чека был бухгалтерский ум, он просчитал бешеный успех «поцелованного богом», и в недрах его бессознательного появился сигнал опасности.
Этот сигнал проявился неожиданно. Они с зеленоглазой Зиной в очередных гостях у подданных наедались и напивались. Стол был уставлен множеством диковинных сортов шампанского, и надо, чтобы Зина спросила Чека, имея в виду сорт шампанского: «А ты брют?» У Чека в голове этот вопрос выскочил в форме: «И ты, Брут!» И завертелась паранойя, да еще он опрокинул «брюта», и паранойя ему продиктовала: замысел кастрировать и вколотить в гроб.
Умер секретарь парторганизации театра Женя Кузнецов. Гроб с телом стоит на сцене, поскольку он важная партийная фигура, обыкновенных артистов хоронят в фойе. Звучит траурная музыка. У гроба в почетном карауле стоит 90-летний артист Тусузов Егор Бароныч, маленький, похожий на кузнечика, десятилетиями провожающий своих коллег на тот свет. Я в зрительном зале и уже собираюсь ретироваться, как слышу Папанова, который рыкающим «волчьим» голосом говорит: «Не страшно умереть! Страшно, что у твоего гроба будет стоять Тусузов!» Эта сакраментальная фраза, которую подхватит и будет повторять всегда весь театр.
Внезапно в зал вбегает Андрей, ищет меня, тащит вниз с лестницы в фойе, приставляет к стене, впивается в меня взглядом, щупает волосы, руки, плечи, шею… Я стою изумленная, с высокоподнятыми бровями, на что он, часто-часто вздыхая, говорит:
– Танечка… это какой-то кошмар… Мне приснилось, что ты умерла… Я так кричал… нет… нет… нет… Это такой ужас! Это неправда! Я не смогу без тебя жить… – и уткнулся в мое плечо.
В то время он был в зените славы. Снимался в фильме «Достояние республики», получал несметное количество писем, перед ним открывались все двери, при виде его люди на улице или столбенели от счастья, или бросались к нему с какими-то обрывками бумаги, чтобы он оставил свой автограф. А про одну поклонницу я сочинила четверостишие: «Ах, Андрюша, ах, Миронов. Вот вам лоб мой на ветру! Распишитесь – ваш автограф я вовеки не сотру!» Он смеялся, злился, его охватывали приступы гордыни, раздражительности. Внутренне он начал выделять себя из всего населения земного шара. Если четыре года назад он спрашивал меня: «Скажи, я артист не хуже, чем Табаков», то теперь он устремил свой честолюбивый взор на другой континент – в Америку 20-х годов. Ему не давал покоя американский итальянец Рудольф Валентино. В Госфильмофонде мы пересмотрели все фильмы с его участием – романтический герой, модный тип тех лет. Античные черты лица, каноны античной головы и тела. Андрей раскопал про него все: в восемнадцать лет он был садовником, официантом, наемным танцором ночного клуба. Снимался с 1918 по 1923 год. В 1926-м – умер. Тридцати одного года от роду. Это были первые немые фильмы, и он, Рудольф Валентино, узаконил новый тип кинозвезды – романтического любовника. Его ранняя смерть вызвала массовую истерию и самоубийство поклонниц. В день его похорон на могиле началась перестрелка, и выглядело это так эффектно, с оттенком экзотики и безумства… Андрей был в восторге и начал «прикидывать» свою жизнь к судьбе Рудольфа Валентино.
– О! Танечка, – говорил он мне, – представляешь, я умираю, и на моей могиле стреляются все девушки нашей страны! Очень эффектно!
– На меня не надейся! – говорила я, складывая три пальца правой руки в уже знакомую комбинацию, и подносила к его длинному носу.
– Ты вообще никогда не умрешь, – смеялся он. – Ты всех похоронишь и останешься на земле одна!
Американский итальянец не давал ему покоя, и он незаметно для себя поддерживал массовую истерию поклонниц и всем своим видом и взглядом каждой женщине от семнадцати до восьмидесяти лет мимолетно давал понять, что она – одна-единственная и неповторимая на целом свете, втайне надеясь, что и эта придет на его могилу и пустит себе пулю в лоб. Он был медиум, и мысль о ранней смерти не раз приходила ему в голову.
– Андрюша, мне надоела эта жизнь! Эта болтовня, скачки, выпивки. Я хочу смотреть в окно и молчать. Ведь ты так можешь стать обыкновенной погремушкой. Ты то слушаешь музыку, то говоришь, то играешь… Тебе не хочется помолчать? Считается, что у человека в двух полушариях мозга – левом и правом – существует параллельный аппарат. Одно полушарие мозга заведует информационным знанием, другое – глубинным. И если человек все время работает на информационном поле, то по второй трубке не дозвониться – занято! И глубинным мыслям никогда не пробиться! Поэтому святые, монахи брали обет молчания, и к ним являлось такое знание, что ни в одной книге не прочтешь и ни в одних гостях не услышишь. Я очень тебя прошу, не стань погремушкой…
– Танечка, с тобой так трудно.
– Зато потом хорошо!
6 ноября 1970 года. Гуляем у Шармёра, праздник Октябрьской революции. Программа все та же. Шармёр со скрипкой в полосатом махровом халате, худые ноги в тапочках, проскрипел на одной струне «Дети разных народов, мы мечтою о мире живем…» Уже столько выпили! Я пошла на кухню и тихо стала выливать из двух бутылок водку в раковину… Что началось! Крики! Междометия! Как я могла?!
Шармёр схватил меня и, чтобы обезвредить посадил себе на колени, а я громко стала всем объяснять:
– Англичане говорят так: Шик, Чек, Шок! Что это значит? Объясню. Каждой женщине необходимо иметь трех мужчин – для шика, для чека и для шока! Вообще-то у меня Монблан отчаяния! Поэтому я начала писать произведение. Начинается оно так: «В ноябре в саду летали бабочки и куры!» Вы знаете, я никогда не знаю, чего хочу, но не успокоюсь, пока этого не достигну.
Я была немножко подшофе, говорила медленно и выразительно. Я все время подпрыгивала на коленях у Шармёра, который катал меня как ребенка, «по кочкам, по кочкам, по гладеньким дорожкам, прыг-скок, прыг-скок!» – И вообще, – продолжала я, – все, что очень трудно дается, в конце концов становится противно! – Не успела я договорить «противно», как получила по уху. Дрюсечка был уже в состоянии огненного бешенства, сорвал меня с колен Шармёра, и началась потасовка. Господи, какие это были счастливые минуты нашей жизни! Что-то хватали со стола, кидались друг в друга предметами, он сорвал с меня мой алый бант, а я вылила ему в карман пиджака полстакана водки. Пока он это осознавал, я выскочила из квартиры Шармёра и бросилась к лифту, открыла дверь, он влетел за мной, хлопнул дверью, нажал кнопку, и мы понеслись вверх. Этажей было много, движение лифта перевело бешенство в другое русло. Мы обнялись и поцеловались. Нажимали кнопки лифта то вверх, то вниз – мы целовались, и нам совсем не хотелось выходить. Через тридцать минут на лестничной площадке нас ждал Шармёр:
– Я думал, вы убили друг друга!
– С какой стати? – спросила я.
– «Эту песню не задушишь, не убьешь!» Да, Тюнечка? – сказал Андрей, и мы, обнявшись, вошли в квартиру.
Продолжаем «гулять» у Шармёра, который, глядя на нас, кричит: «Клиника! Госпитализировать!»
Магистр запел на тему дня: «Ленин всегда в тебе, в каждом счастливом дне…» Все хором выкинули лозунг: «Едем на Красную площадь! Ура». Переоделись: мужчины – в женское, женщины – в мужское. В кухне взяли метлу, насадили на конец палки красного пластмассового петушка – игрушку сына Шармёра. Поймали такси и оказались на Красной площади. Стоял ноябрь, а мело как в феврале. Крупные лепешки снега летели с бешеной скоростью. Мы подошли к памятнику Минину и Пожарскому. Андрей остановился, вытянул руку в сторону мавзолея, как Минин, и на всю Красную площадь прочитал:
- Смотри-ка, князь,
- Какая мразь
- У стен кремлевских улеглась!
Воодушевленные этим политическим выпадом, мы сбитой кучкой, четким шагом, наперекор снежной буре направились к мавзолею Ленина, размахивая метлой с наконечником из красного пластмассового петушка.
Стоя у мавзолея, Магистр запел: «В городском саду играет духовой оркестр. В мавзолее, где лежит он, нет свободных мест». Ля, ля, ля, ля, ля, ля, ля, ля…
Часовые стояли, не моргнув глазом. Метла с петушком переходила из рук в руки, кто-то начинал ею мести заснеженные булыжники Красной площади, другой, подняв петушка над головой, прямо перед входом в склеп, кричала: «Ку-ка-ре-ку! Ку-ка-ре-ку!» – вторили ему все, и эхо разлеталось по пустынной Москве.
Переговорив с помощью петушиного крика с автором катастрофического эксперимента, который уютно устроился в мавзолее, махнули ему в последний раз метлой и через 15 минут оказались на Волковом переулке. Стол накрылся, как скатерть самобранка. Андрей включил музыку – Нино Рота из «Восьми с половиной», которая стала нашим гимном. Шармёр срежиссировал – быстро все за ручки, по кругу, на слабую долю. Танцевали вдохновенно по кругу, то в одну сторону, то в другую, до рассвета. Когда стало светать, Пудель, оглушенный алкоголем и радостью жизни, вприсядку, выбрасывая ноги вперед, изображал луноход. Заряженность энергией была такая мощная, что не могли усидеть на месте, выскочили на улицу и попали в поток демонстрации на Пресне. Магистр, выхватив из рук незнакомого демонстранта красный флаг, пристроился к колонне и, шагая как на параде, держа гордо перед собой государственный символ, орал во всю глотку:
- Пока я ходить умею,
- Пока я дышать умею,
- Пока я глядеть умею
- Я буду идти вперед!
Швырнул этот флаг обратно обалдевшему демонстранту и вышел из колонны. Чудом мы остались на свободе. Как нас не посадили?
Завтракали с транзитными пассажирами, инвалидами и нищими в столовой Белорусского вокзала – макаронами и водкой.
– Мне не нравится, что ты сидишь у Шармёра на коленях! – говорил мне тихо Андрей под холодные макароны.
– А ты мысленно лежишь у всех женщин в постели! – отвечала я. – Тоже мне Самсон! Или не только мысленно?
– Танечка, – говорил он, давясь макаронами и запивая их водкой, – запомни, у меня есть две женщины на свете – ты и все остальные!
Шармёр наступал мне под столом на ноги: я ему нравилась и чувствовала, как он ввинчивает в меня свои черные зрачки. Я нравилась всем друзьям мужского пола. Они – давно женатые, кто по расчету, кто по любви, на их браках лежала печать времени и привычки. А тут рядом мы – пылкие, бурные, восторженные, любовь так и бьет из нас фонтаном, и, конечно, мужчинам хотелось приобщиться не только визуально, но и физически к той, которая так будоражила всю гормональную систему. Алый бант, который торчал в то время в моем хвосте, вызывал несколько волнующих ассоциаций – тореро, коррида, бык!
Глава 37
АНДРЕЮ – 30 ЛЕТ
Что мне хотелось в преддверии нового, 1971 года? Выть! «Как избавиться от памяти? От потери ребенка? От его предательства? Прощаю… прощаю… прощаю… Но как забыть? Как?! Эта проклятая память, как от нее избавиться? Только переступить через кашу сырого снега, подойти вплотную к серому зданию и удариться башкой об угол дома! Чтобы вылетели мозги! Монблан отчаяния и омуты слез!» Облокотившись рукой о стену дома, который и не подозревал о моих чувствах, уткнулась в нее головой и зарыдала. «Не могу жить в ненависти, я погибаю. Господи, миленький, помоги!» Достала носовой платок из сумочки, зеркальце, посмотрелась в него, вытерла следы черной краски – постарела, появились морщины скорби. Навздыхалась, положила валидол под язык и, хлюпая носом, направилась вниз по Горького в магазин – покупать подарки. Мимо меня парами во главе с учительницей прошли каникулярные дети, я алчно смотрела на чужих детей – один их вид вызвал ощущение, что по живому телу старательно режут ножом. Опять накинулось отчаяние: «Ну почему это должно было случиться именно со мной?» – закричала я.
Новый год мы встречали опять в Доме актера всей компанией. Родители Андрея забронировали стол в противоположном конце зала. После сцены на Петровке – «Вы не получите ни копейки» – прошел год, и после моей драмы жизни с родителями я ни разу не виделась. Печенкой я чувствовала, что она следит коршуновским взглядом за нашими отношениями и ждет, когда настанет час клевать труп нашей любви. Страдания стали перерастать в болезнь. В театре я играла тридцать три спектакля в месяц, репетировала опять с Кларой «Обыкновенное чудо» Шварца и чувствовала, что в 26 лет таю, как Снегурочка, и совершенно лишаюсь сил. Но… Новый год взбодрил – красивое платье цвета перванш, впереди на темно-синем поясе огромный синий бант. Голова в локонах, ресницы, слава Богу, на месте. Опять люстры, люстры, люстры… Очередное третирование меня:
– Таня, зачем ты так красишься?
– Андрюша, это некоторый полет над обыденностью, дендизм, перед тем как лечь спать – умоюсь.
– Танечка, надо быть скромнее.
– Ты меня все время редактируешь! – взорвалась я. – Знаешь, что такое телеграфный столб? Это – отредактированная елка. И если бы я была нескромной, то давно бы уже бултыхалась на диване у Чека.
Меня злило, что он замечает только то, что на поверхности, и не видит того, что происходит у меня внутри. Меня злило то, что он не видит, каких героических усилий мне стоит проживать каждый новый день, злило то, что он не понимает: уже год как я убита и кто-то вместо меня ходит, говорит, двигается, смеется! А он, всеми обожаемый, всеми любимый, замученный поклонницами, оглушительной славой и аплодисментами до того, что ему невдомек прочитать в моих глазах неизбывное горе, ему невдомек, что я смотрю на него уже из невозвратной стороны! И во мне появляется чувство враждебности к нему.
– Андрюша, можешь купить мне шубу в новом году! – заявила я агрессивно после первого бокала шампанского.
Он засмеялся, потому что в этом «купить шубу» было неожиданное требование обиженного ребенка и болезненная жажда внимания и опеки. Магистр предложил не сидеть, а махнуть на вокзал и вскочить в поезд, который едет неизвестно куда, но Шармёр в ленивой манере отмел это предложение, дамы были на редкость в хорошем настроении – ворковали между собой, началась беспроигрышная лотерея, а я продолжала умирать от горя и тоски и, чтобы как-то развеяться, стала мысленно примерять головные уборы сидящему напротив меня Шармёру.
Внутри меня вдруг зазвучала обволакивающая негой восточная музыка, и на черных волосах Шармёра появилась клетчатая «арафаточка» с двумя обручами вокруг головы. «Ничего, – подумала я, – но попробуем еще что-нибудь… Турецкий тюрбан, закрученный, как морская раковина с острой макушечкой, – чародей из мультиков! Флорентийский берет с пышным пером – не выражает сути. Буденовка с красной звездой посредине, с ушками – карикатура! Ой нет! Немецкая каска – подходит! И вдруг само собой вместо каски на голове появляется высокий белый поварской колпак! Вот это да! Колпак поднимается вверх, улетает, а на совершенно лысой голове сплошь, как на пне опята, растут уши. Сквозь них пробиваются маленькие рожки. Рожки растут и вырастают в рога. „Двоюродный брат Мефистофеля!“ – вспомнила я определение Белинского. „Только в новый год может такое привидеться“, – подумала я, мысленно отменила ему уши и рога, и тут же на голове его завились темные волосы под его черные очи. „В нем даже пороки привлекательны“, – не успела подумать я, как резко обернулась и увидела, глаз в глаз, сверлящий меня с противоположного конца зала взгляд Марии Владимировны.
– Сейчас будем расширять сосуды, – сказал Шармёр. – По анпешечке за др-р-р-р-р-р-ужбу! А др-р-р-ружба – понятие круглосуточное!
– Хлобысь! – воскликнул Магистр и опрокинул в себя полстакана коньяка.
– Внимание! Дамы и господа! Леди и джентльмены! Рогоносцы и рогоносицы! Сейчас перед вами выступит знаменитый певец – Джон Бубби, что в переводе на русский значит Ваня Бубнов!
– Или бубновый валет! – не без ехидства заметила я.
– Используя свои уникальные возможности гипнотизера и медиума, Ваня Бубнов доводит своих пациентов до восторга и исступления, что нередко приводит участников этого опасного эксперимента к смерти. Как подсказывает статистика – умирают лучшие. Остальное – бессмертно! – договорил артист Миронов пулеметной речью свой монолог, двинулся к сцене, где его давно ждали, взял микрофон, аккомпаниатор бросил пальцы на клавиши, и началась его любимая тема в музыкальном исполнении «Любовь – не картошка!». Я сидела каменная на стуле, с огромным синим бантом впереди, смотрела на него, как он выразителен – на шапку русых волос, синьковые глаза и вопреки своей острой враждебности к нему почувствовала: «Господи, ужас!!! Как я его люблю!!!»
Марта Липецкая, заведующая литературной частью, которая любила мужчин, шесть пирожных эклер сразу и революционные песни, корпулентная дама, пышная блондинка, с коротким носиком, придающим ей девчоночье выражение лица, сидела у себя в кабинете с Магистром. В красивых пальцах с маникюром торчала дымящаяся сигаретка. Они тихо, но заинтересованно говорили. Если бы можно было посмотреть на них сквозь стену, то стало бы ясно – они затевают интригу, и вся эта «фреска» напоминает «совет в Филях». Дело в том, что в молодости у Марты был роман с драматургом Николаем Погодиным, и ей пришла в голову идея – пьеса-компиляция-попурри на тему произведений Погодина. Перегнувшись через стол, на котором лежала вся ее большая грудь, она шептала Магистру, что, если Погодин придет к Чеку с ее подачи, тот утопит эту идею немедленно, так как у нее с Чеком «разногласия». А если Погодина предложит Магистр – сопротивлений не будет. Так и поступили, и в театре начались репетиции спектакля «Темп-1929».
Марточкины «разногласия» с Чеком носили в последнее время репрессивный характер. Все развивалось, как обычно, по одной и той же схеме. Много лет подряд она, как крепостная, писала статьи за Чека, а он делал остальное – подписывался под ними и получал деньги, денежки, деньжонки! Как в сказке о рыбаке и рыбке, он стал зарываться, однажды оскорбил ее в лицо как женщину – ведь крепостная, все стерпит. Но она оказалась не крепостная, она не позволила себе простить ему это и заявила, что статьи теперь пусть пишет «Петр Иванович», а она умывает руки. Чек был в таком бешенстве от, прямо сказать, революционного жеста подчиненного ему лица, что в злобе схватил стул и швырнул в Марточку – слава богу, она резко отвернулась.
С этого момента он стал методично, с наслаждением садиста ее травить. У него было много иезуитских методов – например, на собрании «дать по морде», чтобы привить общий принцип, полностью отстранить ее от работы, делая вид, что ее вообще не существует, выгнать из кабинета под названием «Литчасть» и устроить там склад ненужных вещей. Марта обладала редким чувством собственного достоинства: не шла ни на какие поклоны, подачки и унижения, поэтому травля удваивалась и утраивалась. Это была настоящая война. Силы были неравные – она была измучена, истощена, ее отчаянные попытки сохранить себя, свое достоинство увенчались тяжелой, неизлечимой болезнью, в результате которой она, так и не сломленная этим жалким садистом, умерла в тот же, страшный своими потерями, 1987 год.
Но пока идет 1971 год. Все живы, Марта сидит в буфете с пирожными, кофе и курит. Входит Чек. У нее начинает в руках дрожать сигарета, и я понимаю, каких усилий стоит ей продолжать делать хорошую мину при плохой игре.
– Тань, – говорит она мне, сидящей рядом. – У тебя чувствуется надрыв…
– Да! У вас тоже рука дрожит, в которой сигарета, впрочем, и другая, в которой пирожное… – Мы обе смеемся.
– Ты должна выжить, – говорит она.
– Конечно, – отвечаю я. – Это вам не «Американская трагедия». Это «Златокрылая птица Феникс»! У меня дома висит эта картина, мне подарил кузен-художник – самая настоящая птица Феникс, возрождающаяся из пепла.
Приближался день рождения Андрея – его 30-летие. Отмечать решили в Доме литераторов, на Герцена, в отдельном кабинете на втором этаже.
В театре днем и ночью репетировали «Темп-1929», и в день тридцатилетия Андрюши была назначена вечерняя репетиция. В свободные от репетиций минуты я сидела в гримерной у зеркала и выводила ресницы. Без четверти девять в тончайшем замшевом сарафане, расклешенном, надетом на голое тело как платье, поверх – треугольная, модная тогда, вязаная шаль цвета брусники, на шее – тяжелые украшения, привезенные из Югославии, ресницы касаются лба, прическа – сессон, я вошла с Магистром в Дом литераторов и по его глазам поняла, что сегодня я – Клеопатра, Нефертити и царица Савская одновременно. Открыли дверь банкетного зала на втором этаже. Все сидящие за столом обернулись и замерли. Несколько секунд мы стояли в дверях, как картина в раме, потом сели на оставленные нам места. Андрей заерзал на стуле, глядя на меня угрожающим взглядом, – его охватила бешеная ревность. Через десять минут Мария Владимировна, полоснув меня острием глаз, подняла Менакера, и они демонстративно ушли.
Система Андрюши, в которую были вплетены так разумно господом Богом все его нервы, распалась на отдельные части, кусочки, обрывочки, и ее устройство перестало функционировать. Его миролюбивая душа не могла вынести этой пытки – в этот вечер конфликтер мама то и дело гладила его кувалдой по голове: «И Таня, как картина в раме, замерла с Магистром в дверях, вдвоем!» Он сжал в руке белую накрахмаленную салфетку. Я подошла и преподнесла ему подарок – старинный медный круглый тульский самовар с клеймом – «Капырзин с сыновьями». Он посадил меня рядом с собой и потребовал, чтобы я никуда не двигалась. Все уже «накачались», атмосфера была на редкость непраздничной. Тревога висела в воздухе, и все решили поехать в мастерскую к Збарскому. На улице Воровского, у большого серого Дома в стиле модерн, остановились машины. От ночной мартовской сырости меня стало знобить, я подошла к Андрею и тихо сказала:
– Мне тут недалеко до дома, Андрюшечка, мне очень не по себе, знобит, пойду-ка я…
Он тут же схватил меня за воротник, я вырвалась и побежала по проезжей части улицы, за мной бежал он, за ним с криком бежали Пельтцер, Энгельс, Энгельсова жена, Збарский, Мессерер – все это напоминало Олимпийские игры в сумасшедшем доме. Наконец, меня поймали, уговорили, я пошла в мастерскую.
Поздно ночью совершенно измученный своим тридцатилетним рубежом Андрей сидел с всклокоченными волосами и безумным взглядом смотрел в одну точку. У меня сжималось сердце от жалости к нему:
– Посмотри, – сказала я ему. – Ты похож на портрет Мусоргского кисти Репина.
Глава 38
УРАГАН РАЗЛУКИ
Я свалилась. Меня свалила болезнь. Лежала и не могла встать. Приходили врачи, пожимали плечами, что-то прописывали, уходили. Я таяла на глазах – не могла поднять ни рук, ни ног. Андрей привозил трех куриц и просил соседку Тоньку варить мне тройной бульон. Я сама пыталась делать на себе опыты: три дня пила один только шалфей – считала его волшебной травой и прибегала к нему в трудные минуты. То брала кусочек магнита и устраивала его на темечко, место, где находится шишковидная железа glandula pincalic – телепатический орган. Закрывала глаза и слушала, какие советы с неба притягивает магнит. Советы притягивались такие – выбор… радейте. Я сосредоточивалась, все записывала, анализировала. Андрей называл меня Павлов и собака Павлова в одном лице. Однажды привез молодую врачиху. Она мне задавала вопросы, все записывала, записанное подчеркнула и поставила диагноз:
– У вас – рак.
Вымыла руки, оделась и ушла. Через два часа этого же дня я стала совершенно здоровой. Это была шокотерапия. Я встала, шатаясь от количества потерянной крови, оделась и пошла на улицу. Бродила по темным переулкам, смеялась, гладила стены домов, вспоминала, какие слова из космоса притянул магнит – «выбор», «радейте», и тут же их осознала. Болезнь поставила меня перед выбором – жизнь или Андрей. Он все это давно чувствовал, его разум затмевало безумие: любым способом он решил не выпускать меня из своей судьбы.
Он стал ночами врываться в мою квартиру, а я, без сил, запиралась изнутри, и соседи говорили, что меня нет дома. Тогда он объезжал все московские дома, разыскивая меня, потом возвращался на Арбат, вырывал дверь с корнем, хватал меня, спящую, с кровати – я летела, как перо, в угол, а он начинал под кроватью, в шкафах искать соперника. Потом срывал все картины со стен, бил об колено, и они с треском разламывались пополам. Потом это безумие превращалось в нежнейшую нежность, и в один из таких периодов мы поехали на студию Горького на просмотр картины «Достояние республики». После просмотра он был счастлив. Мы сидели у Энгельса и отмечали это событие.
Потом совсем поздно сидим на кружке возле Спасо-хауса и моего дома. Апрель – теплый. Ночь. Полная луна. Яркие звезды. Перед нами чернеет поленовская церковь, заброшенная, пустынная, с выдранным сердцем. Вокруг темнеют крепкие стволы тополей. Он встает, романтично вскидывает руки вверх и негромко начинает читать четверостишия из его любимых стихов:
- Ты так же сбрасываешь платье,
- Как роща сбрасывает листья,
- Когда ты падаешь в объятья
- В халате с шелковою кистью…
Вдохновение нарастает:
- Ну, притворитесь! Этот взгляд
- Все может выразить так чудно!
- Ах, обмануть меня не трудно.
- Я сам обманываться рад!
Сделал пируэт вокруг себя:
- Засыпет снег дороги,
- Завалит скаты крыш,
- Пойду размять я ноги:
- За дверью ты стоишь…
- Как будто бы железом,
- Обмокнутым в сурьму,
- Тебя вели нарезом
- По сердцу моему!
А я завершила:
- Но кто мы и откуда,
- Когда от всех тех лет
- Остались пересуды,
- А нас на свете нет!
В зеленом свете луны, в космическом уединении, мы кружили вокруг всех тополей сада, и этот зеленый свет луны делал нас легкими, воздушными, нездешними, свет падал на стволы, и они тоже казались зелеными.
– Давай послушаем, как начинается жизнь, – предложила я.
Мы прислонились ухом к стволу и слушали, как по венам дерева поднимается сок. У нас был лунный поток нежности: мы обвили руками гладкую кору старого тополя, долго стояли с ним в обнимку, стали целовать пахнущий горечью ствол и под зеленым светом луны вдруг припали друг к другу в поцелуе с таким чувством трепета, чистоты и восторга, которое не испытывали за все пять лет.
– Таня, вот ключи от Петровки и от Волкова. Я уезжаю на съемки в Ленинград. Приеду через десять дней, в конце апреля. Буду звонить. Веди себя прилично!
И уже с порога:
– Прошу тебя, ничего не выдумывай: все уладится! Уже достраивается кооператив на Герцена. Все решится само собой. Только потерпи. Деньги тебе оставляю, ешь как следует, тебе надо набираться сил. И шубу куплю.
Через несколько дней меня вызвали на кинопробу на студию «Мосфильм». Там, покинопробовавшись, в длинном коридоре я встретила приятеля Сатковича. Он был с другом, неким Сценаристом, фильм которого недавно прошел в главной роли с Банионисом, получил множество премий и считался новым веянием в нашем киноискусстве. Сценарист сразу же пригласил меня в кафе «Националь» поужинать. Я немедленно согласилась. И уже вечером я сидела в кафе «Националь», ела рыбное ассорти с маслинками, икорку с горячими калачами, пила шампанское и слушала излияния своего визави. Он сын известного театрального художника, потом режиссера, совсем недавно переехал в Москву из Питера, там осталась его жена, но она меня совсем не интересовала. Меня интересовал он, Сценарист, воспитанный, умный, ироничный, истинный питерец, которого я рассматривала в данном случае в роли домкрата, который может наконец-то вытащить меня из пучины любви и страданий.
– Вы любите оперу? Хотите послушать Пуччини «Тоску»?
«Какая телепатия», – подумала я и ответила:
– У меня в жизни пучины тоски, так что лучше что-нибудь веселенькое…
– Может быть, пойдем завтра в Дом кино?
Озарение, что его мне посылает Господь Бог, слилось с чувством решимости, и на его предложение пойти в Дом кино я ответила: «Да!» Это означало, что нас вместе завтра увидит вся Москва, и, следовательно, я рву цепи и расстаюсь с Андреем навсегда!!! – гда, гда, гда, гда, гда, гда, гда, гда, гда! – эхом отдавалось под куполом моего черепного устройства.
Мы стали ходить в Дом кино каждый день, и я видела изумленные лица тех, кто был много лет рядом с нами (со мной и Андреем). Общество любило события такого рода, смаковало их и потирало ручонки.
Самое страшное – предстоящая встреча с Андреем. Ломит сердце и заходится от ужаса. В день его приезда выбрала нейтральную территорию – буфет в театре. И попросила подругу Наташу посидеть рядом со мной до окончания «сцены».
Обзвонив и объехав все квартиры и не найдя меня, он ворвался в театр. Он уже все знал.
– Танечка, можно тебя на минуточку! – сказал он голосом с эсэсовскими нотами.
– У меня нет секретов от Наташи. Садись. Говори. Вот ключи. – И положила на стол приготовленные ключи от двух квартир.
Он схватил меня за руку так, что вырваться было невозможно, и потащил по коридору в свою гримерную. Нет сомнений, что меня не было бы в живых, если бы не вся вымазанная краской стремянка, которая стояла в коридоре перед его дверью. Шел ремонт. Он попытался протиснуться между ней и стеной, и в этот момент потерял бдительность – я вырвалась и убежала в буфет. Он за мной! Он был разъярен, а я кричала: «Все! Все кончено! Бери ключи! Не подходи! Все кончено!!!»
Он вдавил меня в стеклянную витрину буфета, она куда-то поехала вместе с нами, потом вдруг сдернул шелковую занавеску с окна, схватил меня за волосы и стал трепать. Кто-то стал нас разнимать, хватать его за руки – его крепкие запястья и кулаки мелькали перед моим носом, – вся картина напоминала деревенский фольклор. Он ударил по стулу ногой и под бешеный и горький крик «Блядь, сука! Ненавижу!» выскочил из буфета.
Глава 39
АНТУРИЯ
Я проснулась под утро, брезжил рассвет, открыла глаза, пыталась понять – где я? Машинально, еще сквозь сон, обняла лежащую на соседней подушке голову и вскрикнула – вместо роскошных русых волос я ощутила холодную гладкую лысину. С бордюром. Сценарист вздрогнул от этого вскрика, приподнялся на локте и спросил:
– Что с тобой?
– Ой, как страшно, сон приснился! – И отвернувшись в другую сторону, тихо, как промокашкой, стала вытирать пододеяльником слезы.
Мое отчаянное настроение того времени выражалось в скупых обрывках рифмы, которые выскакивали из меня ежесекундно: «Иду по лестнице – хочу повеситься!». «Как с нелюбимым я причитаю – целует, я до 10 считаю!»
Сценарист оказался милейшим человеком, подкупал меня своей образованностью, любознательностью. Мы ходили по музеям, он рассказывал о художниках, я узнала, что трещины на картинах, на старом полотне, называются – крокеллюр! Мы ходили на Красную площадь, и у мавзолея Ленина он рассказал мне, что по проектам Щусева было построено 99 церквей, и если бы была построена еще одна, он был бы причислен к лику святых, но сотым проектом оказался мавзолей, он же пергамский алтарь, – нечистый попутал. Тут же он предложил мне войти в это до боли знакомое здание и у гроба старика мумифицированного впился в меня поцелуем.
– Лучше у лобного места, – сказала я, отрывая его как пиявку. – Что за извращение?
Он был старше меня на десять лет, это мальчишество меня раздражало, как, впрочем, и все остальное. Но увы, приходилось все это терпеть, как терпят горькое лекарство.
Он был знатоком антиквариата, всегда, везде, всюду переворачивал блюдца, чашки, тарелки вверх ногами: смотрел маркировку. Говорил тихо, ходил неслышно. Комиссионные магазины того времени были завалены посудой заводов Гарднера, Кузнецова, Попова, и мы часами простаивали у прилавков, пока он не выуживал из этой ценной смеси елизаветинский бокальчик или петровский штоф. Профессионалов было мало, продавщицы – невежественны, и поэтому такой ас антиквариата, как Сценарист, мог за копейки приобретать музейные вещи.
На лето он снял дачу по Савеловской дороге на берегу канала. Ему, конечно, надо повесить медаль за отвагу – так мужественно он выносил все мои психоэмоциональные проявления. Я в буквальном смысле металась из угла в угол этой дачи, набивая себе синяки на теле, скребла по бревнам ногтями, вдруг принималась рыдать с воем, то заливалась таким смехом, что вяли цветы под окном. В общем я была похожа на сумасшедшую. Тогда в мою голову впервые закралась мысль, что любовь это не розы и не шипы, как говорят, а – неврозы! Слава богу, дачный сезон закончился, и мы очутились вновь в Москве.
В один знаменательный день моей жизни он принес Бунина. В училище мы проходили Бунина, я даже знала наизусть «Песнь о Гайавате»: «Если спросите, откуда эти сказки и легенды с их лесным благоуханьем, влажной свежестью долины, голубым дымком вигвамов…» Но эти знания были поверхностны – Бунина надо пережить. И, теперь моя исстрадавшаяся душа припала к этим томам, к потрясшим меня рассказам: «Ида», «Руся», «Муза», «Натали», «Последнее свидание», «Визитные карточки» и «Жизнь Арсеньева». Когда я дочитала последние строчки «Жизни Арсеньева» – «Недавно я видел ее во сне – единственный раз во всю свою долгую жизнь без нее… Я видел ее смутно, но с такой силой любви, радости, с такой телесной и душевной близостью, которой не испытывал ни к кому никогда», – я застонала и бросилась к телефону скорей позвонить Андрюше! Рассказать, что есть Бунин и нам надо скорей его читать! Устроившись на кровати, подставив к стене подушки! И вдруг опустились руки как плети, как обухом по голове саданула мысль, что мы не вместе, что пронесся между нами ураган разлуки и не читать нам вместе никогда! И Бунина тоже!
Сценаристу больше нравились рассказы «Сны Чанга» и «В Париже». А когда он внес в мою комнату желтый финский холодильник «Хелкама», я написала стихи:
- Ну что мне мысли ворошить?
- Задернуть занавеску – просто!
- Немного изменить прическу
- И платье новое купить!
- Не упираться грустью в стены!
- Не дергать рук в позавчера,
- Усвоить твердо вкус добра,
- Увидев вас кричать – ура!
- Вступая в день под звук Шопена!
По Арбату большими шагами идет Антурия. Это русская Мэрилин Монро – блондинка с голубыми глазами, но все черты лица крупнее, сильнее, упрямее. На ней светло-коричневое пальто с фиолетовыми суконными вставками, но такое ощущение, и оно будет всегда, что на ней надето красное. Мы пять лет провели вместе, в одной компании, но кроме «здрасьте» и «до свидания» ничего не произнесли. А теперь бросились друг к другу, как на Красной площади в фильме «В шесть часов вечера после войны». Война была позади, у нее – со своим Художником, от которого появился малютка, у меня – с Артистом, от которого не появился малютка. Мы купили шампанского в магазине «Консервы» и пошли ко мне в коммунальную квартиру. Выпив бутылку шампанского, мы поняли, что очень нравимся друг другу. На мое предложение, не реанимировать ли ей отношения с Художником, все-таки ребенок, она отвечала:
– Это все равно что делать педикюр больному гангреной. – И чихнула. Я сказала: «Будь здорова», но рано сказала, потому что она тут же стала чихать – быстро-быстро, мелко-мелко, подряд раз 15. Я была изумлена, поскольку никогда такого феномена не видела. Чтобы я навек не осталась в изумлении, она объяснила мне, что она всегда так чихает. Это свойство выдавало некий вирус детскости. Мы – обе артистки (она актриса театра Вахтангова) – были начитанны, любознательны и… свободны. Свое «лекарство» в лице Сценариста я не считала отношениями с большой буквы. За нами ездили и ходили целые хвосты кавалеров. Я познакомилась с ее мамой – знаменитой артисткой, певицей большого театра Марией Петровной Максаковой. Высокая женщина с прямой спиной, всегда идеально уложенные волосы, скупые движения, мало слов, очки с большими линзами, которые скрывали от мира таинственную жизнь души. В доме на стенах – подлинники Поленова, Нестерова, Айвазовского, много изысканных антикварных вещей, рояль и невпопад стоящие современные светлые шкафы. Я всегда спрашивала:
– Мария Петровна, зачем вам столько шкафов?
– А! – бодро отвечала Мария Петровна. – Мы живем по-московски!
Иногда мы сидели за старинным овальным столом с желтой лампой, на свет лампы слетались мотыльки мужского пола. Мария Петровна, мельком скользнув по ним глазами, на следующий день спрашивала нас:
– Что у вас за кавалеры?
– А у вас какие были? – задавала встречный вопрос я.
– Якир, Тухачевский!
Подряд несколько раз мне снился один и тот же сон: поле с пылающими на нем красными цветами. Посреди поля – Бахчисарайский фонтан из шампанского, внутри которого стоит Антурия в образе Заремы. По обеим сторонам фонтана, как часовые, стоят Якир и Тухачевский. Они поют: «Но где Зарема, звезда любви, краса гарема?» Из Бахчисарайского фонтана, из струй шампанского, выходит обнаженная Антурия, идет по красным цветам и поет, как в опере: «Мне не нужны Якир и Тухачевский – хочу шампанского и пламенной любви!»
Шампанское можно было купить, а вот любовь… «Только раз бывают в жизни встречи, только раз судьбою рвется нить…»
Вечерами, когда Антурия играла спектакли, Мария Петровна рассказывала мне тихо всю свою жизнь.
Родилась она в Астрахани, в детстве пела в церковном хоре, в юности исполняла совсем незначительные партии в астраханской опере. В Москве в те годы жил некий Макс Карлович Максаков, педагог, антрепренер. Он всегда находился в неуемном состоянии поиска молодых дарований. Однажды Макс Карлович оказался в Астрахани, и, конечно, они с женой в первый вечер посетили оперу. Жена Макса Карловича обратила его внимание на юное создание, коим оказалась Мария Петровна, обладательница пленительного голоса. Дальше все произошло как в сказке: жена Макса Карловича внезапно умерла прямо в Астрахани, и он вернулся в Москву с юной ученицей – Марией Петровной. Тут проигрался миф о Золушке. Тыква превратилась в карету, Астрахань в Москву, и Золушка оказалась в изысканной, полной антиквариата квартире с педагогом и впоследствии мужем, который был старше ее на несколько десятилетий и на такое же расстояние опытнее и умнее. Молодая певица оказалась, к счастью, честолюбивой и на редкость работоспособной. Прошло два года титанического труда у рояля – занятия голосом и только голосом! Никаких гостей, встреч, никаких звуков извне. Эти годы можно назвать посвящением в таинство искусства. Макс Карлович скрывал свое сокровище, и только поздними вечерами, когда улицы становились пустынными, они выходили дышать свежим воздухом.
Однажды вечером, по прошествии двух лет, Макс Карлович приехал домой и сказал: «Мусенька, я привез тебе черные фетровые ботики (которые были писком моды в те годы и которые потом покинули эту моду с грустным названием „Прощай, молодость“!), завтра едем показываться в Большой».
На следующий день Мария Петровна Максакова в черных фетровых ботиках вошла в Большой театр, вошла в историю Большого театра, вошла в историю русской оперы.
Начались годы счастья – роли, успех, признание, слава! Знаменитая Кармен. Макс Карлович решил, что премьеру «Кармен» Мусенька должна петь в провинции, в Тбилиси, чтобы у певицы была возможность распеться и разыграться в роли. В день премьеры «Кармен» у Мусеньки на глазах у всех раздулась щека – флюс! Спектакль не отменили и решили загримировать и вторую щеку под флюс. С жуткой болью, с двумя раздутыми щеками Кармен вышла на сцену. Через полчаса пения на сцене совершенно исчезла боль и пухлой щеки как не бывало. Срочно пришлось избавляться и от второй пухлой щеки. Поистине – велика сила искусства.
Молодая Мария Максакова обладала редким вкусом – всегда изысканно одевалась и умела носить костюмы. Невозможно забыть, как она была хороша в шелковом платье цвета veu rouse – увядшая роза, – у пояса сбоку был брошен маленький букетик пармских фиалок. Она была в расцвете своей женской красоты, в расцвете таланта. Это была настоящая Далила, и когда она исполняла арию Далилы из оперы Сен-Санса «Самсон и Далила» «От счастья замираю! От счастья замираю!», тоот счастья замирала не только она, но и все, кто ее слышал.
Но ничто не вечно под луной. Самый драгоценный человек на свете – Макс Карлович – ушел из жизни. Она не осталась одна и приняла предложение дипломатического работника.
Времена пошли дикие и мужа Мусеньки «взяли», «убрали» и «расстреляли». У нее появился новый статус – «жена врага народа». Родилась дочь. Она придала ей силы и смысл жизни, но темные силы не унимались – в конце концов ее полностью вытеснили из репертуара. Она не выдержала. У нее отнялись ноги, год она пролежала в постели. Но, как известно, религия формирует личность. Бог дал Марии Петровне могучую волю. Она встала, изящным жестом накинула на плечи белую оренбургскую шаль и появилась на сцене с совершенно новым репертуаром – русские народные песни. И получила такое признание, о котором и не мечтала.
В 1952 году Марии Петровне исполнилось 50 лет. В почтовом ящике она обнаружила невзрачный конверт – там на тонкой, узенькой, как ленточка, папиросной бумаге было напечатано, что, «с сегодняшнего дня вы свободны от службы в Большом театре». Пришел 1953 год. Курс политики изменился, и через три года после получения гнусного конверта Марии Петровне предложили спеть в Большом прощальную «Кармен». Конечно, это был риск. Три года актриса не выходила на сцену. Но она решилась. В тот день к театру нельзя было подойти. Толпа заполнила все площади и улицы. Зрители сидели на люстре. Это был настоящий прощальный триумф! А потом годы преподавания, смирения, тишины. Сегодня, в постатеистическое время, когда нас окружают обломки и руины человеческих душ, приходит понимание и возврат к вечным ценностям, к которым принадлежала и личность Марии Петровны, ее пленительный неповторимый голос.
11 августа 1974 года великой певицы не стало. Отпевали в церкви Воскресения в Брюсовском переулке. Службу вел молодой тогда еще, с синими пронзительными глазами отец Питирим. Когда похоронная процессия вошла в ворота Немецкого кладбища, вдруг откуда-то материализовались странные существа Они сидели на верхушках чугунной ограды вдоль всего кладбища – это были древние старушки, ее поклонницы, напудренные, с подведенными бровями, в обветшалых шляпках, черных рваненьких нитяных перчатках, и все то время, пока Марию Петровну несли к месту последнего упокоения, к могиле Макса Карловича – на вечную встречу, древние старушки кричали:
– Прощай, Кармен! Прощай, Кармен! Прощай, Кармен!!!
Так закончился земной путь редкой певицы, великолепной и мужественной женщины, и, оборачиваясь назад, хочется заметить одну деталь: как важно вовремя получить в подарок черные фетровые ботики.
Песня из моего сна «Мне не нужны Якир и Тухачевский, хочу шампанского и пламенной любви» явно стала руководить нашими поступками. Сценарист уже перевернул всю антикварную посуду вверх ногами в доме Антурии, за ним потянулась цепочка новых кинознакомых, с которыми мы за большим овальным столом упивались шампанским и запрятанным вглубь отчаяньем.
Глава 40
«Я ОБЪЯВЛЯЮ ЕЙ ВОЙНУ И ЖЕНЮСЬ… НА РУСАЛКЕ»
Андрей остался на странице, где описана была бурная встреча в буфете, ураган разлуки и последнее «Ненавижу!». В приступе ревности и бессилия, в отместку, он каждый день перед моим носом и перед носом театра демонстрировал новую девушку, а когда понял, что все это – холостые выстрелы, укрылся на даче.
– Она меня бросила! Меня! Меня нельзя бросить, меня можно только потерять! – твердил он избитую фразу, закрывшись в своей маленькой комнате, и курил одну сигарету за другой. Ему казалось, что весь мир, вся Москва показывают на него пальцем и кричат: «Ну что, знаменитый артист, получил по носу? Получил от ворот поворот?»
Его голова разрывалась от того, что в нем происходило понимание, осознание всей жизни: «Столько лет я бился за Славу, которая должна была избавить меня от мук и сомнений, я стремился к ней, потому что знал, что только она, Слава, как египетская пирамида или как вера в Бога, выведет меня из границ бытия, вознесет на уровень неразрушимости и вернет мне все! Она меня обманула или я обманулся сам, потому что я лежу здесь один, отвергнутый, нелюбимый, ненужный! И это после всего, что у нас с ней было?! Я убью их обоих! Нет! Я отомщу!» – И тема мести стала прокручивать разные варианты в его сознании.
А бессознательная часть его души горевала. Он лежал навзничь на диване, смотрел на уже отцветшие кусты сирени и беспрестанно вытирал руками слезы: «Я сам во всем виноват, до чего я ее довел, сколько она страдала, и тот проклятый Новый год, я нарушил табу, и корабль пошел ко дну…» Вспомнил, как вместе читали «Доктора Живаго», и закричал: «Что я наделал? Отдал! Отрекся! Уступил! Броситься бегом, вдогонку, догнать! Вернуть!» Вдруг весь обмяк: «А все потому, что мама!» – со злобой подумал он.
– Иди обедать! – услышал он голос матери из кухни. Вышел из комнаты – бледный, осунувшийся. Она посмотрела на него иронично:
– Что ты так убиваешься из-за этой шлю…
– Не смей ничего о ней говорить! – закричал он. Встал, бросил ложку в суп так, что разлетелись брызги по всей кухне, и вышел вон.
«Вы ее видели? Кого? Новую артистку! Чек взял в театр! Куда берут? Своих некуда девать! Длинная, с белыми волосами, говорят, снимается! Ой, какие ножки, какие ручки! Красивая, но такая аморфная! Ноги иксом, жила в театре Маяковского с древним стариком Штраухом, обобрала его с ног до головы, теперь у нас кого-нибудь оберет. У нас старичков много…» – это шли разговоры в театре о Русалке, которая приплыла в сати-ровский водоем покупаться и что-нибудь выловить.
Андрей увидел ее и сразу понял – это как раз то, что мне надо! Немедленно на ней жениться! Наплевать, что я ее не люблю, главное – отомстить и реабилитироваться! Я смогу увлечь ее и себя на поставленную задачу. Война! Я объявляю войну! Той, которую ненавижу и люблю! И пусть она обгрызет себе все локти и рыдает кровавыми слезами! Я устрою ей ежедневную пытку – видеть нас каждый день с Русалкой вдвоем в театре!
Русалка и не предполагала, что попала под горячую руку его мести. Это все происходило на плане зримом, а на незримом – он бессознательно искал себе наказания, хотя и не понимал этого. У него был здоровый, непрогнивший корень совести, и совесть искала искупления греха. «И сказал Давид Господу – тяжко согрешил я; и ныне молю тебя, Господи, прости грехи раба твоего. Когда Давид встал на другой день утром, то было ему слово Господа: три наказания предлагаю я тебе; выбери себе одно из них, которое свершилось бы над тобою».
– Миронов женится на Русалке! Нет! Вы слышали? Когда? Говорят, осенью! А-а-а-а-а-а-а-а-а! Любит Таньку, а женится на Русалке! Назло женится-то! Ох! Интересно! Что будет!!! – темпераментно обсуждали в театре.
Мама, Мария Владимировна, собрала всю информацию о «девушке» – там были и Штраух, и очень много других мужских фамилий, но главное – пугала мама невесты. Она была секретарем парторганизации театра Гоголя и, следовательно, носила невидимые миру погоны.
– Ты с ума сошел! На ком ты женишься! И ежу ясно! – но этот истрепанный текст не производил на сына никакого впечатления. В конце концов мама удовлетворилась мыслью, что эта женитьба окончательно разорвет его отношения с этой… с синим бантом: Русалка у нее не вызывала такой мучительной ревности.
Шармёру все это тоже было приятно. Все-таки больно постоянно видеть перед глазами влюбленных людей, когда сам ты лишен этого чувства. Он видел, до какой степени растерзан Андрей, как он мучается, заставляя себя «увлечь на поставленную задачу», и какая все это неправда! Но не пытался ему помочь, а превращал все это в фарс. Мать изображала трагедию, а Чек, Ушка и Цыпочка наслаждались происходящим, как наслаждаются великолепным десертом. Это были минуты счастья для Чека: его попранное мужское самолюбие торжествовало – не захотела быть со мной, так не будешь и с ним!
Наступила осень. И день свадьбы. С утра в моей коммунальной квартиру с амурами раздался телефонный звонок. Это был Андрей:
– Таня! – кричал он. – Танечка! Я не хочу! Я не пойду! Та-а-а-а-ня! Я не хочу! Я сейчас приеду! Та-а-а-а-а-а-ня!
– Иди, иди, проштемпелюйся! Помучайся, это ненадолго! – жестко ответила я. – И никаких приездов!
Бросила трубку, посмотрела на амуров и выругалась: «Подколесин хренов!»
Наши гримерные находились на одном этаже, там же и городской телефон, вокруг которого сидели и разговаривали артистки в свободное от сцены время. Русалка обычно говорила громко – для публики, как, впрочем, она делала все. Говорила она об интимных подробностях ее роскошного нижнего белья, бесконечные километры разговоров о тряпках и в конце обычно добавляла: «Как она его распустила!» (это я). Смотрела на всех свысока, двигалась важно, а, как известно, важность есть уловка тела, чтобы скрыть недостаток ума. Через месяц я поняла: она просто классическая дура без юмора и без таланта.
А через два месяца Андрей прибежал к отцу и заявил:
– Папа! Я больше не могу! Я погибаю!
– Расходись немедленно! – сказал отец.
– Я буду смешным в глазах у всех, ведь прошло только два месяца! Хотел отомстить ей, а отомстил себе. Что делать? Что делать?
Делать приходилось вид брака, а на меня бросать пламенные взоры. Но от меня эти пламенные взоры отскакивали как от стенки горох.
Устроить это брачное представление у меня под носом, на глазах у всего театра, и это после моей трагедии с ребенком! Нет! Это очень жестоко! Не прощу никогда!
Энергия мести подогревала меня, глаза блистали огненным блеском, щеки рдели, ум обострился, и я принималась бурно хохотать без всякой причины. До Русалки наконец-то дошел весь смысл ее брака, она возненавидела меня: жил-то он с ней, а думал только обо мне. Они переехали в двухкомнатную квартиру на улицу Герцена – кооператив наконец-то построился, но она не унималась и спрашивала всех сквозь зубы: «Что она все время улыбается?!»
Антурия с киноделегацией прилетела из Марокко. Привезла оттуда чудные коричневые высокие ботиночки. Приближалась зима, и она сетовала на то, что надеть совершенно нечего – ведь ничего не продавалось в те времена. Сколько было счастья, когда я принесла ей шубу из кролика, привезенную кем-то из-за границы – белую, в абстрактных пятнах, миди. Я уже стояла в дверях, уходила, она в этой белой кроличьей шубе обняла меня, и мое пальто покрылось сединой меха. Кролик оказался изменчив и лип к каждому, к кому она прислонялась.
Через два дня после этого события я стою на тротуаре на Арбате, пережидаю поток машин и вдруг! В темно-синей новейшей «Волге» мимо меня плывет профиль Антурии, она сидит на первом сиденье в меховой шапке, как боярыня, рядом господин… Только успела посмотреть вслед машине, а на ней красного цвета иностранные номера! «Господи! Когда же она успела? – подумала я. – Ведь только позавчера виделись, и никакой иностранной машины не было в помине! Ну, засекла!»
Так в нашу советскую, обгрызенную этой властью жизнь вошел латыш немецкого происхождения – Петр Игенбергс, по-домашнему просто Ули. Он влюбился в Антурию, как Петрарка в Лауру, но, слава Богу, в их отношениях не было необходимой для литературы дистанции. Ули стал бывать в доме, и в этот же самый момент из дома исчезли все друзья и знакомые. Страх, боязнь посадок, пыток, ссылок за знакомство с иностранцем – все это крепко было впаяно в мозги советского человека. Когда раздавался звонок в дверь ее квартиры, мы в один голос произносили: «Все! За нами пришли!» Но эта страшная участь нас миновала. Передняя часть темно-синего элегантного пальто Ули частенько вызывала улыбку: оно все было в светлом меху. Уж слишком крепко он прижимал Антурию к сердцу в ее кроличьей шубке. «Если Антурия меня разлюбит, я уйду в йоги!» – говорил он.
Начался настоящий пир жизни – флаконы французских духов, горы черной икры, джин, тоник, «Мальборо», соленые орешки, какие-то пластинки наклеивались на лоб – тут же на этой пластинке выскакивала температура тела, уже не говоря о чемоданах, которые привозил Ули из Германии. Собирались несколько знакомых Антурии, она ставила чемодан посреди комнаты, открывала и начинала, как фокусник, выбрасывать оттуда вещи с возгласами: «Это тебе! Лови! Это – тебе! Это – тебе!». И так, пока чемодан не становился пустым.
Вообще-то, как говорят по-русски, Антурия была с бусорью. То она, как в моем сне, в поле, с пылающими на нем красными цветами. Посреди поля Бахчисарайский фонтан из шампанского. Из него выходит обнаженная Антурия, идет по красным цветам и поет: «Мне не нужны Якир и Тухачевский – хочу шампанского и пламенной любви!» То вдруг «фонтан» переставал бить, она попадала в темный поток мыслей, становилась угрюмой, садилась на старинную консоль, предназначенную для мраморного бюста, сидела, не двигаясь, часами, как изваяние в музее, в синем длинном вязаном платье и смотрела на мир с такой колючкой в хрусталике, что этой колючкой царапала даже вазу с розами, стоящую на рояле. И не приведи, Господь, попасться ей в это время на глаза.
Глава 41
НАМ НИКУДА ДРУГ ОТ ДРУГА НЕ ДЕТЬСЯ!
Наступил 1972 год. Я подняла бокал с шампанским и прочла: «Я пью за разоренный дом, за злую жизнь мою, за одиночество вдвоем! И за тебя я пью! За ложь меня предавших губ, за мертвый холод глаз, за то, что мир жесток и груб, за то, что Бог не спас!»
Магистр взялся ставить пьесу Брехта «Мамаша Кураж и ее дети». Пьеса была выбрана для Татьяны Ивановны Пельтцер, а мне досталась роль Катрин – немой. Чек потерял бдительность и решил, что роль немой мне вполне подойдет, не подозревая о том, что Брехт написал ее для своей жены Елены Вайгель, чтобы она объехала с ней весь мир.
Начались репетиции. Отныне вся моя жизнь была посвящена этой роли. Я должна была взять реванш за пять безработных лет. Чтобы быть в актерской форме, я сидела на диете, каждое утро делала зарядку до седьмого пота, спортивной ходьбой добиралась до театра, смотрела на Магистра как на господа бога, ловила каждое его слово и старалась мгновенно выполнить на сцене то, что он просил. А он просил:
– Татьяна Николаевна, в этом спектакле все могут ходить спустя рукава (вдруг с волевыми нотами в голосе) – только вы здесь нервный центр! Все зависит от вас! Все три часа, пока идет спектакль, вы должны заряжать зал!