Афганец. Лучшие романы о воинах-интернационалистах Дышев Андрей
Мы и зверей косвенно втянули в войну, невесело усмехнулся Кочин.
— Я предупреждаю всех, товарищи, — излишне громко говорит связист. — Не забивайте эфир посторонними разговорами вроде: «Спички есть?» — «Нету!» Диктую позывные соседних рот…
— А зачем нам их знать? — новая реплика из аудитории.
— Для вза-имо-действия, — чеканя слоги, поясняет связист и поглядывает на Кочина, правильно, мол, я ответил? Кочин не реагирует. Его лицо не выражает ничего. «Если бы у каждого солдата была радиостанция, — подумал он, — начальник связи непременно заставил бы записать и их позывные. Да вот только животного мира на этот список не хватило бы».
Он рассматривал стенд о коварном империализме. «Высадка американского десанта на северной окраине Сайгона». Он представил, как удивились бы янки, если бы в их казарму повесили стенд о высадке советского десанта на южную окраину Нангархара.
Связист сел. Наступила очередь командира. Кочин ходил вдоль карты. «Что ж это мне так хреново на душе?» — спросил он сам себя.
— В районе боевых действий до сорока банд, численностью шестьсот человек. Их выход возможен: на севере — через «зеленку», на юге — через Джабуль, на западе — через ущелье Кардаг…
Все пишут. Командир докладывает свое решение. Он предрешает судьбы рот и батальонов. Он объявляет приговор укрепрайонам и захваченным кишлакам. Он говорит о том, что будет, и все фиксируют его пророческие слова.
Начальник штаба смотрит далеким взглядом сквозь Кочина. Наверное, он видит сейчас горы, цепочки солдат, белые облака разрывов, «вертушки», висящие над скалами. Он и гроссмейстер, и одна из фигур одновременно. Видимо, ферзь — второй по значимости на иерархической лестнице, более подвижный, более динамичный, чем командир полка. И более мудрый?.. Начальник тыла пишет в толстой тетради, низко склонившись, как часовщик над хрупким механизмом. Начальник артиллерии сидит ровно, откинувшись на спинку стула. Похоже, дремлет. Бог войны дал гарантию смести с лица земли парочку кишлаков и, будьте уверены, сметет, совесть его спокойна… «Что ж мне так хреново? — морщится Кочин, потирая грудь. — Нервная система ни к черту».
— Первым с вертолетов прыгать саперам. В кяризы не спускаться, были случаи отравления газом. Обрабатывать и подрывать.
Начальник инженерной службы, к кому относятся последние слова, кивает головой так, что табурет под ним скрипит. Где-то за окном гогочут солдаты, кто-то кого-то посылает… Оптимисты, так вас да разэтак, мысленно ругает солдат Кочин. Легко ни за что не отвечать? Даже за собственную жизнь?..
Командир полка ударяет указкой по карте. От стука вздрагивает начальник артиллерии. Василий Иванович, похоже, вот-вот вскочит со стула и вытянется по стойке «смирно».
— Дома не грабить. Искать реактивные снаряды и оружие. Но самое главное — жизнь людей. Выверять каждый шаг… Сброса дополнительного питания и воды не ждите, брать с собой по четыре сутодачи. Выживать и не пищать.
Кочин смотрит на начальника штаба. Тот напрягся, ждет обращения к себе. Не я тут один все решаю, дорогой Василий Иванович, мысленно обращается к нему Кочин. К сожалению, далеко не я один. Даже вот этот человечек в чалме многое решает. И его товарищ, который скрючился в тени. На ком-то из наших солдат они могут поставить точку, а мы, большие, сильные, самые передовые в мире, не можем этому помешать. Вот в чем вся беда… Дээмбэ — восемьдесят восемь. Генка, может быть, выцарапал это магическое число?.. Молись, парень, молись за свою жизнь — кроме нее твоей мамаше уже ничего больше не надо… Когда прикидываешь, что нужно для счастья в будущем, — пальцев на руках не хватает. А обернешься назад — господи! Каким простым и дешевым было лейтенантское счастье. Крыша над головой, личных вещей на один чемодан, и много-много друзей. И сознавать, что еще вся жизнь впереди, что любишь и любим, и только сердце берешь в советчики, выстраивая судьбу. А сейчас мы кромсаем, перекраиваем, выворачиваем, как носки, — жизнь и судьбу азиатов, кого никогда не знали и знать не будем. А своих ребят все никак не можем уберечь…
Кочин сидел в пустом классе.
Если бы он, командир полка, мог бы сохранить Генке жизнь, заслонив его собой, то, наверное, так бы и сделал. Но условия были другие. Уберечь единственного сына московского генерала Ростовцева выпадало на долю какого-нибудь паренька из провинциальной глубинки, который вместо него должен был занять место в боевом строю разведывательной роты.
Это был не просто взгляд. Они вбивали ему в лоб гвозди, они сверлили ему череп.
— Кто здесь копался? — очень сдержанно спросил Игушев и бросил Гешке под ноги пустой рюкзак.
Гешка рассказал о двух капитанах из политотдела, про то, как чихал под потолком, а потом ставил свою роспись под списком.
— Какого черта… — выдавил из себя Игушев. У него было такое выражение лица, будто он собирался убить Гешку. — Зачем ты впустил их сюда, урод? Тебе для чего ключ оставили, лошадь ты бельгийская!..
Сержант медленно встал с табуретки.
— Не орите на меня, — сказал Гешка, прикидывая, с какой стороны ударит его Игушев.
— Сынок! — опешил от злости сержант.
— Оставь его, — наконец вмешался Гурули. — Он ни в чем не виноват.
— Ни в чем не виноват? — изумленно повторил Игушев, будто не веря своим ушам. — Это ты говоришь, что он не виноват?
— Сходишь на войну, восполнишь, — угрюмо ответил Гурули, не поднимая головы. — Все, хватит! — Он несильно хлопнул ладонью по столу. — Ростовцев, выдь вон…
«Заступились за беззащитного ребенка», — с презрением думал о себе Гешка, выходя в прохладный от сквозняка коридор. Ему мучительно хотелось кого-то побить, жестоко, с треском и звоном сокрушаемой мебели и застекленных стендов, так, чтобы руки потом были по локоть в крови, только он не знал — кого.
Вечером Гешку по телефону вызвал командир полка.
«Сейчас я буду объясняться по поводу Татьяны», — подумал Гешка, отчего у него окончательно испортилось настроение.
— Ну что, Гена, — приветливо встретил его Кочин. — Собирай вещички и перебирайся в хозвзвод. Я звонил командиру, тебя ждут.
Видя, что Гешка молчит, что смысл слов еще не дошел до него, Кочин добавил:
— Через несколько дней разведрота в полном составе улетает на блокирование. Тебе некуда больше деться, Гена.
Гешка стоял перед Кочиным навытяжку. Он уже был солдатом, его уже кое-чему научили. Он уже видел перед собой не только друга отца Евгения Петровича, но и подполковника в должности командира полка, чьи приказы были законом. Но Кочин сейчас не приказывал, а просил, и Гешке казалось, что достаточно чуть-чуть не согласиться, чуть-чуть настоять, и Кочин будет не столь категоричен… И все же Гешка кивнул головой, с трудом подавляя вздох облегчения, и, как ему самому показалось, непроизвольно подумал: «Вот и хорошо! Катись к черту эти Игушевы и Рыбаковы». В самом деле, переход в хозвзвод сразу освобождал Гешку от тяжести какого-то нерешенного вопроса.
— Ясно, товарищ подполковник, — ответил Гешка и сразу же уловил гнетущую пустоту вслед за своими словами и, пытаясь хоть чем-нибудь заполнить ее, вздохнул, буркнул что-то вроде «жаль, конечно».
Кочин рассмеялся нервно, но быстро погасил этот смех. Было похоже, что он разочарован, даже оскорблен тем обстоятельством, что Гешка вот так запросто согласился, что не возражает, не просит, не протестует.
— Гена, ты бы на моем месте так же поступил?
— На вашем месте?
— Да, на моем.
— Нет, не так же.
— Правда? — Кочин с интересом посмотрел на Гешку. — А если не секрет, то как?
— Не так! — злее повторил Гешка. — Вы меня… — он хотел сказать, что Кочин его слишком явно опекает, но вырвалось другое: — Вы меня унижаете!
И тут же постыдился своих слов.
Кочин спокойно воспринял Гешкины эмоции. Он налил из заварника в пиалушку ржавой водички, отпил глоток и спросил таким тоном, будто предлагал чаю:
— Ты хочешь погибнуть, Гена?
— Я хочу, чтобы меня уважали, — сразу ответил Гешка.
Кочин кивнул, мол, вполне законное желание.
— А Лужкова ты очень уважал?
— При чем здесь Лужков? — пожал Гешка плечами.
— Ты мог бы разделить его судьбу… Нормально? Устраивает? — И, помолчав секунду, добавил, будто одним ударом всадил в доску гвоздь: — Для того, чтобы уважали, мало на войну ходить, Гена. Вот в чем вся трудность.
Над тем, что сейчас говорил Кочин, Гешке не хотелось задумываться, словно сработал в нем некий защитный механизм, оберегающий покой совести; он уже через секунду не смог бы повторить последних слов Кочина и, охотно принимая их за окончание темы, бодрым голосом исполнительного подчиненного уточнил:
— Прямо сейчас переходить в хозвзвод?
Евгений Петрович стоял к нему боком, опустив голову, и Гешка не видел его глаз. Он тоже молчал, не зная, о чем спросить. Все было до примитивности ясно. Кочин медленно сел за стол, уставился в календари, забарабанил по плексигласу пальцами.
«Ну что еще, что?» — нетерпеливо подумал Гешка.
— За всю свою службу я имел всего лишь один-единственный выговор, — медленно, будто размышляя вслух, сказал Кочин. — Я его схлопотал за день до твоего рождения… Чтобы отвезти твою маму в Сачхере, мне пришлось таранить бронетранспортером ворота контрольного пункта.
— Были заперты? — Гешка впервые слышал это дополнение к истории своего рождения.
— Нет, — Кочин сосредоточенно смотрел на пиалу, будто сквозь нее видел свою офицерскую молодость. — Дежурный не выпускал. Он был прав тогда. Устав, инструкции… А мне было на все наплевать. — Кочин усмехнулся. — Вот такой есть эпизод в биографии командира полка.
И он мельком взглянул на Гешку, будто испугался того, что рассказал. Потом встал из-за стола и, протянув руку, чтобы попрощаться, мимоходом сказал:
— Кстати, Гена!.. В твоем личном деле по домашнему адресу записан только отец. А мама, что же, там не живет?
— Да, у мамы своя квартира, — кивнул Гешка.
— Вот как! — Кочина, похоже, это озадачило. Он минуту о чем-то раздумывал. — А ты не дашь мне ее адрес? Хотелось бы черкнуть ей пару слов о тебе.
Гешка досадливо развел руками.
— Евгений Петрович, — признался он, — на память не помню. В Москве ведь я ей письма не писал — проще было заехать или позвонить… Сейчас я принесу, в моей записной книжке этот адрес есть.
Гешка уже взялся за ручку двери, как Кочин остановил его.
— Ладно, — сказал, он, махнув рукой, — не стоит туда-сюда бегать.
Он выдвинул ящик стола, достал сложенный вчетверо лист бумаги.
— Когда будешь писать матери, вложи это в конверт от меня. Добро?
Он протянул бумагу Гешке. Гешка изо всех сил старался придать своему лицу выражение надежного человека — Кочин, казалось, прожигает его своим взглядом.
— Какой разговор, Евгений Петрович! Обязательно отправлю.
— Все, иди!
Гурули воспринял Гешкину новость удивительно спокойно.
— Жаль, — сказал он. — А я думал, что Кочин отпустит тебя с нами. Вот уже тебе горный комбез и спальник подобрал.
На Гешку внезапно навалилась волна безысходной благодарности к прапорщику. Он прижался лбом к его плечу и промямлил:
— Вить! Я все-таки не хочу уходить от вас…
— Ладно, — простил Гурули, как ему показалось, Гешкино лицемерие. — Раз устроил себе жизнь, так радуйся.
Гешка отпрянул от него.
— Ты что?! — заорал он. — Кто устроил себе жизнь? Разве не понимаешь, почему меня переводят?
— Чего ты орешь? — Гурули потянулся всем телом, играя мускулатурой. — Все нормально. Никто к тебе претензий не имеет. Поубавь звук.
Гешка грохнулся на табуретку.
— Я уже и сам не знаю, что со мной, — глухо ответил он. — Наверное, хочется, чтобы никто не лез в мою жизнь, чтобы не подметали передо мной дорожку.
— Много хочешь, — грубо пошутил Гурули. — Неси на себе, салага, бремя отцовских погон.
Он встал, без труда дотянулся до самой верхней полки и снял оттуда далеко не новый, но чистый и аккуратно сложенный горный комбез.
— На, примерь, — он кинул комбез Гешке в руки. Гешка развернул его, приложил к себе, поднял на старшину тяжелые от недоумения глаза:
— Зачем?..
Гешке поручили форсунки. Это такая штуковина, которая при помощи солярки и давления нагревает котлы в столовой. Разжигать их, разумеется, надо было трижды за день: в пять утра, в полдень и в пять вечера. Оставалось море свободного времени.
Хозвзвод жил в пропыленной до белизны палатке с обвислыми боками. Гешке выделили койку у самого входа или, как его называли, тамбура. С одеяла, едва Гешка его приподнял, посыпался песок. Полчаса вытряхивания мало что дало — одеяло продолжало источать из себя пыль, будто только из нее и состояло.
А в разведроте со следующего дня начались строевые смотры. Гешка садился на землю в тени модуля и смотрел, как Рыбаков со старшиной проверяют экипировку и стрижку. Яныш стоял в общем строю с пулеметом за плечами, в бронежилете и каске. Издали он выглядел очень воинственно, почти как Рэмбо.
Вечером Гешка познакомился с толстой официанткой, которая обслуживала офицерский зал. Она дала ему полкастрюли соленых огурцов. «Новенький?» — спросила Гешку. «Новенький», — ответил он. «А с какой роты турнули?» Потом Гешка увидел Таню и того лейтенанта, который Афган вдоль и поперек исползал. Лейтенант сидел к девушке спиной и быстро ел, а девушка не ела, а только смотрела и смотрела на него. «За кем следишь, проказник?» — спросила толстая официантка и шутливо взяла Гешку за ухо, а потом потрепала по щеке. Ее руки пахли хлоркой, но Гешке все равно было приятно.
За первые двое суток Гешка ни разу не видел хозвзвод в полном составе. Солдаты приходили и уходили по одному, парами в любое время дня и ночи. Никто, кроме командира взвода и его заместителя, не спросил у Гешки фамилии и имени. Гешка тоже ни с кем не знакомился.
Помимо форсунок, Гешке один раз поручили подготовить баньку на двух человек. Он добросовестно вымыл полы, разложил на скамейках предбанника простыни, мыло и бутылки охлажденного боржоми и, раз справился с задачей раньше срока, быстро разделся, крутанул вентиль душа на полную мощь и с наслаждением встал под упругие горячие струи. Он успел лишь намылить голову, как услышал в предбаннике чей-то голос, и через мгновение — не приведи господь такое счастье! — появилась незнакомая молодая женщина. «Сережа?» — робко спросила она Гешку, а когда у того сползла с лица пышная пена, приглушенно сказала «ой» и исчезла. Гешка выскочил из баньки полусухой, застегиваясь на ходу. На ступеньках его поджидал сердитый майор с аккуратной лысиной и пестрым кульком под мышкой. «Тебе это было приказано?» — сквозь зубы процедил он и, не дожидаясь ответа, заглянул за угол баньки, кивнул головой. Женщина, изо всех сил стараясь не занимать много места в пространстве и во времени, проскользнула в баньку. Следом за ней лысый майор, но на пороге он остановился, поманил Гешку к себе и зашептал: «Стой тут, и никого! Понял?»
«Старый кот!» — обозвал Гешка его в уме. Через час он снова мыл заметно остывшую баньку, брезгливо сворачивал в кучу влажные простыни, выметал на улицу склизкие обмылки, и ему почему-то уже не хотелось влезать под упругие горячие струи.
Разведчикам Гешка уже не завидовал, как не завидует, глядя в небо, водитель трамвая летчику-истребителю. К Гурули, однако, он забегал по нескольку раз в день. Игушев при встрече с ним отводил глаза или смотрел сквозь него, будто Гешки не существовало. Яныш чувствовал свое превосходство над Гешкой и в открытую балдел от этого.
— Через три дня мы вылетаем на «вертушках» в горы, — небрежно, будто занимался этим с рождения, сказал он. — Будем десантироваться, а потом прочесывать «зеленку».
— Пупок не надорвешь пулеметом? — не преминул съязвить Гешка.
На бывшей своей койке Гешка увидел незнакомого парня. Тот, сидя на ней, ковырялся шомполом в стволе автомата. «Новенький», — с неприязнью подумал Гешка. Незнакомого парня он невзлюбил в одно мгновение, ведь то, что еще два дня назад принадлежало Гешке, теперь перешло в пользование этого чмурика с хлипкими плечиками, усеянными коричневыми веснушками.
Все, кто встречал Гешку в роте, с безразличием пожимали ему руку и задавали дежурный вопрос: «Ну, как дела?» Гешка, понимая, что никому здесь не нужен, не утруждал себя ответом. Ему уже самому казалось, что он давным-давно перешел в хозвзвод и здесь его почти забыли.
Вечером взмыленный от усердия посыльный разыскал Гешку у столовой:
— Ты Ростовцев? Бегом к дежурному по полку! Из Москвы звонят.
Слышимость была отличной, будто звонили из ближайшей роты.
— Евгений Петрович мне сказал, что у тебя все нормально, — говорил отец. — Ты в хозвзводе сейчас?.. Понимаю, что трудно. Но надо немного потерпеть, я постараюсь что-нибудь сделать. Ты питаешься нормально? Я с комиссией передал для тебя посылочку…
— Как Тамара, отец? — кричал Москве Гешка. — Она победила в конкурсе?
Отец, наверное, не понял вопроса и промолчал.
— Папа! — звенело в коридоре штаба неходовое слово. — Как у Тамары дела?
— Она не стала участвовать, — ответил отец скованно, как отвечают, когда собираются солгать. — Она ушла с финала… Как твоя рука, Гена, не болит?
Перед Гешкой за столом сидел дежурный по полку. Он вроде бы что-то читал, но скорее всего внимательно прислушивался к разговору. «Хоть бы на минуту вышел», — подумал Гешка.
Отцу трудно было говорить. Он ждал от Гешки помощи — эмоций, криков, града вопросов. Но Гешка не знал, о чем еще спросить. Тогда отец сказал:
— Я, честно говоря, не знаю, как там твоя Тамара. Она не заходит и не звонит. Думай больше о себе…
Гешка брел в столовую окольным путем, через автопарк. «Вот ведь как, — думал он. — Похоже, Тамарка отчалила». Ему стало тоскливо, и он попытался обозвать в уме Тамару каким-нибудь пакостным словом, но пакостные слова почему-то на Тамарку не шли.
Память — штука ужасно упрямая. То, что хочется забыть, помнится, словно назло, ясно и долго. Ночью Гешка не спал, нервничал из-за этого. Пока не пришло время вставать и идти на растопку форсунок, он все думал о Тамарке. Он вспоминал, как однажды увидел в каптерке разъяренного сержанта Игушева, и его страшный удар по дверце шкафа, и письмо, сжатое в кулаке. «А будь на моем месте Игушев, — раскладывал Гешка житейские варианты, — ударил бы он Тамарку, предайся она блуду?.. Или же, будь на моем месте он, отчалила бы она в морскую даль?» Эта мысль была столь беспощадной, что Гешка тут же возжелал очутиться на пике Инэ и сорваться со старого крюка в бездну.
Утром пошел дождь. Гешка впервые видел дождь в Афганистане. Он думал, что здесь дождей не бывает.
Полчаса Гешка не мог растопить форсунку. Он вымазался в солярке, начальник столовой орал на него. Вернувшись в палатку, Гешка сел на койку, раскрыл тумбочку и долго смотрел на свои вещи, не двигаясь, не меняя позы. Пустая бутылочка из-под одеколона. Еще вчера была почти полная, но кому-то очень понадобилось. Зубная щетка, импортная — одна половина щетинки красная, другая — синяя. Мыльница, похожая на динозаврика, — в ней мыло сохнет быстро и не киснет. Привычные, родные вещи. Они стояли на голубой подставочке у гигантского зеркала в ванной московской квартиры. Теперь они здесь. И смотрятся в запыленной грубой тумбочке так же нелепо и чужеродно, как экзотические птицы в темных, загаженных клетках зоопарка. «Кто я такой? Самовлюбленный московский пижон, — говорил себе Гешка, как мазохист причиняя себе тем самым боль. — Ведь я ничто без папы. Я подленький человечек, которого никто не любит, кроме несчастных родичей…»
Наклонив голову, в палатку вдруг вошел Гурули, загораживая собой свет.
— Скучаешь?
Гешке было неприятно видеть в эту минуту прапорщика. Сильный, бесстрашный человек, каким казался Виктор, еще резче оттенял Гешкин комплекс неполноценности.
Гурули бросил на тумбочку конверт.
— Почитай. А потом зайди ко мне, дело есть. — Конверт был помят, со складкой посредине — Гурули всегда складывал конверты вдвое, чтобы те помещались в нагрудном кармане. «Командиру части», — прочитал Гешка незнакомый почерк.
Гурули вышел, и Гешка позволил себе выругаться. Зачем ему читать письма, адресованные Кочину? Он развернул листок в клетку из ученической тетради. Стал читать с середины:
«Я учился с моим братом в одном профтехучилище, и мы мечтали служить вместе в десантных войсках. Но наши мечты не сбылись. Я попал в места лишения свободы, откуда вам и пишу. (Подрался, два года.) Если бы вы знали, как я жалею о том, что не был с Николаем рядом. Ведь он обманул медкомиссию, чтобы попасть в Афган. У него была астма, он задыхался, если большая нагрузка. Умоляю вас, напишите всю правду, как погиб брат. Я взрослый человек и все пойму. Петр Лужков».
«Зачем мне это?» — подумал Гешка, еще раз пробежал глазами по письму, заглянул на всякий случай в конверт и совсем некстати вспомнил, что давно не писал матери и не выполнил просьбу Кочина.
Гурули и Игушев молча сидели за столом и уминали хлеб со сгущенкой.
— Прикрой дверь, — сказал Гешке Игушев и показал глазами на табурет. — Присаживайся.
Гешка сел между ними, снял кепи, расстегнул куртку. Молчание затянулось. Присутствие Игушева насторожило Гешку.
— Короче, дело такое, — заговорил сержант, переворачивая банку над куском хлеба. Вязкая струйка молока легла кольцами на белом мякише. — Сегодня ночью в пять ноль-ноль мы вылетаем на десантирование…
Гешка все понял. И понял, что скажет в ответ. Он уже не слушал сержанта, думая над этим ответом.
— Можем взять тебя с собой. В темноте никто не заметит. А как поднимемся в воздух, там никто уже не ссадит. Четыре дня походишь с нами. Как вернемся, прикинешься дурачком, скажешь, что хотел повоевать и тайком пролез в «вертушку»… Не дрейфь, сильно не накажут.
Гурули улыбнулся, подмигнул Гешке, мол, цени мою находчивость и заботу о тебе.
— Нет, — выдавил из себя Гешка. — Я уже не хочу… Перегорело.
И тут же пожалел о сказанном. Гурули заморгал глазами:
— Ты чего, зема? Как это — перегорело?
— А вот так, — буркнул Гешка, испытывая одно-единственное желание — уйти отсюда и больше никогда не приходить.
Сержант резко встал из-за стола, сильно толкнул Гешку плечом и брезгливо поморщился:
— Ты ошибся, Витя. Это дерьмо, — и зашаркал тапочками к двери.
Гешка обхватил голову руками. Стыд душил его.
— Испугался? — тихо спросил Гурули, заметно ошарашенный ответом Гешки.
— Не знаю… Я думал, что все очень просто. — Гешка говорил правду, надеясь, что Гурули его поймет. Но как нелегко было найти эту правду в хаосе собственных чувств, где сплелись усталость, досада, ревность, одиночество, отчаяние: — Я никогда не сомневался в себе… но теперь мне кажется, что я не смогу, как вы.
Он глубоко вздохнул, как пассажир в самолете, который только что коснулся колесами бетонки. Гурули молча крошил крепкими пальцами хлебную корку и ничем не показывал своего отношения к Гешкиной неожиданной исповеди.
Все было поставлено на свои места.
Гурули в конце концов это понял, махнул рукой в сторону двери и негромко сказал:
— Ладно, топай к себе, мне надо проверить ребят.
Выйдя на воздух, Гешка испытал такое облегчение, словно сменил новые тесные ботинки на растоптанные старые.
Гешка провозился со своими форсунками до полуночи. У него сильно устала спина в пояснице, от соляры слезились глаза, но спать не хотелось — днем целых четыре часа провалялся, как под наркозом. Он вымыл в ведре руки и сел у малиновой «буржуйки» в углу палатки. И стал думать над тем, откуда у Гурули письма, адресованные Кочину, как прапорщик объяснил бы начальству, что экипировал Гешку, если тот согласился бы лететь, и не родилась ли эта авантюрная идея в кабинете командира полка.
В хозвзводе появился новичок — маленький, хамоватый, с уголовной рожей. Целый час, пока Гешка мыл в керосине детали форсунки, он допытывался, за что его убрали из разведроты.
— В горах сдох, да? Или под обстрелом облажался? Че молчишь?
Гешка толкнул его в плечо. Тот не обиделся, тоненько заржал и сказал:
— Да че ты пенишься? Я же такой, как и ты, пентюх!
Гешку тошнило от новенького. Сейчас он скрипел на койке за его спиной и негромко рассказывал кому-то:
— Крайнего из меня сделали! Когда в кишлаке кипиш начался, батарейный хотел меня с корректурой туда заслать. Спасибо, говорю, за такое доверие, но я еще мало на свете пожил. Тут в мазу вместо меня один сержантик напросился, а я стал под больного косить. Кровавым поносом, говорю, страдаю. Отправили меня в санчасть, а оттуда сюда перевели… Я человек скромный, героем быть не хочу. Мне и без ордена житуха в кайф…
Гешка слушал эту речь и думал страшную мысль, что если бы этого новенького убили, то он бы радовался.
Было горячо лицу; рассыпчатые, как сахар, желтые угли впитывали в себя холод, темнели, выдувая тепло. Гешке казалось, что он уже начинает плавиться и светиться, что он незаметно перетекает в печь, залитую слепящим жаром затвердевшего огня.
Не раздевшись, он лег на койку, накрылся одеялом с головой. Ничего не видя, лишь ощущая лицом тепло от своего дыхания, Гешка представлял себе голубые, как из бутылочного стекла, горы, альпинистов в ярких оранжевых пуховках, темных очках, их белые, как снег, улыбки в черных бородах. Гешка видел сосредоточенного Сидельникова, раскачивающегося на веревочной лестнице над бездной, слышал его сильные удары молотка по крюку. «Давай!» — кричал Сидельников, пристегнув к крюку карабин, и Гешка, потихоньку стравливая веревку, следил с восторгом, как тот, обнимая отвесную скалу, поднимается в небо…
Гешка отбросил одеяло, глотнул сырого холодного воздуха. Он дышал часто, жадно, как на большой высоте в горах. Несколько равнодушных лиц на секунду повернулись в его сторону. Красные блики скользили по ним, отчего казалось, что лица сжимает, растягивает, уродует жуткая мимика. «Если бы я умирал от удушья, — подумал Гешка, — они смотрели бы на меня такими же глупыми харями… В этой палатке живут те, кто не хотел никого спасать».
Гешка сильно качнулся на койке, та скрипнула, и хари с красными бликами снова повернулись в его сторону.
— Плохо мне! — завыл Гешка. — Подыхаю!.. Плохо!
И прижался к подушке, пряча в ней идиотский смех.
— Нажрался, — прокомментировал кто-то. «Если тебе позвонит Тамара или встретишь ее случайно, передай, пусть черкнет мне хоть пару слов, — писал Гешка матери. — В нашем военторге есть приличные джины (Италия), пусть сообщит мне свой сайз, я уже через полгода смогу такие купить… Или хотя бы пусть она расскажет тебе о своей жизни, а ты мне потом все подробно распиши…»
Гешка вложил письмо в конверт, надписал адрес, потом мельком оглянулся. У него в нагрудном кармане лежало письмо Кочина для Гешкиной матери. Это письмо, о котором Гешка не вспоминал два дня, теперь стало жечь, как горчичник. Он вытащил его, положил сверху на конверт. Лист, сложенный вчетверо. Весь текст только с внутренней стороны, снаружи лишь выпуклые закорючки — когда писал, Кочин сильно давил авторучкой. «Почему матери, а не отцу?» — ни с того ни с сего подумал Гешка, и его любопытство сразу взыграло, оттеснило далеко в сторону все, что еще сдерживало. Гешка перевернул письмо, взял его двумя пальцами, посмотрел на свет. Потом сунул в конверт — будто бы проверял, войдет ли? Вынул, снова положил перед собой. Это подло, сказал Гешка сам себе, но уже понимал, что не успокоится до тех пор, пока не прочтет письмо. Он опять оглянулся, не следит ли кто за ним? И быстро развернул лист.
«Люба, милая, я трижды писал тебе на почтамт до востребования — ответа нет. Не знаю ни телефона твоего, ни адреса. В марте буду в отпуске (в Рузе, по путевке), это совсем рядом с Москвой. Умоляю, приезжай, иначе я не выдержу, отыщу тебя по справочнику и вломлюсь к тебе домой. Пусть потом Лева думает обо мне, что хочет…»
Гешка скомкал письмо, сунул его в карман и вышел на улицу.
«Вот это новость! Любовное послание моей мамочке! — думал он, и ноги носили его вокруг палатки. — От лучшего друга семьи Женечки Кочина! Потрясающе! Здесь белокурая Таня к нему по вечерам ломится, в Москве обаятельная генеральша ждет. Может, я вообще дитя Кочина?»
Гешка засмеялся, сел на вкопанную в землю гильзу, посмотрел на луну. От нее тянуло сырым холодом, как из открытого морозильника. «Бедный папик! За мое благополучие, оказывается, он заплатил значительно больше, чем две бутылки коньяка. И мне, маленькому пакостнику, надо было прочесть чужое письмо, чтобы разглядеть рожки на его челе… Мама миа! А вдруг… вдруг Кочин — мой родной отец??»
Из палатки вдруг донеслось громкое ржание людей, которым и без орденов была житуха в кайф. «Они все слышали! — обомлел Гешка. — Я думал вслух…»
Он бежал по черному плацу, сгорая от жгучего стыда. Над его головой неподвижно висела луна, потому он не чувствовал своего движения и тяжело дышал, как тогда, накрывшись с головой одеялом.
Гурули, в бушлате, накинутом на плечи, сидел на ступеньках у входа в казарму. Гешка узнал его сразу по худощавой фигуре, наголо остриженной голове и по тому, что сидел он тихо, без никого.
— Не спится? — вполголоса спросил прапорщик.
Гешка тяжело и шумно дышал, согнувшись пополам. Он не устал, он только делал вид, что не может ответить сразу. А Гурули ждал, хотя так умел понимать людей, что обмануть его было почти невозможно.
— Надоело мне там, — неопределенно сказал Гешка.
— Обижают?
— Кого? — вспылил Гешка. — Меня? Пусть попробуют!
— Может, подеремся? — вкрадчиво предложил старшина.
Дурея от счастья, Гешка кинулся на Гурули, схватился за его пропыленный, пропотевший, выжженный солнцем бушлат, повалил легкого от своей силы старшину на асфальт. Они катались по нему, кряхтели, побеждая и поддаваясь одновременно.
Как раз в это время после двухчасового сна в штаб полка вошел подполковник Кочин.
Если бы Кочину доложили, что Ахматшах привел в Нангархар всю свою армию и бои в этом районе затянутся на месяц, это показалось бы ему более правдоподобным, нежели подозрительно-оптимистичная реплика начальника штаба:
— Последние сведения, Евгений Петрович: в районе Нангархара остались незначительные группировки противника. Часть их несколько часов назад выдвинулась по ущельям на север, как раз в направлении районов десантирования. Уверен, что и двух дней на всю операцию нам будет вот так, — и он провел ребром ладони по горлу.
Когда кто-нибудь из офицеров штаба начинал называть сроки ликвидации банд или прогнозировать действия рот, Кочин всегда испытывал суеверный страх. Впервые он познал это чувство, когда увидел опубликованную в газете фотографию с портретами участников злополучной арктической экспедиции итальянца Нобиле. Перегните фотографию пополам, предлагал автор заметки, на левой части ее окажутся портреты погибших участников, на правой, — оставшихся в живых… Мрачный секрет фотографии заключался в том, что она была смонтирована, как утверждалось в заметке, до того, как произошла трагедия во льдах.
«Давайте обойдемся без прогнозов», — морщась, прерывал Кочин «оптимистов», а после окончания операции, принимая донесения о погибших и раненых, старался не вспоминать чужие прогнозы, боясь совпадения.
Утро штаб встречал на командном пункте, оборудованном накануне взводом саперов. Пока было темно, офицеры сидели на бруствере, который, как и весь земляной пол, был покрыт масксетью. Когда небо стало светлеть, на нем проступили плоские очертания гор, словно аппликация на темно-синем стекле, и кто-то из офицеров, взглянув на часы, негромко сказал:
— Сейчас.
Он угадал с точностью почти до секунды. Все офицеры штаба одновременно вздрогнули и с почтительным восторгом, как мальчишки, уставились на реактивные установки, открывшие залп из всех стволов. Тишины не стало. У военных начался рабочий день.
Полчаса дивизион, замешанный в клубах пыли, изрыгал огонь, вой, шипение. Над командным пунктом повис едкий запах пороховой гари. Реактивные струи посылали снаряды в цель, которую несколько дней назад обрек на погибель начальник артиллерии. Сейчас он был первой фигурой на КП. Прилип глазами к окулярам бинокля, переминаясь с ноги на ногу. «Хороший парень, — мимоходом подумал о нем Кочин. — Правда, слишком любит воевать».
Далеко-далеко, у самого подножия розовых гор, среди серо-зеленых пятен садов и рощиц повисло маленькое облачко. Его едва можно было заметить невооруженным глазом. По цвету оно почти ничем не отличалось от пустыни. Его вполне можно было принять за пылевой вихрь, который раскручивается на кишлачных улочках резвым ветерком. Но только ветра не было в то утро, и облачко еще долго висело над огрызками глинобитных стен и мазанок.
Желтый сетчатый навес, сшитый из длинных лоскутов, а потому похожий на высушенную змеиную кожу, дал командному пункту жиденькую тень. Солнце залило пустыню. Кочин, отведя руки за спину, ходил вдоль ряда столов, застеленных, как скатертями, картами. Хотя он знал, какие команды отдаст штаб полка через десять минут, какие доклады примет через час, когда начнет работать авиация и высаживаться в квадраты десант, но волновался, как режиссер в день премьеры. Потому что не знал одного: на скольких надгробных плитах будет выбит сегодняшний день.
— Из полка вестей нет? — спросил он начальника штаба.
Вести были, но не те, которых Кочин ждал. Сверкающие серебром две маленькие стрелки быстро скользили по небу над горами. Под ними вдруг обломилась невидимая дорожка, и пара бомбардировщиков беззвучно понеслась к земле. Казалось, самолеты намереваются пробить своими тонкими фюзеляжами горы. Перед самой землей они, словно связанные, вновь стали набирать высоту. С них посыпались белые звездочки, какие сыплются в мокрую погоду с трамвайных проводов. Самолеты защищали себя от «стингеров»… Потом на КП прилетел звук. Глухо, совсем безобидно бумкнуло, как в барабан, потом еще и еще раз. Пятисоткилограммовые авиационные бомбы превращали в окрошку камни, металл и людей. Но это было где-то очень далеко, а потому и не страшно.
Вертолеты летели к горам редким строем; так рыбачьи лодки тащатся к берегу после шторма. В сравнении с самолетами они летели неправдоподобно медленно. Затрещали телефоны, прикрытые сверху панамами. Почти все офицеры вышли из-под сетки, чтобы лучше видеть. «Господи! — подумал Кочин. — Лишь бы не падали!» Вертолеты расходились по квадратам, снижались, исчезая за горными хребтами, и спустя несколько томительных минут снова поднимались над горами уже пустыми, освободившись от живого груза.
— Десантирование закончено! Вертолеты целы, идут на базу! Воздействия нет!
Офицеры оживились, десятиминутное напряжение спало. Кочин внешне не изменился. Успешное десантирование для него — не повод для щенячьего восторга. Это — норма. Это — лишь ступенька на огромной лестнице четырехсуточной операции. Но подчиненные не торопятся подражать командиру. Им лучше, чтобы он видел, как они переживают, волнуются и радуются. Вроде как к службе неравнодушны, рвение — ого-го!
Заплясали карандаши над картой. Пошли поправки. Борт «ноль тридцать два» высадил десант на километр восточное. «Ноль восемнадцатый» высадил четверых солдат, после чего вынужден был взлететь — вертолетчикам почудился пулеметный обстрел. Остальные высадились в двух километрах от квадрата. Разведрота, если верить данным ночной сводки, оказалась прямо на пути движения двух бандформирований; соприкосновение сторон возможно через один-два часа…
На КП прибыли командир афганской части и его советник. Оба вальяжные, ненатурально серьезные. Советник возит пальцем по карте, что-то говорит афганцу. Тот кивает головой, но в глазах пустота, будто его так и подмывает спросить: «Товарищи, а что, собственно говоря, тут происходит?» Кочин ядовито усмехается.
— Есть проблемы? — спрашивает он советника. Тот нервно двигает желваками.
— Проблемы старые. Афганский батальон отказывается прочесывать «зеленку», пока ваши не спустятся с гор. Со стороны шоссе район мы блокировали надежно, но вперед — ни-ни.
— Завтра к полудню роты выйдут в долину, — утверждает начальник штаба. — К этому сроку и готовьте свои подразделения.
«Сукин кот! — ругается в уме Кочин. — Завтра к полудню! Какая точность! Шестьдесят километров пешком по горам!»
— На всякий случай, майор, — очень дипломатично поправляет Кочин начальника штаба, — завтра с утра уточните у нас обстановку и только после этого принимайте окончательное решение.
— Хорошо, — кивнул советник. — Так я и сделаю. Спасибо…
Начальник штаба надолго пристраивается у перископической трубы, делая вид, что не услышал слов командира полка.
Время сыплется, как песок в колбе. Полдень, первый час!
— Воздействия противника не было, — докладывают дежурные офицеры. — В районе большое количество трупов. Разрушены многие огневые позиции.
— Конкретнее! — требует Кочин.
Суета у телефонов. Начинается бессмысленная трата времени на уточнения. «Какая гадость — считать трупы, — думает Кочин. — Будь прокляты такие цифры, но я ничего не могу поделать. В этих цифрах — смысл моей службы, да и жизни, наверное. Так, во всяком случае, считает начальство».
— Товарищ подполковник! — капитан, не отрывая телефонную трубку от уха, встал со скамейки. На лице — тревога с щепоткой вины.
— Что?