Архив Ломов Виорель
Следователь Мостовой с ухмылкой покачал головой и хотел что-то сказать.
– Погодите! – оборвала его Тимофеева. – Впрочем… не исключаю, что таким вот будуарным обсуждением вы снизите какой-нибудь процент в своей следовательской отчетности, не знаю… И тогда вы меня здесь поучали с инцидентом в магазине «Старая книга», как вести себя с Портновой. Забыли? Правда, просили меня помалкивать. Да что уж там?! Поймали спекулянтов-коллекционеров? Нет?
– Вот мы их и ловим! – оборвал жестко Мостовой.
– То есть как? – сощурила глаза Тимофеева и всплеснула руками. – Как понимать ваши слова? Вы причисляете Гальперина к той публике?
Мостовой посмотрел на Тимофееву стылым взглядом филина, шмыгнул крючковатым носом.
– Позвольте уж, Софья Кондратьевна, мне воздержаться с ответом на ваш вопрос… Повторяю, я сюда приехал не допрос проводить, а уточнить с общественностью архива некоторые вопросы.
– В назидание общественности города, – прервала Тимофеева.
Опершись на подлокотники, Гальперин вытянул себя из кресла, придерживая зачуханную меховую шапку, точно пойманного зайца. Толстые пальцы нащупали в пальто размочаленную петлю и продели в нее черную пуговицу.
– Я схожу домой, принесу документы Сухорукова, – проговорил он спокойно и даже по-деловому. – И, между прочим, все верно… Я украл это четвертое письмо Льва Николаевича. Решил помочь своему сыну Аркадию. Пусть, думаю, мальчик не испытывает трудности, хотя бы в первое время.
Гальперин сделал несколько шагов к двери. Точно в теплой воде уснувшего южного моря. Казалось, даже слышен шорох воздуха, что разваливают его тяжелые ноги.
– Вот, пожалуйста, – пискнула Лысцова.
В дверях Гальперин остановился. Оглядел белые пятна лиц в скупом свете зимнего утра, что отделялся от мутных окон…
– Спасибо тебе, Софья, – произнес он в сторону, где сидела Тимофеева. – Мы всегда с тобой были добрыми друзьями, – он сделал паузу, пожевал губами, уже тронутыми лиловыми узелками. – Видишь, Софья, ты не все знала о своем старом приятеле… Ты не знаешь, что я принял участие в составлении «Протокола сионских мудрецов»… А главное, ты не знаешь… Это я поджег рейхстаг, чтобы в дальнейшем развязать мировую бойню. Чтобы отвлечь народ от полупустых магазинов, от безликой, пресной жизни… Разве перечислишь все, что я натворил на этой земле? То-то…
Гальперин вышел, осторожно, точно доктор, прикрыв за собой дверь.
2
Бывший подсобный рабочий Петр Петрович мог дать голову на отсечение, что человек в кудлатой шапке, перекрывающий проход автобуса, есть не кто иной, как Гальперин. Второй такой шапки во всем городе не сыщешь. Куда скромней заработок у Петра Петровича, а такую бы шапку он ни за что бы не надел, постеснялся.
Решив это, Петр Петрович принялся протискиваться вперед, тревожа пассажиров. Хоть Гальперин и не директор архива, но тоже руководство. Может, подтолкнет где надо интерес Петра Петровича? А интерес заключался в том, что после выхода на пенсию директор обещал приютить Петра Петровича вахтером, в фотолабораторию. Кем ни есть, а все при архиве останется старик. Без архива ему крышка. Сам дух лежалой бумаги, плотный, отстоявшийся, для Петра Петровича все одно что чистый горный воздух. Еще бы, весь организм перестроился, на будущий год сорок лет, как он при архиве состоял. А вопрос о трудоустройстве все не решался и не решался. Тамара-секретарша его к директору не подпускала, говорит, события в архиве серьезные, не до него, старого. А какие в архиве могут быть события, смешно даже, – считай, после кладбища архив самое спокойное место на земле.
Так Петр Петрович и бился, как рыба об лед, на пороге Тамаркиного окаянного царства. И решил Петр Петрович – если сегодня вновь его завернут в обратном направлении, то подстережет директора у подъезда и поставит вопрос ребром. Кричать он не будет, прав никаких особых нет, все от милости директорской зависит, но твердо поговорить постарается… И вдруг, пожалуйста, заместитель директора по науке, собственной персоной попутчиком в автобусе оказался. Удача из редких!
– Илья Борисович, – проговорил Петр Петрович в глухую спину, точно постучался.
Не слышит, что ли? Конечно, такой гул стоит… Петр Петрович повысил голос и легонько тронул Гальперина за руку, что оттягивала пластиковая сумка.
Гальперин медленно обернулся.
– Это я, Илья Борисович, я… Петр Петрович, запамятовали? – робко проговорил Петр Петрович и улыбнулся в надежде.
– А… Петр Петрович, – глаза Гальперина прояснились, но голос расплывался в рокоте автобуса.
– Узнали, – возликовал Петр Петрович. – Конечно, столько лет вместе работали, правда, виделись редко… Вы куда? В архив направились?
– Помогите мне выйти. Чувствую себя неважно, – Гальперин виновато скривил лицо.
– Так сядьте, сядьте, – засуетился Петр Петрович. – Сейчас поднимем кого-нибудь. Люди же! – громко и с расчетом проговорил старик.
– Нет, мне выйти надо. На воздух. Вы сумку придержите, тяжелая она, – Гальперин передал сумку. Петр Петрович засуетился. Доверие, оказанное ему Гальпериным, взбодрило. Покрикивая на пассажиров, Петр Петрович стал продираться к выходу, ведя за собой Гальперина, словно буксир тяжелую баржу. Он и водителя упредил, чтобы тот не трогал автобус, человек неважно себя чувствует. А то эти водители, известно, только и думают о графике. В прошлый раз чуть женщину не зашибли – дверь захлопнулась, тело снаружи, а рука в автобусе осталась…
Рассказывал Петр Петрович, чтобы занять Гальперина. Но тот не вникал, а стоял молча, вдыхая свежий воздух улицы. Вспомнив о своем, он перевел взгляд, убедился, что сумка цела, в руках у Петра Петровича, и проговорил:
– Присесть бы где, а?
– Мы сейчас организуем, – Петр Петрович взял Гальперина под руку и бережно направил к скамейке.
Сели.
Гальперин медленным движением приподнял плечо, не отрывая руку от бедра, протянул ее, пытаясь залезть в карман пальто. Но так и не дотянулся, замер.
– Достаньте-ка мне кошелек, – попросил он Петра Петровича. – Лекарство там, должно быть.
Петр Петрович сноровисто юркнул рукой в карман, пошуровал в его теплом чреве, набитом какими-то тряпками, нащупал кошелек, вытащил.
– Сами, сами, – попросил Гальперин. – Там колбочка… Ага, эта. Если нетрудно, положите мне в рот одну штучку. Или лучше две…
Петр Петрович выбил из колбочки два беленьких цилиндрика нитроглицерина и поднес к губам Гальперина. Тот принял их на язык и прикрыл глаза.
Гальперин почувствовал себя неважно еще дома, когда, вернувшись из архива, запихивал в сумку папку с документами помещика Сухорукова. Болей никаких не было, просто под ложечкой заныло, словно что-то там сдвинулось с привычного места. Он принял кружочек валидола, посидел с полчаса. Вроде бы отпустило… Посидел еще с полчаса. Решил было встать, согреть чай, да передумал.
Отгороженный стенами дома, он успокаивался. И все, что произошло на работе, растворялось в общем потоке бездумья, заполнившем сознание. Даже забылся вопрос, что докучал Гальперину всю дорогу, – каким образом в управлении пронюхали о документах помещика Сухорукова… Если бы кто со стороны ему пересказал случившееся, он наверняка бы слушал с интересом и удивлением.
Его сейчас занимало иное. Покой и умиротворение снисходит на мечущуюся душу под крышей родного дома.
Зашторенные окна в этот и без того скудный светом зимний день заштриховали комнату размытыми серыми полосами. Перемешали в общую массу и тахту с рыжим ковром, и стол на прочных резных ножках, и картину Коровина, пятном выступающую на блеклых обоях, и его самого, Илью Борисовича Гальперина, грузного мужчину, сидящего без пиджака у тумбы с телефоном, а главное – буфет, мрачный и тяжелый, точно тень командора.
Колдовство родных стен просветляет разум, облагораживает помыслы, и даже дыхание в родных стенах становится иным, легким и свободным.
Гальперин набрал номер домашнего телефона Аркадия. Как ему необходим был сейчас голос сына. Или просто его дыхание.
В ответ раздались продолжительные сигналы вызова. Мысль о том, что сын не работает, что он… безработный в стране, где, всем известно, нет безработицы, саднила душу тоскливой виной. А трубка продолжала испускать пикающие звуки, подобно плывущему в мироздании первому спутнику… В то же время сознание, что сигналы сейчас раздаются и в комнате Аркадия, приводили Гальперина в трепет.
«Аркаша, это ты? Здравствуй, сын, – произнес он в немую трубку. – Давно ты не вспоминал своего командора. Извини, сын, я виноват перед тобой. Человек не вправе распоряжаться чужой судьбой, даже если это судьба собственного ребенка… когда он такой взрослый и сильный. Я это понял, мой мальчик. Но, к сожалению, слишком поздно… Люди часто оспаривают истины. Одни из честолюбия, другие по глупости, а третьи из страха… Ум, Аркаша, нередко служит для того, чтобы делать глупости…»
Гальперин, прикрыв глаза, долго еще беседовал с безответной трубкой. Он горячился, точно отвечал на непонимание, смеялся собственным остротам или ответам, которые он как бы слышал от Аркадия. Я, кажется, схожу с ума, думал он в паузах, в то же время не в силах лишить себя радости этого разговора. Уверенный в том, что реальный разговор его с Аркадием был бы иным – нервным, со взаимными обидами…
Гальперин положил трубку. Он себя чувствовал значительно лучше.
Пора и возвращаться.
Сброшенное в прихожей пальто накрыло табурет, касаясь пола бессильными рукавами. Тут же валялась и шапка… Одеваясь, Гальперин вновь подумал о тяжести в груди, но решил не обращать внимания. Сейчас возьмет такси, отвезет документы в архив, вернется домой и отлежится, не в первый раз.
Такси не показывалось. Подошел автобус, терять время не хотелось.
– Ну как? Вам лучше? – Петр Петрович подумал, что очень уж сдал Илья Борисович с тех пор, как он видел Гальперина в последний раз. Постарел, обрюзг…
– Вроде отпускает. Не пойму, – Гальперин умолк, прислушиваясь к тому, что происходит в просторном его теле, пытаясь осторожно углубить дыхание… Он видел участливые блеклые глаза Петра Петровича, улавливал его бабьи вздохи и причитания. Сколько документов перевез этот человек за годы работы, весь архив перелопатил. И не раз… Так Гальперин и не рассказал директору о новом подсобном рабочем Хомякове, не успел с этими передрягами.
– Что, Петр Петрович, – перевел дух Гальперин, – как жизнь-то пенсионная?
– Все путем, Илья Борисович, не беспокойтесь, – будет он еще приставать к больному человеку со своими заботами, решил Петр Петрович. – Скучно, правда, без архива, но что поделаешь, – Петр Петрович обрадовался, что Гальперину стало получше, раз он заговорил.
– Вот и я думаю. Спровадят на пенсию, займусь… – Гальперин резко умолк.
Голубые глаза его потемнели, лоб покрылся испариной, скулы заострились… Жжение за грудиной, словно поднесли горящую свечу, все ближе и ближе, просто нестерпимый огонь. И руку выворачивало из сустава в плече, будто ее заламывала тупая и равнодушная сила…
– Ты вызови мне «скорую»… Быстрей… Прошу, – прошептал Гальперин сухими губами.
– Чего?! – перепугался Петр Петрович, хотя и расслышал каждую букву.
– «Скорую». Бога ради…
Петр Петрович оглянулся. Вблизи телефонной будки не было. Надо куда-то бежать… Как же он оставит его, господи? Вот незадача… Гальперин дышал короткими и рваными затяжками, точно жадный курильщик.
Петр Петрович вскочил и побежал, сам не зная куда. Пластиковая сумка хлобыстала по ногам…
Когда он вернулся, у скамейки сгрудилась довольно плотная толпа.
– Вызвал, Илья Борисович, вызвал… Приедут! – еще издали прокричал Петр Петрович.
И не услышал, а почувствовал чьи-то чужие, вст речные слова:
– Чего там вызвал? Помер человек… Вон, кровь на губах… Вызвал он, успел. А этот успел раньше…
Петр Петрович поднимался на носки, стараясь через спины взглянуть на то место, где только что он оставил Гальперина.
Но видел только макушку кудлатой шапки…
Четвертого января 1983 года, через девять дней после смерти Ильи Борисовича Гальперина, вечером, после работы, в отдел хранения стали подтягиваться сотрудники архива. Сами по себе, никто ни с кем не договаривался…
Очищенные от бумаг столы выпростали голые спины. Каждый, кто приходил, как бы старался прикрыть эту наготу, оставляя то кусок мяса в вощеной бумаге, то сыр, то вареную колбасу, то консервы… Кто заранее принес из дома, а кто в обед прихватил в студенческой столовой, куда обычно сваливал в перерыв немногочисленный архивный люд. Виднелись и бутылки, да все пока – пиво, минеральная вода. Затесалась и бутылка сухого вина, что выставила Тимофеева… Оставив свое подношение, люди в ожидании отходили к стене, не зная, как себя вести в этой непривычной ситуации, добрыми глазами встречая каждого нового человека. Основные распорядительские обязанности пали на студенток-практиканток под руководством бойкой Таи. Насобирали из всех отделов кружки, стаканы, банки, ножи-вилки, тарелки. Охраняли это лоскутное стадо по краям стола два хмурых электрических чайника.
Софья Кондратьевна Тимофеева, в черном платье с белым кружевным воротничком, сидела на табурете, скрестив на груди короткие руки, безучастно глядя в пол. При каждом стуке двери она вздрагивала, поднимала глаза, подбадривая взглядом нового человека. Казалось, она всю свою энергию растратила в те сумбурные дни похорон.
Вот появился и Мирошук. Он еще больше отощал, хотя куда уж и больше. Поставил на стол какую-то коробку с проступающими на картоне жирными пятнами. Вздохнул, отошел к стене. Ему тоже досталось в эти дни.
Всем досталось. Но особенные хлопоты взял на себя Ефим Хомяков, подсобный рабочий. В предновогодние дни хоть не помирай – нигде ничего нельзя добиться. Тут-то и вызвался помочь Хомяков, удивляя архивных служилых оперативностью и связями. И гроб заказал нестыдный, и место пробил, согласно желанию сына Аркадия, рядом с могилой матери, у самой церквушки, а это нелегко сделать даже в обычные, непредпраздничные дни, хотя архив и входил в систему исполкома. Кажется, люди все свои, да нет. Все норовили отложить на «после первого». «Спасибо Хомякову» – решили все в архиве. И откуда у подсобного рабочего такая прыть – видно, здорово его гложет совесть перед покойным. Но искупил, искупил. Не век же ему каяться, не со зла он, по убеждениям тогда выступил против Гальперина… И сейчас вот, на девятый день, раскошелился – люди смотрели, как Ефим Хомяков, молча и застенчиво, достал из баула четыре бутылки водки, две бутылки вина. Выложил на край стола, отошел к стене, скромно встал рядом с Петром Петровичем. Тот одобрительно тронул Хомякова за руку и гордо оглядел собравшихся, мол, знай наших, подсобных рабочих, тоже преданы архиву не меньше вашего, хоть и люди незаметные.
Покаяние Ефима Степановича Хомякова каким-то образом сглаживало и грех Шереметьевой…
Люди рассказывали друг другу, как кто-то случайно видел ее рыдающей, вдали от свежевырытой могилы, в густом частоколе чужих крестов. А муж, в теплой полевой куртке, с шапкой в руках, стоял рядом, приговаривая: «Что поделаешь, Настя, кто мог знать? Все мы какие-то ненормальные». А Шереметьева все рыдала и просила Гальперина простить ее.
Поискав глазами, Шереметьева подошла к стене и встала между Шурой Портновой и Чемодановой, рядом с которой хмуро молчал Женька Колесников.
Люди обменивались тихими словами, наблюдая, как студентки раскупоривают водку, разливают по стаканам, раскладывают хлеб, булки…
Все ждали, кто начнет первым… Захар Савельевич Мирошук приблизился к столу, взял стакан и пирожок, отступил на свое место.
– Давай и ты, Ефим Степанович, – подбодрил он Хомякова и добавил: – Приступим, товарищи, к началу нашего скорбного ритуала. Помянем незабвенного Илью Борисовича…
Все потянулись к столу, кроме Тимофеевой.
Тая взяла стакан, плеснула водки, насадила вилкой кружочек колбасы и подала ей. Тимофеева молча поблагодарила.
Шорох, стоящий в комнате, постепенно густел, набирая упругость. Где-то уже прозвучал первый сдержанный смешок. Два последних дня циркулировал слух, что кабинет заместителя директора по науке займет Брусницын. Кстати, его в комнате не видели, хотя с утра каталог работал. Против кандидатуры Брусницына никто не возражал. Спокойный, доброжелательный, правда, со странностями, да кто же не странен? И, что немаловажно, как сотрудник пользовался доверием Ильи Борисовича… Что же касалось той истории, на собрании, то, с одной стороны, за всех вроде искупил Ефим Степанович Хомяков, а с другой – все уже поросло быльем.
Постепенно и Брусницына забыли, перешли к разговору на отвлеченные темы.
Тем временем Анатолий Брусницын сидел в каталоге. Откинувшись на спинку кресла, он бездумным взглядом смотрел в раскрытое перед ним дело.
Несколько раз Брусницын выходил на площадку. Слышал сдержанный гул голосов, идущих из конца коридора, где находились помещения отдела хранения. Но туда идти не хотелось. Он и на похоронах-то не был, и, судя по всему, никто этого не заметил.
Вчера вызвал его Мирошук. Управление предлагает его кандидатуру в заместители по науке. Брусницын согласился. Все обыденно, все просто. Только какая-то неосознанная тревога тисками сжимала грудь.
В приоткрытую дверь каталога все настойчивей проникали звуки далекой тризны. «Как, в сущности, иллюзорны наши принципы, борьба позиций. Сейчас все винятся перед памятью покойного, – успокаивал себя рассуждениями Брусницын. – И впрямь, единственно, что надежно, это место, которое ты лично занял в этой жизни. И хватит об этом, хватит! Так можно тронуться. Все, что произошло, произошло без моего участия. И все! – внушал он себе. – Забыто! Надо встать и присоединиться к тем, кто сейчас там, у Тимофеевой… А в каталоге, вот здесь, в простенке, я повешу… портрет Гальперина!»
Эта идея током пронзила Брусницына. А сердце забилось в волнении. Нет, не в каталоге. Теперь уже там, во втором кабинете. Место он подберет видное, чтобы сразу бросилось в глаза. Портрет закажет сам, возьмет фотографию из личного дела, увеличит. Только надо рамку подобрать подходящую.
Брусницын встал и забегал по комнате. Вот, оказывается, что его снедало с утра, изнуряло и тревожило, – именно идея с портретом, в прекрасной раме. Черно-белый, торжественный. Должно быть, Гальперин отлично смотрится на фотографии, со своими голубыми глазами на широком лице.
Брусницын вновь вышел на площадку, намереваясь непременно присоединиться к тем, кто собрался в отделе хранения. Теперь он уже мог себе это позволить, спала тяжесть с души, он обновлялся.
Брусницын вышел на площадку. Сделал несколько шагов по коридору. Остановился… Нет, туда он пойдет позже. А пока лучше обойти свои владения. Он второе лицо в архиве. Именно сейчас, когда давно закончился рабочий день, он тенью пройдет по этажам, вдохнет… иной воздух.
И Брусницын стал подниматься по лестнице. А то, что повсюду были видны следы ремонта, тревожило его, как знак особых перемен.
Третий этаж, четвертый… Обитые жестью двери хранилищ, высунутые языки тяжелых замков, под которыми виднелись пломбы… «А этот тип так и будет бегать по этажам с пломбиром, – подумал он не без злорадства о своем бывшем приятеле Женьке Колесникове… – Что ж, каждому свое».
В зарешеченные ночные окна стучала снежная крупа и ветер…
Тревога торкнула в грудь Брусницына… «Не хватает мне еще здесь приступа!» – подумал он и ускорил шаг.
Начиная с четвертого этажа монастырские окна были вровень с полом коридора. Брусницын ощутил холод. Явно где-то остались окна открытыми. Ох, эти строители…
Брусницын еще прибавил шаг. На пятый этаж он почти взбежал. Сейчас пройдет коридором и спустится на лифте. Господи, да тут просто какой-то склад. Всюду бочки с краской, мешки, ящики. И холодно, точно на улице. Что они, с ума посходили? Двери хранилища хоть и плотные, но сырость, сырость… Зима ведь… Еще этот болван Мирошук их опекает! Интересно, чем он тут занимается целыми днями? Нет, я вам не Гальперин, я этого не допущу.
Новые серые сапоги, предел его мечтаний, придавливали песок, строительную вату, брошенные мастерки и кисти… Окна с вывороченными шпингалетами подпирали какие-то палки…
И тут, среди хлама, освещенного тусклой лампочкой, у окна, что начиналось от самого пола, на дощатом переплете он увидел кота Базилио, любимца Гальперина.
Кот сидел, прижав уши к крупной скуластой башке, и смотрел на Брусницына круглыми глазищами. Вот он где, стервец?! Оказывается, его строители прикармливают!
Под взглядом немигающих темных котовьих глаз Брусницыну стало не по себе. Какие-то токи шли от этого чудища…
– Что ты уставился? – Брусницын чувствовал, что вновь тяжелеет голова, а горло подсыхает, как это случается во время его треклятого приступа.
– Брысь, паразит! – шепотом крикнул Брусницын.
Кот не шевелился. Словно неживой, словно муляж. Лишь глаза мерцали дьявольским холодным светом.
– Кому говорю?! Брысь!
Брусницын рванул палку, что подпирала оконную раму, и замахнулся.
Кот приподнял верхнюю губу, обнажая крупные рисинки зубов, беззвучно и оттого жутко… Да он чем-то похож на Гальперина, подумал Брусницын. Говорят, дух людей перемещается в животных, к которым эти люди были благосклонны.
Но в следующее мгновение Брусницын забыл про кота. Он задыхался. Давно не было приступа, он даже думал, что избавился навсегда, нет, не избавился. Страх прошиб его холодным потом, облил, как вода. Лампочка с тихим звоном поплыла, точно далекая звезда… Сдирая кожу на пальцах, Брусницын ухватил край оконной рамы и потянул на себя. Он стоял на опасном рубеже распахнутого окна. Ночной морозный воздух ветром колобродил перед ним, гоняя мелкие снежинки… Сознание возвращалось. Можно было и отступить назад, в кислую теплынь коридора.
И тут мощный удар в спину толкнул его вперед, в ветер.
Скошенным глазом он увидел над плечом огромную котовью башку и два черных глаза…
Брусницын еще пытался удержаться, судорожно ища руками опору, а ладони уже упруго продавливал плотный каменный воздух скорости…
Чемоданова, прихватив чашку, в которой плескалось вино, и тарелку с какой-то случайной закуской, отошла с Колесниковым в сторону.
– Получила новогоднюю открытку, – сказала она. – Привет тебе от Янссона… Пишет, что послал мне подарок, какие-то пластинки. А тебе теплую куртку.
– Вот как? – удивился Колесников. – Надеюсь, ты так и не сказала ему…
– Не сказала. Хотела, но не сказала, настроения не было… А ты жалеешь?
– Нет, не жалею, – жестко ответил Колесников. – Мы люди разные. Между нами нет ничего общего. Нас ничего не объединяет. – Колесников умолк, а потом добавил: – Кроме как только ты.
Чемоданова повела головой, стараясь удержать улыбку.
– Вот еще, – произнесла она с неопределенной интонацией. – Он больше сюда не приедет, уверяю тебя…
Колесников пожал плечами, тощими и высокими, как кегли. Чемодановой нравилась эта его улыбка, беззащитная и трогательная. Ей хотелось коснуться его лица. Она протянула согнутую ковшиком ладонь…
В коридоре раздался громкий крик.
Все, кто еще находился в комнате, переглянулись: что там еще?!
В комнату вбежал Мустафаев. Испуг исказил его смуглое лицо, нос заострился…
– Эй!… Там, на улице… Прибежали люди… Брусницын упал из окна. Убился!
Метрах в пяти от площадки, перед главным подъездом архива, в вечерней сутеми, казалось, высится куча какого-то хлама. Вглядевшись, можно было различить неестественно раскинутые руки, подвернутую под плечо голову. Задранные штанины над высокими ботинками выпростали белые безжизненные ноги…
Каждый, кто выбегал из подъезда, замирал, пытаясь затесаться в толпе…
В стороне от Брусницына шевелился кот. Под его крупной башкой натекло бурое пятно. Кот бил лапой по снегу.
И эта близость тихого безжизненного тела и хрипящего кота представлялась непонятной и жуткой.
Ленинград, 1987 – 1989