Андрей Миронов и я Егорова Татьяна
– Ничего не рассказывал! Мерзавец!
– Был шквал аплодисментов, все хлопали. Неожиданно на репетиции Фриша вдруг – Пастернак!
Мы прошли мимо зала имени Чайковского, свернули на улицу Горького. Менакер незаметно разглядывал меня с головы до ног. Внимательно слушал, что я говорю.
– А у тебя там какая роль? – спросил он.
– Донья Инесса. Маленькая роль, но все равно интересно. Пьеса очень необычная.
– Какой у тебя там текст? – опять поинтересовался он.
Мы уже сравнялись с театром имени Станиславского, оттуда выходили зрители, навстречу шли модные и возбужденные прохожие. Мы разговаривали, улыбались, и я начала:
– Представьте, Александр Семенович, Испания! Севилья. Та-да, пам-пам. На окраине замок. Волшебная ночь, темно, как сейчас. Помните картину Эль Греко «Ночной Толедо»? Сумасшедшая луна, сад, томление, предчувствие любви. Кричат павлины. Я выхожу на сцену одна. Шорох огромных крыльев и крик!
В этот момент мы поравнялись с решеткой музея Революции, и я заорала на всю улицу Горького:
– Ах, как кричат павлины!
От неожиданности от меня шарахнулись не только Менакер с Андреем, но и все пешеходы.
– У меня такой текст. Я должна его «подать» громко, с присутствием эротики. Испанской, конечно.
Они смеялись. А я шла, довольная тем, что наверняка разрушила представление Менакера обо мне и что хуже уже не будет, а веселее – да, может быть. Дошли до Бульварного кольца. Мне направо, на Арбат, а им прямо, на Петровку, рассказывать маме, какая у Андрюши новая девочка – Таня. Менакер, прощаясь со мной, ласково сказал:
– Посмотри, Андрюша, какие у нее глазки. А ушки? Что за чудные ушки! – Менакер нежно коснулся моего ушка, и мы простились. Я с благодарностью за человеческое тепло «понесла» свои красивые ушки и глазки домой.
Место, мой Трубниковский переулок, удивительное. Это бывший «Поленовский дворик». Сохранилась только церковь, возле нее – сквер, местные «аборигены» называют его «кружок». А рядом с моим домом – бетонная высокая стена, железные ворота, за воротами роскошный особняк Спасо-Хауз, здесь живет американский посол с семьей.
На Рождество, которое у нас было вычеркнуто, у них всегда на улице горит елка, а 4 июля, в День независимости Америки, мы из окон своей коммунальной квартиры, как заключенные, смотрим заграницу, в их сад. А там – бал! Музыка! Смех! Фейерверки! Танцы! Дамы, а не «женщина, пройдемте». Господа, а не «мужчина, вы крайний»? Играет джаз. Я стою, завороженная, со стаканом советского кефира, смотрю через бетонную стену на другую жизнь и озвучиваю свои мысли: «Да-а-а-а, два мира – два кефира!»
Сидим на «кружке» с Виктором. Он меня ждал. Добивается моей любви. Уже поздно, завтра репетиция. Надо быть в форме.
– Я пошла домой.
– Мама тебе шапочку связала. Белую, с козырьком, как ты хотела.
– Спасибо, пора домой. Я устала. В другой раз поговорим.
Он проводил меня до подъезда и ушел во тьму.
На следующий день во время спектакля «Женский монастырь» ко мне подошла Елизавета Абрамовна Забелина и шепотом прокричала: «После спектакля поднимись к Чеку в кабинет!» И добавила: «Совершенно секретно».
– Что такое? Что случилось? – замахала я крыльями.
– Узнаешь, – таинственно произнесла она.
Окраска таинственности означала приятный сюрприз, но по жилам пронесся инстинктивный женский страх. После спектакля я тщательно смыла грим с лица и при помощи косметики сделала «глазастый свежий вид». В платье, разделенном на черные и серые прямоугольники, я поднялась на четвертый этаж и открыла дверь кабинета главного режиссера.
– Входи, Таня, садись, – ласково сказал худрук. – Вот сюда, сюда… поближе ко мне. Ха-ха-ха! Дайте с молодой артисткой посидеть! – оправдывался он, как будто его в чем-то обвиняли.
В кабинете уже сидели Андрей Миронов, В. Г. – Валентина Георгиевна Токарская, актриса, уже очень на возрасте. Непонятно, сколько было ей лет, но, понятно, что много. Во время войны она попала в плен и знаменита тем, что спасла своего друга, еврея Рафаила Холодова. Когда на вопрос немцев, кто он по национальности, Холодов вздумал молчать, Токарская не растерялась и сказала, что, мол, донской казак – не видно, что ли, по лицу?.. Всю войну она танцевала для немцев, поднимая свои голые ноги. Прежде она работала в мюзик-холле, а после войны, естественно, оказалась в концлагере, где познакомилась с Каплером, вышла за него замуж. Но в этот вечер она была свободна… Брак распался. Рядом с Токарской сидел некто Катанян – седой, благообразный господин. Он-то и перевел пьесу «Круг», которую собирались ставить, с французского.
Муза поэта Маяковского Лиля Брик вошла в гавань своей жизни под руку с Катаняном, став его женой. На каждом спектакле «Клоп» Маяковского в театре Сатиры она буквально лежала в первом ряду, в середине, – в черных касторовых брюках, в черной шелковой блузе, волосы выкрашены в красно-рыжий цвет и заплетены в косу, как у девицы, и эта косица лежит справа на плече и в конце косицы кокетливый черный атласный бантик. Лицо музы, теперь уже мумии, набелено белилами, на скулах пылают румяна, высокие брови подведены сурьмой, и намазанный красный ротик напоминает смятый старый кусок лоскутка. Красивый вздорный нос. Бриллианты – в ушах, на костлявых и скрюченных пальцах изнывает от тоски несметное богатство в виде драгоценных колец.
Мумия держится на трех точках: ногами упирается в сцену, шея зацепилась головой за спинку кресла, берцовые кости лежат на самом краю сиденья, ноги вытянуты, позвоночник «висит» на свободе. В письмах в Париж она писала поэту: «Пусик, привези мне хорошенький автомобильчик!» А поэт писал: «Но такая грусть, что стой и грустью ранься!» И ранился. Насмерть. А она теперь сидит и смотрит его произведение. О чем она думает? О поэте, об автомобильчике, о старости? Через несколько лет она упадет, сломает шейку бедра и сядет навсегда в кресло. Но «навсегда» длилось недолго. Сидеть? Инвалидом? Никогда! И она пригласила педикюршу, сделала педикюр, надела выходное платье, выпила горсть снотворных и вышла к Пусику в мир иной. Там они разберутся и насчет автомобильчика тоже.
Наконец-то еще одна участница будущего спектакля – знаменитая балерина из Большого с родинкой над верхней губой. Она была элегантна – в черных брюках, в черном свитере. Глаза ее беспрерывно скакали по новым лицам, как будто она что-то искала. Ей предстояло сыграть две роли: драматическую и исполнить балетную партию в пачке. Прочли пьесу по ролям. Бурно обсуждали. Вернее, Балерина обсуждала: она говорила командным тоном, не давая никому вставить слово. Условились о следующей встрече. В театре ползли слухи – «компашка», избранные репетируют по ночам пьесу в кабинете у Чека!
Театр только что отремонтирован, в каждой гримерной – телефон, золотые шелковые занавески – все блестит и играет с первого по четвертый этаж.
На первом этаже – раздевалка актерская, как у Станиславского – театр начинается с вешалки и кончается «вешалкой», но об этом позже. Внизу – реквизиторский цех, комната для рабочих сцены, выход в оркестровую яму. А со зрительского входа тоже раздевалка, билетные кассы, администраторская, где сидит любимый всеми Гена Зельман, и большое фойе.
Вечерами в нем прогуливаются зрители, а днем – стоят гробы, играет похоронная музыка, плачут, прощаются… Не всегда, конечно, только когда приходит очередь кому-нибудь умирать. Второй этаж – женский этаж! Гримерные для актрис. Каждый вечер только и слышно: Галя! Нина! Принесите мне парик! Сильва Васильевна, у меня ресницы отклеились! Лариса Петровна, где мой кринолин? Тут же режиссерское управление, где сидит помощник режиссера – к нему с четвертого этажа спускаются распоряжения – кого казнить, а кого миловать. Молодые актрисы постоянно худеют, «сидят» на рисе, на воде, падают в обморок, не спят ночами, курят, пьют. Есть такие, у которых в шкафчике всегда стоит бутылочка. Просто как у Бунина: «У каждого монаха в келье за иконкой – водочка и колбаска». У более старшего поколения, которое расположилось по коридору ближе к сцене, другие проблемы. Одна, скуластая, постоянно продает какие-то шмотки, другая, рыжая, – Пума, все время на стреме – все слушает, запоминает и наматывает на свою узкую пленку. Потом «пленка» показывается в определенном месте – и поездка за границу обеспечена.
Еще одна – Зайка, нервно и судорожно прижимает к груди письмо главного режиссера Чека – ведь был роман, и он сдуру написал ей письмо, теперь чуть что не по ней, она и показывает ему из недр своей большой груди кусочек документа: смотри, мол, шантажну и глазом не моргну. В следующей гримерной сидит жена артиста Папанова, крупная, толстозадая; выходит в коридор и начинает визжать на весь театр: то туфли дали на одну ногу, то платье не сходится – аж захлебывается в своем крике на ноте «си». Все шепотом сообщают, что у нее «перестройка» в организме, поэтому не обращайте внимания. Вот еще яркая фигура – Таня Пельтцер, секретарь парторганизации. Эта всегда кричит горловым звуком – до «перестройки», во время и после. И в основном – матом. А вот актриса, помешанная на собаках, до 15 лет жила в Америке с родителями, в совершенстве знает язык, помимо театра преподает английский и все деньги ухлопывает на бездомных уличных бобиков.
– Россия – сфинкс! – всегда говорит она. А я, чтобы ее поддразнить, отвечаю:
– Сфинкс в Египте, а Россия – дохлая кошка!
– Нет! Россия – сфинкс!
– Нет, дохлая кошка!
Ах, вот вышли ножки из гримерной, такие стройные ножки, и ямочки на щечках, и вся такая милая, приятная. Никому никогда ничего плохого не сделает… и хорошего тоже.
У Аросевой нет места. Она ничего не играет и не будет играть еще десять лет.
Все шипят, толкаются, лезут! Лезут в репертуар – все хотят играть роли! Артистки! Цветы зла!
Розанов пишет, что женщине противопоказан театр, как вино и сигареты – биологически: у нее другая природа и она гибнет! «У нее какая-то хромосома сразу „отбрасывает коньки“ при принятии театра, вина и сигарет. И пиши – пропало!» – как говорила моя мама.
Японцы, ведающие тайным знанием, и «сообразили» театр «Кабуки» – без женщин. Потому, что театр – гибель души, и женской – во сто крат быстрее, чем мужской. Они, японцы, берегут свою нацию, а мы – мордой в дуст. Мы любим гибель!
Женщина – основа нации, основа государства, основа мира. Женщина управляет мужчиной, а мужчина управляет миром. Каков мир – такова и женщина. Это мы прошли по второму этажу.
Этаж третий – мужской. Буфет. Кофе, яичко под майонезом, гороховый суп и свидания за столиками, за чашечкой кофе. Здесь за столиками решаются личные глобальные проблемы, финансовые кризисы, зреют в мозгах анонимные письма и вызревают адюльтерчики.
Вот одевальщица – тетя Шурочка! Всегда перед спектаклем берет чашечку кофе для Андрея Миронова и неслышными шагами несет ее в гримерную. Она его любит и ухаживает за ним как мать. На третьем этаже мужчины говорят громкими поставленными голосами, распеваются: Ма-а-а-аа! М-и-и-и-ии! М-о-о-о-о-о! И тут как у Бунина: «У каждого монаха за иконкой – водочка и колбаска».
Вот Толич, Папанов, генерал Серпилин. Сыграл в фильме «Живые и мертвые» и вышел в дамки! За кулисами всегда клянет Чека и грозится уйти во МХАТ с Надькой, а при встрече с Чеком из него вылезает крепостная сущность: как-то сгибается улыбаясь. Дар-то какой! Золотая руда! А вот Жорик. Сидит, руки сложит, улыбается. Чертовски обаятельный! Пользуется одновременно громким коммунистическим пафосом и интимным шепотом генитальной темы. А вот Спартачок! Старый, а как напьется – падает на колени перед Чеком, захлебывается в слезах, соплях и, положив голову между его ног, на то самое место, талдычит: «Папа, папа, папа! Я люблю тебя!» – вымогает роль.
Этаж четвертый. Элитарный. Начнем с другого конца. Комната заведующего постановочной частью. Ох, как много на этой должности можно наворовать! Следующая комната – отдел кадров. Ну это, как говорят в Одессе: «Не мне вам говорить, не вам меня слушать». Следующая комната – бухгалтерия. Все вежливые – в норках, кольцах: дебет – кредит, прибавочная стоимость, а мы – с голой жопой на снегу!
Марта Липецкая – литературная часть! Отдельный кабинет. Любит кофе, сразу шесть пирожных эклер, мужчин, преимущественно драматургов, и революционные песни. Пишет статьи за Чека, а он за нее получает деньги. Дальше. Директор и зам директора. Естественно, партийные и даже, наверное, двухпартийные. И вот комната секретаря, а из нее вход в кабинет главного режиссера. Беспартийный еврей, но, как известно, у нас две партии. В кабинете – рояль, стол, диван, как известно, для распределения ролей, портрет Мейерхольда, журнал «Playboy» для поднятия тонуса и поднятия… Здесь Чек или раздевает или взвешивает: раздевать или не раздевать, или «вешать», фигурально выражаясь, если он кого-нибудь люто возненавидит. В общем, он над всеми царит, парит, горит, боится и ненавидит. У него и его поколения в крови гудит сталинский страх. Сколько мысленного дерьма пришлось им вкусить! Сколько тонн лжи переварить! В адских котлах варились их мозги. Здесь вместе с ним в его кабинете постоянно прописаны паранойя и садизм. Частенько они выходят погулять по всем четырем этажам. В специальной литературе описан случай, когда один шимпанзе стал лидером, запугивая других членов стада ударами палки по пустой канистре из-под бензина.
В общем, это осиное гнездо, болото, место группового психоза. С военным акцентом. Потому что все, почти все, на четвертом этаже носят невидимые миру погоны.
Глава 10
«ЖЕЛАЮ СЛАВЫ Я!»
Репетиции «Дон Жуана» подходят к концу. Выпал снег. Родители Андрея были на гастролях. Мы жили на Петровке. Вечерами он носился по квартире в трусах, с зонтиком вместо шпаги, приглашая и меня пофехтовать. Я изображала всех действующих лиц по очереди и в конце монолога обязательно вонзала в него свой зонтик. Это был уже не Андрей. Это был Дон Жуан из Севильи. Со мной, по телефону, с друзьями он общался только текстом Фриша, у него появилась другая манера говорить, свысока, как у Дон Жуана – его героя. И так всю остальную жизнь – его, истинного Андрея, будут раздирать на части образы, люди, которых он репетирует, а репетирует он всегда.
Уставшие, ложились спать на зеленом диване под революционным фарфором. Мы никому были не нужны, кроме друг друга. Я удивлялась: как он был в себе не уверен и как нуждался в постоянных доказательствах любви!
– Почитай мне стихи, – просил он и в предвкушении признания и рифмы закрывал глаза.
- Не призывай. И без призыва приду во храм.
- Склонюсь главою молчаливо к твоим ногам.
- И буду слушать приказанья и робко ждать.
- Ловить мгновенные свиданья и вновь желать.
Я понимала, что у него на ткани стихотворения прокрутилось свое музыкальное кино, что он на границе сна – закрывала глаза, но тут он хватал меня крепко за руку и:
– Нет, нет! Еще, еще! – судорожно просил он, так больные просят воды.
- Мой любимый, мой князь, мой жених,
- Ты печален в цветистом лугу.
- Повиликой средь нив золотых
- Завилась я на том берегу…
- Ты печален в цветистом лугу, —
повторяла я и добавляла: – Цветочек ты мой, в горшочке! – Так нечестно! – кричал он. – Дальше!
- Я ловлю твои сны на лету…
Казалось, что он заснул. Нет, он требовал:
– Почеши мне спинку! – и я чесала и думала: это, наверное, нянька, Анна Сергеевна, научила его чесать спину, как собаке, чтобы уснул. Потом мы, наконец, погружались в сон. Ночью я внезапно просыпалась от грохота. Пыталась понять, что произошло, что упало? «Упало» Андрюша. Он так часто скатывался с постели на пол под стол красного дерева, иногда даже не замечая этого, продолжал спать на полу, свернувшись клубком, в полосатой пижаме, вздыхать и охать. Приходилось осторожно будить его и возвращать в постель. Что его так мучило? Чем болела его душа? Я пыталась понять, но до конца не могла. Он был необычайно раним, скрытен и многое держал в себе. Но утром в душе он был уже на «взлете» и вдохновенно читал Пушкина:
- Когда, любовию и негой упоенный
- Безмолвно пред тобой коленопреклоненный,
- Я на тебя глядел и думал: ты моя, —
- Ты знаешь, милая, желал ли славы я…
- И ныне
- Я новым для меня желанием томим:
- Желаю славы я, чтоб именем моим
- Твой слух был поражен всечасно, чтоб ты мною
- Окружена была, чтоб громкою молвою
- Все, все вокруг тебя звучало обо мне!
Эти стихи станут главной темой его жизни. Власть матери с самого раннего детства деспотическими выпадами разрушала его психику, рождала неуверенность в себе и страх. Романы и романчики, которыми были набиты все семьи, смерчем отзывались в душе детей. И Андрей в Пярну на отдыхе стоял рядом с мамой, папой и маминым «другом» возраста Андрея, заразительно смеялся и шутил: «Вы посмотрите, какой у меня появился новый братик». А потом в номере впивался зубами в наволочку и рыдал в подушку. И в первых опытах личной жизни потерпел фиаско. Треплевская ситуация из «Чайки» – когда не нужен двум главным женщинам на свете. Вот тут он выбирает славу! Слава избавит его от мук и сомнений! Она, слава, как египетская пирамида или как вера в Бога, бессмертие выведет его из границ бытия и вознесет на уровень неразрушимости. И вернет ему мать… и всех, кого он захочет.
- Чтоб, гласу верному внимая в тишине,
- Ты помнила мои последние моленья.
- В саду, во тьме ночной, в минуту разлученья.
– Желаю славы я! – докричал он из ванной последние строчки, мы съели по яйцу и понеслись на репетицию в театр.
Вечером после спектакля мы опять собрались в кабинете худрука – репетировать пьесу «Клоп». У известной Балерины в ушах – бриллианты, она опять в черном. В этот вечер она была особенно агрессивна и раздражена. Прочли по ролям. Не давая дочитать фразу, она «вставляла» каждому исполнителю:
– Что вы так читаете? У вас темпа нет, надо скорее!
– А вы вообще ничего не понимаете, надо понимать!
– А это вообще невозможно! Так двадцать лет назад произносили.
– Эту фразу надо вычеркнуть. Она здесь не годится!
Чек сидел, испуганно глядя на нее, все испытывали неловкость. Но потом быстро сняли напряжение, обезвредили ее комплиментами и все одновременно посмотрели на часы.
– Сегодня больше не будем «танцевать», в другой раз, – сказал Чек, обнял Балерину за худые плечи, и мы стали спускаться вниз. Внизу она красиво сняла с вешалки суконную красную ротонду, накинула на себя, она была ей до пят, красивый красно-черный вихрь в стиле Пьера Кардена. Пока я заглядывалась на это пламя, Андрей уже надел куртку и… Она подталкивала его в спину:
– Иди в машину! – спустилась с лестницы и воткнула его в стоящую рядом серебряную иномарку. И увезла.
Через несколько дней Дон Жуан сбежал из «Ситроена». Видать, командная система знаменитой представительницы такого романтического жанра, как балет, жутко напугала парня – ведь под простынями не в армии: там нужны скрипки и флейты. И уже с лицом, на котором лежала печать вины, Андрей настигал меня в буфете за столиком и, нервно жестикулируя, оправдывался:
– Что ты нервничаешь? Мы только проехались в «Ситроене». Ой, какая машина! И она мне подарила пластинку «Кармен-сиюта» своего мужа, Родиона Щедрина.
– Кармен – это Бизе! – возмущалась я.
– А сюита – Щедрина! – доказывал он. – О-о-о! Какая музыка! В конце концов мне нужно в роль войти! Ну, прости, прости, прости меня… Танечка, сегодня поедем на Петровку… Что такое? Не бросай меня, жди внизу… после спектакля.
Но я молча объявляла карантин, после спектакля быстро переодевалась и убегала домой.
Так на пьесе «Круг» был поставлен крест. А мы всю осень и начало зимы – до конца декабря – жили в состоянии «качелей». Дон Жуан был неистощим в своих коварных приемах. Часто, когда у нас не было спектаклей, он звонил мне домой в пять вечера и говорил:
– Собирайся, через полчаса я перезвоню и поедем в гости.
Я начинала собираться. А ведь всего только полчаса! Надо было сделать прическу, намазать тоном лицо, сделать глаза, придумать наряд – и вот я уже сижу жду у телефона:
– Кое-что не складывается… сейчас не могу… позвоню через час. Сиди и жди! Целую… – говорил он. И я сидела и ждала. Через час он звонил – я опять должна подождать… немножечко… и поедем. Последний раз он звонил в одиннадцать вечера:
– Уже поздно, сегодня ничего не получится… а ты нафершпилилась? – это было его любимое слово. И смеялся. Он был доволен, что его тактический ход удался, а я оказалась такой доверчивой дурой. Я раздевалась, шла в ванную смывать с себя маску красивой и уверенной в себе женщины, ложилась в постель, свертывалась клубком и, прерывисто вздыхая, на грани плача, засыпала.
Наконец 25 декабря – премьера! «Дон Жуан, или Любовь к геометрии». Декорации и костюмы – чудо-художника Левенталя, по сцене двигаются люди и живые собаки-доги. Обвал аплодисментов: «Миронов, браво!» Слава не замедлила явиться – он так ее желал! Это была победа. Андрей воодушевлен и счастлив. Как истребитель, он резко набирал высоту.
27 декабря в ВТО (Всероссийское театральное общество) в ресторане состоялся банкет в честь премьеры.
Во главе стола сидел Чек, вокруг него все участники спектакля. Это был мой первый официальный банкет. У опытных подхалимов появилась возможность сказать несколько тривиальных в своем подхалимстве тостов, у любителей алкоголя – выпить… Кто-то складывал еду в целлофановые пакетики, сливали водку в бутылки… Гудели, хлопали в ладоши, кричали. Эмоции захлестывали. Мы с Андреем вышли на пятачок танцевать. На нас, как говорят в театре, смотрели две тысячи пар «дружеских глаз». Вышли на улицу поздно, почти последние. Я в серой цигейковой шубке, а он в сером китайском пальто из плащевки на меху и с коричневым воротником. Было безлюдно, шел косой энергичный снег. Мы стояли и мечтали хоть о какой-нибудь машине. У меня уже начали «ехать» ресницы, мы тряслись от холода, когда около нас, наконец, притормозил автомобиль класса «каблук». Красный. Место в машине одно, рядом с шофером. Он оказался веселым и косноязычным. Узнав, что нам на Волков переулок, открыл перед нами двери багажника, а там! Одна скамейка, а все остальное пространство заставлено до потолка подносами с пирожными.
– Я только развезу пирофные по булофным, а потом вас на Волков. Ефте, не фтесняйтесь. Это не нафе – государственное! Ха-ха-ха-ха!
Запер нас на замок, и мы поехали развозить пирожные по булочным. Все так быстро перемешалось – декорации Севильи, Испания, шпаги, «Миронов, браво», Дом актера, печеночка с луком, сациви, водка, танцы, а теперь в полной тьме мы едем в «каблуке», запертые на замок, поглощаем эклеры, наполеоны, картошки, корзиночки и поем во весь голос «Мне декабрь кажется маем!». Часам к четырем утра мы попали домой. Шофер простился с нами – денег не надо, хорофые ребята. Мне с вами было весело – вы так смеялись, пели… Фалко только, я не флыфал ничего.
Дома Дон Жуан включил музыку и воду:
– Саския, иди сюда, на колени!
Я уселась поудобнее к нему на колени. Он стал целовать руку, кусать рукав, потом укусил в плечо вместе с платьем, ухо, нос… Он не переставал играть. Но когда мы стали гнуться из вертикального положения в горизонтальное, я вырвалась, побежала в другой угол комнаты и заявила:
– Нет! Мужчина-охотник! Побегай за мной!
Он бегал за мной по восемнадцатиметровой комнате, по маленькому коридорчику, опять по комнате, по кухне, опять по коридорчику. Задыхались от смеха. А утром под музыку Рэя Чарльза, оба в полосатых пижамах, обнявшись, дотанцовывали вчерашний танец. «Что тебе показывали во сне?» – спрашивал он… Но надо было позвонить родителям.
– Але, мама, это я. Как вы? Что такое? Почему такой крик? Я скоро приеду.
Глаза его потухли, на лицо легли тень и боль, как будто его дернули за строгий ошейник.
– Ты где встречаешь Новый год? – спросил он осторожно.
Я ждала этого вопроса и, чтобы его успокоить, что я ни с кем-то там танцы-шманцы-обжиманцы, сказала:
– Если не с тобой, то у брата.
– Я должен быть с родителями. У нас будут гости и Чек с женой. Я всегда встречаю все праздники с родителями. Но если хочешь, я за тобой заеду часа в два ночи, и мы поедем на Воробьевы горы.
– Конечно, хочу!
Но мой внутренний цензор сообщал: «Да-а-а! Что же это такое? Такая зависимость от родителей! И я заметила, когда их нет в Москве, он живой, естественный, свободный! А когда они приезжают, сажают его на цепь. Он становится дерганым, и проявляется печать страдания на лице».
Мне такие отношения казались дикими – с детства я была совершенно самостоятельным существом и предоставлена сама себе. И где-то в непроявленном мире моего бессознательного его «акции» падали.
Новый, 1967 год пришел в ясную и морозную ночь. Я сидела у брата как на иголках, но в 12 часов 20 минут он мне позвонил, и в два часа мы были на Воробьевых горах, на смотровой площадке. Совершенно одни. Мороз щипал нос и щеки. Перед нами лежала Москва.
– Ты стоишь сейчас, как Растиньяк над Парижем… Помнишь, он поклялся, что возьмет Париж! Ты тоже можешь поклясться…
– … Что возьму Москву? Кляну-у-у-у-у-у-у-усь! – раздалось над всей Москвой. Мы одновременно подняли головы. Над нами висела Большая Медведица.
– Помнишь?
– Помню.
– Пей, Танечка, шампанское из этого ковшика, оно всегда здесь для тебя, даже когда я умру…
– Да ну тебя… Пей, ты первый!
– Большая Медведица, с Новым годом! Счастья тебе в семейной и личной жизни! – Мы орали Большой Медведице, что мы ее любим, что она наша родина и что мы не умрем, а переселимся в это созвездие и будем купаться в этом ковшике, наполненном шампанским. Когда мы ехали домой, я спросила:
– Меня мучает один вопрос… помнишь, в Риге, мы были в «Лидо»? И потом мы мчались по шоссе ночью, ты свернул в чащу леса, и мы попали на озеро?
– Где познакомились с Большой Медведицей?
– Нет! Я не об этом! Откуда ты знал, куда надо свернуть, чтобы попасть на озеро?
– Я искал это место несколько дней, чтобы потом поехать с тобой.
– Ты такой рациональный? Но ты и не рациональный!
– Я организатор иррациональности! Вот! Сейчас я придумал формулировку – эмоциональный рационализм.
– Все проверяешь головой.
– Наверное, я раньше не думал…
– А святые отцы говорят: спусти ум в сердце…
7 января я была приглашена на Петровку на день рождения мамы, Марии Мироновой. На Арбате купила резную шкатулку из дерева, насыпала туда трюфелей и с букетом красных гвоздик отправилась на суаре. В прихожей висело много пальто и шуб. Андрюша подвел меня к маме, я вручила подарок, произнесла поздравления, получила «спасибо» и села на «свой» зеленый диван. Квартира была полна друзьями Мироновой и Менакера, на столе – маленькие слоеные пирожки, запеченный гусь, огурчики, вареная картошка, посыпанная укропом, водка.
– А это – восходящая звезда театра Сатиры, – представила меня гостям Мария Владимировна.
Я повернула голову в сторону Андрея, он счастливо улыбался. В ушах у Марии Владимировны висели завидные жемчуга. Завидные, потому что все завидовали и говорили: ах, какие жемчуга! Они придавали весу и без того ее весомой и одаренной натуре. Она говорила громко, поставленным голосом – моноложила.
Менакер же вставлял остроумные реплики, рассказывал анекдоты, открывал крышку рояля, на котором стоял бежевый кожаный верблюд, набитый песком Сахары, и пел, снимая напряжение, которое «вешала» его напористая задира-жена. Мария Владимировна показала мне свою комнату – иконы! Лампадочка с экраном, на котором изображена «Тайная Вечеря», вручную вышитая бисером монашками – Богородица XVII века с младенцем. И два больших штофа на туалетном столике. В одном из них в темно-зеленой жидкости плавали заспиртованные гвоздики, в другом – розы. Я не могла от них оторваться! Аквариум с цветами! В этом доме было изобилие счастья и разделение на Марию Владимировну и всех остальных. Все говорили о премьере «Дона Жуана» в театре Сатиры, об Андрее, это была сенсация. Я опять сидела на зеленом диване, счастливая «восходящая звезда» – румяная, глаза блестели, ресницы после трудной и ювелирной работы над ними стояли, как роща над озером. И вдруг я услышала:
– Вы Чеку все должны жопу лизать! – это сказала, вернее изрекла, она, мама. Люстру качнула невидимая судорога, которая повисла в комнате, гости застыли в немом страхе. Все боялись Миронову.
В наступившей тишине я услышала свой голос:
– Считаю, что жопу лизать вообще никому не нужно!
И откусила пирожок с луком и яйцом. На лице Андрея мелькнул ужас, у Менакера – растерянность, смешанная с неловкостью, у всех остальных ухмылки. На «оракула» я не смотрела – понимала, что это страшно. Но я услышала все, что она не сказала вслух, – начинается война, а у меня нет ничего – ни пехоты, ни конницы, ни артиллерии, а у нее есть все! И лучше мне сразу встать на колени и сдаться! Потому что если враг не сдается – его уничтожают, а если сдается – его тоже уничтожают. Через пять минут все вспомнили про гуся и забыли эту историю, все, кроме Марии Владимировны. Она была очень злопамятна и расценивала мой выпад так, как будто это было восстание Емельяна Пугачева.
Гусь, аппетитный, с золотой корочкой, начиненный антоновскими яблоками – кому спинку, кому – гузочку, кому – ножку, а мне пронзительный взгляд мамы, как тройной рентген. Потом поменяли скатерть! Чай!
– Брак – это компромисс, – еле сдерживая огненную лаву, громко отпечатала Мария Владимировна. А я дерзко парировала, но уже про себя:
«Сначала маленький компромисс, потом – большой подлец!»
Невидимая судорога продолжала висеть под потолком, качая люстру и мои нервы, и я чувствовала двойственность знаменитой артистки: она была жена, хозяйка дома, мать, но под этим жирным слоем наименований скрывалась ревнивая соперница. Тамбовская бабушка торчала из-за лица Марии Мироновой и, казалось, приговаривала:
– Всех под каблук! Всех под каблук! Весь мир под каблук!
А тут еще убойный коктейль тамбовской бабушки с греческим царем Эдипом… все это ударило в голову, в сердце, ноги подкашивались. Попрощавшись, я с трудом вышла на улицу.
Шла по занесенному снегом Арбату и думала над предложением «лизать жопу». И понимала, что я – тоже совковая обезбоженная жертва. Библия издавалась во всем мире, кроме ЭсЭсЭсЭр и Кубы. А там: «…ибо я полон, как луна в полноте своей. Выслушайте меня, благочестивые дети, и растите, как роза, растущая на поле при притоке; цветите, как лилия, распространяйте благовоние, и пойте песнь, благословляйте Господа во всех делах; величайте имя Его, и прославляйте Его хвалою Его, песнями уст и гуслями и говорите так: все дела Господа весьма благотворны, и всякое повеление Его в свое время исполнится; и нельзя сказать: „что это? для чего это?“ ибо все в свое время откроется!» И про жопу не сказано ничего.
Дошла до «кружка», сняла со скамейки пышный выпавший снег, сжала в кулаке, чтоб был твердый, и стала растирать лицо, щеки…
Глава 11
СТАРЫЙ СЕЛАДОН
Через несколько дней в театре на доске объявлений прочла распределение ролей в пьесе А. Н. Островского «Доходное место». Миронов – Жадов, там же – Пельтцер, Менглет, Папанов, Васильева, Пороховщиков, Защипина… Мне досталась Юленька! Режиссер спектакля – Магистр. Кот в мешке. Завлит Марта Липецкая интуицией нащупала этот «нафталин» – Магистр был совсем не в восторге, он морщил нос при виде «Доходного места» и не подозревал, что начинается отсчет времени его новой жизни. До театра Сатиры он служил в театре миниатюр артистом. У него была навязчивая идея – часто в поезде, который мчал труппу на гастроли, он подбегал к двери вагона, распахивал ее и кричал:
– Слабо спрыгнуть и начать новую жизнь?!!
Она начиналась – ему было 33 года. В моей душе порхали бабочки и стрекозы счастья! Роль! И с Андрюшей в одном спектакле!
На «Дон Жуана» было невозможно достать билеты. Приходила вся светская Москва, включая директоров овощных и продовольственных магазинов. Мы, молодые артистки, старательно накладывали на себя тонны грима, надевали якобы испанские парики, вешали в уши «испанские» серьги…
Во время спектакля – телефонный звонок в гримерную, подходит актриса:
– Таня Егорова, тебя к телефону – главный режиссер Чек.
Беру трубку: «Здравствуйте» и слышу:
– Таня, зайдите ко мне в антракте.
Дрожь пробегает по всему телу. От страха. Зачем? После первого акта на лифте сразу поднимаюсь на четвертый этаж, стучу в дверь.
– Входите!
Вошла. Сидит милый с добрыми глазами старичок в блестящем сером костюме. Лысый с бордюром. Он бодро встал, вышел вперед, прищурил один глаз и сказал:
– Таня… сегодня 25 января! День твоих именин!
– А я и забыла!
– Я тебя поздравляю, – торжественно продолжал он, – и дарю книгу.
Взял авторучку и стал подписывать. Подписал, подошел и вручил. Открываю титульный лист, читаю: «Дорогой Тане в день ее именин! Чек». В моем сознании пронесся вихрь со скоростью перематывающейся пленки: «Мама забыла, все забыли, а он вспомнил! Что же делать? Жопу лизать, жопу лизать! Нет! Нет! Руку пожать! Нет! В щечку поцеловать! Или только руку пожать? Ах, какой милый! Однако глаз, глаз, глаз прищурил как-то странно! В щечку поцеловать или жопу лизать, в щечку поцеловать или жопу лизать?»
Пока происходил процесс взвешивания «духовных» ценностей, Чек присел на одну ногу, прицелился и на мысленной фразе «поцеловать или жопу лизать?» прыгнул на меня, как павлин на пальму, и вцепился руками и ногами. Я стояла выше его на три головы – на высоких каблуках, в парике, в бархатном зеленом платье с открытой грудью, в «испанских» серьгах. Я никак не ожидала от него такой прыти. Он стал меня бешено целовать – сначала впился в размалеванные губы, а потом – в грудь, потом – в шею… Красный грим отпечатался на его выпученных губах, носу, ушах… От него пахло смесью тлена с земляничным мылом. С трудом оторвала его от себя и рассмеялась:
– Вы… Мэри Пикфорд! Ха-ха-ха! Вы посмотрите на себя! Мэри Пикфорд! Нет, вы похожи на клоуна… Ах! Третий звонок! Мне на сцену! – И с повышенной тревогой рванула от этого крошки Нерона.
Выбежав из кабинета к лифту, я оглянулась. Никого! Подняла подол и изнанкой платья стала вытирать грудь, шею и лицо от красных отпечатков. Я догадывалась – весь театр уже знает, что меня вызвал Чек в кабинет и все напряженно ждут моего возвращения. На женском этаже уже никого не было – все пошли на сцену. Я успела забежать в гримерную, посмотреться в зеркало, снять остатки поцелуев. Вздохнула, положила книгу в сумку и побежала на сцену.
– Ну что? Зачем он тебя вызывал? – допытывались артистки.
– Он мне сказал, что я должна на сцене в «Дон Жуане» говорить тише. Действие происходит ночью и нужна атмосфера тайны.
На сцене мы с Андреем встретились глазами, он прочел в них нечто такое, что заставило его постоянно оглядываться на меня и спрашивать взглядом: что такое, что случилось?
После окончания спектакля по коридору нашего женского этажа мы возвращались со сцены. Чек сидел в гримерной своей фаворитки, дверь была открыта настежь специально, чтобы я его видела. Он сидел нога на ногу. Мы встретились взглядом, как скрестили шпаги. За все надо платить, говорили его холодные глаза..
«Да, конечно… Испания… Севилья, – думала я, – но начинается следующее действие – коррида».
Поздно вечером смывала с себя мерзкие прикосновения, смесь запаха тлена с земляничным мылом, и передо мной вырастал вопрос в виде ужаса перед будущем. Гойя – «Капричос». Но я была уверена в своем таланте, в своих силах, в своем упорстве и тогда еще не знала, что все это не имеет почти никакого значения в извращенном мире корысти и лжи.
Глава 12
МЫ ДОЛЖНЫ СДЕЛАТЬ ВЫСТРЕЛ ВО ФРАНЦУЗСКОЙ ОПЕРЕ
На Пушкинской улице на стене дома стиля модерн торчала вывеска «Ломбард». Во двор свернули две фигуры, одна – высокая, с длинной шеей, с чуть согнутой головой, другая – прямая с твердым шагом, жестикулирующая руками. Шли энергично, торопясь. Вошли в дверь, стали подниматься по лестнице, почувствовали запах нафталина, который ассоциировался с отсутствием денег. Навстречу им спускались, о Боже, какие лица! Мордастые торговки, заложившие бриллианты, чтобы заплатить недостачу. «Цыганы шумною толпой…» в домашних тапочках, счастливая напудренная старушка в шляпке – из бывших, видать, наскребла последние чайные серебряные ложки, два парня с лицами взломщиков на ходу судорожно пересчитывали деньги, студентки – добыли в магазине сапоги, заложили, через три месяца прокрутятся и выкупят. Две фигуры быстро поднялись по лестнице, в зале – шум, перепись, крики! В одном окне кричат, что больше принимать не будут. И у двух фигур сжимается и без того уже сжатое при входе в этот ад сердце. Но фигуры оказались ловкими – просунули головы в окно к администратору:
– Адочка, возьмите у нас кое-что… мы вам билеты в театр принесли… третий ряд.
Адочка кричит на весь зал:
– Галина Григорьевна, примите у девочек без очереди! – посмотрела на билеты и спрятала в стол. Девочки – это мы с Пепитой. Она принесла столовое серебро, а я золотое кольцо и три старинных серебряных вилки. Мучительное заполнение квитанций, данные паспорта, крик в зале:
– Не принимайте у них – они без очереди!
Галина Григорьевна из окна:
– Кто кричал? У вас вообще ничего не приму! И вообще окно закрою!
Разглядывает в маленькую лупочку пробу, взвешивает наши ценности на весах с малюсенькими гирьками. Но, наконец, деньги в кармане. Ура! Мы с Пепитой счастливые спускаемся пулей с лестницы, рядом в магазине покупаем курицу и идем к ней домой на улицу Москвина. Там, в глубине двора, старый двухэтажный особняк. Деревянная лестница на второй этаж. В квартире – три семьи. В одной комнате живет Пепита с матерью, рядом в совсем маленькой комнате – отец Игорь Николаевич с собакой Эвочкой, боксером. Эвочка больна, и Игорь Николаевич каждый день кормит ее поллитровыми банками с черной икрой. Остальным членам семьи икра не выдается. Мы с Пепитой тут же варим курицу с лапшой, с луком, с морковкой, садимся за стол, на кухне. Выходит мама Елена Семеновна:
– Девчонки, вам сегодня удалось быстро справиться.
– Мы познакомились с администратором, Адочкой, всунули ей билеты в театр… и без очереди! – говорит Пепита и предлагает:
– Танюль, Танюль, ешь курочку, супчик вкусный. Ох, Танюль, насколько душевная боль страшнее физической, – говорит она, на ее кукольном личике показываются страдающие глазки… И тут с высокой тумбы, сверху, ей на голову падает электрический утюг – знак опровержения ее резюме. И так всегда. Она – комедийный персонаж, нам вдвоем весело. Четыре года в училище мы не разлучались, жили как сиамские близнецы. У них в доме царит совсем другой дух, нежели в моем. Елена Семеновна по-житейски очень умна, доброжелательна, общительна. У нее великий опыт и трезвое отношение к жизни. Царит рацио. В отличие от моей мамы, которая мечтала, парила, утопала в поэзии и грязи жизни с оригинальным умом и запасом выживаемости, но рацио у нее хватало на 45 минут. Все остальное время было заполнено эмоциями. Пообедали. Елена Семеновна закурила сигарету, положила ногу на ногу и начала очередной урок, выпуская дым и выдавая бесценные «рецепты»:
– Сначала надо выйти замуж, а потом позволять себе такую роскошь, как любовь! Да! Любовь – это роскошь!
– Он должен любить! А вы должны позволять любить себя!
– Пока ты ему не отдалась – ты хозяйка положения, отдалась – он! И запомните это. Дуры, вы слушаете?
– Смотрите в карман, а не на лицо!
– Замуж выйти – улучшить свою жизнь, а не ухудшить!
– Вы должны сделать «выстрел во французской опере» – так говорил «Заратустра»!
Мы внимали «Заратустре», пытались усвоить эти уроки, так же положив ногу на ногу, с сигареткой в наманикюренных пальчиках. Какая трудная жизнь – ведь мы артистки! В театре платят 75 рублей, нужно то-се, одеться, и как хочется мохеровую кофточку, а мохер такой дорогой! И несмотря на уроки «Заратустры» мы все еще оставались без сказочных и далеких мужей с финансами, но зато с близким сердцу ломбардом, который никогда не подводил. Адочка давала сигнал, и мы закладывали все без очереди, опять бежали покупать курицу, варили куриную лапшу, ели, и опять Пепита вздыхала, мечтая о красивой жизни.
– Нет, душевные страдания намного больнее физических…
И опять с тумбы ей падал утюг на голову, и опять мы внимали «Заратустре» и думали, как бы это нам ухитриться в этой жизни сделать «выстрел во французской опере»! На столе лежал журнал с портретом Жаклин Кеннеди. Пепита смотрела на меня внимательно и говорила:
– Танюль, садись, ты так похожа на нее, я тебя загримирую под жену американского президента.
Она мазала меня тоном «Макс Фактор», подводила глаза, выводила губы, брови и во время «сеанса» рассуждала:
– Зачем тебе нужен Мирон? Что он тебе может дать? Ну подарил он тебе французские духи, ну и что? А дальше? Он мне не нравится, он очень эгоистичный. Мама! Посмотри, как Танька похожа на Жаклин Кеннеди! Вылитая.
Между нами незаметно ложилась тень. Я в театре получала роли, всех раздражал наш роман с Андреем – вкрадывалась зависть. И это так понятно – киньте камень, кто невиновен! Но все равно она была подружкой, мы были во цвете лет, нам было весело ходить вместе в гости и на всякие суаре и прикидывать: как бы нам ухитриться сделать выстрел во французской опере?
Начались репетиции «Доходного места». С первого дня мы сразу стали очень важными и значительными. Магистр предусмотрительно запомнил наши имена и обращался ко всем по имени и отчеству: Татьяна Николаевна, Андрей Александрович, Наталья Владимировна. Он подпирал нас родовой силой наших отцов. На первую репетицию он принес пачку рисунков на ватмане. Это были эскизы мизансцен на каждый кусок спектакля. Не теряя времени, с начала репетиций он четко определял, кто где стоит, в какой позе, куда идет и в чем смысл сцены. Два раза он не повторял, опоздание на репетицию каралось строгими мерами. Секретарь парторганизации Татьяна Ивановна Пельтцер, исполняющая роль Кукушкиной, народная артистка, была известна скверным характером и тем, что никогда не приходила вовремя. На третье ее опоздание Магистр встал и спокойно произнес:
– Татьяна Ивановна, вы опаздываете в третий раз… прошу вас покинуть репетицию.
С ней так никто еще не разговаривал, и она, бранясь, хлопнула дверью и пошла наезжать локомотивом на молодого режиссера: немедленно написала заявление в партком о том, что Магистр ставит антисоветский спектакль и что, может быть, он является агентом иностранной разведки. «Сос! Примите меры! Ради спасения отечества!»
На все это умственное повреждение Магистр хладнокровно декларировал:
– Все настоящее дается с кровью!
Через 10 лет, уже навсегда отдавшая свое сердце создателю «Доходного места», Пельтцер будет репетировать «Горе от ума» с Чеком. Чек, сидя в зале, не без садистических соображений попросит ее станцевать. Она скажет: «В другой раз, плохо себя чувствую». «Не в другой раз, а сейчас», – потребует Чек со злобой от старухи. На сцене, недалеко от Татьяны Ивановны, стоял микрофон. Она подошла к нему, сделала паузу и громко, на весь театр, гаркнула:
– Пошел ты на хуй, старый развратник!
В зале сидела новая фаворитка развратника. Театр был радиофицирован, и по всем гримерным, в бухгалтерии, в буфете, в дирекции разнеслось мощным эхом: «Пошел ты на хуй, старый развратник!» Через два дня она мне позвонит домой, сменит хулиганство на жалость:
– Тань, что мне делать? Идти к Магистру в театр или нет?
У Магистра к этому времени был уже свой театр.
– А берет? – спрошу я.
– Берет!
– Тогда бегите, а не идите! Вы себе жизнь спасете!
И ушла. И прожила там счастливую долгую жизнь. В любви.
Шестым чувством участники спектакля «Доходное место» улавливали, что происходит что-то важное и необычное. Репетировали как будто в другом пространстве и времени. Открывая двери репетиционного зала, мы открывали забытые двери нашего сознания и выходили в другой, тонкий слой мира. Магическая воля режиссера давала импульс обыденному и угнетенному сознанию к творчеству – любимому состоянию Творца. Актеры постоянно открывали в себе новые возможности. Но магом был и Андрей. Обаяние, которым обладал он, не что иное, как магия, способность к магии в чистом виде. Его присутствие завораживало одним своим видом и манерой речи, тембром голоса – и всем окружающим вдруг делается хорошо. Оттого он часто говорил: «Что такое… я не понимаю… ведь я на сцене ничего особенного не делаю, а меня так принимают?» У него была тончайшая психическая структура. Медиумическая. У него открывался канал, который улавливал волны никому не видимого мира, и часто в жизни и на сцене он находился в пограничном состоянии между тем и этим миром. Ему не надо было знать – он все чувствовал.
На репетициях и потом на всех представлениях через него волей Магистра подключался весь состав «Доходного места». И спектакль не игрался на сцене, а материализовывался мыслеобраз Островского в виде пьесы. Зрители и артисты становились участниками одной потрясающей душу медитации. Зрительный зал так высоко поднимался в этой медитации над материей, это был такой опыт духовного переживания, после которого зрители действительно менялись и чувствовали и понимали, что потом уже не смогут жить и видеть мир по-старому.