Примкнуть штыки! Михеенков Сергей
События, о которых рассказывает эта история, не придуманы автором. В книге, несомненно, присутствует и художественный вымысел. Однако художественный вымысел не уменьшает страданий реально существовавших людей в реальных обстоятельствах. И эту книгу я написал потому, что не нашёл их имён ни на плитах братских могил от Юхнова до Подольска, ни в наградных списках отличившихся, ни в приказе о присвоении первого офицерского звания тем, кто остался в живых.
Глава первая
Приказ № 257
Рота курсантов пехотно-пулемётного училища, усиленная сводным дивизионом артиллерийского училища, вечером 5 октября 1941 года на грузовиках, спешно собранных по всему Подольску, срочно перебрасывалась на запад от Москвы. Курсантов подняли по тревоге, отменив воскресные увольнения и встречи с родными. В пехотном училище подняли шестую роту. В полном составе, вместе с офицерами и преподавателями. А в артиллерийском из добровольцев и наиболее опытных офицеров сформировали сводный усиленный дивизион. Всё это невеликое воинство, вооружённое винтовками, несколькими пулемётами, а также 45-мм и 76-мм орудиями, и составило передовой отряд подольских училищ. В событиях, которые впоследствии войдут в историю Второй мировой войны под названием «Битва за Москву», передовому отряду отводилась особая роль: эти двести пятьдесят человек становились боевым охранением курсантских батальонов, которые через день-два тоже будут выдвинуты вперёд, в окопы Можайской линии обороны.
Колонну возглавляла неуклюжая бронемашина, оснащённая пулемётом. В броневике рядом с водителем сидел старший лейтенант Мамчич, командир шестой роты, назначенный командиром передового отряда. Никто пока не знал, что же произошло в полутораста километрах от Москвы, в районе Юхнова и Мосальска. Точных разведданных не было. Вернее, точным данным разведки в штабах попросту отказывались верить, потому что они были катастрофически неправдоподобными и означали буквально следующее: немцы прорвали линию обороны Центрального и Резервного фронтов и форсированным маршем движутся к Москве, уже не встречая на своём пути никаких войск, способных остановить их, а это значит, что через сутки-другие авангарды моторизованных колонн фон Бока ворвутся в столицу.
Не знал, что там, впереди, ждёт его роту и его самого, и старший лейтенант Мамчич. Кто-то из офицеров сказал ему перед отправкой: «Говорят, фронт прорван на всю глубину. Наши бегут. Похоже, боеспособных войск там уже нет. Так что вас, Леонтий Акимович, направляют…»
То, куда их направляют, Мамчич знал. Во всяком случае – географически. Сочувствующего тона услышать бы не хотел. И потому сейчас ему неприятно было вспоминать и тот разговор, и того сослуживца.
Но теперь он точно знал свою задачу и то, что его шестая рота выполнит её или умрёт. Потому что он знал, ради чего роту бросают в пекло: не сегодня-завтра сводный полк двух училищ, пехотно-пулемётного и артиллерийского, три тысячи курсантов и преподавателей, займёт позиции Малоярославецкого укрепрайона, примыкавшего к Можайскому УРу. А пока левый фланг линии заранее подготовленных укреплений был пуст. Никаких войск действительно там не было.
Не оказалось в это время никаких войск и в самой Москве. Так что Ставке направить на последний рубеж обороны главного города страны было в буквальном смысле некого. Кроме них, курсантов двух училищ, к счастью, расположенных на пути немецких колонн.
Но и этого старший лейтенант Мамчич не знал, хотя все офицеры осторожно, когда не было посторонних ушей, поговаривали именно о том, что Москву, если фронты рухнут, как это уже бывало, защищать будет некому. Кроме них.
И вот подняли их, курсантов и преподавателей… Значит, произошло то, чего опасались больше всего.
Не знал старший лейтенант и надёжности артиллеристов. Только однажды удалось посмотреть, как они стреляют. Это было на полигоне. Артиллеристы стреляли по макетам танков. Стреляли хорошо, точно. Но там будут настоящие танки, которые тоже стреляют снарядами. Говорят, у немцев в танках очень точные прицелы. Кого, каких стрелков придали его роте сейчас, он не знал.
Старший лейтенант знал только свою шестую роту. Надёжность командиров взводов, сержантов и курсантов.
«Хорошо, что загрузили много гранат», – подумал он с некоторым удовлетворением. Но чёрт бы их подрал, нигде не смогли найти для их роты хотя бы старенькую, хотя какую-нибудь списанную походную кухню. Артиллеристы тоже прибыли без котла, с сухпайком. И вдруг старшего лейтенанта стеганула запоздалая догадка: если не дали кухню, значит, это их выдвижение вперёд попросту обречено и в выполнение ими приказа остановить немцев на шоссе не верят даже те, кто отдавал этот приказ. Вот и пожалели походную кухню, чтобы не пропала зря… Перед глазами старшего лейтенанта всплыло непроницаемое лицо майора Романова. Сколько им предстоит держаться там, на шоссе? Сутки? Половину суток? Что ж, на такой срок сухого пайка хватит.
И, подумав об этом, командир передового отряда понял и другое: этими своими мыслями, этими догадками и предположениями, насколько бы реальными они не были, делиться ни с кем он не должен ни в коем случае.
В полночь голова колонны втянулась в Малоярославец и остановилась. Старший лейтенант Мамчич выскочил из бронемашины и, разбрасывая длинные полы офицерской шинели и поблёскивая высокими голенищами тщательно начищенных сапог, побежал вдоль вереницы грузовиков. Водители некоторых машин были гражданскими, но порядок движения в колонне они знали и сразу же подчинились общей дисциплине. И теперь, пробегая мимо машин, старший лейтенант с удовлетворением отметил, что пока всё, слава богу, идёт хорошо.
Из темноты, которая, казалось, навалилась на окрестность ещё тяжелее, когда машины выключили свет и заглушили двигатели, навстречу командиру роты вышли несколько человек. Скользнул узкий луч карманного фонарика, облизал полы кожаного реглана, пыльную обочину шоссе. И сержант Воронцов, сидевший в ближнем грузовике, услышал краткий и чёткий, как на плацу, когда появлялся вдруг начальник училища, доклад ротного. Он сразу понял, что человек в кожаном реглане и стоявшие рядом с ним какие-то большие начальники, что они давно ждали прибытия их колонны и что именно от них сейчас зависит судьба и шестой роты, и артиллеристов.
– Обстановка крайне напряжённая. Учтите – крайне… – говорил незнакомый дребезжащий усталый голос, видимо, «кожаный реглан». – Вам, наверное, ещё в Подольске сказали, что немцы уже в Юхнове и переправляются на левый берег Угры. Перебрасывают сюда, на наше направление, танки и артиллерию. Впереди идут сапёрные части. Мотоциклисты. Ваша задача такова: следуйте по шоссе до реки Изверь. Давайте уточним по карте. Это километров… Там группа Старчака… Ждут… Предупреждены. Держатся.
– Кто ещё впереди нас? Какие войска? – спросил ротный.
– Войска… – Голос в темноте стал резче, раздражённее. – Какие, к чёрту, войска! Вы, старший лейтенант, и есть все наши войска! Последний резерв…
– Ясно, – тихо, подавленным голосом ответил Мамчич.
И на какое-то время там, в темноте, наступила тишина.
– Так что впереди, кроме Старчака и его людей, на настоящее время, видимо, никого уже не осталось. – Теперь «кожаный реглан» говорил уже спокойнее. – Была ещё одна группа. Возглавлял её полковой комиссар Жабенко. Она почти полностью погибла. Остатки прибились к Старчаку. У Старчака около двух или трёх рот. Может, подошло пополнение. Не знаю, точных сведений нет. С ним ребята из Юхновского истребительного отряда. Комсомольцы. Люди все храбрые, но плохо обученные, опыта боёв не имеет практически никто. Кроме, повторяю, людей Старчака. У него пограничники, десантники. Ребята боевые, но в тактическом бою, в полевых условиях… Так что в лучшем случае их там человек триста.
– Да, негусто.
– Негусто, старший лейтенант. На ваших молодцов надежда. Постарайтесь продержаться. Три дня. Хотя бы три дня.
«Так, значит, три дня, – подумал Мамчич. – Значит, сухой паёк придётся растягивать. И с боеприпасами решить. Чтобы подбросили сегодня же».
– Да, вот ещё что, товарищ Мамчич, – ткнул в темноту пальцем «кожаный реглан», – по дороге и вдоль шоссе движутся группы выходящих из окружения бойцов. Постарайтесь не вступать с ними в контакт. Мало ли что…
– А почему Старчак не переподчиняет их себе?
– Кого там переподчинять? Увидите. Идут… Без винтовок. Где побросали, не помнят. Драп. Это, старший лейтенант, драп. Ну, сами, я думаю, увидите и всё поймёте. К тому же под видом наших бойцов могут просачиваться одиночки и целые отряды диверсантов. Действуют нагло и дерзко. Хорошо владеют русским языком. Будьте начеку. И всех выходящих – мимо своих окопов, на сборный пункт.
– Где ближайший сборный пункт?
– В Медыни. Был в Медыни. А где сейчас, не могу сказать. Да это и не ваше дело.
– Куда направлять?
– Пусть идут как шли. Вдоль шоссе, на восток. Они – не ваша забота. Так что давай поторапливайся. Десантники держатся из последних сил. Берегите орудия. Людей, пополнение, ещё пришлём. Боеприпасы тоже. Сегодня же подбросим сколько сможем. А орудий больше не будет. И людей тоже постарайся сберечь, старший лейтенант. Знай, что в бой поведёшь не просто курсантов, а завтрашних офицеров и политработников.
Мамчич козырнул, в темноте сверкнула его бледная ладонь. Но «кожаный реглан» его остановил:
– Связь с группой Старчака ненадёжная. Сведения приходили противоречивые. То они там, то там. Возможно, пока вы были в дороге, у него могли произойти серьёзные изменения. Но днём он прочно держался на Извери. Просил подкрепления. Так что поторапливайтесь и вперёд вышлите боевое охранение.
– Слушаюсь.
Снова взвыли моторы, заскрежетали коробки передач, захлопали дверцы. Приглушённый, крадущийся свет фар. Приглушённые голоса. Слова редкие, отчётливые – о самом главном. Кругом темень, непроглядная, густая, так что силишься что-нибудь разглядеть, а ничего не выходит, глаза будто дёгтем замазаны, только сильнее сдавливает лоб и пересыхает в горле. Тьма кромешная. И только впереди, на западе и севернее, в стороне от шоссе, полыхали резкие тусклые зарницы и зловеще трепетали над неподвижным, испуганным лесом. Там погромыхивало, будто по полю катали огромные валуны, которые иногда сталкивались, с треском и гулом крошили и раскалывали друг друга, высекая огонь.
Воронцов приподнял край брезентового тента и смотрел наружу. Яркие спокойные звёзды стояли над землёй, обещая назавтра ясное утро и погожий день. Все эти дни волглая, промозглая хмарь придавливала землю, наскакивал мелкий дождь, подгоняемый ветром. Потускнели деревья, ещё не сбросившие остатки своих обносившихся разноцветных одежд. Почернели штакетники и крыши домов. Глухие заборы пригорода стали походить на угрюмые неприступные крепости. И видимо, уютно, спокойно было жить за этими крепостями, куда, казалось, ни ветер не задувал, ни дождь забредать не осмеливался, ни плохие вести не приходили. Осень погружалась в свою заповедную глубину, в глушь, за которой уже не могло быть ничего, кроме тишины и оцепенения в ожидании снега. Так старая, добросовестно отработавшая своё последнее лето, брошенная лодка медленно погружается в воду, будто врастая в неё обречёнными бортами и кормой. А вчера вдруг потеплело, подобрало капли с проводов и придорожных кустов, высушило крыши. Воронцов любил эту пору. Весна в его родном краю была, конечно же, ярче, радостней, звонче. Но ему больше нравилась осень. Ранняя, когда ещё не очень холодно. Вот такая, как теперь. Когда уже понятно, что лето прошло, но настоящие холода ещё за морями, за лесами, за синими долами, и после школы можно успеть сходить в лес…
В Подлесном, в его родном селе, в это время всегда перепахивали огороды, жгли картофельную ботву, так что дымом заволакивало всю округу и кострами пахло даже в домах. В золе, в рыхлой, шуршащей лаве прогоревших костров пекли картошку, разламывали обугленные коконы кожуры и ели белую крупяную мякоть, задыхаясь от горячего, пахучего, необыкновенно вкусного. Каждый из них съедал за вечер и пять, и десять картофелин и, казалось, наесться было невозможно. Нежным густым изумрудом зеленела отава на облогах и вдоль стёжек. Хотелось козлом припустить по этой облоге, а потом упасть и полежать в мягкой зелени, понежиться. Просёлочные дороги в полях, которые убегали из Подлесного на три стороны и исчезали, истончаясь на горизонте в прозрачные невидимые паутинки, о такую пору были уже не белыми, как летом, а чёрными от дождей и обильной росы, и они уже не пылили под копытами лошадей и под колёсами тракторов и не утомляли так сильно, как во время летней жары. Дед Евсей вставлял вторые рамы. Сёстры мыли их содой, протирали насухо, подавали деду, а потом конопатили щели тонкой, как шёлк, как их светло-русые волосы, паклей, заклеивали пазы лентами, нарезанными из газет. Уже начинали через вечер подтапливать вторую печь в белой горнице. А он на ранках или после школы ходил с ребятами в лес за волнушками и подореховками. Переходили через Ветьму по шатким ольховым кладям, углублялись в сосняк и там уже не торопились, потому что волнушки, грузди и подореховки росли повсюду, и их всегда хватало на всех. Воронцову особенно нравилось собирать волнушки. Они и солёными были хороши. Зимой, с варёной картошкой… А в сосняке розовые и белые их шляпки, обмётанные скользкими сопливыми волосками, тут и там высовывались из моха, из осыпи сосновых иголок, хрустели под ногами, стоило лишь сделать неверный шаг. Теперь там тоже, видимо, траншеи… Всюду нарыли… Старшая сестра, Варя, месяц назад, когда письма оттуда ещё приходили, писала: в Подлесное и в окрестные деревни нагнали студентов из Москвы – копают противотанковые рвы. От Малоярославца, если по Варшавке, до берёзы, возле которой повёртка и где начинается просёлок на райцентр, километров около двухсот. А там до Подлесного всего-то ничего, километров, может, тридцать. Так что – двести тридцать или двести пятьдесят. От Подольска чуть больше. Но и Подольск, и Малоярославец уже остались позади. Впереди была река Изверь. От Извери – меньше. От Юхнова – совсем недалеко. Изверь… Где-то там они и должны остановиться. Остановиться и стоять.
Воронцов вздохнул. Мысли о родине и о сёстрах не успокоили его.
Яркие звёзды обещали вёдро. И вроде бы уже стало свежеть, подтягивать и подсушивать обочины дороги. Запахло дорогой. Тусклые снопы света от грузовика, идущего следом за их машиной, закручивало желтыми жгутами пыли.
Воронцов поднял голову, поискал взглядом Стожары и сразу нашёл это большое знакомое с детства созвездие, словно присыпанное известкой мелких соседних звёзд. Точно таким же оно было и над его селом. Звёзды, яркие и ещё по-летнему тёплые, стояли над землёй, качались над дорогой, будто указывая им роковой путь. Но там, впереди, за километрами дороги, в толще ночной мглы, был и дом Воронцова. И ехать в сторону дома ему было нестрашно. Там было всё знакомое, родное. И начало этому, родному, старая берёза возле шоссе, под которой он с ребятами не раз жёг костёр в ожидании попутки до Юхнова. От берёзы до Подлесного, до его волнушек в сосняке, совсем ничего. Добежал бы за несколько часов. Дорога до того знакомая, что и с закрытыми глазами бы не заплутал.
А рота должна занять оборону на Извери. Так что до родных мест сержанта Воронцова колонна не дойдёт. Не доедет их грузовик до той, приметной его берёзы. И приказа такого нет, и враг туда уже не пустит. На Извери их ждёт какой-то отряд, в который они должны влиться и образовать некую единую силу, способную выполнить поставленную командованием задачу. Так сказал «кожаный реглан» ротному. Туда, на запад, на Изверь, ехала их шестая курсантская рота, сводный дивизион артиллерийского училища, командиры, товарищи, многих из которых он знал с самого первого дня в училище, ещё с карантина. Они везли в грузовиках укутанные брезентом пулемёты, коробки и ящики с патронами, гранатами, минами, взрывчаткой. Тащили на передках орудия. И ехали они всё же в сторону его дома, и каждая минута пути делала расстояние между Подлесным и их колонной всё меньше и меньше. Они ехали на войну, и с каждой минутой дорога до войны становилась короче.
«Как быстро мы продвигаемся, – с тоской и каким-то необычным возбуждением, какое он испытывал перед дракой, подумал Воронцов. – Как быстро… Что там с мамой и сёстрами? Успели ль они уйти? У деда больные ноги. Израненные, побитые осколками ещё в Первую мировую, в Галиции. Может, и ушли. Хотя бы куда-нибудь в лес, где можно схорониться на время. Ведь прятались же люди в лесах от набегов половцев, монголов и поляков. Уходили в лес от французов. Лес спасал, давал кров и пропитание. Может, всё же ушли. И увели с собою скот, корову Лысеню и овец. А мы эту ненавистную немчуру скоро отсюда выкинем. И будем гнать штыками до самой границы». И Воронцов нащупал рукоятку штык-ножа, висевшего на поясе, и крепко сжал её.
Колонна въехала в большое село. Воронцов успел ухватить взглядом дорожный указатель: «Ильинское». Потом разглядел часового на мосту и красноармейцев, наклонившихся возле каких-то сооружений. Бойцы что-то копали. «Видимо, окопы, – решил он. – Что сейчас могут копать бойцы?»
– Сань, ну что там видно? – толкнул его в бок курсант Алёхин, всё это время молча дремавший рядом.
– Какое-то Ильинское проезжаем. Большое село. Окопы копают.
– Окопы? Зачем тут окопы?
– Давай лучше поспим, – сказал Воронцов и опустил край брезента.
Небо сразу исчезло, пространство сузилось, и ближе, роднее стали товарищи, и Воронцов понял, что он сейчас часть их, сидевших ровными рядами по шесть человек, и, быть может, думавших о том же, – часть этой колонны, часть шестой роты, часть своей винтовки и того приказа, который днём был зачитан на плацу перед строем. Он был живой и, как ему казалось, бессмертной частью всего того, что сейчас двигалось в сторону войны. И только потом, во вторую очередь, он ощущал себя частью Подлесного, своей семьи, носившей фамилию Воронцовых и всего того, что звалось родиной.
– Уснёшь тут, – буркнул Алёхин и вздохнул.
Всем было не по себе. Сегодня, когда после обеда их роту в полном составе выстроили на плацу и командир второго батальона майор Романов, исполняющий обязанности начальника училища, зачитал приказ срочно выдвинуться в район боевых действий, их всех в первые минуты охватил какой-то жуткий восторг. Наконец-то! Они идут на передовую! На фронт! Бить врага! Уж они-то – не батальоны, наспех сформированные из профессуры, студентов и артистов московских театров, из печатников и бухгалтеров, никогда не державших в руках оружия и брошенных в бой необученными, с тремя старыми винтовками и обоймой патронов на отделение. Уж они-то дадут фашистам! Уж они-то им покажут, как по чужим землям ходить да на чужое добро зариться! Как разорять колхозы и жечь в полях хлеб! Как убивать ни в чём не повинных людей, детей и стариков! Воронцов вспомнил слова политрука Киселёва. Политрук говорил правду: фашисты – не люди, и их надо уничтожать, как бешеных собак.
Воронцов пододвинул ногой приклад своей новенькой СВТ, от тряски сползшей вперёд, зажал её между ног и прикрыл отяжелевшие веки. Как и все курсанты, умевшие мгновенно превращать минуты отдыха в сон, он тут же почувствовал, как тело его сразу расслабилось, окуталось тёплой уютной истомой, а перед глазами поплыли, то ускоряя свой бег, то замедляя, уже иные, чем мгновение назад, картинки: пригорок на краю деревни, стёжка за околицу, по стёжке идёт с ведром грибов, розовых волнушек и белых груздей, их ротный старшина… Что ж тут, в его родном селе, делает старшина? Воронцов догнал его, старшина повернулся и голосом отца спросил: «Что, Санька, страшно?» И тут подошёл другой, тоже в шинели. «Иван! – закричал Воронцов. – Иван, ты дома? Почему ты дома, а не на фронте?!» Иван ничего не отвечал, он смотрел на Воронцова злобными глазами и вдруг схватил его за грудки и начал яростно трясти, что-то злобно бормоча.
– Ты что, Сань?
«Чей это голос? Откуда он зовёт?»
Воронцов с трудом разлепил глаза. Ему вдруг показалось, что он падает куда-то под колеса и что кто-то, подпихивая его туда, пытается вырвать из рук винтовку. «Иван! Держись, братка!» – закричал он или, наверное, только хотел закричать.
– Ты что, сержант?! Перепугал, чёрт!
Воронцова толкнули в спину и в бок, так что он спросонья едва не потерял равновесие и резко шатнулся в сторону, на лету подхватывая винтовку.
– Оставь его. Видать, приснилось что-нибудь. Бывает…
Отделение сразу проснулось, будто и не спало.
– Я что, кричал? – спросил Воронцов, чувствуя, как горько першит в пересохшем горле.
– Чёрт тебя побери, сержант, ты всех перепугал!
– Ещё до фронта не доехали… Тьфу!
– А нечего и спать, если на войну собрались!
Воронцову вдруг вспомнилось, что снился брат. Брат и отец. Двое.
И отец Воронцова, и старший брат Иван, отслуживший действительную три года назад в кавалерии на Дальнем Востоке, были призваны ещё в августе и воевали где-то здесь, на смоленском направлении, недалеко от дома, то ли под Вязьмой, то ли под Рославлем. От Ивана он получил несколько писем. Писал Иван и об отце. С отцом они воевали в одном взводе. Судя по названию речек, которые Иван упоминал в своих письмах, часть их какое-то время держала оборону где-то левее Варшавского шоссе. Места те тоже уже под немцем. «Значит, не удержал братка с отцом свои окопы», – подумал Воронцов, и горло его снова перехватило. В одном из первых писем Иван сообщал, что в их роте почти все из Подлесного, Вязовни, Ключика и соседних деревень, что все воюют хорошо и что двоих уже ранило. Среди раненых кузнец дядя Павлик и колхозный счетовод Пётр Иванович. Дядю Павлика ранило не особо сильно, а Петру Ивановичу оторвало ногу. И ещё Иван писал, что полк их часто перебрасывают с места на место. «Только окопаемся, обживёмся, пригреемся, соломы натаскаем, опять приказ – менять позицию, занимать оборону там-то…» Некоторые места из писем брата Воронцов помнил наизусть. От треуголок пахло войной. Однако многое в письмах было непонятно, не соответствовало его представлениям о войне, о противнике, о силе Красной Армии, а многое просто противоречило тому, чему их так тщательно обучали и что внушали как непременное их командиры, преподаватели и политработники. «Мужики-то в Подлесном, Ключиках и Вязовне все бывалые, – сокрушал себя Воронцов невесёлыми думами, – что ж они всё отступают да отступают? И танков, и артиллерии в августе ещё вон сколько к Рославлю ушло. Колонны день и ночь гудели, дорог не хватало. Какая ж сила там встала!» И Санька Воронцов думал, что, отучившись в пехотном училище и получив лейтенантские кубари, он попадёт именно туда, быть может, к своим же землякам, на Десну или Верхнюю Угру. Если, конечно, немца к тому времени не прогонят за Смоленск. А теперь вдруг выяснилось, что и Западный, и Резервный фронты прорваны, вся военная мощь Красной Армии смята и опрокинута, наши дивизии бьются в окружении, а немецкие танки и мотоциклисты уже в Юхнове… Счетовод Пётр Иванович уже отвоевался. И неизвестно, что с братом и отцом.
Тяжёлый подсумок, плотно набитый обоймами с патронами, давил на живот. Воронцов хотел его поправить, сдвинуть немного правее, чтобы не мешал дышать, но сил не хватало, сон снова брал его в плен, вязал руки и ноги, и вскоре он опять забылся и, как всегда, всего на несколько минут.
Колонна вдруг остановилась. Водители, как по команде, выключили моторы и фары. Но гул не прекращался.
– Что это там, ребята? – испуганно, видно, спросонок вскрикнул кто-то из курсантов в глубине кузова.
– Что-то горит. Пожар! Это же пожар!!!
– Спокойно! – послышался твёрдый голос старшего лейтенанта Мамчича; ротный шёл вдоль колонны, направляясь в хвост, к замыкающим машинам, которые тащили орудия, туда, в кромешную, багровую черноту, перемешанную с отблесками пожара. На ходу он выкрикивал: – Всем оставаться на местах! Сейчас двинемся дальше! Через полчаса будем на месте!
– Медынь проезжаем! – крикнул кто-то из роты, пробегая мимо их грузовика в противоположную сторону.
– Медынь горит.
– А кто поджёг?
– Кто поджёг… Немец и поджёг. Бомбёжка…
Воронцов откинул потрёпанный полог брезента, пахнущего соломой и ветром дорог, и выглянул наружу. У дороги на повороте стоял седой высокий старик в чёрном старопокройном кафтане, накинутом прямо поверх исподнего. Отблески пожаров, бушевавших, казалось, по всему городу, озаряли его костистое лицо с глубоко запавшими глазами и провалившимся ртом, трясущуюся, скрюченную ладонь, которую он косо, каким-то упорным, давно заученным движением вскидывал вверх и крестил ею остановившуюся колонну невесть откуда появившегося на этой опустевшей дороге войска. Потом он зашёл вперёд и теми же размашистыми, упругими движениями стал озарять дорогу, уходившую куда-то вниз, в овраг, в чёрную непролазную темень. Видимо, там, в той стороне, за тем оврагом, и была война, и старик знал это.
– Сань! Ребята! Смотрите, у деда четыре Георгия! – встрепенулся, как легко проснувшаяся птица, курсант Алёхин.
Кресты, неровным, спотыкающимся рядом выстроившиеся на впалой груди старика, отсвечивали всё тем же кроваво-чёрным светом, которым было заполнено всё вокруг и который, казалось, проникал внутрь, в самую душу, и сковывал курсантов каким-то неведомым и жутким ожиданием. Не все они, сидевшие в затихших грузовиках, сразу поняли, не все признались себе, что ведь это и есть страх. Страх. Давно обжитое и приспособленное к повседневной солдатской жизни чувство русского человека, по необходимости бравшего в руки оружие. Тот самый страх, который воевать не мешал, но жизнь зачастую спасал… Никто уже не спал. Но все подавленно молчали, видимо, стараясь пережить своё внезапное чувство в одиночку и молча. Даже весельчак Смирнов помалкивал.
Воронцов, уже знавший, как в такие минуты можно справиться с самим собой, пристально смотрел на старика, на вишнёво поблёскивающее на его груди боевое серебро и изо всех сил старался вспомнить деда Евсея и его слова, сказанные напоследок, уже за околицей, когда всё, казалось, было уже сказано. Дед Евсей, шедший рядом с повозкой, передал ему вожжи, подоткнул клок сена, свесившийся над колесом, и заговорил торопливо и складно, будто старинную былину прочитал по давно припасённой им грамотке: «Война-то с германцем будет нешутейная. Ты, Санька, ворочайся ко двору целым и невредимым. Живой ворочайся, мальчик мой. Однако помни: голова на войне – дело наживное. Как только станешь её за локоть да за товарища хоронить, тут её пуля и сыщет. Не робей! Сробел – пропал. Хуже, как боишься: лиха не минуешь, а только надрожишься и товарищей смутишь. Страх будет. Куда от него денешься? Страх – зверина свирепая. И он завсегда по позициям рыскает, которого бы солдатика придавить да позабавиться им. Но знай: зверь тот не только тебя, а и неприятелей твоих давит. Придёт к твоему окопу – так ты не смигни, прямо в глаза ему и глянь. То-то и отпрянет. Назад не оглядывайся, смерть у солдата всегда за плечами. Оглядывайся на товарища. И товарища держись. Не бросай его, даже когда покажется, что край пришёл и что одному спастись легче. Тогда и он тебя, мальчик мой, николи не бросит. Ну, Санька, батька твои с братом воюют, а теперя и твой черёд пришёл. Воронцовы ни от войны, ни от неприятелей на войне не бегали. Германец, он хороший солдат, напористый да продумной, старается то хитростью одолеть, то нахрапом. А наш брат, русский человек, всё же твёрже. И знай при том, что не ты его землю заступил, а он твою. О сёстрах помни особо: ты за них идёшь. А за сестру и жизни не пожалей. Да командиров слухайся. Теперя тебе отец – командир, матка – родная земля. Она тебя и укроет, и обогреет, и оборонит от лиха. Она – твоя Богородица Заступница. А семья – товарищи. А как сам станешь командиром, солдата береги. Жалеть солдата не надобно – береги. Под пулю да на штык напрасно не суй. Тогда и он сам за тебя жизнь положит и ни пули, ни штыка не побоится. Поезжай же с богом, мальчик мой».
Откуда-то из-за машины багровой тенью выскочил ротный, сверкнул голенищами высоких офицерских сапог, взглянул на курсантов, высунувшихся из-под брезента, на старика у обочины. И тоже заметил, что старикан-то непростой. Спросил, поглядывая то на худое его лицо, то на награды:
– Когда был налёт, отец?
– Деточки мои, деточки… – шептал старик; он, казалось, не слышал слов, обращённых к нему, не видел даже подошедшего командира.
– Вы меня слышите? – громче сказал Мамчич.
– Деточки мои… – И голова старика задёргалась ещё сильнее.
– Налёт! Когда налетели самолёты?
– Деточки…
Мамчич закурил, пряча в рукав шинели огонёк папиросы, как будто здесь, в горящем городе, на который немецкие самолёты несколько часов назад выгрузили сотни бомб, этот его жест предосторожности имел какое-то значение. Но на него смотрели курсанты Шестой роты, его учебной роты, и иначе он поступить не мог.
Когда папироса засветилась, когда ясным, живым мерцающим камешком засиял её кончик и мгновенно исчез в рукаве шинели ротного, но тут же разнёсся запах табаку, перебивая всякие другие запахи, в том числе и страха, Воронцова вдруг поразила эта отстранённость папиросы от всего происходящего вокруг, её обыденное, крошечное свечение и такой же обыденный дым, пахнущий уютом и старым дедовым зипуном. Папироса ротного не была частью того ужаса, который час или два назад, когда они, быть может, только-только выезжали из Подольска, обрушился на этот явно невоенный городок. Она не была частью войны. «Вот почему он прячет её в рукав», – зачем-то подумал Воронцов. Точно так же светился огарочек и в руке деда Евсея, и в потёмках шалаша, в углу, где устраивался на ночлег брат Иван после сенокоса или очередного похода к какой-нибудь молодке, и в жёлтых пальцах отца – но там, в другой уже теперь жизни. И в это мгновение Воронцов вдруг понял, почему ротный так бережёт, так охраняет огонёк папиросы: ведь это его, Леонтия Акимовича Мамчича, душа мерцает, такая хрупкая и беззащитная, и она тоже трепещет, хоть и застёгнута в командирскую шинель, как в броню. Но об этом надо молчать. Как молчал о том же сержант Санька Воронцов. Как молчали и все курсанты, и офицеры, вся шестая рота.
Пожар гудел в глубине города, взрёвывал иногда, будто зверея, – это обрушивались перекрытия в кирпичных домах, проваливались вовнутрь, в кипящую лаву огня, давая ему новую пищу.
Курсанты вслушивались в этот жадный рёв, и им казалось, что самолёты не улетели, что они ещё здесь, бомбят окраины города и вот-вот обнаружат и их затаившуюся колонну.
– Какого чёрта мы здесь стоим?! – послышалось в глубине кузова.
Проснулись все и напряжённо вслушивались в клёкот и рёв пожаров, в крики людей, беспомощно метавшихся вокруг горящих зданий.
– Поскорее бы отправляли.
– Да, лучше бы поскорее туда.
– Начальству виднее.
Они, мечтавшие о войне и победах, как об очередной поездке на стрельбище, где все цели заведомо определены, привычны и будут точно поражены с первых же выстрелов, – они ещё не знали, что уже через несколько часов окажутся в таком пекле, где выжившие вспомнят: эти минуты случайной остановки в горящей Медыни, эти последние минуты покоя и были теми счастливыми мгновениями тишины, тем прощальным даром последней благодати мира и покоя, которые судьба преподносит иногда идущим на смерть.
Мамчич, видимо, услышавший их разговор, заглянул под брезент и ничего не сказал. Бледные лица курсантов, озарённые багровыми отсветами, смотрели на него. Он всех их знал. Любого мог назвать по фамилии, по званию. Но он молчал. Винтовки были зажаты между колен и тоже тускло поблёскивали. На мгновение его взгляд задержался на лице Воронцова. Но и ему ротный не сказал ничего.
Мамчич не отходил от старика. Он продолжал торопливо курить.
– За что кресты, отец? – снова спросил он старика, уже не надеясь на ответ.
Пора было двигаться дальше. Мамчич посмотрел в голову колонны, где ждала его бронемашина с распахнутой дверцей, на старика с Георгиевскими крестами, на которых, как и на капотах грузовиков, играли вишнёвые с чёрными и бурыми разводами блики. Таким же вишнёвым, багрово-чёрным было и небо. Всё теперь казалось выкрашенным, пропитанным одним цветом, только этими испуганно мерцающими отблесками.
Да, пора было двигаться. Вид пожара не прибавлял Шестой роте боевого духа.
И вдруг старик посмотрел на Мамчича. Трясущаяся рука его устало опала. Он поправил свой старопокройный с глубокими сундучными складками кафтан.
– Четыреста девятый Новохопёрский гренадерский полк! – совершенно твёрдым голосом выпалил старик, выпрямляя грудь и каменея развёрнутыми плечами и подбородком. – Последний крест получен за штыковую атаку под Равой-Русской! – И вскинул к виску бледную, как помятый лист бумаги, но ещё сильную руку.
Мамчич рассеянно смотрел на старика. Он замешкался от неожиданности произошедшего, смял какое-то случайное и неподходящее, как ему показалось, слово, которого никто не расслышал, и теперь переминался с ноги на ногу и не знал, что делать дальше, как разойтись с георгиевским кавалером. Он знал, что на него смотрят курсанты и молча ждут, что будет. Мамчич бросил, затоптал папиросу и обнял старика. Курсанты замерли. Каждому из них, наблюдавшему эту сцену, казалось, что не только их ротный командир, но и он сам обнимает старика. И каждый из них чувствовал в горле и на устах те слова, которые через мгновение и произнёс, за всех них, старший лейтенант Мамчич:
– Прощай, отец. Сюда мы постараемся их не пропустить.
– Деточки вы мои милыи-и… Деточки… – И старик снова затрясся всем своим ветхим телом, голос его западал, и бледная рука стала упруго вычерчивать в багровой влажной темноте косые и угловатые линии креста.
Мамчич поправил фуражку, машинально потрогал ремень и кобуру, козырнул, поклонился старцу, который, казалось, уже и не видел его, развернулся на каблуках и быстро зашагал к бронемашине.
Осталась позади горящая Медынь. Шоссе выползло из оврага и полого поворачивало на юго-запад. Впереди чернота, неизвестность.
– Стой! – приказал Мамчич водителю.
Через минуту из колонны вырулил грузовик с автоматчиками и ушёл вперёд. Нырнул в темень и мгновенно растаял, напоминая о своём существовании только удаляющимся рокотом мотора.
Спустя полчаса снова остановились. Заглушили моторы, выключили фары. Слушали ночь. Будто звери, ловили каждый звук, каждый запах, стараясь определить, где же передовая. Позади вставало, дрожало и снова опадало зарево горящей Медыни. Впереди тоже вспыхивали зарницы, громыхало и гудело. Похоже было на артиллерийскую канонаду. Фронт. Но где он? Где та линия, за которой уже можно было ждать встречи с врагом? И существует ли она, та линия? Иногда канонада слышалась и справа, и слева. И казалось, что они уже миновали полосу обороны наших войск и теперь движутся невесть куда, вслепую определяя свой путь. Но машина боевого охранения возвращалась, лейтенант из взвода разведки торопливо докладывал Мамчичу, и колонна снова двигалась дальше. До следующей остановки.
– Хотя бы поскорее прибыли на место.
– Где оно, то место?
– Да, братцы, хуже всего вот так: едешь, едешь, а там, куда едем, может, уже немцы…
– Хватит трепаться! – прикрикнул сержант Смирнов. – Вперёд выслана разведка.
– Давай-ка, Смирнов, что-нибудь из своего репертуара! А то народ что-то приуныл. Ты нам недавно вроде про какую-то Машку вспоминал…
Сержант завозился, закряхтел. «Сейчас что-нибудь выдаст», – подумал Воронцов с каким-то внутренним удовлетворением и тут же усомнился: неужели Смирнов способен балагурить даже в этой обстановке? Ведь вот-вот подъедем к фронту. А там – неизвестно что.
А тем временем Смирнов театрально прокашлялся и, как с эстрады, продекламировал:
- Мария, увенчай мои желанья.
- Моею будь – и на твоих устах
- Я буду пить эдемские лобзанья.
– А дальше? Дальше трави!
– Дальше… Она ему: «Богаты вы?» Он: «Нет, сам без состоянья».
– Во тварь какая! – воспользовавшись паузой Смирнова, отметил курсант, сидевший рядом. – Он ей – про любовь, а она…
– Смирнов, дуй давай дальше.
– Дальше, ребята, только для женатых и разведённых. А у нас во взводе таковых не имеется. – И сержант Смирнов засмеялся, хлопнул по коленке сидевшего рядом курсанта; тот спросонья вскочил, ударился головой о металлическую дугу каркаса, поддерживавшего брезентовый тент, загремел винтовкой. – И здоров же ты спать, Денисенко!
– Слышь, Смирнов, – окликнули сержанта из глубины кузова, – а что такое эдемские лобзанья? Лобзанья – понятно. А вот эдемские…
– Эдем… – на мгновение задумался Смирнов, – это такая страна, где сбываются все твои желания.
– Все?! И насчёт баб тоже?
– Да, и что касается прекрасных дам, тоже.
– А, понятно, это такая фантазия внутри человека.
– Ты прав, не каждому дано создать в себе этот удивительный мир.
– Э, нет, я люблю, чтобы – реально. А так… Фантазии… Это всё равно что во сне приснится – красавица! Всё при ней. И всё вроде – как по маслу. А проснешься – и что? Только и воспоминание, что подштанники липкие.
– Надо было её за ногу держать! – подсказал курсанту кто-то из сидевших рядом.
Все сразу зашевелились. Засмеялись. Разом заговорили, перебивая друг друга и будя последних, кто проспал и остановку в Малоярославце, и пожар в Медыни, и старика с «Георгиями», и весь этот ужас ночи, всасывающий их колонну в жуткую неизвестность, и начало беседы, которая разом захватила тех, кого события этой ночи особенно не придавили. Сержанта Смирнова любили слушать все. Добродушно усмехались и покачивали головами даже те, кого байки и прибаутки сержанта порою коробили. И тут, под шумок всеобщего оживления, кто-то хрустнул сухарём.
– Шта?! – подражая старшине, рявкнул помкомвзвода старший сержант Гаврилов. Всё это время он молча сидел справа от Воронцова, возле самого борта. Казалось, он глубоко дремал. – Сухпай жрать?! Ещё до позиций не добрались! Убрать и без моего приказания к жратве не прикасаться! Сосунки! Засранцы! А в окопах что, солому жрать будете?
Гаврилов был из фронтовиков. Отступал от самого Белостока. Их кадровый полк несколько раз пытался организовать оборону, занимал позиции, контратаковал, встречным ударом опрокидывал авангарды и колонны наступавших немцев, но потом их неминуемо обходили справа и слева, сминали и отрезали тылы, рубили фланги, и снова приходилось вырываться из окружения, бросать технику, оставлять заслоны, в которые назначались самые лучшие, самые надёжные, и которые почти никогда потом не догоняли их. О судьбе их можно было только догадываться: либо погибали в непродолжительных и ожесточённых схватках, либо попадали в плен. Соседние части зачастую отходили при первом же обстреле или нажиме немцев. Никаких сведений о возможном взаимодействии от них не поступало. Делегаты, посылаемые туда, возвращались ни с чем и ничего толком пояснить о том, что же там происходит, не могли. Ни управления, ни взаимодействия. Бардак. Паника. Драп. На переправе снаряд ударит, так народ уже по головам лезет, винтовки бросает.
– Толпились, как бараны в загоне, – сказал он однажды политруку Киселёву, когда тот в курилке спросил бывальца, почему они так долго отступали. – Парторг наш говорил, что, мол, мы его, немца, в глубину нашей земли заманиваем. До Рославля вон доманили. Теперь никак не остановим.
– Вы, товарищ старший сержант, курсантам об этом, надеюсь, – ни-ни?..
Гаврилов в ответ усмехнулся:
– Я-то – ни-ни. Моё дело – этих желторотых другому учить. Но они скоро и сами всё узнают.
– Вот и пусть узнают эту правду там, на фронте. А тут, в училище… Это не будет способствовать укреплению их морального духа. Надеюсь, вы понимаете. И ещё: никому больше об этом вообще не рассказывайте. Это – дружеский совет. Человек вы искренний, иногда излишне горячий. Курсанты вас любят, преподаватели уважают. Но среди тех и других могут быть разные люди. Понимаете? Здесь ведь не фронт…
Гаврилов снова усмехнулся.
Больше политрук ни о чём его не расспрашивал. А жаль. Рассказать-то ему было что. Только рассказов этих политрук Киселев, видимо, побаивался.
Под Минском, в очередной раз выходя из окружения, Гаврилов возглавил группу прорыва. Все офицеры были убиты. А он добрался до штабной землянки, развороченной прямым попаданием снаряда, отыскал среди тел раненого комбата и вынес его. Волок на себе километров двадцать. Ничего, вынес живого. За что и имел медаль «За отвагу». Во время прорыва сам был ранен и контужен. После госпиталя попал в запасной полк. В запасном полку ему не понравилось. Плохо кормили. На кухне повальное воровство. Завшивели. Вдобавок ко всему ночью в казарме у него спёрли сапоги – подарок комбата, которому в полевом госпитале, куда он его принёс на спине, ампутировали ногу. Комбатовы сапоги, уже подбитые железными пластинками на носках и каблуках, он через два дня нашёл. И, найдя, чуть не до смерти забил их нового владельца, ефрейтора из хозвзвода, пухлого «пончика»-хлебореза, и, как потом оказалось, напрасно, потому что хлеборез их купил «по-честному» у какого-то «жигана» из другого батальона. Тот успешно приторговывал всем, чем можно: шмотками, трофейными вещицами – в запасном полку в основном кантовались ребята бывалые, фронтовики, попавшие сюда либо из госпиталей, либо из разбитых и расформированных частей, – консервами, самогоном, и даже, поговаривали, тот кручёный шустрик с золотыми фиксами за хорошие деньги или добротные вещи мог устроить свидание с женщиной. У него, как рассказывали бывалые люди, уже имевшие с ним деликатное дело, в кармане рядом с красноармейской книжкой лежала целая колода фотокарточек, и можно было выбрать любую – помоложе, постарше, беленькую, смугленькую… У него для предоставления этого вида услуг и каморка где-то была, прямо на территории части. Одним словом, кому война, а кому мать родна.
Гаврилов, видя такое дело, начал проситься на фронт. Подал рапорт. Но вместо фронта его вызвали в санчасть, посмотрели в рот, смерили рост, загадочно постучали там, тут, что-то записали, полистали прежние записи и выдали направление – в офицерское училище. На фронте не хватало командиров взводов. Лейтенанты на войне жили недолго. Две-три хорошие атаки, и взводный – либо убит, либо, если повезло, в госпитале. Это Гаврилов знал точно. Вот так он и оказался в Подольском пехотно-пулемётном училище.
Рота, в которую его зачислили, в то время находилась в летнем лагере «Лужки» под Серпуховом. В училище ему вначале понравилось: порядок, дисциплина, всё расписано по минутам, безобразничать и неуставными делами заниматься некогда, каждое воскресенье – баня, нигде ни вошки, ни блошки, пайки в столовой большие, каша наваристая, чай горячий и не пахнет луком. Однако и тут он вскоре начал маяться. Бесконечные часы учёбы, учёбы, учёбы. Стрельба по фанерным «фашистам» и тыканье штыком набитого соломой мешка с пришитой и всегда валившейся набок «головой», пока, по его приказу, в манекен не вставили штакетину. И во всём этом должен был участвовать и он, старший сержант Гаврилов, повидавший эти манекены живыми… Но особенно не любил он книжную науку. Она давалась ему с таким трудом, что начинала болеть голова, словно возвращалась контузия. Он нервничал, ломал карандаши. Мучительно ждал конца очередного часа занятий, чтобы уйти в курилку и расстегнуть там крючок гимнастёрки, насладиться папиросой и мечтой поскорее отделаться от всей этой манной каши…
Однако учиться теории управления взводом и ротой в стрелковом бою ему пришлось недолго. «Манная каша» окончилась совершенно неожиданно. Немцы стремительно продвигались в глубь страны, к Москве. Под Ельней и Ярцевом по линии реки Десны их остановили, но, как оказалось, ненадолго. Корпуса и армии группы «Центр» сделали перегруппировку, пополнились свежими, прибывшими из Германии и Франции, дивизиями, усилились за счёт корпусов, переброшенных сюда с северных участков фронта, с Валдайских высот и Ладоги, и 30 сентября всю свою накопленную силу обрушили на оборону наших армий, прикрывавших московское, орловское, брянское, калининское направления, сразу в нескольких местах прорвали фронт и начали стремительное продвижение на восток. Танковые и моторизованные колонны за один переход покрывали десятки километров по опустевшим шоссе и большакам, не встречая почти никакого сопротивления. Иногда взвод или рота красноармейцев вставала на их пути. Бойцы, привстав из наспех отрытых окопчиков, делали несколько залпов из винтовок, одиночный пулемёт выстреливал две-три ленты. И тогда, будто изумлённая неожиданным сопротивлением, колонна останавливалась, высылала вперёд несколько танков и бронетранспортёров с пехотой. Миномёты и орудия открывали бешеный огонь. После чего танки и автоматчики проходили по дымящимся воронкам, добивали уцелевших смельчаков, забрасывали гранатами последние окопы, которые всё ещё продолжали вести огонь, подбирали раненых, оглушённых и контуженых. Из них тут же формировали колонны, и те колонны, уже не похожие на войска, которые способны держать в руках оружие и сражаться, под присмотром немногочисленного конвоя гнали в тыл. Мотоциклетные батальоны и спецподразделения авангардов, стремительно прорываясь вперёд, дерзко орудовали в ближнем тылу наших частей, захватывали мосты и армейские склады, предмостные укрепления и плотины, перекрёстки важнейших дорог и магистралей, железнодорожные станции и стрелки, которые впопыхах не успевали взорвать отступавшие, наводили панику и удерживали объекты до прихода своих танков. Так началась гигантская по своим масштабам операция, получившая в немецких штабах кодовое название «Тайфун». К Москве одновременно вдоль нескольких магистралей по сходящимся направлениям двигались 2-я, 4-я и 9-я полевые армии, а также 2-я и 4-я танковые группы. Армейская группа, которую в это время возглавлял фельдмаршал Феодор фон Бок, располагала лучшими силами вермахта, СС и охранных подразделений.
По оси Варшавского шоссе, которое в немецких штабах рассматривалось как наикратчайший путь на Москву, двигались 57-й и 10-й танковые корпуса, а в качестве их авангарда – части дивизии СС «Дас Рейх» под командованием генерал-лейтенанта Пауля Хауссера. Именно эсэсовцы этой элитной дивизии, одетые в камуфляжную униформу, первыми ворвались в Юхнов и вышли к мосту через Угру. Именно «древесные лягушки» (прозвище, которое им дали простые солдаты-армейцы за особую униформу) наводили «новый» порядок в Юхнове. Они захватили аэродром. Подавили последние очаги сопротивления группы комиссара Жабенко. А потом здесь же, в городе, устроили концлагерь для пленных красноармейцев.
Немецкие колонны двигались на Москву по шоссе и большакам. А параллельно им, по лесам и болотам, по разбитым просёлкам и коровьими тропами шли другие колонны – отступающих дивизий и полков Красной Армии. Шли части, остатки частей, потерявших свои фланги, командиров и связь со штабами. Шли отряды, остатки полков и батальонов, сбитых со своих позиций массированными танковыми атаками и налётами авиации. Шли, огрызаясь отчаянными контратаками, в которых теряли последние орудия, последние танки и лучших бойцов и командиров. Шли, гонимые вражьей силой и страхом. Шли, потерявшие веру в то, что железную немецкую машину можно остановить, застопорить движение её громадного, хорошо отлаженного механизма.
Старший сержант Гаврилов сразу понял, что снова наступает его час. С курсантами он не церемонился, при малейшей оплошности называл их «засранцами», «маменькиными сынками» и до седьмого пота гонял по полигону. Особенно усердно помкомвзвода нажимал на рытьё окопов и на стрельбу по фанерным мишеням. Манная каша заканчивалась, он это чувствовал чутьём фронтовика, и теперь каждый новый день очередных занятий он встречал спокойно, понимая, что завтрашний, возможно, будет уже другим. Часами отрабатывал с курсантами приёмы штыкового и рукопашного боя. После занятий второго взвода исколотые штыками и избитые прикладами, соломенные манекены приходилось всегда основательно чинить. Строевые занятия Гаврилов откровенно не любил и не старался этого скрывать. Считал, что все эти «приставить ногу», «направо – бегом – марш», «налево – кругом» и прочее – пустая трата времени, тем более сейчас, когда немец рвётся к Москве. Может, потому, что сам он был не особенно силён в строевом искусстве. К тому же побаливала раненая нога. Однако по привычке исполнять требования воинского устава в полной мере он и на плацу не давал курсантам спуску.
– Ш-шир-ре шаг! Носок тянуть! Носок! А-раз-двэ! А-раз-двэ! За-певай!
И взвод, рубя чёткий шаг, запевал строевую песню. Пели с удовольствием, потому что знали: после хорошего прохождения с песней помкомвзвода обязательно, в качестве поощрения, объявит десятиминутный перекур.
На полигоне же второй взвод шестой роты изрыл, наверное, каждый сантиметр. Но курсанты на своего неутомимого помкомвзвода не обижались, знали, что старший сержант – человек хоть и грубоватый на слово, но без дела не рявкнет, да и медаль, боевая награда, равную которой в училище имели немногие, внушала уважение. И каждый из них втайне мечтал в первых же боях заслужить такую же – из чистого серебра, с порядковым номером на обороте, который принадлежит только тебе одному, и надписью красными эмалевыми буквами: «За отвагу».
– Стреляйте, сучата, лучше! – рычал он на огневом рубеже на свои отделения – Иначе мишенями будете вы! Немецкая винтовка образца тысяча девятьсот сорокового года, калибр семь-девяносто два, ёмкость магазина пять патронов, шестой в стволе, бьёт прицельно на тысячу метров. А стрелки они хорошие! По живым мишеням стреляют с тридцать девятого года! Всё понятно?
– Так точно! – хором отвечали курсанты.
Курсантом себя Гаврилов не считал. Не представлял себя и офицером. Ему вполне нравилось быть сержантом. Старый солдат, он чувствовал организм войны, внимательно слушал все сводки и разговоры офицеров, и понимал, что научить этих ребят стрелять гораздо полезнее всего остального, всех этих премудростей тактики и стратегии, что, скорее всего, вся их учёба закончится недалеко от училища обыкновенном месиловкой с ближней дистанции. Такое он не раз наблюдал под Белостоком и Минском, когда в бой бросали последние резервы. В последние минуты всем раздавали винтовки, даже тем, кто и стрелять-то не умел.
Командир второго взвода лейтенант Ботвинский своим первым помощником был вполне доволен, закрывал глаза на некоторые неуставные вольности Гаврилова, считая их проблемой поправимой, и не раз намекал ротному о том, чтобы старшего сержанта зачислили в постоянный штат училища. Гаврилов об этом ничего не знал, но настроение лейтенанта чувствовал и старался вести себя так, чтобы как можно меньше соответствовать высоким морально-нравственным и уставным требованиям офицерского училища. Курсанты порою подшучивали над помкомвзвода, терпеливо сносили все его шутки и сержантские подвохи. Любили повторять его присловья и наставления вроде: «Передовая кухней не пахнет – дерьмом и порохом! Запомните это, засранцы!» или: «Не понял команды? А зачем тебе руки и ноги?»
К сержантам он относился по-товарищески. Хотя видел в них тех же курсантов. И с удовольствием наблюдал, как командиры отделений дублируют его команды, подгоняя людей и выравнивая таким образом строй или цепь.
Вот и сейчас курсанты затихли, прекратили возню и лишь иногда прыскали сдержанным смешком, как в школе на уроке старого учителя, которого в прошлом они знали строгим и непреклонным.
– Проверить наличие вверенного вам оружия и шанцевого инструмента! – снова рявкнул Гаврилов, чтобы забить последний гвоздь; что и говорить, умел, умел сказать помкомвзвода в нужный момент нужное слово, и иной раз это у него получалось не хуже, чем у политрука Киселева. – Денисенко!
– Здеся я, товарищ старший сержант! – тут же отозвался курсант, сидевший рядом с сержантом Смирновым.
– Здеся ты… – передразнил его Гаврилов. – Ну что ты будешь делать! Затвор-то на этот раз на месте? Не потерял?
– Так точно, товарищ старший сержант! – отчеканил курсант.
– Что «так точно»? «Так точно» – потерял? Или «так точно» – на месте?
– На месте. Винтовка-то новая, товарищ старший сержант. Ладно сидит затвор. И всё снаряжение в полном порядке, – весело и пространно, под общий смех товарищей, доложил курсант Денисенко и так же весело добавил: – Разрешите продолжать службу?
– Продолжай. Пока спится. Да сильно не храпи.
– Да нет, я не сильно, я потихонечку.
– Эх, Денисенко!.. – усмехнулся Гаврилов, хотел что-то сказать, но передумал.
Гаврилов вспомнил курьёзный случай, приключившийся с этим незадачливым курсантом. Всегда с ним что-нибудь приключалось несуразное… Когда взвод отрабатывал движение в цепи, из винтовки Денисенко каким-то образом выпал затвор. Старенькие учебные винтовки системы Мосина образца 1891/1930 года, некогда добротно сработанные на Тульской оружейном заводе, были уже порядком изношены. Не одно поколение курсантов, добросовестно овладевая ратным делом, холило и грело эту винтовку теплом своего тела, лёжало с нею в обнимку на огневом рубеже, стояло в карауле в дождь и в снег. Ободранные, подбитые железной полосой приклады, потёртые, замахрившиеся ремни, разболтанные и погнутые штыки. Но чтобы потерять затвор… Теряли патроны, пустые обоймы, теряли пуговицы с шинелей и гимнастёрок. Но затвор… Это надо было всё же умудриться! Спохватились, когда надо было возвращаться в казарму, на ужин. Уже закончили занятия. Вытряхнули шинели. Счистили пучками травы глину с сапог. Построились. «Проверить оружие!» Ничего особенного, обычная команда перед тем, как строем и с песней отправиться в казарму, а там на ужин. Но шеренга вдруг загудела, задвигалась. Курсанты оглядывались по сторонам, перепуганными взглядами шарили по истоптанной земле. «В чём дело?» – «Товарищ старший сержант, у меня… это… как его… затвора нетути». Перед Гавриловым стоял выступивший из строя вот этот самый, недошлый, одним словом – курсант Денисенко. Долговязый, нескладный. Форму курсантскую носить так и не научился. Вечно у него всё висело, высовывалось, моталось. Стоял перед строем, бледный, и тонкие его ноги, торчавшие из раструбов сапог, дрожали. Некоторое время Гаврилов смотрел на раззявленный паз винтовки, на незатворённый патронник, на подобранные и заведённые под ремень полы шинели курсанта, отчего тот, и без того нелепый, походил на какую-то более нелепую птицу, на широкие раструбы его сапог, на дрожащие галифе, выше голенищ небрежно изгвазданные сапожной ваксой. Он знал цену этой дрожи в коленках. Ругаться, топать ногами было бессмысленно. Гаврилов развернул взвод в цепь и – вперёд, на карачках… Перерыли всю землю, обшарили все окопы и траншеи. Нашли. Нашли-таки злополучный тот затвор от винтовки курсанта Денисенко. На ужин опоздали. И ротному о происшествии пришлось доложить. Но дальше старшего лейтенанта Мамчича дело не пошло. Потому что, если бы пошло… Не миновать бы парню особого отдела, а там, глядишь, по законам-то военного времени… Училище уже переходило на сокращённые программы, готовя ускоренный выпуск командиров взводов, которых так не хватало на передовой.
– Пусть уйдёт на фронт офицером, – сказал Мамчич Ботвинскому и Гаврилову. – А там – как судьба положит. Наша задача – сделать из него среднего командира взвода.
Но вышло так, что на фронт шестая рота отправилась не в офицерских петлицах и новеньких портупеях через плечо, о которых мечтали все с первого месяца обучения, не впереди стрелковых взводов, а в составе их. И значительно раньше…
Разговор о женщинах даром не прошёл. Молодое брало своё в этих сильных, здоровых людях.
– Эх, ребя, а вот у меня дивчина была! – вздохнул вдруг курсант из первого отделения. – О-о! Косу как расплетёт, волосы распустит – и спины не видать. Грудя – во!
– Да это ты не про тётку ли свою рассказываешь, Ванюх? А, парень?
– Про какую ещё тётку! Говорю вам, невеста была. Таня. Теперь за другого замуж пойдёт. – Курсант вздохнул, но большой печали в его вздохе не было. – А до войны Таня была моя.
– В каком смысле? Невеста, что ль?
– Ну да, вроде как она самая. Невеста.
– Так зачем же ты всем про свою невесту рассказываешь, трепло!
– А, теперь всё едино. Теперь мне её не жалко. Уже месяц писем не пишет. Брат сообщил, что к Тане моей гармонист, Сёмка, мелодию подобрал. А если так, то… Все ребята наши на фронт ушли, а Сёмка – белобилетник. У них в роду никто в армии не служил. Ему сейчас там лафа. Таню выбрал.
– Гад он, твой гармонист, – сказал Алёхин.
Денисенко тоже встрепенулся:
– Как же это так, Ванюх? Война же идёт! Какая может быть гармонь? Что у вас за деревня такая? Несознательная какая-то.
– Деревня хорошая. Весёлая, – мечтательно продолжал Ванюха. – Журавлихой называется. Шестьдесят семь дворов. Девки, главное дело, все гладкие, справные. Яблоками пахнут.
– Какими ещё яблоками? Девка она и есть девка. Девкой и пахнет.
– Нет, – спокойно и уверенно возразил курсант, – наши, журавлихинские, яблоком пахнут. Точно говорю вам. Ребя, а что, живы будем, айда ко мне в Журавлиху! От Подольска недалеко. На поезде меньше суток.
– Девок твоих нюхать? Или гармонисту морду бить?
– Да ну его. В Журавлихе и без Таньки девок много. Невест себе выберете любых. Точно говорю вам.
– Девки, братцы, везде хорошие. Только не про нас они…
А сержант Смирнов вдруг пропел фальшивым голосом:
- Гармонист, гармонист,
- Положи меня под низ.
- А я встану погляжу,
- Хорошо ли я лежу.
– Пошёл ты к чёрту, сержант, со своим похабством!
Некоторое время ехали молча. Слушали, как гудит мотор и гремят внизу колёса. Иногда грузовик притормаживал, что-то объезжал.
– Что там такое?
– Воронки. Вон, посмотрите, свеженькие.
– Обстрел? Или бомбёжка?
– Какая разница…
– Большая. Если обстрел, то, значит, германы рядом.
– Может, и рядом.
– Да, ребя, хорошо было до войны…
И Воронцова кольнуло это «до войны», произнесённое уже не раз за последние дни. Видать, прав был, дед Евсей: германца скоро не одолеть. Вон он как прёт. Фронт прорвал на всю глубину. Сколько ж у него танков и самолётов, если наши такой силой не смогли остановить его? Если на Десне его не удержали, то что против него мы? На какой-то речке, которую не только танки, но и куры вброд, должно быть, переходят, гузку не замочив. Но об этом лучше помалкивать…
Курсанты уже и не пытались дремать. Постукивали подошвами сапог и прикладами новеньких СВТ по деревянному настилу кузова, ощупывали подсумки и штык-ножи в металлических ножнах на ремнях, поглаживали вещмешки, в которых лежали кое-какие личные вещи: смена тёплого белья, комплект запасных портянок, вафельное полотенце – всё новенькое, выданное старшиною прямо со склада. Там же на самом дне лежали пакеты с сухим пайком. Так, продукты снизу, приказал уложить ранцы помкомвзвода Гаврилов. Теперь они поняли, почему.
Полевой кухни у шестой роты не было. Обещали прислать следом. Будет ли она, кухня? Будет ли горячая каша и кипяток для чая? А сухпай – вот он, в ранце, пощупать можно, погладить, понюхать.
Самозарядные винтовки им выдали совсем недавно. К ним курсанты ещё и привыкнуть как следует не успели. Когда в затворный механизм попадала земля, самозарядки частенько заклинивало. Так что обращения они требовали более нежного, чем старушки с четырёхгранными штыками. Но из новеньких самозарядок взвод палил всё же гуще, веселее, и пули скорее сметали мишени.