Андрей Миронов и я Егорова Татьяна
Но в жизни Андрею Миронову такое тонкое устройство обходилось очень дорого. Ведь он этого не знал: все происходило бессознательно, и после «похода» в «тонкий мир» канал надо было закрывать или продолжать жить на таком же высоком уровне. Это было невозможно: артист выходил из театра, попадал в материю, вступал в бытовые отношения с людьми. Отношения были разные, часто сложные, грубые. Вот тут-то на него сыпался весь мусор обыденности. Очищение от этого мусора требовало больших нервных и энергетических затрат. Поэтому он любил душ (вода все смывает), символически говорил, что создает препятствия, чтобы преодолевать их, и рюмка спиртного помогала мягко приземлиться без особенных ударов и ушибов. И музыка, без которой он не мог жить, была продолжением его внутреннего состояния, витаминизировала кровь, залечивала раны. Орфей, есть легенда, шел по лесу и играл на арфе. Все животные следовали за ним и даже деревья вырывались с корнями, не могли устоять перед его чарующим искусством.
На белом мраморном подоконнике в моей комнате на Арбате лежала пьеса «Доходное место». Стоял февраль. «Достать чернил и плакать» чернильными слезами. Я сидела у окна, смотрела сквозь стекло и вертела мозгами: как мне поталантливее сыграть Юленьку? Ну как? Магистр часто репетировал нашу двойную сцену с Белогубовым. Говорил он стальным голосом, без интонаций, просил наполнять его жесткий и четкий рисунок. За окном налетала метель, и я думала, что окно, в которое я смотрю, является границей между мной и временем года, а граница – это что-то тревожащее. Странное ощущение испытывала я на репетициях Магистра – ему хотелось подчиняться. Казалось, если я не сыграю свою роль и упаду в его глазах, жизнь моя будет кончена. Режиссер обладал сильным качеством гипнотизера, и через десять минут после начала репетиции мы незаметно попадали в мир действия пьесы – менялись голос, манера речи, движения. Бессознательно у меня появлялось желание вцепиться в моего партнера – Пороховщикова – и требовать: «Да женись ты на мне в конце концов, долго мне с тобой тут чикаться?». Хотя в роли Островский ограничил меня текстом: «Любите, а медлите».
– Кофточку, кофточку побольше расстегните… пуговичку… Татьяна Николаевна! Вот так. И плечико… плечико оголите… – Как будто сквозь вату я слышала приказания Магистра.
Иссякнув в работе над ролью, я опять бессмысленно смотрела в окно, опершись рукой на мраморный подоконник. На улице кружила метель, и тема пуговички и плечика расползалась по оконному стеклу от налетавшего шквала мокрого снега.
Глава 13
БРАТ КИРИЛЛ
Путешествие из Петербурга в Москву! Ах, как заманчиво! Только теперь он – Северная Пальмира, тьфу, Ленинград. Но все равно – заманчиво. Встряхнуться, уехать в другой город, какое-нибудь приключение. Московский вокзал. «Стрела», почти все знакомые, приветствия, чмоканья, обещания позвонить… поезд трогается!
Брат Кирилл Ласкари едет в Москву на премьеру «Дон Жуана». Сын от первого брака Менакера с Ириной Ласкари. Фамилия-то какая! С ума сойти от красоты. Конец февраля, а погода мартовская. Москва!
– Таня, приехал брат Кирилл из Ленинграда. На три дня. Сегодня мы втроем обедаем в Доме актера. Через час за тобой заедем. Не мажься сильно, – проговорил Андрей и положил трубку.
Я на подъеме, быстро делаю «глазастый свежий вид», по пути рисую образ брата – коренастый, кривоногий с мускулами, типа Лиепы. Надеваю серое пальто, длинный черный шарф, шапку вязаную на глаза, спускаюсь с лестницы, встаю на цыпочки и заглядываю в окно: стоит ли машина? Стоит. И там Андрюша. Рвануло сердце так, что мне пришлось остановиться и начать глубоко дышать… дышать… дышать… им, его тембром голоса, его страшной боязнью перед жизнью и в то же время почти наглой попыткой уверенности в себе.
– Я уже знаю, вы Кирочка! – протянула руку в перчатке. Первая мысль – красивый! И совсем не Лиепа, а Витязь в тигровой шкуре. Красивые миндалевидные глаза с большими ресницами. Он сидел на заднем сиденье, я села на переднее к Андрюше. Они заговорили совершенно одинаковыми голосами. Мне казалось, что у меня двоится в ушах. Я в изумлении вертела головой то на Андрея, то на Кирилла. Когда мы вышли из машины, я заметила, что Витязь небольшого роста и очень изящный. Обедали вкусно и настроение было на подъеме. Кирилл был старше Андрея на пять лет, и иногда у него проскакивали нотки свысока, нет-нет да и кольнет его в бок. Но под слоем харчо, печеночки и веселья ощущалась эмоциональная изнанка: в бессознательное соперничество двух братьев втягивали меня. Ах, два брата, два брата! Вечно у них каино-авелевская канитель. Вечером решили гулять и ехать к Умнову. Умнов – фотокорреспондент Большого театра – был старше нас, жил один в трехкомнатной большой квартире, любил гостей, щедро их угощал, гости любили его, к нему ехали запросто – балерины, артисты, художники, ехали все на водку по-умновски – водку с апельсиновым соком. То ли приближение весны, то ли одурманивающая гулкость улиц, ветки мимозы – мы были в романтическом настроении. Выпили водки, и Андрей стал читать: «Февраль. Достать чернил и плакать! Писать о феврале навзрыд…» Потом, глядя на меня: «Не плачь, не морщь опухших губ, не собирай их в складки, разбередишь присохший струп весенней лихорадки… Сними ладонь с моей груди, мы провода под током, друг к другу вновь, того гляди, нас бросит ненароком…» Я языком нащупывала на верхней губе маленькую засохшую лихорадку – проверяла, мне ли эти стихи предназначаются или просто так? Нет, лихорадка на месте – не просто так. Мне. Кирилл уж очень явно стал за мной ухаживать и, как Менакер, твердил: «Какие у нее глазки!»
Я выскочила на середину комнаты, с низкого столика смахнула рюмку.
– Ничего-ничего, – собирая осколки, приговаривал Умнов.
– Ой, как слон в керосиновой лавке! За это сейчас прочту стихотворение. Сочинила сама.
Подняла правую руку к лицу и стала вертеть ей, помогая «философствовать».
– Вы понимаете, у меня последнее время наваждение какое-то… «Наваждение»! Так называются стихи. Вы меня слушаете?
– Конечно, Сафо! Читай!
И они с братом, иронично глядя в мои круглые глаза, отвалились на спинку дивана.
- Витают души за окном,
- Из снега показался Гном.
- Качнулась белка на сосне,
- И счастье снилось мне во сне…
- Витали души за окном…
- И ни души! Ни этот Гном,
- Ни эта белка на сосне,
- И счастье только лишь во сне.
- И снег! И белка за окном!
- И снова показался Гном!
- И счастье, и опять сосна.
- Витают души! Я без сна!
– Это вальс! – сказал Андрей. – Как это у тебя? – Подошел ко мне и повторяя: – Качнулась белка на сосне. И счастье снилось мне во сне, – начал со мной вальсировать. – Ви-та-ют ду-ши за ок-ном! И с Гномихой танцует Гном! Это вальс и это прекрасно! Напиши таких штук тридцать, и мы устроим вечер вальса. Вальс, вальс, вальс…
– Одна барышня, – начала я под умновскую водку, – собиралась на свой первый бал… «Бабушка, что мне делать? Как мне себя вести, если меня кавалер пригласит на вальс? Что я должна говорить?» Бабушка отвечает: «Как положено светским людям, сначала поговори о погоде, потом о музыке… и в конце – что-нибудь остренькое!» Наступил бал. Барышню пригласил кавалер. На вальс. Она улыбается и говорит: «Какая чудная погода. Училась музыке три года. Бритва!»
Умнов даже поперхнулся дымом от сигареты. Глотнули «умновской», Андрей взял меня за руку и деловито повел в другую комнату. Подвел к окну и закрутил нас в плотную зеленую занавеску. В такой мизансцене мы еще не целовались…
– Ой, у меня лихорадка! – пискнула я. Тут же влетел Кирилл, раскрутил нас:
– Ты уже закручивался с ней, теперь я закручусь.
Меня удивило, что Андрей его не остановил. «Мое! – сказал Евгений грозно» тоже не прозвучало. Я выскользнула от них и побежала к Умнову в другую комнату. Все притязания Кирилла я превращала в шутку и дуракавалянье. Вечером, напившись умновской водки, мы подъехали к моему подъезду.
– Выходи за меня замуж! Я тебя люблю! – Это сказал сзади сидящий Кирилл. Образовалась пауза. Я посмотрела на Андрея.
– Очень милая будет парочка! – сказал он, веселясь. – Карандаш и Карандашиха! Дети у вас тоже будут карандашата?
Таким образом посредством известного клоуна Карандаша, который отличался маленьким ростом, брат врезал брату кулаком в морду.
– Да, да! Карандашата! – воскликнула я с повышенной экзальтацией, чтобы обезвредить злую шутку, и добавить к росту Кирочки сантиметров двадцать.
– Завтра я вас приглашаю обедать в «Метрополь», – ответил на удар Кирилл. А Андрей продолжал:
– Как говорил дед Семен: «Все пгодать и жьить миллионером»! Танечка, ты знаешь, когда я собирался выйти на свет Божий, вся еврейская семья во главе с дедом Семеном вопила: «Это будет ужжье не гебенок!» Ты видишь, как меня ждали в этой жизни?
Три дня мы втроем колесили по Москве или по лезвию бритвы. Эта рискованность завораживала нас всех. Кирилл выскакивал из машины, покупал мне фиалки и очень напористо, с интервалом в час, приглашал замуж.
– Зачем он тебе нужен? – кивал он на Андрея. – Он же – бабник! Маменькин сынок, он тебе всю жизнь испортит!
После таких пассажей мы дружно смеялись – так разряжалась общая нервозность.
– Ленинград – прекрасный город! Родим детей… Я тебя устрою в театр Комедии, будешь играть у Акимова, а не у вашего прыща. Я хорошо зарабатываю! И ты будешь обеспечена! Потом я – добрый, а он – жадный.
И опять смеемся взахлеб.
У меня ощущение, что я проиграла сцену с Белогубовым из «Доходного места». Мысленно вопию к Елене Семеновне: «Где ты, „Заратустра“?» В душу вкрадывается искушение «сделать выстрел» если уж не во французской опере, так хотя бы в Кировском театре оперы и балета в Ленинграде! Смотрю на растерянный профиль Андрея – он из последних сил пытается придать лицу бесстрастность, и мне хочется рыдать от любви к нему и еще непонятно от чего. Кирилл уехал. Мы проводили его на «Красную стрелу». Молча ехали с Андреем на Арбат. Прощаясь, он зло и сосредоточенно посмотрел на мои ноги и сказал:
– Ножульки тоненькие – ничего не стоит перебить.
Приближалось 8 марта – гинекологический праздник и день рождения Андрея. Я заранее купила платье в комиссионном магазине – серое джерси, воротник стойка, с темно-синим кожаным поясом. Но приглашения не было. Я доходила до исступления, чтобы понять, что я сделала? Почему? Что случилось? Оскорбленная насмерть, 7 марта я подошла к театру – вечером играла спектакль. И вдруг я увидела Червяка. Он стоял на обочине тротуара, прислонившись к дереву. Мы были несказанно рады друг другу. Обнялись, поцеловались, и я с надеждой посмотрела в его глаза.
– Завтра день рождения… он меня не пригласил… я ничего не понимаю…
– А что тут понимать? – начал говорить, психуя, Червяк. – Он бежит от себя, от любви… он боится… у него уже был опыт, и он до смерти напуган. Что ты хочешь? Он созрел как артист, но не созрел как мужчина. У него вся жизнь – театр. И репетиции. Он даже любовь репетирует. И еще… он обязан оправдать надежды мамы. О! Ваши артистки! Приносят ему грудных детей в гримерную и говорят: смотри, Андрюшенька, это твой ребеночек! Он психует и всего боится – артисток, мамы, любви, детей, алиментов.
– А ты тоже боишься – мамы, детей, любви, алиментов?
– Я – нет! Я мечтаю об этом! Особенно об алиментах! Принимай его таким, какой он есть. И терпи.
Мы опять чмокнулись, и я пошла в театр. На следующий день в 10 утра звонок:
– Але, Танечка, поздравляю тебя с праздником, с Женским днем. Ты сегодня придешь? – спросил он как ни в чем не бывало.
– Куда? – спросила я удивленно.
– Мне сегодня уже 26 лет! На Волков, куда же?
– Во сколько?
– Приходи пораньше… ну, как хочешь… часов в шесть.
– Спасибо.
– Спасибо «да» или спасибо «нет»?
– Спасибо «да»!
Влетела в комнату, скинула с себя напыщенную строгость и, как всегда, запела во все горло:
– Птица счастья завтрашнего дня, прилетела, крыльями звеня, выбери меня, выбери меня, птица счастья завтрашнего дня.
И побежала в магазин. Обегала все булочные в центре, все кондитерские, купила тридцать маленьких жестяных коробочек с леденцами, раньше они назывались монпасье. Купила красное пластиковое ведерко, высыпала туда леденцы. На открытке с анютиными глазками я написала: «Столько поцелуев вам, месье, сколько в сем ведерке – монпасье». Надела серое платье со стоечкой, сзади завязала синий шелковый бант под цвет пояса, и побежала с ведром конфет на день рождения.
На Волковом уже толпился народ. Я вручила имениннику свой подарок. Он улыбался, и все стали хватать горстями это «монпасье». Оно сыпалось на пол, под стол, под кровать, во все углы. Андрей схватился за веник, стал подметать. Я осмотрелась. Стол – а-ля фуршет, все болтаются по квартире с бокалами, на стуле у стены сидит балерина Ксения Рябинкина, сестра известной тогда Елены Рябинкиной. Я смотрела на ее лебединую шею, красивую гладкую головку, на прямой пробор с низким пучком на шее. Она была красива, все время молчала и сидела как статуя. Звонок в дверь. Все встали: «Здравствуйте, здравствуйте, Мария Владимировна, Александр Семенович! Поздравляем… и вас поздравляем… и с Женским днем!» Они расположились в области накрытого стола. Мама осмотрела все цепким взглядом ревизора, из вежливости выпила рюмочку, закусила, потом резко встала и недовольная пошла на кухню, чем внесла дискомфорт в уже начинающее расслабляться общество. Я тихо встала, пошла за ней, может быть, чем-то помочь? На кухне она как тапир стояла, упершись животом в раковину, и остервенело терла мочалкой по серебру маленькой солонки: серебро чуть позеленело.
– Мария Владимировна, давайте я почищу, – бодренько произнесла я.
Она бросила в меня кипящий взгляд и продолжала тереть солонку, говоря мне всем своим мощным видом: «Валяешься тут с моим сыном! Могла бы в перерыве помыть и почистить все, все! Вылизать!»
Мне хотелось смеяться и плакать! Смеяться от того, что солонка вот-вот рассыплется от ее темперамента… А плакать… Господи, ну почему же она меня так ненавидит? Она пульнула в меня своим конфликтным гормоном, как из брандспойта, насыпала соль в солонку, вернулась в комнату и со стуком поставила ее на стол. Стук солонки просигнализировал сыну, который с детства научился принимать вибрации мамы: «красный свет на эту, с синим бантом!» Она седьмым чувством понимала, что эта, с «синим бантом», имеет власть над ее собственным детищем! Собственным в смысле собственности.
«Дурак этот, сволочь, влюбился и может ее, собственную мать, отодвинуть на второе место и выйти из-под контроля! Измена!» – все это прокрутила в голове мама, включила обаяние, как включают электричество, дала понять, что она – директор жизни всех присутствующих, встала, подняла Менакера, и… ушли. Все с облегчением вздохнули. Андрей оживился – он был такой красивый: в серо-голубом полувере и в белой рубашке без галстука, в серых брюках.
– Жизнь коротка, а водки много! – он поднял рюмку. Все скорей стали наливать.
– Побольше мучного и поменьше двигаться! Особенно это касается балерин Большого театра! – И качаясь, плавно подъехал к Рябинкиной. За руку поднял ее со стула, и они стали танцевать. Именинник прижимал ее все ближе, обнимал все крепче, шептал ей в ухо, целовал ручки. Я делала безразличный вид, хотя в горле шевелились булыжники. Но глаза! Глаза выдавали все, они были такие несчастные!
– За что пьем? – вопрошал Андрей.
– За Шопенгауэра! Он проповедовал теорию четвероженства и сожалел, что в этом плохо только одно: четыре тещи! Завещал свое состояние собакам! – Не без ехидства сказала я.
Музыку включили еще громче, чтобы балдеть, и никто не заметил, как я оделась и ушла. Поднималась вверх по Садовому кольцу и думала: «Вот тебе и птица счастья завтрашнего дня прилетела, крыльями звеня». Во мне бушевал гнев: почему всегда все надо делать на глазах у всех. Хамство! «Воспитание, родители, традиции»! Хам! Можно было, если уж так невтерпеж, подождать до завтра, пригласить к себе эту статую домой и слюнявить ей уши. А ему надо обязательно задеть меня и оскорбить! Злой! Прошел троллейбус. «Блядь!» – сказала я ему в сердцах вдогонку, сорвала с хвоста синий шелковый бант и бросила в сумку.
Глава 14
Я «ВЫХОЖУ ЗАМУЖ» НАЗЛО
Почти каждый день звонил Кирилл. Однажды вечером, после спектакля явился Виктор. Мы пошли в ванную. Вся квартира уже спала. Я сидела с пьесой «Доходное место», каждый день зубрила текст ночами в этой ванной. Мы проходили с ним мою сцену с Белогубовым, и вдруг я упала на его колени и заплакала. Он меня гладил по голове и говорил: ничего, ничего, все обойдется. А как обойдется? «Помоги мне, я его люблю, что мне делать?» И опять рыдала. Он успокаивал, вытирал мне слезы и говорил: «Давай пройдем еще эту сцену». «Господи, какую сцену, – думала я. – С Белогубовым?» Все перемешалось!
Пепита доказывала мне пользу теории вероятности.
«Если мы не будем никуда ходить – вероятности кого-нибудь встретить и трудоустроиться не будет!» Трудоустроиться в те годы означало – выйти замуж. «Танюль, мы же должны сделать „выстрел во французской опере“! И мы таскались по гостям, искали себе предмет для трудоустройства и в один прекрасный весенний вечер мы оказались в квартире известного (мы хотели только известных!) театрального художника на улице Немировича-Данченко. Нам были рады. В большом глубоком кожаном кресле, перевесив ноги через подлокотник, сидела обольстительная блондинка с большими голубыми глазами. Антурия. Она была дочерью знаменитой певицы, актриса, и у нее был роман с самым экстравагантным художником в Москве. Настроение было текучее – пили шампанское, философствовали, сплетничали, и один из „доброжелателей“ заметил: „Андрей Миронов час назад поднялся в квартиру Энгельса. (Энгельс жил на три этажа выше). С Ксенией Рябинкиной“.
Спокойно усвоив информацию, я спросила:
– Кто мне может одолжить денег на три дня?
Через пять минут у меня в руках оказалась приличная сумма.
– А теперь, кто еще не совсем подшофе… отвезите меня на Ленинградский вокзал… Пожалуйста! Я должна успеть на «Стрелу».
По дороге я успела заехать домой, взяла сумку, кинула туда какие-то вещи. «Оскорбление нанесено публично, мщение состоится на глазах у всех!» – решила я, и без пяти двенадцать ночи «Стрела» понесла меня в Ленинград.
Утром нежданно-негаданно я явилась к своей кузине. Она жила в центре, на улице Радищева. Что-то наплела по поводу кинопроб на Ленфильме, мы выпили кофе, обсудили всех московских родственников, и она ушла на работу, оставив мне ключи от квартиры. Я села к телефону, подумала, собралась с духом и набрала номер Кирилла.
– Але! Таня, это ты? Как ты? Ничего? Ничего – это пустое место. Как ты себя чувствуешь?
– Как люди могут себя чувствовать в Ленинграде? Пью кофе.
– Таня! – закричал он. – Ты здесь?!!
– Здесь.
– Какой номер дома? Через пятнадцать минут выходи на улицу. Я лечу!
Через пятнадцать минут я стояла на совершенно пустой улице Радищева. Светило солнце. Подгоняемый ветром, мне навстречу посредине проезжей части летел Кирилл с букетом нарциссов. Мы обнялись и вдвоем полетели назад по улице Радищева, на Невский – и я увидела Адмиралтейский шпиль, как цель жизни, пролетели по Невскому мимо Пассажа, потом Мойка, и вылетели к «Астории». Перед нами с золотыми куполами, как живое существо, стоял – Исаакий. Ветер сдул нас в кафе «Астория». Мы вкусно позавтракали, и Кирилл сказал:
– Надо идти на Герцена, домой. Я хочу познакомить тебя с мамой и бабушкой.
Я зажала зубами нижнюю губу: я забыла об их существовании, и они совсем не вписывались в мой план. Боже мой, еще одна мама да в придачу с бабушкой! Но делать нечего – пошли. Накупив в магазине всякой вкусной еды, мы поднялись в мансарду, где тридцать с лишним лет назад начинал свою жизнь Менакер.
– Мама, познакомься – это Таня!
От этой фразы у меня свело скулы.
– А это – бабушка Ида!
Бабушка сидела в кресле с углу с пышной высокой седой головой, как с полотна Гейнсборо, с горбинкой на носу – персонаж из оперы. Мама – высокая, темноволосая, молчаливая. Представляю, как они мне были «рады». Я сразу стала разряжать обстановку.
– Бабушка, съешьте бутербродик с паштетиком… вкусненький… и кофе. Не пьете? Тогда чайку… ох, какие у вас красивые серьги… возьмите чашечку с блюдечком… я подержу… вот так. Ирина Владимировна, вам чаю или кофе? Я вам налью… мы в «Астории» купили очень вкусные булочки… дышат… слышите? Попробуйте! У вас здесь так красиво в доме – необычная мансарда… Вы не возражаете, если я тоже выпью с вами чашечку кофе? Я в поезде совсем не спала… Кирочка, а ты? Очень красивый город… тьфу! Пятно поставила… сколько вам сахару? Я сама все помою, все… не беспокойтесь. А вода как открывается?
– Мама, мы с Таней решили пожениться!
Бабушка была глуховата и переспросила:
– Что решили?
– Пожениться, бабушка! – закричал Кирилл.
– Когда? – спросила мама страшным голосом.
– Завтра! – ответил Кирилл тоном, не терпящим возражений.
– Я ухожу на работу! – вызывающе сказала мама и стала одеваться. Она работала в Кировском театре, но по возрасту уже не в роли балерины.
Стояло время детских каникул – в театрах игрались утренники. У меня было три свободных дня. «Ну что ж! Свадьба так свадьба! – думала я. – Стендаль в главе „О любви“ считает, что браки назло очень удаются, потому что пустое место требует немедленного заполнения. И я заполню это место Кирочкой. Он мне очень нравится. Он совершает поступки! И перееду в Ленинград! И катитесь вы все со своими балеринами!»
Кирилл в горячке созывал гостей на завтра. Решили ничего не готовить, а купить все в гостинице «Европейская». А потом, после всех блиц-приготовлений, обнявшись, летали (дул штормовой ветер) по Питеру, глотали по рюмке коньяка: Кирилл показывал мне Эрмитаж, Дворцовую набережную, решетку Летнего сада, Медного Всадника… Мы ничего не могли говорить: ветер затыкал нам рот, но мы изъяснялись жестами и, казалось, были очень счастливы. Пронизанные насквозь мартовским ветром, мы долетели до улицы Радищева к дому моей кузины. Кирилл уговаривал не расставаться и вернуться на Герцена, но мне было страшно, страшно подумать, что я могу остаться ночевать у Кирочки в обществе бабушки и мамы. Итак, до завтра! До завтра! До свадьбы!
Был раздвинут большой стол. Пришли художники, артисты, режиссеры. Все курили под аперитивчик. Внимательно разглядывали меня, носившуюся из комнаты в кухню, из кухни в комнату. Наконец, всех пригласили сесть. Я нырнула в Кирочкину комнату, прицепила синий шелковый бант под синее платье, мазнула губы помадой и вышла к столу. Все мне напоминало сцены из дурдома. Бабушка Идочка еще пышнее взбила седые волосы, и с серьгами до плеч она, как персонаж из другого века, сидела в своем вольтеровском кресле и внимательно вглядывалась в происходящее. Мы – жених и невеста – во главе стола, на другом конце – мама. Она смотрит на меня как милиционер на вора, который у него на глазах совершает кражу. И как ей хочется меня «задержать»! У меня ощущение, что я прыгаю со скалы в пропасть. Но улыбаюсь, хотя трясутся все поджилки. Наконец кто-то встал:
– За молодых! Горько!
Все заорали – горько, горько, горько! И стали пить стаканами. Я тоже выпила много шампанского, стала говорить медленно, спотыкаться на словах, смеяться, и все мне стало нипочем!
– За молодых! Горько!
«Это за кого?» – думала я, медленно вставала и целовалась с Кирочкой. Бредус Фигинариус!
Первая и последняя брачная ночь прошла без эксцессов, мать в комнату не забегала. Обычно, говорят, мамаши забегают в комнату молодых с бесконечными указаниями сыну и невестке. Обошлось. Мама рано сбежала в театр, чтобы меня не видеть, и мы пили кофе с бабушкой. Я ей понравилась: она мне подарила серьги. Я бы с удовольствием взяла ее в Москву – такая она была худенькая, смешная и беззащитная. Кирилл громко говорил бабушке, что я сегодня уезжаю, а как закончу сезон в театре, перееду сюда, в Питер, на Герцена, тогда бабушка наговорится со мной вдоволь, потому что я не говорю (артистка!), а кричу, и бабушка очень хорошо меня понимает. Вечером муж проводил меня на «Стрелу», и я поехала маршрутом Радищева – из Петербурга в Москву.
Утром детский спектакль «Волшебные кольца Альманзора». Прямо с вокзала еду в театр. Приняла душ, загримировалась, и в костюме принцессы Августы двинулась на сцену. Стою за кулисами.
– Где ты была?!! – разъяренным шепотом в ухо спросил меня Андрей и схватил за руки выше локтя так, что я чуть не закричала. Он уже знал, где я была. Я повернулась к нему и отчетливо произнесла:
– В музее ядерного оружия рядом с водородной бомбой Сахарова стоит первая атомная бомба «Татьяна»! Уже тикает, слышишь? Беги в Большой театр, а то опоздаешь!
Глава 15
КОВАРСТВО И ЛЮБОВЬ
На носу были две премьеры. Одновременно с репетициями «Доходного места» Чек репетировал пьесу Славина «Интервенция». В ней была занята почти вся труппа. Андрей играл роль французского солдата Селистена, а я – то беженку, то даму в ресторане. У нас была холодная война – мы не замечали друг друга. Одиннадцать часов утра – начало репетиции. Чек – в зале. Проходится ладонью по лысине.
– Планов – громадье! – сказал и хихикнул. Дальше, как обычно, стихи Маяковского:
- Это было, было в Одессе.
- «Приду в четыре», – сказала Мария.
- Восемь.
- Девять.
- Десять.
- Вот и вечер, в ночную жуть ушел от окон, хмурый, декабрый.
- В дряхлую спину хохочут и ржут канделябры.
– Итак, мы в Одессе, – говорит он. – Кабачок «Взятие Дарданелл». Женщины, идите на сцену! Артисты… Елизавета Абрамовна, где артисты?! Сейчас я вам буду ставить минзансцены в стиле Ренуара, Гогена, Моне!
Мы насторожённо и с пиететом относились к именам, которыми он так легко жонглировал. И это придавало ему веса. Итак, Гоген, Ренуар, Моне! Мы все на сцене, а он – в зрительном зале. Начинается процесс. Творческий.
– Люся… иди… иди, иди, иди, иди… иди… иди… иди… иди… иди… иди… иди… стой! А ты… как тебя зовут, я забыл? Тамара… Тамарочка… вправо… вправо… вправо… вправо, вправо, вправо, вправо… вправо, чуть левей! Так. Хорошо! Теперь Нина, Спартак, Кулик. Идем все назад, в глубину сцены – назад… назад… назад… назад… назад… назад… назад… назад, назад, назад, назад, чуть вперед – стой! Какие вы все вялые. Я буду требовать от вас активности! Вы не активны. Вы должны приносить с собой багаж и во-о-о-още… Воо-о-о-още…
Хлопает в ладони – в смысле «внимание»! И продолжает:
– Сейчас нам Миронов Андрей покажет свой номер. Новый.
Опять хлопает в ладоши.
– Кабачок «Взятие Дарданелл». Женщины, на сцену! Мужчины, сядьте как в ресторане… Аккомпаниатор Москвина на сцене? Елизавета Абрамовна, почему у вас за кулисами такой бардак? Тихо! Андрей, начинай!
Андрей начинает. Вылетает как вихрь, вскакивает легко на возвышение на сцене – якобы эстрада, – в черном фраке, черном котелке с белой хризантемой в петлице и объявляет сам себя: Жюльен Папа!
Это одесский куплетист, загримированный под французского шансонье, грассирует, подтанцовывает, клацая подбитыми подковами на башмаках. Запел:
- Здравствуйте, здравствуйте, здравствуйте.
- Здравствуйте, вам!
Мы на сцене не успели опомниться от этого «Здравствуйте вам», как он с наслаждением и с раскатом объявил следующий номер!
– Жюлье-е-е-ен Па-а-а-па! Лю-у-у-у-убо-овь не ка-а-ртошка!
- Любовь – не картошка,
- Не бросишь в окошко,
- Она всех собою манит.
- Но все же, о боже!
- Мы лезем из кожи
- И все мы кричим – вив л'амур!
Вынул из петлицы белую хризантему и бросил мне в руки. Это означало – хватит, подними забрало: я иду на тебя с белым флагом!
С этого блистательного куплетно-амурного зигзага, который он сделал в спектакле о революции, началось его новое амплуа, в котором он войдет во врата рая и ада популярности.
– Еще, еще, – просил Чек. Он всегда любил повторять сцены, которые ему нравились. И Андрей пел, а мы все шалели от его пения. Потом, когда спектакль выйдет, чтобы увидеть Миронова в этой сцене, будет рваться вся Москва.
Дома на Петровке из угла в угол нервно ходил Менакер. Он был и режиссером-постановщиком, и идейно-музыкальным руководителем этого номера. Что-то наигрывал на рояле, что-то хватал из холодильника – нервничал. Позвонил Андрей:
– Папа! Все в порядке. Я еду домой! По интонации Менакер понял – дело выиграно и трясущейся рукой закурил сигарету.
На улице Герцена, рядом с площадью Восстания в доме с мезонином жил художник, мой двоюродный брат, кузен. На известной выставке абстракционистов в Манеже в 1962 году Хрущев харкнул в его картину «Отец. 1918 год». Мой дядька, его отец, в восемнадцать лет ушел в революцию и стал красным командиром. Кузен спокойно стер носовым платком плевок Кукурузника и на вопрос корреспондентов ответил: «Претензий к советской власти не имею. Весь мир во мне». В 1941 году в Ленинграде – ему было двадцать лет. Он лежал в окопе на Волковом кладбище, возле могилы Блока, и отстреливал «мессершмиттов». А теперь жил настоящей нищенской жизнью с женой и матерью, полькой Ядвигой Петровной Малиновской. Она была хоть и нищей, но иностранкой. Всегда ходила в потертых и старых нитяных перчатках, в соломенной шляпе. Стены мансарды были завешаны картинами, все свободное место заставлено рамами, на полках – старые самовары, утюги, ступки, гипсовые головки. В вазах – кисти. В этот покосившийся убогий дом приезжали художники из Питера. Привозили таинственную запрещенную литературу, и она ночами перепечатывалась Ядвигой Петровной в нескольких экземплярах, один из которых предназначался мне. Это были и Агни Йога Рерихов, и послания Махатм, основы буддийского учения, трактаты о Савонароле, уничтожившем почти все картины Боттичелли. Вся семья – мать, жена и художник – каждое утро и каждый вечер становились лицом в сторону востока, воздевали руки в небо и посылали всему человечеству земного шара: «Мир и благо! Мир и благо!».
Мой путь из театра домой по Садовому кольцу (если я шла пешком) вел меня к улице Герцена, и я часто вечером после спектакля заходила в дом с мезонином. Там я получала ответы на мучительные вопросы моей неустроенной внутренней жизни. «Препятствия есть рождение возможностей! Будьте благословенны препятствия – вами мы растем!» Ах, вот для чего даны препятствия, думала я, чтобы расти. «Путь начинается и каждый раз с нуля. Лишь в этом случае ты получаешь шанс коснуться истины, соединиться с нею. Дух абсолютный жаждет воплощенья, а воплотившись, жаждет высоты. И этот путь Нисхода и Восхода преобразует звездные миры». Я освоила все йоговские асаны, свободно стояла на голове, что, фигурально выражаясь, делала вся страна с 1917 года. Революсьон – в переводе с французского – перевертыш. Упражнения – рыба, змея, лягушка, лук – все было мне подвластно. Но неподвластны мне были мои чувства. Запутанные и горькие обстоятельства моей любви толкали меня на подвиг. Я решила взять реванш. Я штудировала ночами Гельвеция, Шопенгауэра, Ницше, всю философию Золотого века и самым моим близким другом и советчиком оказался Сенека! «Один день образованного человека дольше самого длинного века невежды», – говорил он мне в своих трактатах. «Природа нас обыскивает при входе и при выходе», «Жизнь надо прожить так, чтобы она брала не величиной, а весом», «Богаче всех тот, кого фортуне нечем одарить!», «Пьянство – добровольное безумие», «Тело – лишь избушка для души». Я читала, выписывала, учила наизусть, я знала – не бриллиантами, не тряпками, а именно этим оружием я могу одержать победу на фронте любви.
После отчаянной поездки в Ленинград мы созвонились с Умновым, и он после спектакля заехал за мной в театр. Он был другом, разбирался во всех оттенках наших молодых безумств и оказывался рядом в трудную минуту.
Я села в его машину, подскочил Андрей и как ни в чем не бывало спросил:
– Вы куда едете?
– В Дом актера, поужинать, – ответил Умнов.
– Я сейчас сажусь в машину, – засуетился Андрей, – едем за Ксенией Рябинкиной в Большой… и вместе… ужинать!
Нам нравилось ходить по краю бездны. Да наплевать, бездны, пропасти – главное, мы опять вместе. Подъехали к служебному входу Большого театра, захватили Рябинкину и вчетвером отправились в ВТО ужинать. Как мы были все вежливы и милы! Сели за один столик с накрахмаленной белой скатертью. Андрей сел напротив меня, и началось! Шампанское, возбуждение, горящие глаза… Мы никому не давали говорить.
– Танечка, как ты в Ленинград съездила? – спросил он с нарочитой веселостью.
– Ты же знаешь, хорошо съездила!
– Что там хорошего?
Подошла официантка: «Вам рыбу или мясо?».
– Мне бифштекс с кровью, – сказала я.
– Я хочу попробовать устриц! – размечталась Рябинкина.
– Это только в Париже!
– Танечка, а ты не мечтаешь попробовать змей? – спросил Андрей.
– Я уже пробовала. Самые сладострастные в отделе позвоночных – это гады. Любовь змеев, лягушек, жаб омерзительна по своей пылкости. Чем ниже животное по типу, тем любовная страстность в них сильнее. Особенно пылки устрицы! У них просто гипноз половой похоти – влюбленных можно жечь, но они не отпустят друг друга из объятий.
– Дивная лекция под закуску. Вот и принесли бифштекс!
Андрей взялся за нож с вилкой и спросил меня:
– Откуда ты это все знаешь? Даже страшно!
– Пока некоторые подражают устрицам или гадам, я читаю. Чи-та-ю. Понятно?
– Понятно! Ты все успеваешь.
– И среди людей наблюдаются те же градации, – продолжала я.
Андрей сделал очень серьезный вид и, заглатывая кусок мяса, произнес:
– Внимательно слушаем!
– Всех похотливее идиоты.
Поздно вечером разъезжались домой. На следующий день опять подъезжал Умнов, опять из театра выходил Андрей, опять мы все ехали за Рябинкиной, опять заказывали столик в ВТО и опять иносказательно объяснялись друг другу в любви. Этот «хоровод» продолжался две недели. Потом внезапно все прекратилось: исчезли Умнов и Рябинкина.
Сыграли премьеру «Интервенции» Славина. Жюльен Папа стал гвоздем программы. Приближались к концу репетиции «Доходного места». Каждый день утром и вечером мы репетировали до изнеможения. Выхожу из театра после репетиции в семь часов вечера. Небо своевольное. Ветер мотает тучи в разные стороны, блестит солнце. Спускаюсь по лестнице в своем бежевом пальто и решаю – пройдусь по Горького, а там по Бульварному кольцу – домой. Надо подышать, потому что совершенно нет сил. Иду, поглощенная своими мыслями, повторяю машинально текст: «Ты себе не представляешь, Полина, как деньги и хорошая жизнь облагораживают человека!» и думаю о словах Магистра, что «все настоящее дается с кровью» и еще… «Если вы не понимаете Джойса, то это ваша беда, а не его…» По асфальту рядом со мной ползет машина. Андрей. В открытое окно приглашает:
– Таня, садись, я тебя подвезу.
– Нет, спасибо! – отвечаю я, интонацией воздвигая между нами китайскую стену. Поворачиваю за угол на улицу Горького, он за мной. Медленно ползет и в окно уговаривает:
– Да садись, я тебя подвезу, ей-богу, это глупо… Ты что, боишься?
Я – из-за воздвигнутой между нами стены – отвечаю:
– Я хочу идти пешком! Что мне тебя бояться!
Прохожу мимо театра Станиславского, налетает черная туча, и из нее бухает дождь как из ведра. Машина уже с открытой дверью продолжает ползти рядом.
– Танечка, ты вся мокрая! Садись! Иначе я подумаю, что ты ко мне неравнодушна. Какой ливень!
Простодушие и гордость (еще действительно подумает!) схватили эту наживу, и я села. Молниеносно были закрыты все двери, окна, кнопки. С визгом шин мы без светофоров донеслись до Волкова переулка. Там под конвоем я была доставлена в квартиру. Он закрыл входную дверь и сказал:
– Я спрятал ключ! Не пытайся отсюда никуда выйти!
И, не обращая на меня никакого внимания, начал заниматься своими делами: включил воду, музыку, поставил чайник и замурлыкал:
«Стренджерс ин зе найт… ляля-ляля-ляляляля-ля-ля-ля-а-а-а!»
Во мне кипела бешеная злость, но когда он подошел к шкафчику и достал оттуда чистое белье, пижаму – из шкафчика хлынул аромат нашей любви, наших встреч, и сердце сжалось от чувства быстротечности времени. Я вздохнула, достала из шкафчика полосатую пижаму и пошла в ванную. Он постелил чистое белье и, молча, стоя у своего магнитофона, отхлебывал чай. Я прошла мимо, бросив:
– Если б я была Цирцеей, ты бы сейчас захрюкал!
Налила себе чай, выпила его на кухне, под музыку Баха в исполнении оркестра под управлением Джеймса Ласта и пошла спать. Легла в постель. Он немедленно выключил музыку и нырнул в кровать. Ситуация становилась взрывоопасной. Но я была уверена, что «досплю» до утра, а там все равно надо на репетицию. Отодвинулась на край кровати, чтобы его не касаться. Упаси Боже, такую сволочь! Тьма. Тишина. Ночь. Лежу, закрыв глаза, не дышу. И он не дышит. И вдруг со всего размаха его здоровой руки получаю звонкую оплеуху. Ухо начинает распухать, щека – горит. Молчание. Тишина. Проходит несколько минут, он теряет бдительность, и я со всего плеча врезаю ему своей крепкой ладошкой. Началась потасовка двух сумасшедших в одинаковых полосатых пижамах. Потом я заплакала. Обнялись. Его слезы текли по моему носу и губам. Поцеловались. Засмеялись, и апрельская ночь унесла нас в сады Эроса.
– Я без тебя ничего не могу – ни жить, ни играть, ни репетировать… ты мне нужна… ты приносишь счастье… я даже трахнуть никого не могу, если мы с тобой в ссоре…
«Трахнуть» – это жаргон. Так говорили все, и это была знаковая система времени, которая отражала суть происходящего. Как далеко мы ушли в обратную сторону от библейских мужчины и женщины. «Авраам познал Сару». Они познавали друг друга. Любовь была актом творчества и познания. А наше поколение – трахало! Трахнуть – значит ударить, убить.
Зажгли свечу, и Андрюша, как профессор, объяснил мне, что свечи обязательно, обязательно, когда ставишь в подсвечник, надо обжигать. А утром, как зарезанный, кричал из ванной:
– Танечка, я же тебе говорил, пасту надо выдавливать из тюбика снизу… аккуратно… когда ты это запомнишь, Мальчик из Уржума?
Он имел в виду книгу о Кирове, которую все наше поколение знало наизусть. Мальчик из Уржума немножко обижался, так как ему давали понять, что он не из той оперы: и свечи не знает, как обжигать, и пасту не так выдавливает, но синьковые глаза, наша общая ребячливость и смешливость не давали задерживаться на этой глупой станции «Обида», и я пулей летела в магазин «Продукты», чтобы купить литр обожаемого им молочного коктейля, который на глазах взбивался миксером в огромных алюминиевых емкостях. Мы мчались на репетицию.
Глава 16
«ДОХОДНОЕ МЕСТО» – ТРИУМФ МАГИСТРА
Магистр был для нас загадкой. Он жил в Замоскворечье с женой и дочкой, говорили, что жил еще хуже, чем мы все – обитатели коммунальных квартир. Лицо его никому ни о чем не говорило – оно было бесстрастным. Когда репетировали не мою сцену, я сидела в зале и мысленно примеряла ему головные уборы – одно из самых моих любимых занятий. Итак, фетровая шляпа! Скинуть – кошмар! Каракулевый «пирожок» – бездарно, не его! Феска с кисточкой – не его, но теплее. Треуголка? Нет. Берет и портфель в руки. Не то, не то! Шапка Мономаха? Нет, это больше моему Андрюшке подойдет и… кафтан парчовый, отороченный соболями. Прикидываю дальше – Англия! Цилиндр, тросточка и тонкие пальцы, как с полотна Ван Эйка. Да! Сэр Фрэнсис Бэкон! Вообще-то… сни-и-и-маем цилиндр и надеваем лавровый венок и белую тогу. Получилось.
На сцене Жадов бранится с Кукушкиной, Юсов пляшет под дудку Белогубова, а я, примерив головные уборы Магистру, нежусь в воспоминаниях о проведенной ночи. Как хорошо, когда у нас все хорошо. И я, прикрыв веки, раскачиваюсь под поющую во мне музыку Баха. Какая красивая была ночь! Какая будет ночь тридцать два года спустя!
Пятое июля… день нашей встречи на сцене театра оперы и балета в Риге, день нашего духовного потрясения. Я в своем поместье в глубинке России. 11 лет как Андрюша ушел из жизни. 11 часов вечера. Включаю музыку. Оркестр и хор под управлением Джеймса Ласта. Прелюдия Баха. Вокруг – ни души. Наливаю рюмку водки, настоянной на полыни, в ночной рубашке, босиком выхожу на крыльцо. Музыка набирает силу, все громче и громче… Еще не темно – небо бледное, сумеречное – передо мной уходящая вдаль полоса леса. Узорами торчат макушки елок. Клочками перед лесом висит туман. Туман ползет на меня по полю, по земле, стелется у подножия леса и вдруг быстро поднимается вверх. Божественная музыка с божественными голосами льется с веранды. Смотрю на небо – там бледная, еще неполная луна, мимо нее проплывают волнистые, тонкие, дымчатые облака. Вдруг они собрались в раскрытую гармошку и подплыли к луне, и… получилось… жабо! Это Пьеро! Лысый, грустный Пьеро в жабо с открытым ротиком поет вместе с оркестром Баха. Я улыбнулась, промокнула глаза воротничком ситцевой рубашки, выпила полынную водку – за Андрюшу, за Пьеро, за день нашей встречи. Люблю тебя, и нет слов на земле высказать. Скажу там, когда увидимся… и босиком поднялась по лестнице на мансарду – спать!
Магистр объявил перерыв. Весь май в такие перерывы мы садились в машину, покупали по дороге кефир с зеленым колпачком, творожные сырки в шоколаде, хлеб и сладкую сырковую массу – это все, что любил знаменитый артист. Ехали быстро по Минскому шоссе до знака «Барвиха». Налево в соснах ставили машину, переходили трассу. Перед нами стоял одноэтажный каменный придорожный магазин, справа, тропинкой обходили его, а там обрыв! Внизу извилистая широкая Москва-река, кусты шиповника, сирени – «Кругом шиповник алый цвел, стояла темных лип аллея!» – и скамейка, серая старая доска на двух столбах. Садились на эту скамейку, и перед нами открывалась необозримая даль лугов и полей. Пили кефир, ели сырки и молча смотрели в завораживающую перспективу. Через два часа молчания на скамейке в Барвихе мы возвращались в театр.
Наконец, генеральный прогон – сдача спектакля Чеку. Со зрителями.
Стремительно открывается занавес. Сцена устроена с крутящимся внутренним кругом и кольцом, которое вертится в обратную сторону. После первой сцены нервный крик Вышневской (Веры Васильевой):
– Аристарх Владимирович, вам одеваться пора! – И еще пронзительнее: – Одеваться Аристарху Владимировичу!
Крик такой больной, на такой высокой ноте, что кажется, пронзает купол театра. Сразу возникает чувство тревоги. Это начало спектакля! Менглет – Вышневский, Папанов – Юсов. Это такие мощные типы, напоминающие фигуры с острова Пасхи, типы, которых не увидишь ни в американском триллере, ни в Государственной думе. Под ноющий звук шарманки появляется Жадов. Детская открытость с неистощимой, какой-то даже глупой русской надеждой в прекрасное будущее и свое и всех, всех и вся! Кукушкина – доморощенная бандерша, кухарка по психологии, которая потом будет управлять государством. Две дочери – Полина и Юленька. Полина – глупа, Юленька – алчна, продажна, порочна… Островский не приукрасил Россию: все женщины – продажны, мужчины – воры, подлецы, взяточники. Их дети и внуки погубят Россию и на новой ниве начнут грабить и брать такие взятки, размер которых и не снился их дедам и прадедам. Нет, нет, скорей искать Моисея, чтобы взял за уши и таскал по пустыне сорок лет.
Среди этой страшной камарильи тяжелобольных людей – один – Василий Жадов. Он хочет работать, получать за это деньги и жениться по любви. Он хочет быть честным! Первые слова Жадова:
– Что дядюшка, занят? Ах, жалко! А мне нужно очень его видеть.
Вибрации голоса Андрея, его тембр обладали свойством попадать в точку счастья, которая располагается в отделе головного мозга. И с первых звуков его голоса мысль расстаться с ним была невозможна. Зрители, как при приеме наркотиков, чувствовали себя счастливыми в отличие от проклятой жизни, которую они оставляли за дверями театра. Во время работы над спектаклем Магистр и Андрей не расставались. Они такие разные. Внешне баловень судьбы – Андрей, с сильными, знаменитыми родителями, про него можно было даже сказать, что он родился не в рубашке, а в котиковой шубке. Бутафория, которая окружала его, – квартира, рояль, библиотека, коллекция фарфора, гравюры, музейные люстры… Имена, которыми он щеголял, – Утесов, Арбузов, Райкин, Уланова, Шостакович, Григорович – все, все это нам представлялось как незнакомый предмет, который надо было выучить! Магистру хотелось бывать с ним, в его доме, понять механизм незнакомой для него жизни и во что бы то ни стало выйти на новый социальный виток. Магистра притягивала в Андрее его свобода, культура, удивляла природа. С глазами цвета синьки, с накрахмаленной уверенностью в жизни, он расцветал в атмосфере любви и умирал от недоброжелательного взгляда, жеста!
На сцене между ними установилась странная связь. Андрей, как медиум, принимал сигналы Магистра, трансформировал их и уже в обогащенной, свойственной его индивидуальности форме возвращал этот сигнал обратно. Магистр улавливал эту новую форму и направлял ее на сцену. Так создавались роль и спектакль.
Андрею не хватало для совершенствования волевого начала. Воля мамы оборачивалась всегда насилием над его природой, а воля Магистра – преображала ее. Рядом с Магистром Андрей впадал во вдохновение, как впадают в транс, и на сцене происходил сеанс медитации.
В прошлом воплощении Магистр был гроссмейстером духовно-рыцарского ордена. За одну ошибку, привязанность к власти, он опять был ввергнут в материю и родился в условиях Страны Советов на улице Заморенова, в коммунальной квартире. Вместе с бессознательной памятью прошлой жизни он принес с собой на Землю магический кристалл. Этот кристалл не обладал материей, он был невидимым, но всегда находился в поле досягаемости или в кармане Магистра. В детстве он иногда материализовывался в кусочек разбитого зеркальца, которым он с мальчишками из окна отражал лучи солнца, выжигая у сидящих во дворе бабушек дырки на платье. Перед началом спектакля Магистр входит в каждую гримерную – протягивает артистам невидимые нити вожжей. С помощью невидимых вожжей он будет управлять всеми на сцене…
– Егорова, Егорова… скоро ваш выход.
Я очнулась от видения и бросилась на сцену. А там – горничная Стеша, нагнув голову вниз, задом к зрительному залу остервенело моет пол. «А уж надо мной-то как измывается, одной только чистотой одолела!» И дальше: «твою… так… вона… мать… к чертям собачьим!» Аплодисменты – зал подключился. «Да разве может человек прожить на одну зарплату?» – со сцены гаркает Кукушкина. Аплодисменты. Конец первого акта – потерявшая тормоз карусель! Крутится круг, в обратную сторону, крутится кольцо, вертятся столы, шкафы, графины, рюмки, люди… Вертится духовой оркестр, раздутые щеки трубачей… вертится Юсов в танце перед Белогубовым. Взрыв аплодисментов.
Второй акт – насилие над душой Жадова. Натиск темных. Юленька вся в розовом, как бизе: розовая шляпка, розовые ленты, розовые оборки, ярусы, кружева: «Ты себе не представляешь, Полина, как деньги и хорошая жизнь облагораживают человека». Кукушкина: «А вот погоди, мы на него насядем обе, так авось поддастся. Да гордость-то, гордость-то ему сшибить надо!» И сшибают. Ради любви к Полине Жадов идет просить у дяди доходного места.
Танцуя на крышке гроба своих идеалов, он истерически кричит: «Бери, большой тут нет науки, бери что можно только взять. На что ж привешаны нам руки, как не на то, чтоб брать, брать, брать». Жадов идет по авансцене просить у дяди доходного места – у него градом падают слезы. Но драматург верил в силы света и остановил героя на самом краю пропасти. Карусель продолжает крутиться, но на ней нет декораций, она совершенно пуста. Бутафория жизни исчезла. За кулисами – смерть. За кулисами крик – с Аристархом Владимировичем удар! В этот момент Жадов стремительно выходит из центра бархатного черного задника, как из тьмы: «Я могу поколебаться, но преступления не сделаю. Я могу споткнуться, но не упасть! Если судьба приведет есть один черный хлеб – буду есть один черный хлеб! Никакие блага не соблазнят меня, нет! Я хочу сохранить за собой право глядеть всякому в глаза прямо, без стыда!»
Одновременно на сцене – торжество совести и торжество смерти, как будто режиссер поставил на театре старую русскую поговорку: «Всего на свете двое есть – смерть да совесть». Гром аплодисментов. Зал так высоко поднимался в этой медитации над материей, это был такой опыт духовного переживания, после которого зрители действительно менялись, чувствовали и понимали, что уже не смогут жить и видеть мир по-старому.
Напротив театра Сатиры стояло здание театра «Современник». Между театрами – негласное соревнование, у кого больше зрителей. В «Современнике» мы с Андреем смотрели много спектаклей с Олегом Табаковым, и он постоянно долбил меня:
– Я не хуже артист, чем Табаков? Ну, скажи, скажи! – по-детски напрашивался он на комплимент.
– Ну конечно, лучше. Это и ежу ясно, – искренне говорила я. – Ты посмотри, у нас на «Доходном месте» впервые в истории театра – конная милиция! А у них – обыкновенная толпа.
Наконец спектакль сдали. Чек попросил всех артистов не раздеваясь и не разгримировываясь – в зал. Он был потрясен.
– Сегодня родился гениальный режиссер. Магистр, беги за шампанским.
В этот день мы долго не могли опомниться и до вечера ходили по этажам театра с бокалами и с бутылками шампанского. Мы с Инженю сидели в гримерной, вспоминали поклоны в конце спектакля. Выходили кланяться на авансцену, держась за руки – в середине Жорик Менглет, слева я, Юленька, справа Инженю – Полина и дальше по цепочке остальные действующие лица. Момент поклонов – яркое эмоциональное переживание: в висках стучит, все вены заполнены пафосом от причастности к великому происходящему. Двигаясь в направлении авансцены Жорик крепко сжимал наши с Инженю руки и на ослепительной улыбке, обращенной к зрителям, контрабандой читал нам стихи: