Упрямый Галилей Дмитриев Игорь
ПРЕДИСЛОВИЕ К ПОСЛЕСЛОВИЮ
(Заметки из философского уморасположения)
Magnus ab integro saeculorum nascitur ordo. (Virg.)
(Великий порядок времен рождается заново)
1. С почтением и страхом принял я предложение Игоря Сергеевича написать несколько слов на полях его замечательного труда. Пусть читатель не примет мои досужие размышления за предисловие к самой книге. Это всего лишь первые заметки такого же любознательного читателя, если и предисловие, то к возможному собственному послесловию, когда труд будет тщательно изучен. Давным-давно мною было что-то написано о Галилее, но я не располагал тогда и сотой долей тех исторических знаний, которыми свободно владеет Игорь Сергеевич. Теперь же забыл и то, что знал.
Предмет моих нынешних занятий – философия. Я осмеливаюсь сказать здесь несколько слов потому, что историческое событие, которое автор воспроизводит с такой внимательностью и ответственностью, словно дело Галилея еще не закончено, – событие это прямо затрагивает любознательность особого рода, ту, которая некогда была названа греками философией. Эта история касается философии. Именно точка касания исторического и метафизического (то есть и метаисторического) кажется мне сегодня философски особо значимой и насущной.
С XIX века европейская философия открыла в существе своего дела, дела первой философии (онтологии), историческое измерение, но труд историка, погруженного в факты, кажется, крайне далек от конструкций спекулятивного ума. Тут нужен какой-то двумерный жанр исследования, внимательного одновременно и к историческому складу событий, и к их «метафизической» подоплеке. Ближайшей моделью такого, по необходимости двумерного – историо-логического – исследования могут служить исследования историко-научные. Есть логика научной мысли, но есть и люди, институты, обстоятельства, в которых эта мысль совершается, живет, распространяется. Впрочем, где здесь внутреннее, где внешнее, разделить не так-то легко: само «нутро», именно логическое «нутро» мысли может оказаться гораздо интимнее связанным с «внешними» обстоятельствами, чем кажется теоретику. Речь вовсе не о внешних «влияниях» на дело мысли, от них логик может отвлечься, а о глубинной архитектонике и жизненной драме самой мысли. Дисциплинарные границы могут по-разному разделять внутренне связную работу ума, разные пласты понимания могут занимать разное место в историческом мире, располагаться в разных институтах. Например, позитивистское толкование научной логики прямо связано с прагматизацией и технизацией науки в XX веке, но сама возможность технизации знания входит в изначальную логику новоевропейской науки (Ф. Бэкон: «Scientia et potentia humana in idem coincidunt» – «Знание и могущество человека совпадают», или – «Знание само по себе есть сила»). Напротив, в начале XX века традиция гимназического образования, постоянное общение математиков, физиков, философов и теоретиков искусства позволили физикам-теоретикам понять смысл открытых ими «монстров», как бы припомнив философскую проблемность первичных, априорных понятий («сила», «причинность», «пространство-время, «элементарность», «наблюдение»…). В средоточии фундаментальных проблем математической физики открыли философию, живущую под спудом позитивных теорий и, казалось, давно оставленную, давно числящуюся среди гуманитарных факультетов1.
Теоретическая мысль устроена сложно. Труд И.С. Дмитриева отнюдь не просто кропотливая работа историка, это редкий пример скрупулезного исследования полифонии мысли, открывающего весь ее диапазон – от математических конструкций до богословия. Да и само событие взято такое, в котором на историческое мгновение приоткрывается эта связь, эта нервная ткань мысли, ее тайные закоулки, небесные и подземные лаборатории, опасные связи, давние тяжбы и встречи с тем, что вовсе оставалось за горизонтом мыслимого. В нормальные эпохи эта тайная жизнь мысли исчезает в каком-нибудь естественном (или сверхъестественном) свете, остается за пределами «ясных и отчетливых» формул, скрывается под спудом фактов и обстоятельств, будто бы внешних, благополучно разводится на разные дисциплины: математика, физика, логика, философия, богословие… Тут же все оказываются соучастниками одного дела – дела Галилея. Не смещение Земли с естественного места настораживало богословов, а ощущение толчков нешуточного тектонического сдвига в метафизических основах мира.
2. На первом плане перед нами историческая драма. Сокровенный сюжет этой драмы, однако, – не столько действия и события, сколько спор, тяжба, суд, на котором роль судьи отводится читателю: суди сам. Историк не столько знакомит нас с прошлым, сколько вовлекает в настоящее дело Галилея, далеко не законченное. Суд идет. Ведь и сам Галилей, согласившись в феврале 1616 года отказаться от пропаганды коперниканства, тут же принялся за «Диалог», а публично отрекшись от своего учения в июне 1633 года, продолжал вести – и даже усиливать – этот спор в парадоксальных мысленных экспериментах «Бесед» (1638). Более того, исследование-расследование – inquisitio – продолжается по сей день. Когда окончательно (казалось) воссиял свет нового «естественного разума», его инквизиция, в свой черед, вынесла окончательный (казалось) приговор «церковному обскурантизму», но… дело осталось нерешенным. Его не заканчивает даже послушное отречение римско-католической церкви от своего оплошного вердикта2.
Вместе с И.С. Дмитриевым мы возобновляем суд, продолжаем рассмотрение дела.
Два акта драмы названы «Увещание Галилея» и «Упрямый Галилей». Затем в дело вступает единомышленник-антипод Рене Декарт со своим собственным судом. За сценой слышны голоса Спинозы, Лейбница, Мальбранша… «Галилей и Ньютон, – замечает автор, – окажись они в ситуации прямого диалога (то есть беседы) с Декартом, могли бы возразить…». В контекст суровых допросов включается контекст вопросов обитателей незримой «республики ученых», по-своему не менее суровых. Именно пристальное внимание к сути спора превращает историко-научное исследование И.С. Дмитриева в захватывающее следствие по делу, буквально в исторический и философский детектив (чтобы не поминать лишний раз инквизицию). Автор воспроизводит сложную интригу, в которую вовлечено множество лиц и обстоятельств, но решающий спор не теряется в обстоятельствах интриги. Напротив, аргументы ad rem и ad hominem, математические доказательства и свидетельские показания, астрономические наблюдения и улики, прямые и косвенные, риторические фигуры и софизмы, догматические формулы и богословские разнотолки, оговорки, умалчивания и т.д. – все вовлекается в разбор дела, чтобы вполне раскрыть глубинную суть спора. Ведь и беседуя о сопротивлении материалов, мы, возможно, затрагиваем сотериологические и даже эсхатологические темы.
Первый урок, который дает эта работа философии, таков: метафизические, а может быть, и глубже расположенные корни новоевропейской физики обнаруживаются не столько в системах, сколько в деталях, в сугубо исторических подробностях дела. Заглядывая в частную переписку, ломая голову над схоластическими определениями и астрономическими расчетами, вчитываясь в доносы, в протоколы и вердикты заседаний Конгрегации святой инквизиции, испытываешь интеллектуальное наслаждение, потому что за спорами, склоками и интригами удается уловить внутреннюю жизнь мысли, а не только людей. Поневоле вспоминаешь характеристику, которую дал Борис Пастернак марбургской школе неокантианцев: «…школа обращалась к первоисточникам, т.е. к подлинным распискам мысли, оставленным ею в истории науки. <…> Марбургскую школу интересовало, как думает наука в ее двадцатипятивековом непрекращающемся авторстве, у горячих начал и исходов мировых открытий. <…> Школа не говорила о стадиях мирового духа, а, предположим, о почтовой переписке семьи Бернулли, но при этом она знала, что всякая мысль, сколь угодно отдаленного времени, застигнутая на месте и за делом, должна полностью допускать нашу логическую комментацию»3.
Много смеялись над фразой Гегеля «все действительное разумно…», но ведь если историку удается всмотреться в фактическую плоть событий так, что ее архивные фрагменты складываются в связную действительность и плоть оживает, становится внутренне осмысленным событием, разве не проступает в чертах этой действительной жизни разум? Зачем же называть разумом умственную близорукость, сколь бы логичной и рациональной она ни казалась? Не стоит называть и действительностью тот скарб, который педантично собирает бессмысленное крохоборство.
Бог, способный внушить amor intellectualis, не математик, не механик, он знает мир не «в общем», а поштучно, он – «Всесильный Бог любви, Ягайлов и Ядвиг, Всесильный Бог деталей».
3. В книге спор развертывается между церковью и… нельзя сказать, наукой, потому что, с одной стороны, есть рационально продуманная Наука, принятая Церковью, а с другой – еще нет той науки, которой принадлежит Галилей. Итак, спор между Наукой Церкви и ученым, чьими руками и умом не просто строится новая теория, но открывается новая – неведомая – метафизическая территория, некоторым образом новый мир. Именно это почувствовали теологи. Дело, конечно, вовсе не в гелиоцентризме. Мир, в котором мыслил Галилей, в самом деле как бы отменял прежний, но был слишком мысленным, слишком гипотетичным, допустимым, но не убедительным. Галилей занимается астрономией и механикой, но всем умом, а главное, всей душой уже обитает в мире, в котором его теоремы только и могут быть истинны. Трудность его положения в том, что он изобретает априорности нового мира: бесконечное пространство-время, однородный закон движения всех тел (материальных точек) в пустоте, – но ни бесконечности, ни закона, ни нужного понятия бесконечно малой еще нет. Даже инерциальности прямолинейного движения в «Диалогах» еще нет.
С другой же стороны, налицо прочная, основательно и детально продуманная Наука томистского аристотелизма, хорошо согласованная как со словом Писания, так и с опытом Природы. Основное возражение кардинала Беллармино Галилею состоит в том, что его гипотезам не хватает доказательности. Из мысленных экспериментов с математическими объектами надо войти in rerum naturae, в настоящую натурфилософию, в мир физической причинности, только тогда можно претендовать на истину.
Между тем дело шло именно о радикальном – метафизическом – переустройстве аристотелевски-томистского мира в другой. Основной эксперимент «Диалога» – это эксперимент по переселению человека одного мира в другой, еще не существующий. Галилей (Сальвиати) занят переустройством головы (умного зрения, умения ориентироваться не только умом, но всем умным чувствилищем) обитателя аристотелевского мира в другую голову, для которой оказывается возможным обитать в другом, коперниканском мире без головокружения. В мире, всего лишь допустимом: ну, вращаемся мы тремя движениями сразу, ничего, как видите, страшного, все остается на своих местах… Дело не в том, что этот мир истинен, а тот нет или наоборот: мы научаемся видеть мир в разных умозрительных перспективах.
Заседание святой инквизиции для дискуссий неудобно. Место, где выяснение отношений двух миров (двух умов) возможно в форме разговора, а не увещаний, осуждений, разоблачений ересей или, наоборот, борьбы с вековыми предрассудками, – такое место есть. Это место находится между «мирами» и «институтами». Как во времена гуманистов, это некое досужее место, otium, где все negotia оставляются за дверью: кардиналы, государи, книжники, схоласты, математики, медики оставляют в прихожей свои дресскоды и сходятся не как профессиональные мудрецы, а как друзья мудрости, как sapientiae amici, то есть как фило-софы. В XV веке Лоренцо Валла однажды описал пять условий гуманистической беседы: досуг, вилла, книги, друзья и animi vacuitas – пустота души. Не опустошенность (vastitas), а освобожденность, пустота, впускающая, допускающая, где всякое «так есть» звучит как «допустим, будет…». Надо выйти из церковных стен, но также и из лабораторий. Надо оставить за порогом догматы, но также и самоочевидности.
Таково, повторю, уморасположение не мудрецов, а только друзей мудрости, фило-софов. Философия и есть уморасположение возможного разговора, причем разговора о первом и последнем.
В споре с кардиналом Беллармино и с папой Урбаном VIII Галилей понял, что, его истина «отнюдь не всемогуща, скорее приходится говорить о слабости истины»4, более того: едва ли она доказуема вообще. Мир его мысленных экспериментов надо было еще довести до физической явности, метафизической основательности и, кто знает, может быть, и до богословской осмысленности, чтобы его реальность обрела силу истины. Он только апологет, а не учитель нового мироздания.
Со своей стороны, Беллармино, как и Галилей, допускал и даже считал неизбежным «разрушение аристотелевского Космоса»5. Да и богословие отнюдь не монолитно, далеко не сводится к томизму, различные интеллектуальные традиции сталкивались в самой курии. Если войти в эту полифонию церковной традиции6, нетрудно будет понять, что спор идет не о доказанности или недоказуемости, а о том, что значит доказать, не о силе или слабости истины, а о том, что это такое – истина и в чем заключается ее сила, не о математических химерах и реальности, а о том, что это такое – реальность. Словом, речь о философских вопросах. Ведь в согласии как с Аристотелем, так и с Декартом в философии речь идет о первых началах, от которых зависят все доказательства, но которые поэтому недоказуемы. Недоказуемы, но более истинны, чем все доказанное на этих основаниях. В этих основаниях заключены ответы на вопросы: «что значит быть» («реальность»)? «что значит мысль» («идеальность»)? как они могут совпадать в знании (истина)? как бытие, будучи бытием-а-не-мыслью, не совпадает с человеческими домыслами о бытии?
4. Вот, к примеру, очень интересный и важный сюжет. Говоря о гипотезах математической астрономии, кардинал Беллармино был прав, когда требовал от Галилея доказательств в мире физических причин Аристотеля и методами его логического органона, имея в виду насквозь доказанный мир Фомы Аквинского. Но когда Галилей в «Диалоге» занялся механикой и решительно вторгся в мир «аристотелевских» причин, разрушая различие естественных и насильственных движений, когда этот выдуманный – и остающийся мысленным («идеализированным», говоря вернее) – мир вдруг стал претендовать на раскрытие самой «природы вещей», папа Урбан VIII увидел в этой «излишней доказательности» посягательство на всемогущество Бога. И правда, почему Бог должен был творить мир по законам механики? Но ведь тот же вопрос обращен и к томизму: почему это всемогущий Творец должен был творить мир по учебнику Аристотеля, к тому же руководствуясь его силлогистикой?
А ведь этот вопрос уже был однажды задан. Более того, был и ответ: нет-де, не с Аристотелем согласовывался Творец, когда творил мир, а с самим собой, именно со своим всемогуществом, а всемогуществу Творца соответствует только всевозможность, бесконечность – экстенсивная и интенсивная – творения. Правда, говоривший это «нераскаявшийся, упорный и непреклонный» еретик был сожжен 17 февраля 1600 года в Риме, на Campo dei Fiori (теперь там ему памятник). Но был еще и кардинал римской церкви Николай из Кузы, который за 150 лет до того в своих спекуляциях, вдохновленных апофатическим богословием, сочинил едва ли не все нужное Галилею, чтобы его гипотезы обрели силу истины. Этот кардинал заранее предположил и то расположение человеческого ума к бесконечному божественному творению, которое станет исходным для новой науки: мир – в себе бесконечный – нам неизвестен, он превосходит меру человеческого воображения и понятия; человек – подобие творца – строит свои познавательные «рациоцинации», не списывая понятия с вещей, а отыскивая единый метод конструирования (как бы творения) искусственного (мысленного) мира, его принципиальная гипотетичность заранее предумотрена; теоретическая модель (идеализация) всегда остается под вопросом, теоретическая картина мира готова к изменению целиком; познание бесконечно…
Когда Галилей в «Диалоге» говорит: «…У нас в наш век есть такие новые обстоятельства и наблюдения, которые, в этом я нисколько не сомневаюсь, заставили бы Аристотеля, если бы он жил в наше время, переменить свое мнение»7, – то дело здесь не столько в апелляции к фактам против авторитета, сколько в таком понимании мира, согласно которому неизвестное далеко превосходит известное и, главное, превосходит все, что человек может вообразить или предвосхитить своим доморощенным умом.
Новый «дух», появившийся в традиционном мире, вовсе не самоуверенный математик-механик и метафизик. Он вскоре сбросит с себя как «фанатическую» риторику Галилея, так и метафизическую самоуверенность Декарта. Этот дух осознает себя как ego cogitans, то есть ego dubitans – субъект сомнения, не скептицизма, а методического познания путем экспериментального и логического сомнения в собственных основаниях. Дух этот отказывается совпадать с тем миром, в котором рожден, который кажется если не врожденным, то единственно родным. Зоркость теоретического сомнения превосходит ясность и отчетливость собственных начал. Строгость доказательств есть для него надежнейший способ усомниться в доказываемом8. Знание научно, если точно определены условия его истинности, то есть его условность, а «…безусловное должно находиться не в вещах, поскольку мы их знаем, а в вещах, поскольку мы их не знаем, [то есть] в вещах в себе» (И. Кант).
Словом, дело, завершенное, казалось, без малого 400 лет назад, только еще начинается, и неизвестно, чем кончится. Поднимая архивы, историк на деле припоминает и воскрешает нечто однажды начавшееся, но оборванное на полуслове. В историческом времени это дело прошлое, но под внимательным взором мыслящего историка бывшее выходит из прошлого в свое настоящее бытие: действительное, смертельно опасное и полное героического энтузиазма событие человеческого понимания Бога, мира, себя.
Теперь стоит вернуться к началу, перечитать книгу заново, входя во все богословские, математические, политические, психологические тонкости – в «многоконтекстную» действительность, которая благодаря труду мыслящего историка, И.С. Дмитриева, повсюду просвечивает разумом. Перечитать, говорю, и написать по мере сил вразумительное послесловие, войти в дело как соучастник.
А.В. Ахутин
- Тяжелее не слышать реки,
- Чем испачкать в пыли колена.
- Отрекись, Галилей, отрекись,
- Что изменится во Вселенной?
- …………….
- Отрекись глупцам вопреки,
- Кто из умных тебя осудит?
- Отрекись, Галилей, отрекись,
- Мне от этого легче будет.
У Камю есть рассуждение о том, что существуют истины, из-за которых люди не умирают. Ради истины «дважды два – четыре» никто не идет на смерть, и поэтому, по словам Камю, Галилей был прав, когда отказался от утверждения, что Земля вращается <…> Я [же] утверждаю, что наше право мыслить «дважды два – четыре» не пустой вопрос. <…> Когда нам говорят, что «дважды два – четыре» – это несущественно для мысли и можно от этого отказаться, то обычно не имеют в виду сотни других утверждений, которые могут рухнуть, если рушится само право человека на подобное высказывание (например, под страхом смерти сказать, что Земля вращается вокруг Солнца, а не Солнце вращается вокруг Земли). <…> Если ты хочешь присутствовать в истине, скажем, «Бог есть» и не хочешь присутствовать в истине «дважды два – четыре», то ты не в истине, потому что в истине можно быть, только полностью присутствуя во всех точках ее существования.
М.К. Мамардашвили. Эстетика мышления.М.: Московская школа политических исследований, 2000. С. 136 – 137
ОТ АВТОРА
Настоящая монография является продолжением моей книги «Увещание Галилея» (СПб.: Нестор – История, 2006). Чтобы не затруднять читателя поиском издания, вышедшего в 2006 году тиражом 500 экземпляров и уже практически полностью разошедшегося, я начал с краткого изложения некоторых фрагментов той работы, поскольку, не удерживая в памяти информацию о событиях 1610 – 1616 годов, трудно понять многое из того, что произошло в жизни Галилея в начале 1630-х. Вместе с тем эта вводная часть книги была существенно дополнена новым материалом.
Кроме того, содержание настоящего исследования не ограничивается анализом процесса 1633 года и событий, так или иначе с ним связанных. Отдельный раздел монографии посвящен реакции Рене Декарта на открытия и методологические новации Галилея. Ретроспективно картезианское неприятие Галилеевой методологии познания природы стало натурфилософским (и просто философским) продолжением и «дополнением» теологической критики взглядов тосканского ученого со стороны Святого престола.
В работе использован широкий круг первоисточников и историко-научных исследований, посвященных данной теме.
Мне также хотелось бы выразить глубокую благодарность всем, кто помогал мне в работе: моей семье, моим коллегам и особенно Д.А. Баюку, который вложил много сил, времени и терпения в редактирование текста, а также К.В. Иванову за неоценимую поддержку и помощь.
Пролог
УВЕЩАНИЕ ГАЛИЛЕЯ
Философ. Ваше величество, дамы и господа, я могу только вопрошать себя, к чему все это поведет?
Галилей. Полагал бы, что мы, ученые, не должны спрашивать, куда может повести истина.
Философ. Господин Галилей, истина может завести куда угодно!
Б. Брехт. Жизнь Галилея
ЗВЕЗДНЫЙ ВЕСТНИК В ТЕАТРЕ ТЕНЕЙ
Я начну с рассмотрения основных событий 1610-х годов, в той или иной мере связанных с так называемым первым «делом Галилея» (1616)9.
Прежде всего, следует упомянуть о том, что в августе (или в сентябре) 1610 года Галилей покинул Падую и переехал во Флоренцию, где получил придворную должность философа и первого математика великого герцога Тосканы (Filosofo e Matematico Primario del Granduca di Toscana)10.
Решение покинуть Венецианскую республику было в значительной мере связано с материальным положением ученого. Между 1591 годом (когда скончался его отец) и 1610-м Галилею постоянно приходилось думать, как свести концы с концами. В 1591 году его сестра Вирджиния вышла замуж. Брачный договор составлялся отцом, после смерти которого обязательства по выплате ее приданого перешли к Галилео как старшему брату. В 1593 году Бенедетто Ландуччи, муж Вирджинии, пригрозил, что в случае возвращения Галилея во Флоренцию он будет арестован, если не уплатит нужную сумму за сестру. Галилео занял 200 скуди, чтобы успокоить зятя11.
В январе 1601 года вышла замуж другая сестра Галилея – Ливия. Брачный контракт предусматривал выплату большого приданого (1800 флоринов в течение пяти лет) ее старшими братьями – Галилео и Микеланджело12. Но от своего беспутного братца Галилео никаких денег так и не получил. Наоборот, ему пришлось потратить 60 флоринов, чтобы пристроить великовозрастного шалопая на сносную должность в Польшу. В ноябре 1601 года Ливия забеременела и ее муж, Таддео Галетти, потребовал обещанных ему денег. Галилей влезал в долги, а как их возвращать, он не знал. Правда, его работодатели согласились выплатить ему вперед годовое жалованье, но этого было мало.
Весной 1605 года против него были возбуждены судебные дела в связи с неуплатой приданого за сестер. Пришлось снова просить выплатить жалованье за год вперед. Однако даже если бы он все получаемые за преподавание деньги тратил исключительно на выплату приданого только одной Ливии, ему понадобилось бы лет восемь, чтобы погасить долг.
Правда, с годами ему платили все больше. По контракту 1599 года он получал уже не 180, как поначалу, а 320 флоринов в год, что позволило ему купить просторный дом с виноградником на via dei Vignali (ныне via Galileo). Этот дом он приобрел не потому, что сильно разбогател или по привычке жить не по средствам. Дом и виноградник были необходимы для получения дополнительных доходов (о чем далее). С 1606 года ему платили за лекции уже 520 флоринов13. И все равно денег не хватало. Спустя два года он все еще был должен своим зятьям 1400 флоринов.
Летом 1609 года Венецианский сенат постановил (98 голосов «за», 11 – «против» при 30 воздержавшихся) в награду за предложенное Галилеем invenzione, то есть телескоп, сохранить за ним пожизненно кафедру в Падуанском университете, увеличить ему жалованье с 520 до 1000 флоринов в год (причем с текущего месяца), а также выплатить дополнительно 480 флоринов una tantum. Впрочем, вскоре выяснилось, что кто-то кого-то не понял и новое жалованье ему начнут платить лишь через год, когда закончится срок действия ранее заключенного контракта, и к тому же названная сумма (1000 флоринов) также назначалась ему пожизненно, без возможности ее дальнейшего увеличения. Узнав все это, Галилей стал думать о переезде во Флоренцию. Однако великий герцог Тосканы Козимо II, хоть и заинтересовался «трубой» своего бывшего учителя, приглашать его к себе на службу не торопился.
Жизнь Галилея в Падуе осложнялась также тем, что еще в конце 1590-х годов он познакомился с венецианской сиротой Марией (Мариной) ди Андреа Гамба, которая родила ему в 1600 году дочь Вирджинию, в 1601-м – дочь Ливию, а в 1606-м – сына Винченцо. Они жили раздельно (а это дополнительные расходы), поскольку совместное постоянное проживание с любовницей осуждалось обществом и церковью, тем более что Галилей был профессором университета и должен был подавать пример благонравного поведения. Жениться же на Марине он не мог, по-видимому, из-за большой разницы в их социальном положении14. Чтобы как-то свести концы с концами, он подрабатывал частными уроками, обучая математике молодых людей, собиравшихся стать военными, и приторговывал военными циркулями (compasso) собственной конструкции, продавая их вместе с инструкциями по использованию. Чтобы сэкономить на переписчике, Галилео время от времени писал инструкции сам, некоторые из них сохранились, и на торгах аукционного дома Christie’s в 2008 году одна такая инструкция была продана за полмиллиона долларов. Но экономить на мастере-меднике – Маркантонио Маццолени из Арсенала, который изготовлял эти циркули, – Галилей не мог. Более того, он поселил Маркантонио с семьей в своем доме, для удобства и контроля за его работой. Некоторые из юношей, бравших у Галилея уроки, также жили (или по крайней мере столовались) в его доме вместе со своими слугами. Разумеется, они платили за проживание и угощение отдельно, но дом ученого в итоге стал походить на постоялый двор, и для обслуживания гостей-учеников требовалось держать дополнительную прислугу. Так, например, с ноября 1602 по октябрь 1604 года в доме Галилея проживало 16 студентов со своими слугами и еще 12 столовались у него.
Дополнительные доходы от частных уроков, сдачи помещений, продажи циркулей и вина15, а также от составления гороскопов в сумме превышали его заработок в университете раза в три16, но и расходы были немалые. А главное – такой образ жизни стоил Галилею большого напряжения сил и средств и не оставлял времени для научных занятий.
Галилей ненавидел преподавание, считая этот труд разновидностью проституции. Он делал все, чтобы изменить свою жизнь. Ему были нужны не только деньги, но и – и даже в большей мере! – время. В письме Винченцо Веспуччи (весна 1609 года), тосканскому придворному, Галилей признавался, что желал бы вернуться во Флоренцию, надеясь обрести там свободу от преподавания, ибо «потребность в досуге сильнее, чем в золоте»17.
Жалованье, получаемое Галилеем во Флоренции, было на 40 % больше того, которое ему платили в Падуанском университете, но много меньше того, что он получал в Падуе от частных уроков. Однако во Флоренции он был свободен от преподавания, не отрабатывая даже те 30 часов в год, которые предусматривались контрактом. Он наконец-то получил что хотел – ozio, досуг при вполне приличном (что ни говори) жалованье в 1000 золотых флоринов в год18 (достаточно сказать, что Галилей получал в полтора раза больше, нежели primo segretario великого герцога, и в три раза больше, чем любой художник или инженер, состоявший на герцогской службе19). Кроме того, ему была пожалована золотая цепь (как знак достоинства), было позволено поселиться в любой загородной вилле великого герцога, пока он не подыщет себе постоянного жилья, и т.д.
И еще одно немаловажное обстоятельство. В Падуе Галилей пользовался патронатом состоятельных молодых людей, которые не раз приходили ему на помощь, но за этот патронат приходилось рассчитываться своим временем. Молодые люди, к примеру, настаивали, чтобы Галилео сопровождал их в увеселительных прогулках во время праздников и т.п. Во Флоренции от него такого не требовали. Венецианская патронатная ситуация в корне отличалась от флорентийской и в другом отношении: средоточиями патроната в «жемчужине Адриатики» были салоны и частные академии, а не двор и государственные академии. Политический миф Венеции – прославление Республики, а не отдельной правящей династии. И этот государственный миф Галилея не устраивал – свободы много, денег мало. Венецианский сенат воспринял созданный им телескоп как полезный для нужд навигации и военного дела инструмент, тогда как для Медичи Галилеева occhiale была прежде всего, по остроумному выражению М. Бьяджоли, «a viewer of dynastic monuments»20, что позволяло Галилею представлять всевозможные naturalia как элементы династической символики клана Медичи, а это можно было делать за совсем другие деньги и, что не менее важно, обретя совершенно иной социальный статус. Демократия платит за пользу, монархия оплачивает свои амбиции.
Стремление Галилея посвятить себя научным изысканиям усилилось после сделанных им в Падуе в конце 1609 года замечательных открытий с помощью собранного им самим телескопа. Выяснилось, что «Млечный Путь представляет собой не что иное, как скопление бессчетного множества звезд, расположенных как бы группами; и в какую бы область ни направить зрительную трубу, сейчас же взгляду представляется громадное множество звезд, многие из которых кажутся достаточно большими и хорошо заметными»21; были обнаружены спутники Юпитера22, названные им Медицейскими звездами (в честь династии Медичи), оказалось, что «звезда Сатурна не является одной только, но состоит из 3, которые как бы касаются друг друга, но между собой не движутся и не меняются»23; и, наконец, Галилей пришел к выводу, что поверхность Луны не является «совершенно гладкой, ровной и с точнейшей сферичностью, как великое множество философов думает о ней и о других небесных телах, но, наоборот, неровной, шероховатой, покрытой впадинами и возвышенностями, совершенно так же, как и поверхность Земли»24.
На исходе 1610 года Галилей открыл фазы Венеры. В конце ноября ему впервые показалось, что Венера изменила свой вид. В начале декабря он увидел Венеру на ущербе, а также убедился, что ущерб ее увеличивается и за несколько дней она превратилась в полудиск. По оценке А. Штекли, «фазы Венеры – самое важное из его [Галилея] астрономических открытий. Величайший спор в астрономии решен. Птолемей не прав. Венера вращается не вокруг Земли, а вокруг Солнца»25. К этому весьма распространенному мнению следует добавить, что фазы Венеры должны наблюдаться и согласно теории Птолемея. Значение открытия Галилея в другом – он показал, что наблюдаемые фазы Венеры отвечают не тем фазам, которые предсказывала геоцентрическая теория, а тем, которые отвечали гелиоцентрическому учению (см. Приложение I). Кроме того, как справедливо отмечали еще многие современники Галилея26, наблюдаемые фазы Венеры соответствовали «полукоперниканской» модели Тихо Браге (все планеты вращаются вокруг Солнца, а вся эта система движется вокруг неподвижной Земли).
Рис. 1.1. Гравюра Эсме де Булонуа по картине Франческо Вилламена. Портрет Клавиуса. Ок. 1606; из книги: Bullart I. Acadmie des Sciences et des arts: contenant les vies, & les eloges historiques des hommes illustres, qui ont excelle en ces professions depuis environ quatre sicles parmy diverses nations de l’Europe: avec leurs pourtraits tirez sur des originaux au naturel, & plusieurs inscriptions funebres, exactement recueillies de leurs tombeaux. Amsterdam: Imprime par les soins de l’autheur. Se vendent chez les heritiers de Daniel Elzevier, 1682
В конце 1610 года астрономы Общества Иисуса, в частности известный немецкий математик и астроном, один из создателей григорианского календаря Кристофер Клавиус [рис. 1.1], поддержали открытия Галилея, сделанные им с помощью телескопа и изложенные в шестидесятистраничном трактате «Sidereus Nuncius» («Звездный вестник»), вышедшем 13 марта 1610 года в Венеции тиражом 550 экземпляров и разошедшемся в считанные дни27. Трактат вызвал оживленную полемику28. Галилея поддержали Кеплер и некоторые другие астрономы и любители науки29. Однако уже в июне 1610 года богемец Мартин Хорки опубликовал небольшое сочинение под названием «Brevissima peregrinatio contra Nuncium Sidereum» с нападками на Галилея. Кроме того, профессор Падуанского университета Чезаре Кремонини заявил, что все Галилеевы астрономические открытия – не более чем оптическая иллюзия, ибо еще Плутарх писал об обманчивости оптических линз30. В 1611 году флорентийский астроном Франческо Сицци опубликовал трактат «Рассудок (Dianonia) астрономический, оптический, физический» («Dianoia astronomica, optica, physica»)31, в котором критиковал Галилея не столько с физических и астрономических, сколько с богословских позиций.
Наконец, следует упомянуть об антикоперниканской (и антигалилеевой) кампании, развернутой флорентийским философом-аристотелианцем Лудовико делле Коломбе. В 1611 году Галилей получил экземпляр его сочинения «Против движения Земли»32. Если Сицци отрицал, опираясь на Священное Писание, только реальность спутников Юпитера («Медицейских звезд»), то Коломбе пошел много дальше – он использовал библейский текст для атаки на коперниканскую теорию вообще и на Галилея как ее наиболее последовательного и активного протагониста в особенности33. Коломбе цитирует подряд, не обращаясь к контексту, множество фрагментов из Библии, которые несовместимы с коперниканским учением34. Он, разумеется, сознавал, что некоторые стихи Библии – например, фрагмент из Иов. 9:6 – можно понимать и в гелиоцентрическом духе, однако решительно возражал против такого толкования, называя его «безумным, сумасбродным, дерзким и опасным для веры (alii certe scientiam hanc deliram dicunt, nugatoriam, temerariam et in fide periculosam dicunt)»35. Кроме того – и это особенно важно в моем контексте, – Коломбе отстаивал примат буквалистского толкования текста Священного Писания: «…Когда Писание можно понимать буквально (secondo la lettera), его нельзя интерпретировать иным образом»36.
Подобный способ аргументации – опора на буквальное понимание Библии плюс ссылка на единодушное мнение Святых Отцов37 – получил широкое распространение в посттридентский период, хотя и не стал общепринятым.
Таким образом, у истоков «дела Галилея» лежал конфликт тосканского ученого не с клириками, а со светским философом-аристотелианцем, который, однако, будучи не в силах опровергнуть натурфилософскую аргументацию Галилея, предпочел перейти к теологическим доводам. Впрочем, эти доводы были не новы, их еще в предыдущем столетии использовали и католики, и протестанты, причем не только теологи, но и астрономы, например Тихо Браге38.
Галилей меньше всего хотел ввязываться в теологическую полемику, полагая, что его задача – устанавливать научные факты, а соотносить их с библейским текстом – это дело ученых богословов. Поэтому он не стал публично спорить с Коломбе, но сам факт использования его оппонентом теологических аргументов в астрономических дискуссиях его, бесспорно, насторожил. Серьезность ситуации осознавали и некоторые друзья Галилея. Например, падуанский священник, настоятель собора Сан-Антонио, Паоло Гвальдо писал ему в мае 1611 года:
…Я не встретил еще ни одного философа или астролога, которые захотели бы подписаться под утверждением вашей милости о том, что Земля вертится; еще в меньшей степени это захотели бы сделать богословы. Поэтому хорошенько подумайте, прежде чем публично утверждать истинность своего мнения; многие из высказанных вами положений могут вызвать полемику, особенно если вы будете слишком настаивать на их истинности. Особо следует учесть, что общественное мнение настроено против вас, и подобное отношение уже просочилось и закрепилось в сознании многих, как будто бы, если можно так выразиться, существовало там ab orbe condito (с основания мира. – И.Д.).
Мне кажется, что известность и славу можно вполне заслужить наблюдениями Луны и четырех планет (Медичи)39, и не нужно браться за защиту вещей, столь чуждых человеческому разумению и непостижимых; к тому же лишь немногие по-настоящему понимают, чт означают наблюдения над небесными телами и явлениями40.
Галилей понял: в складывающейся ситуации ему необходимо заручиться поддержкой церковных властей и астрономов-иезуитов, а для этого надо ехать в Рим.
РИМСКИЕ КАНИКУЛЫ
Великий герцог Тосканы Козимо II [рис. 1.2] возражать не стал, рассудив, что все исходящее от его «возлюбленного математика и философа»41 полезно как для науки, так и для славы рода Медичи. Но выехать в Рим сразу же по получении герцогского разрешения на поездку Галилей не смог по состоянию здоровья. Два месяца он провел на вилле своего друга Филиппо Сальвиати Le Selve под Флоренцией. А пока он медленно шел на поправку, с разных концов Европы стали приходить известия о признании его астрономических открытий или по крайней мере об интересе к ним. К началу весны самочувствие «возлюбленного математика и философа» улучшилось, о чем он сообщает Белисарио Винте, госсекретарю (первому министру, Primo Segretario) великого герцога, и 23 марта 1611 года, испросив рекомендательные письма у Микеланджело Буонароти Младшего, племянника великого художника и скульптора, и кардинала Антонио де Медичи к кардиналу Маффео Барберини– в дополнение к рекомендательному письму Козимо II к кардиналу дель Монте42 (лишние рекомендации не помешают), – ученый отбыл в Рим. По дороге во время остановок он продолжал наблюдения спутников Юпитера холодными и сырыми мартовскими ночами.
Спустя шесть дней, во вторник 29 марта, Галилей прибывает в вечный город. Вновь назначенный тосканский посол в Риме Пьеро Гвиччардини предоставляет ему и двум его слугам удобные апартаменты в Palazzo Firenze неподалеку от Пантеона. Все расходы ученого великий герцог распорядился оплатить из тосканской казны. По приезде Галилей, не откладывая, направляется к кардиналу дель Монте, а затем к астрономам Collegio Romano43, где беседует с отцом Клавиусом и его младшими коллегами Кристофером Гринбергером и Одо ван Мелькоте. При этом везде он получает неизменно хороший, а часто и восторженный прием.
Рис. 1.2. Орацио Моки и Джованни Биливерт. Портрет Козимо II. Мозаика. Флоренция. Галерея Уффици.
Между тем ситуация с признанием его открытий и взглядов была не столь проста и однозначна, как ее представлял Галилей. Хотя он не раз подчеркивал фундаментальную роль математики в изучении природы, однако за редкими исключениями он не давал описываемым небесным явлениям математической интерпретации. А между тем именно на основе наблюдений «лун Юпитера» он смог бы сформулировать утверждение, которое сейчас называют третьим законом Кеплера44, что лишило бы критиков основания утверждать, будто все его телескопические открытия – не более чем оптические иллюзии; ведь тогда он действительно смог бы предсказывать положение «новых планет» для любого будущего времени, а также указать их расположение в любое прошедшее время. Галилей же не только не пытался сам найти законы движения планет, но и фактически проигнорировал сделанное в этом направлении Кеплером. В итоге тосканский математик сам создавал себе оппонентов (или по крайней мере помогал им укрепить их позиции) не только язвительностью тона, но и неправильным выбором стратегии аргументации.
Кроме того, по мере роста его славы как исследователя и умного, эрудированного и остроумного собеседника он все чаще позволял себе в разговорах с окружающими тон «снисходительного превосходства»45. Галилей уверял госсекретаря великого герцога в своей избранности Господом для открытия «чудесных творений Его рук» и выражал надежду, что Всевышний поможет ему также открыть «законы их [Медицейских звезд] обращения» вокруг Юпитера. Здесь уместно привести важное и точное замечание о характере Галилея, сделанное историками:
Галилей не был обычным благочестивым католиком (a conventionally devout Catholic), он был глубоко убежден, что избран Богом стоять выше не только некоторых, но и всех новых астрономов46.
Поэтому он часто сам делал из возможных союзников противников (как это было в случае с астрономом-иезуитом Кристофом Шайнером47), а из недоброжелателей – злейших врагов.
С Галилеем было нелегко. Как каждый богато одаренный человек, он знал себе цену и считал, что обязан явить миру открывшуюся ему истину и заставить других поверить в нее. И как каждый богато одаренный человек, он совершенно не умел общаться с дураками (да и просто с менее одаренными людьми). Галилей никак не мог – видимо, в силу своего полемического темперамента – следовать простой истине: когда имеешь дело с идиотами, надо быть проще. Он их обижал, подкалывал, выводил из себя, не понимая, что дурак – это большая социальная ценность, важнейшее национальное достояние. Один из современников так охарактеризовал излюбленный полемический прием Галилея:
Прежде чем отвечать на аргументы оппонента, он упрощал и обесценивал их весьма ясными и наглядными свидетельствами, после чего тот выглядел особенно нелепо…48.
А вот некоторые высказывания Галилея в адрес оппонентов:
Не стоит пытаться возражать тому, кто настолько невежествен, что для опровержения всех его глупостей (а их больше, чем строк в его сочинениях) потребовалось бы написать огромнейшие тома, бесполезные для сведущих кругов и ненужные толпе;
…Можно ли унять глупцов, которые в момент, когда оспариваешь одну их глупость, выдвигают другую, еще большую49.
Другой пример – история, случившаяся во время его работы преподавателем математики в Studio di Pisa, Пизанском университете (1589 – 1592). В конце XVI столетия в Studio di Pisa (как и в некоторых других итальянских университетах, например в Сиене) большое внимание стало уделяться одежде студентов и преподавателей50. Так, в 1570 году аудитор Пизанского университета Л. Торелли высказал коллегам-юристам свое неудовольствие тем, что многие из них надевают короткие куртки и в таком виде ходят не только по улицам, но и в университете, а также в других публичных местах. По мнению Торелли, такая одежда роняет достоинство тех, кто призван не только преподавать свой предмет, но и служить примером благопристойного поведения. Его преемник, Д. Кончини, также с неудовольствием отмечал, что университетские профессора ходят по городу «как канальи или разоренные ремесленники»51. В итоге было решено, что все члены Studio Pisano должны в течение учебного года носить стандартную длинную академическую одежду (abito longo), то есть тогу (исключение делалось только для медиков)52. В 1592 году великий герцог Тосканы Фердинандо I распорядился, чтобы тех членов университета, кто не носит тоги, штрафовали на 6 скуди, а если эта мера не возымеет действия, то увольняли из корпорации. Видимо, не желавших носить тогу было немало. Среди них оказался и Галилей, который в мае 1590 года был оштрафован за неподобающее одеяние и пропуски лекций53. В знак протеста Галилео написал небольшую, в 300 строк, поэму весьма фривольного содержания «Contro il Portar la Toga» («Против ношения тоги»)54.
Длинная одежда, аналогичная той, которую носили священнослужители, считалась атрибутом тщеславного ученого педанта55 и, кроме того, рассматривалась антиклерикально настроенными интеллектуалами как символ церковного лицемерия. По словам итальянского литературоведа Альберто Кьяри, «активные выступления против ношения тоги были по сути выступлениями против тех, кто ее носил, и против всей торжествующей (схоластической. – И.Д.) учености и пустопорожних рассуждений носителей этой учености. То были не просто шутки и насмешки, но своего рода отдушина (uno sfogo), дыхание жизни (una pagina di vita)»56.
Поэма Галилея написана в традиции poesia bernesca, восходящей к произведениям тосканского поэта Франческо Берни, сочинения которого после смерти автора попали в Список запрещенных книг (Index librorum prohibitorum), но тем не менее продолжали нелегально издаваться и распространяться. Друг Галилея, венецианский патриций Джанфранческо Сагредо, в письме от 15 марта 1615 года советовал тосканскому ученому, притомившемуся от нескончаемых натурфилософских споров (как правило, им же инициированных): «Так продолжим же, Ваша милость, чтение Берни и Рудзанте и отложим на часок в сторону Аристотеля и Архимеда»57.
В своих сочинениях Берни и его последователи (berneschi) – Джованни Мауро, Джованни делла Каза, Аньоло Фиренцуола, Бенедетто Варки и др. – широко использовали травестию – характерный для бурлеска пародийный прием, известный еще со времен Античности58, когда о самых низменных предметах повествуется высоким стилем, когда в одном тексте соединяются совершенно разные вещи (к примеру, знаменитая греческая поэма неизвестного автора «Батрахомиомахия» («Война мышей и лягушек») являлась пародией на «Илиаду» Гомера59). Типичный пример итальянского бурлеска – Orlando riffato – комическая поэма Берни (1541), являющаяся переделкой «Orlando innamorato» («Влюбленного Роланда») Боярдо. Иногда такие произведения носили антиклерикальный характер, например некоторые стихи Берни:
- Поесть – у папы нет иного дела,
- Поспать – у папы нет иной заботы:
- Возможно дать такие лишь отчеты
- Любому, кто о папе спросит, смело.
- Хороший взгляд, хороший вид и тело,
- Язык хорош и качество мокроты.
- Нет, с жизнью он порвать не хочет счеты,
- Но рать врачей сжить папу захотела.
- И в самом деле, честь их пострадает,
- Коль он живым уйдет от их атаки,
- Раз сказано: конец, он умирает.
- И страшные выдумывают враки:
- Что в два часа припадок с ним бывает, —
- Сегодня нет, а завтра будет паки.
- От них подохнут и собаки,
- Не то что папа. В общем же похоже,
- Что как-никак его прихлопнут все же.
Берни был также автором написанных в терцинах стихотворений сатирического и временами непристойного содержания, так называемых капитоли (capitoli). Часто капитоли содержали в себе иронические похвалы (с использованием сниженной бытовой лексики) низким предметам61: «Капитоло об угре», «Капитоло о ночном горшке» Берни, «Капитоло о поцелуе» Джованни делла Каза, «Капитоло в честь Приапа» Мауро, «Капитоло в честь слюны» Дольче и т.д.62 Галилеева поэма против ношения тоги также относится к жанру capitolo. Тосканского математика привлекала такая манера письма. В заметках к небольшому полемическому трактату, который вышел под именем Б. Кастелли, но едва ли не главным автором которого был Галилей (во всяком случае, большая часть рукописи написана его рукой)63, есть интересный фрагмент. «Я не могу, – пишет Галилео, – прибегать к уловкам, равно как и к шутливым аргументам, использующимся при защите парадоксов, поскольку я отстаиваю истину». И далее в качестве примера остроумных шутливых рассуждений он приводит «забавные восхваления (piacevoli lodi) Берни», когда тот «превозносит предметы низкие и ничтожнейшие, вроде ночного горшка, чумы, долгов, Аристотеля и т.д.»64. Как видим, хотя Галилей, говоря о серьезных научных предметах, воздерживался от приемов литературного бурлеска, однако не возражал, если Аристотеля относили к числу «soggetti magrissimi» наряду с ночным горшком. (Впрочем, к Аристотелю он, особенно в зрелые годы, относился в действительности не столь пренебрежительно, как это может показаться на первый взгляд. Галилей понимал, что аристотелизм – это цельная и глубоко продуманная философия и противостоять ей может только не менее последовательная и глубоко аргументированная позиция.)
В полном соответствии с канонами жанра Галилей начинает свою поэму с сократовского вопроса: «что есть величайшее добро (sommo bene)?» Традиционный христианский ответ сводился (и сводится) к тому, что summum bonum – это Бог. Berneschi в своих capitoli обыгрывали эту тему, естественно, по-своему. Скажем, Мауро в «Capitolo in lode di Priapo» связывает высшее благо с locus amoenus (восхитительным местом) у мужчин, и его главный герой (Priapo) гарантирует дамам, что «для каждой из вас, кто приблизится ко мне, путь к высшему благу (la via del sommo bene) станет более широким»65. А Варки связывал sommo bene с вареными яйцами66.
Не отставал от них и Галилей. Он начал свою поэму с жалобы на то, что философы так и не решили, где и как надлежит искать добро и благо. Причина, по его мнению, заключается в том, что не там ищут («Perch non dove lo van cercando»)67. Поскольку путей исследования и поиска великое множество, пизанский профессор предложил познавать добро и благо через изучение их противоположности, то есть зла («Lo stil dell’invenzione molto vario; // Ma per trovar il bene io ho provato // Che bisogna proceder pel contrario: // Cerca del male, e l’hai bell’e trovato»), ведь добро и зло похожи друг на друга, как цыплята на рынке («Per che ‘l sommo bene e ‘l sommo male // S’appaion com’i polli di mercato»). К примеру, если кто хочет узнать, что такое пост, пусть сначала выяснит, что такое масленица («Chi vuol saper che cosa l’astinenza; // Trovi prima che cosa ‘l carnovale»). И далее Галилей обращается к вопросу, что есть «непревзойденное зло», то есть величайшее зло мира, которое служит источником всех других зол («Io piglio un male a null’altro secondo, // Un mal che sia cagion de gli altri mali, // Il maggior mal che si trovi nel mondo»)68. Это вселенское зло, утверждает Галилей, именуется <…> одеждой (vestiti) и, соответственно, «высшее благо – ходить обнаженными (che ‘l sommo ben sarebbe andare ignudo)»69, подобно животным. Тем самым Галилей противопоставляет ложь одежды и истину тела. (Следующие три абзаца блюстителями нравственности, не достигшими 60-летнего возраста, могут быть опущены.)
Давайте, предлагает пизанский профессор, рассмотрим вопрос об одежде «согласно чувству и разуму», для чего обратимся «к древним счастливым временам, лишенным всякого обмана и заблуждений (Volgiti a quel felice tempo antico, // Privo d’ogni malizia e d’ogni inganno)», когда все, и стар и млад, ходили без одежд и все, что было в людях доброго и прекрасного, было видно со всех сторон («Ma quant’era in altrui di buono o bello // Stava scoperto da tutte le bande»). Не было необходимости напрягать ум и по тем или иным признакам (da qualche contrassegno) догадываться, как в действительности устроены и выглядят вещи, ибо все было явлено, «все продавалось по своей цене (E si vendeva a peso e a misura)». Скажем, молодой жене не приходилось жаловаться родителям, что ее супруг, как это выяснилось уже после свадьбы, «слишком скудно экипирован (troppo mal fornito)»70. А в другом случае молодой человек, богато одаренный природой, связывал себя с женщиной со «столь малым входным отверстием (s poca entrata)», что ему там «негде было разместить свой инвентарь (Che non v’ da ripor la masserizia)», и поэтому его супруга оставалась безутешной (sconsolata). В древние же времена все соответствия между разными полами («La proporzion tra l’uno e l’altro sesso») можно было видеть непосредственно и заранее, да и французской болезни можно было не опасаться, ибо в обществе людей, не носящих одежд, все ее признаки были зримы («era palese»). А нынче?! С виду девушка может казаться вполне приличной, а как начнешь ее изучать «sotto panno» (под одеждой), так выясняется, что она «come’l vaso di Pandora»71. И все потому, что одежда – это орудие обмана, она такое же изобретение дьявола, как артиллерия («Son tutte quante invenzion del Nimico; // Come fu quella dell’artiglierie»)72.
А если говорить о тоге, то это один из худших видов одежды. Как можно, нося тогу, вести нормальную жизнь? В ней, возмущается Галилей, «я не могу заниматься своими делами (io non posso fare i fatti mia)»73. «Ну как бы я ходил (в тоге) к девицам (Come sarebbe andar alla fanciulla)»! «Мне придется оставаться за дверью, тогда как кто-то другой будет развлекаться в доме (Ma mi tocca a restar fuor della porta, // Mentre ch’un altro in casa si trastulla)». Действительно, обидно!
«Говорят, – не унимается Галилей, – что если ученейший доктор наведывается в бордель – это его серьезная ошибка, ибо значительность тоги такого не допускает». Но эта странная ситуация (невозможность завалиться в бордель в академической одежде) толкает человека к другому греху (peccataccio), заставляя его «часто употреблять свои руки (bene spesso adoperar le mane)»74.
И, наконец, еще одно существенное неудобство тоги, так сказать, латринного свойства: «когда доктор выходит на улицу, даже если просто по нужде, заметьте, что тогда с ним происходит – и идет-то он как-то крадучесь, из стыда ползет вдоль стен или продирается в других подобных местах для важных персон, и кажется, будто он бежит прочь от неприятностей»75.
Конечно, если Господу Богу угодно, Галилей согласен носить одежду («Per se vuol cos Domenedio, // <…> // Io son contento andar vestito anch’io»), но предупреждает: не следует думать, будто он на стороне желающих облачаться в тогу, как какой-нибудь фарисей, доктор прав или раввин. Нет, восклицает тосканский ученый, «я вовсе не еврей, хотя, если судить по моей и моих предков фамилии, может показаться, будто я произошел от какого-то иудея (Non lo pensar; ch’io non son mica Ebreo, // Se bene e’ pare al nome e al casato // Ch’io sia disceso da qualche Giudeo)»76. Д. Хейлброн по поводу этого фрагмента заявил: «No doubt it is anti-Semitic»77. Возможно, с той оговоркой, что к обычному для того (и не только того) времени антисемитизму часто примешивалась неприязнь к иудаизму.
Таким образом, длинная одежда, будь то академическая тога или облачение раввина или католического священника, служила для Галилея символом обмана, маски, скрываюшей либо неприглядную суть78, либо истинные прелести под оболочкой общественного положения.
Осенью 1592 года Галилей покинул Пизу, чтобы занять кафедру математики в Падуанском университете. Он был совершенно согласен с мнением своего коллеги, профессора медицины Пизанского университета Джироламо Меркуриале, который убеждал тосканца: «Studio di Padova – более подходящее место для вашего ума»79. (Впрочем, не следует забывать об одной немаловажной детали: Падуя была цитаделью перипатетизма, как выразился Ренан, она была «латинским кварталом Венеции (Padoue n’ tait que le quartier latin de Venise)»80.)
Высокая самооценка Галилея была отчасти инициирована теми его современниками из числа итальянских интеллектуалов, которые, не жалея превосходных степеней, славили как его научные, так и риторические способности и достижения. Телескопические открытия Галилео сравнивали с географическими открытиями Х. Колумба, а самого тосканского математика – с генуэзским путешественником. «Господь повел вас, – писал Галилею маркиз Джованни Баттиста Мансо, поэт, писатель и меценат, друг и биограф Торквато Тассо, – подобно новому Колумбу (quasi novello Colombo), путями, коими человеческий ум ранее никогда не шел»81. Это сравнение Галилея с Колумбом стало в Италии весьма популярным. К примеру, неаполитанский поэт Джамбаиста Марино не забыл упомянуть об открытиях Галилея в своей поэме «Адонис» («Adone»). Главный герой этой поэмы добирается до звезд и созерцает оттуда Землю и Луну, ее невидимую земному наблюдателю сторону (тема не новая, она встречается, скажем, у Цицерона и Данте82, но Марино, который широко заимствовал эпитеты, сюжеты и образы у своих предшественников, от Петрарки до Тассо, это не смущало). Спутник Адониса говорит ему, что можно было бы приблизить самые далекие пространства Вселенной, если воспользоваться «небольшой трубой с двумя линзами (per un picciol cannone e duo cristalli)» (Canto 10; 42a ottava), изобретением Галилея, которого поэт называет «вторым Тифием, но не моря, а небес (tu del ciel, non del mar Tifi second)»83. Галилео с помощью своего telescopio «без всякого риска (senza alcun rischio)» рассматривает все, что движется, и все, что неподвижно. И в дальнейшем он «откроет новые истины и новые предметы (scoprirai nove luci e nove cose)» (Canto 10, 45 ottava)84.
Более того, многие ставили Галилея выше Колумба. Так, один из друзей тосканского математика, поэт и библиофил Томас Сегет писал:
Ille dedit multo vincendas sanguine terras;
Sidera at hic nulli noxia. Major uter?
(Он [Колумб] добывал земли, проливая много крови / Его же [Галилея] звезды никому не принесли вреда. Так кто же из них более велик?85)
Вопрос, разумеется, чисто риторический, ибо в глазах просвещенных соотечественников достижения «небесного навигатора» Галилея настолько же превосходят открытия Колумба и Америго Веспуччи, насколько небеса благородней и совершенней Земли86. (Вообще, поэты, воспевая астрономические достижения Галилея, не скупились на эпитеты и сравнения как до, так и после увещания ученого и опубликования антикоперниканского декрета 1616 года, о котором речь пойдет далее. И это естественно – поэтическая форма часто позволяет сказать то, о чем ученому или философу приходится умалчивать, ибо, как заметил Платон, «поэт – существо легкое, крылатое и священное» (Ион, 533Е), что с него возьмешь?) Так, Джулио Строцци, итальянский поэт и либреттист, один из создателей венецианской оперы, представил в поэме «Venetia edificata» мудреца в образе волшебника Мерлина, который изобрел телескоп, открыл спутники Юпитера, пятна на Солнце и многое другое. И этот Мерлин пришел к мысли, что все планеты обращаются вокруг Солнца. Однако он не только мудр, но и по-житейски умен, а потому предпочитает скрывать свои мысли от людей, в массе своей тупых и невежественных и вследствие этого неспособных оценить его идеи. «Но, – пророчествует Мерлин, – придет время <…> когда тончайший тосканский ум заново изобретет мою замечательную подзорную трубу», и тогда начнется расцвет всех искусств и наук87.
Почитателем и защитником Галилея стал также Томмазо Кампанелла, личное отношение которого к тосканскому математику было исполнено бескорыстия и самого трогательного восхищения. Однако тут необходимо сделать важную оговорку: тосканец относился к автору «Citt del Sole» весьма прохладно. Кампанелла быстро и решительно сделал из сообщений Галилея ряд выводов (совершенно в духе Джордано Бруно), далеко выходивших за границы наблюдений и фактов. Прочитав в неаполитанской тюрьме «Звездный вестник», Кампанелла написал Галилею письмо, полное воодушевления и восхищения. Из установленного Галилеем сходства между строением поверхности Земли и Луны калабриец сделал вывод: обитаема не только Земля, но и Луна, а возможно, и другие планеты. Но от глубокого понимания новой астрономии Кампанелла был далек. Неаполитанский узник защищал Галилея, но не идеи последнего. И в «Апологии», и в письмах к Галилею Кампанелла говорит о гелиоцентризме как о возвращении к древней истине изнамении новой эры, используя язык, сильно напоминающий «La Сепа de lе ceneri (Вечеря в первый день Великого поста)» Джордано Бруно. «Эти новости о древних истинах, касающихся девяти миров, девяти звезд, девяти систем <…> суть начало нового века (Queste novit di verit antiche di novi mondi, nove stelle, novi sistemi <…> son principio di secol novo)», – заверяет Кампанелла Галилея в 1632 году88. Написанная в тюрьме и изданная во Франкфурте в 1622 году «Apologia pro Galileo» не стала апологией новой науки, в лучшем случае ее можно рассматривать как манифест в защиту libertas philosophandi. Обитатели кампанеллианского «Citt del Sole», философской общины, воздерживаются от окончательной оценки систем Птолемея и Коперника. «Они восхваляют Птолемея и восхищаются Коперником <…> но они говорят, что один производит расчет движений камешками, а другой – бобами, а ни тот, ни другой не рассчитываются настоящими деньгами и расплачиваются с миром счетными марками, а не чистой монетой. Поэтому сами они тщательно расследуют это дело, ибо это необходимо для познания устройства и строения мира и того, суждено ему погибнуть или нет и когда именно»89. Кампанелле, последователю Телезио и Бруно, и Галилею, создателю новой науки и научной методологии, трудно (практически невозможно) было найти общий язык.
2 апреля, накануне Пасхи, Галилей познакомился в Риме с кардиналом Маффео Барберини. Последний пришел в восторг от ума и эрудиции тосканского ученого и обещал всяческую помощь и поддержку.
Короче, все складывалось для Галилея как нельзя лучше: его открытия были признаны многими (хотя, конечно, не всеми) астрономами, он стал желанной фигурой при папском дворе, его слава росла и крепла. Галилея приглашают в качестве почетного гостя на различные банкеты и собрания, где присутствовали знаменитые художники, писатели, музыканты, артисты, философы, римские аристократы и высшее духовенство. Так, например, он был приглашен на собрание неформальной Accademia degli Ordinari, организованной кардиналом Джованни Баттиста Дети, племянником папы Климента VIII. Описывая позднее эту встречу, Галилей с сожалением упомянул, что сам он воздержался от участия в интересной для него дискуссии, поскольку попал туда впервые и опасался показаться слишком напористым и навязчивым, но тут же пообещал, что в будущем с ним такого не случится. И слово свое сдержал.
Рис. 1.3. Пьетро Факкетти. Портрет Ф. Чези. 1610 – 1612. Рим. Accademia Nazionale dei Lincei
В другой раз, 14 апреля 1611 года, Галилео присутствовал на банкете, специально устроенном в его честь Федерико Чези, князем Сан-Поло и Сант-Анджело (с 1613 года), герцогом Акваспарты и маркизом Монтичелли [рис. 1.3]90. Еще в 1603 году князь и трое его друзей основали так называемую Accademia dei Lincei91, которая центром своей деятельности сделала не гуманитарные штудии, но свободное исследование природы и математические вопросы92. При этом позиции «рысьеглазых» были откровенно антиаристотелевскими. На этом банкете, проходившем на вершине Яникула, самого высокого римского холма, в винограднике монсиньора Мальвазии, Галилей демонстрировал свою occhiale93, причем как в светлое время суток (что позволило присутствующим рассматривать окружающие дома и даже прочитать надпись на базилике Сан-Джованни-ин-Латерано [рис. 1.4]), так и после захода солнца94, когда можно было наблюдать ночное небо. Тогда же инструменту Галилея было присвоено то название, под которым он известен сегодня, – телескоп95. Нельзя сказать, что Галилей получил полную поддержку на этом собрании. Простояв у телескопа и проспорив в течение семи часов холодной апрельской ночью, гости разошлись, так и не придя к единому мнению.
Рис. 1.4. Базилика Сан-Джиованни-ин-Латерано в Риме. Фото И.С. Дмитриева
Рис. 1.5. Современный вид здания, в котором проходили первые собрания Accademia dei Lincei (Рим, Via della Maschera d’Oro, 21). Фото И.С. Дмитриева
25 апреля 1611 года Галилей был принят в число членов Академии и с тех пор часто подписывался Galileo Galilei, Linceo [рис. 1.5]. Сам Чези увлекался ботаникой и не очень-то разбирался в физических, астрономических и математических науках – он вообще был скорее любителем науки, нежели ученым, но ему хватило ума и проницательности оценить талант и достижения Галилея96. Кроме того, Чези спустя два дня после памятного приема на Яникуле обнародовал Avviso97, которое начиналось с того, что в Рим прибыл математик Галилео Галилей, «коего великий герцог [Тосканы] назначил профессором в Пизе с жалованьем в 1000 флоринов»98, а заканчивалось сообщением о встрече синьора Галилея с отцом Клавиусом, что намекало на поддержку тосканского математика астрономами Общества Иисуса.
Наконец, нельзя не упомянуть еще об одной встрече Галилея во время его пребывания в Риме. 22 апреля 1611 года ученый пишет своему другу Филиппо Сальвиати:
Не имея времени писать всем моим друзьям и покровителям каждому в отдельности, пишу Вам одному и считаю, что пишу всем.
Я здесь пользуюсь благорасположением многих здешних преосвященных господ кардиналов, прелатов и различных вельмож, которые пожелали ознакомиться с моими наблюдениями и остались вполне удовлетворенными, и в свою очередь я получаю удовольствие, осматривая собранные ими изумительные статуи, картины, а также украшения жилищ, дворцы, сады и т.п.
Рис. 1.6. Силла Лонги. Статуя Павла V в капелле Боргезе (капелла Паолина) римской базилики Санта-Мария-Маджоре. Фото И.С. Дмитриева
Сегодня утром я имел счастие целовать ногу его святейшества (папы Павла V. – И.Д.), будучи представлен ему <…> нашим посланником99, по словам которого, мне было оказано необыкновенное благоволение (straordinariamente favorito), так как блаженнейший отец не позволил мне, чтобы я произнес хоть одно слово на коленях100.
Здесь уместно сказать несколько слов о самом Павле V [рис. 1.6]. Он происходил из древнего тосканского (сиенского) рода Боргезе, известного с XII века. Члены этого семейства были главным образом юристами и дипломатами. В XVI веке, когда Сиена попала под власть Медичи, семейство переселилось в Рим. В 1605 году один из его членов – кардинал Камилло Боргезе – после бурного конклава неожиданно был избран папой.
Историки – особенно биографы Галилея, – как правило, говорят о Павле V мало хорошего, ссылаясь на характеристику верховного понтифика, данную тосканским послом в Риме Гвиччардини:
…Здешний князь (il Principe, то есть папа. – И.Д.) испытывает отвращение к свободным искусствам и ко всему интеллектуальному (et questi ingegni), не хочет даже слышать обо всех этих нововведениях и тонкостях, и каждый, кто желает быть у него в фаворе, должен изображать себя тупицей и невеждой101.
Современники отмечали скрытность и осторожность его святейшества, а также его педантичность, угрюмость, сухость, любовь к строгой дисциплине. По характеристике «the great unmasker»102 Паоло Сарпи, Павел V «был осторожным с равными себе, высокомерным с подчиненными, неблагодарным по отношению к своим благодетелям и чрезвычайно любящим деньги»103. Из этих свидетельств Джордо де Сантилана сделал вывод, что Павел V был человеком предубежденным и посредственным104. Однако вряд ли подобные оценки стопроцентно справедливы.
Во-первых, не следует забывать, что укрепление и распространение католической веры, усиление единства церкви, защита ее интересов (в том числе и материальных), а также борьба с ересями – все это входило в обязанности pontifex maximus. В ситуации же, сложившейся к началу XVII столетия в конфессионально и политически расколотой Европе, престол Святого Петра оказался далеко не самым уютным местом. Противостояние католиков и протестантов стремительно усиливалось, дело шло к войне европейского масштаба, которая и началась в 1618 году. Осложнились отношения Рима с Венецианской республикой105 и с Англией106. Кроме того, хотя Генрих Наваррский и заявил, что «Париж стоит мессы (Paris vaut bien une messe)», тем не менее сопротивление Риму во Франции было довольно сильным и курии приходилось лавировать.
Можно, конечно, порицать Павла V за те или иные действия – в частности, за непомерные претензии на светскую власть, – но нельзя не принимать во внимание, что верховный понтифик действовал по стандартам своего времени, не хуже и не лучше других правителей. Он отстаивал интересы Папского государства и католической церкви точно так же, как светские власти отстаивали свои интересы и интересы своих государств в эпоху глубокого изменения соотношения политических сил в Европе, в эпоху формирования национальных государств. В этом контексте вполне естественной представляется поддержка Павлом V миссионерской деятельности католиков (в первую очередь из числа иезуитов) в Азии и в Новом Свете107. В 1613 году в Риме была открыта специальная школа для подготовки миссионеров.
Во-вторых, Павел V много сделал для итальянской культуры. Да, он не очень интересовался светскими науками, однако при нем и при его активном содействии обрел свой нынешний вид собор Святого Петра108, продолжилось строительство Палаццо Боргезе, жемчужины римского барокко109, были расширены Ватиканский и Квиринальский дворцы, восстановлены акведуки Августа и Траяна, что, в частности, позволило соорудить новые прекрасные фонтаны, была преобразована и увеличена Ватиканская библиотека, начато систематическое собирание греческих и римских древностей. Павел V принял участие в судьбе молодого художника, скульптора и архитектора Лоренцо Бернини. Короче, как выразился Роуленд, Павел V «был вовсе не той одномерной личностью, какой его часто представляли бесцеремонные клеветнические измышления (the offhand aspersions) известных историков и враждебных к нему дипломатов»110.
В пятницу 13 мая 1611 года в Collegio Romano состоялся торжественный прием в честь Галилея. Мелькоте выступил с речью «Nuncius Sidereus Collegii Romani»111. Здесь необходимо некоторое разъяснение. Латинское существительное nuncius (или nuntius) можно перевести двояко – как «вестник, гонец» и как «весть, сообщение». Сам Галилей, по-видимому, первоначально употреблял это слово в его втором смысле, то есть как «весть, известие». Такой вывод следует из того, что, готовя книгу к печати, он в переписке ссылался на нее как на avviso astronomico (астрономическое известие, сообщение), или просто avviso112, или Avviso Sidereo113, или же, реже, Nunzio Sidereo114. Иными словами, Галилей просто спешил сообщить о своих открытиях, используя репортерский термин (ведь то, что потом стало именоваться «газетой», в Италии того времени называлось avviso). В обращении к Совету десяти115 за разрешением на публикацию книги (26 февраля 1610 года) он называет ее «Astronomica Denuntiatio ad Astrologos»116. (По мнению Э. Розена, термин astrologos в данном случае следует понимать как «исследователь небес»117.) Рукопись, направленная в типографию, имела заголовок «Astronomicus Nuncius». Но к тому времени, когда печаталась титульная страница (а она печаталась последней), Галилей придумал более амбициозное название – «Sidereus Nuncius». Перед началом основного текста он оставил прежний заголовок, заменив в нем существительное denuntiatio на nuncius, так что в итоге этот «внутренний» заголовок обрел следующую форму: «ASTRONOMICUS NUNCIUS observationes recens habitas novi perspicilli beneficio in lun facie, lacteo circulo stellisque nebulosis, innumeris fixis, necnon in quatuor planetis MEDICEA SIDERA nuncupatis, nunquam conspectis adhuc, continens atque declarans»118 (употребление слова continens также указывает, что речь идет не о вестнике как о некоем лице, но об известии, вести, сообщении). Заметим, Галилей заменил существительное, смысл которого не вызывает разночтений, на то, которое можно понимать по-разному. Действительно, многие его современники (в том числе Кампанелла, Мелькоте, Лагалла, Лука Валерио) интерпретировали существительное nuncius как «вестник», лицо, доставившее известие, своего рода «небесный посланник». То же относится и к Кеплеру, озаглавившему свою известную работу «Dissertatio cum Nuncio Sidereo» (то есть «Разговор со звездным вестником»).
Кроме того, О. Грасси в 1626 году в своем антигалилеевском опусе «Ratio ponderum librae et simbellae», опубликованном под псевдонимом Л. Сарси, насмешливо восклицал: «Age igitur, Galilaee, verax astrorum interpres, age, sidereae nuncius alae (так приди же, Галилей, истинный толкователь звезд, приди, посланник небесного двора)»119. Правда, на полях своего экземпляра книги Грасcи Галилей написал, что он «никогда не называл себя звездным посланником (ambasciador sidereo)» и название его книги следует понимать как «Ambasciata o Avviso Sidereo, e non Ambasciadore»120. Однако от публикации этого возражения Галилей воздержался. Он – что характерно! – вообще не возражал против истолкования названия его книги как «известие, принесенное звездным посланником», в роли которого выступал, естественно, сам Filosofo e Matematico Primario del Granduca di Toscana, на что он недвусмысленно намекает в пространном посвящении своей книги Козимо II. Поэтому на прием в Collegio Romano он явился в полном смысле слова в качестве высокого гостя.
В зале собрались все преподаватели Collegio, кардиналы, знать и римские знаменитости, включая князя Чези. Фактически эта процедура эквивалентна присуждению звания почетного доктора в наши дни.
Мелькоте перечислил открытия Галилея, сделанные им с помощью телескопа, и рассказал об их подтверждении астрономами Collegio Romano. «Мы можем наблюдать, – живописал Мелькоте, обращаясь к характеристике лунной поверхности, – на вершинах лунных гор сияющие пики или, скорее, я бы сказал, маленькие глобулы, подобные блестящим шарикам в четках (quasi lucentia Rosarii granula), некоторые из которых разбросаны в разных местах, другие же располагаются вблизи друг от друга, как будто они стянуты нитью. Мы можем также видеть там, особенно вокруг самой низкой горы, нечто напоминающее пузыри. Эта часть лунной поверхности, украшенная и разрисованная такими пузыревидными пятнами, напоминает “глаза” на павлиньем хвосте (quibus pars faciei lunaris, ad modum caudae pavonis, quibusdam quasi oculis distinguitur ac variatur)». Впрочем, заметил Мелькоте, лично он вего лишь «звездный вестник», и слушатели вправе предлагать иные объяснения лунных пятен, к примеру, связывая их существование с «неодинаковой плотностью и разреженностью лунной материи» (этими словами оратор отдал дань гипотезе отца Клавиуса) или «с чем-то еще», кому как заблагорассудится121.
Клавиус внимательно отнесся к новым астрономическим фактам и даже, несмотря на преклонный возраст (к моменту приезда в Рим Галилея ему исполнилось 73 года), сам принимал участие в телескопических наблюдениях. Перечень открытий, сделанных с помощью occhiale, он привел в последнем прижизненном издании «Sphaera» (1611)122, завершив его следующим выводом: «А так как реальность такова, то астрономы должны обдумать, как могут быть расположены орбиты планет, чтобы спасти эти явления»123. Но из этого еще не следует, что автор «Sphaera» готов был принять коперниканскую «систему мира». Равно неприемлема для него была и модель Тихо Браге. Скорее всего, он надеялся, что есть некий «третий путь»: усовершенствовать теорию Птолемея, используя новые астрономические открытия с помощью телескопа и некоторые коперниканские расчетные приемы и гипотезы (но не космологические!).
Но как бы то ни было, Галилей мог быть доволен результатом своей поездки в Рим. Конечно, он не одержал полной победы, – да на это было нелепо рассчитывать, – однако многих, причем из числа церковной и светской элиты, ему удалось-таки убедить в достоверности своих открытий, в том числе и открытия Медицейских звезд, что имело для его патрона, Козимо II, прежде всего политическое значение, а для самого Галилея – научное и статусное.
31 мая 1611 года, за несколько дней до отъезда ученого во Флоренцию, кардинал Франческо дель Монте писал тосканскому великому герцогу:
Галилей, за время своего пребывания в Риме, доставил всем большое удовлетворение; думаю, что и он его получил, так как имел возможность демонстрировать свои открытия столь хорошо, что они были признаны всеми видными людьми и учеными этого города не только истинными и действительными, но и поразительными. Если бы мы жили в античной Римской республике, то ему, я твердо в этом уверен, была бы воздвигнута статуя на Капитолии, дабы оказать почет его выдающимся заслугам124.
Здесь надо учесть одну архитектурную деталь: на Капитолии уже был один монумент – конная статуя императора-философа Марка Аврелия. И еще одно любопытное обстоятельство: Марк Аврелий, как известно, был стоиком, а с представителями этого философского направления Галилея связывали многие нити125, хотя дель Монте вряд ли намекал на что-то подобное.
Во Флоренции успех Галилея также не прошел незамеченным, но там его оценивали под иным углом зрения, что видно из письма госсекретаря великого герцога тосканского Винты послу Гвиччардини от 13 июня 1611 года:
Возвратился синьор Галилео Галилей. Он с величайшей похвалой отзывается об оказанном ему с Вашей стороны почете и приеме; что же касается вновь открытых Медицейских планет, то, кажется, наиболее образованные и сведущие римские астрономы очень одобрили его мнение и тем придали ему более блеска и силы126.
Накануне отъезда Галилея из Рима кардинал Фарнезе устроил прощальный банкет и даже сопровождал ученого до Капраролы, загородной резиденции семейства Фарнезе127. Но это светлая сторона событий. Была, разумеется, и иная.
ТРЕВОГИ БИБЛИОКРАТИИ
Пока Галилей убеждал римский истеблишмент в том, что ежели они не глянут в его телескоп, то потеряют лучшую главу своей биографии, кардинал-инквизитор Роберто Беллармино, кроме Конгрегации Римской и вселенской инквизиции (Congregatio Romanae et universalis Inquisitionis)128 входивший также в Конгрегацию Индекса запрещенных книг (Sacra Congregatio Indicis) и многие иные многополезные и жизненно необходимые Святому престолу конгрегации, не подымая лишнего шума, с характерной для него любезностью, как то и положено умнейшим представителям спецслужб, в том числе и идеологических, послал астрономам Collegio Romano запрос следующего содержания:
Преподобнейшие отцы!
Я знаю, что ваши преподобия осведомлены о новых небесных наблюдениях одного отличного математика (un valente mathematico), произведенных им при помощи инструмента, называемого трубой (can[n]one; букв. пушка, орудие. – И.Д.) или окуляром (occhiale). Я также видел с помощью этого инструмента некоторые весьма удивительные вещи (alcune cose molto maravigliose), наблюдая Луну и Венеру. Поэтому я хочу, чтобы вы доставили мне удовольствие, высказав откровенно ваше мнение о нижеследующих утверждениях. Верно ли:
1) что имеется множество неподвижных звезд, невидимых простым глазом, и, в частности, в Млечном Пути и в туманностях, представляющих собой скопление мельчайших звезд;
2) что Сатурн не является простой звездой, но тремя звездами, вместе соединенными;
3) что звезда Венера изменяет свою форму, нарастая и убавляясь подобно Луне;
4) что Луна имеет поверхность шероховатую и неровную;
5) что вокруг планеты Юпитер обращаются четыре подвижные звезды, движения которых различны между собой и очень быстры?
Я хочу это знать потому, что слышу на сей счет различные мнения. Ваши же преподобия, изощренные в математических науках, легко смогут сказать мне, прочно ли обоснованы (siano ben fondate) эти новые открытия, или же они обманчивы и ложны. Если вам угодно, вы можете ответить на этом же листе.
Квартира, 19 апреля 1611 года
Ваших преподобий брат во Христе Роберт, кардинал Беллармино129.
Если порядок вопросов имел для Беллармино какое-то значение (то есть коррелировал с их важностью), то тогда обращает на себя внимание то обстоятельство, что кардинал начинает не с характера лунной поверхности и фаз Венеры, но со звезд, с Млечного Пути и туманностей. Вполне возможно – если, повторяю, порядок вопросов был важен для Беллармино (!), – что перед кардиналом встала тень Джордано Бруно с его идеей множественности обитаемых миров и т.п. (напомню, что Беллармино играл определенную роль в процессе над ноланцем)130.
Ответ не заставил себя долго ждать. Отцы-иезуиты в целом подтвердили достоверность Галилеевых утверждений:
Преподобнейший и достопочтеннейший господин и покровитель!
Отвечаем на этом же листе (поразительное умение экономить бумагу! – И.Д.), согласно приказанию Вашего Высокопреосвященства, на вопросы о некоторых явлениях, наблюдаемых на небе в трубу, причем ответы мы даем в том же порядке, в каком вопросы эти предложены Вашим Высокопреосвященством.
1) Верно, что в трубу наблюдаются многие звезды в туманностях Рака и Плеяд; относительно же Млечного Пути, то не является столь достоверным утверждение, будто весь он состоит из мельчайших звезд. Скорее кажется, что в нем имеются части, построенные плотнее других [частей], хотя нельзя отрицать и того, что в Млечном Пути имеются также много очень малых звезд. Правда, то, что наблюдается в туманностях Рака и Плеяд, дает основание с вероятностью предполагать, что и Млечный Путь является громаднейшим скоплением звезд, которые неразличимы, потому что они слишком малы.
2) Наблюдения показали, что Сатурн не кругл, какими мы видим Юпитер и Марс, но имеет яйцеобразное и продолговатое очертание <…>. Правда, мы не наблюдали две звезды по обе стороны, столь отдаленные от средней, чтобы мы могли сказать, что это отдельные звезды.
3) Совершенно верно, что Венера убавляется и нарастает, как Луна, мы видели ее как бы полной, когда она была вечерней звездой, а затем мы наблюдали, что ее освещенная часть мало-помалу уменьшалась, оставаясь все время обращенной к Солнцу и становясь все более рогообразной; наблюдая ее затем, после соединения с Солнцем, когда она стала утренней звездой, мы видели ее рогообразной, и освещенная часть снова была обращена к Солнцу. В это время она постоянно увеличивает яркость и ее видимый диаметр уменьшается.
4) Нельзя отрицать большой неровности Луны; но отцу Клавиусу кажется более вероятным, что не поверхность ее неровна, но скорее само тело Луны имеет неоднородную плотность и имеет части более плотные и более разреженные; так же обстоит дело и с обычно наблюдаемыми простым глазом пятнами. Другие же думают, что неровна действительно поверхность; до сих пор, однако, мы еще не имеем в этом вопросе такой уверенности, чтобы мы могли утверждать что-либо без сомнения.
5) Возле Юпитера видны четыре звезды, которые очень быстро движутся, иногда все к востоку, иногда все к западу, а иногда одни к востоку, другие к западу по почти прямой линии; они не могут быть неподвижными звездами, потому что имеют очень быстрое движение, отличное от движения неподвижных звезд, и расстояние между ними и Юпитером постоянно меняется.
Вот то, что мы считаем нужным сказать в ответ на вопрос Вашего Высокопреосвященства; выражая Вам свое смиреннейшее почтение, мы молим господа ниспослать Вам счастия.
Римская коллегия
24 апреля 1611 года
Вашего Высокопреподобия недостойные слуги во Христе
Кристофер Клавиус, Кристофер Гринбергер, Одо Малькотио, Дж. Паоло Лембо131.
Заметим, астрономы Collegio Romano дипломатично не стали делать из изложенных фактов никаких далекоидущих выводов, ограничившись только феноменологическими констатациями и не выходя за рамки поставленных кардиналом вопросов.
Что побудило Беллармино послать этот запрос Клавиусу? Мнения историков расходятся. Одни полагают, что кардинала в действительности беспокоили только две вещи: несоответствие новых открытий Аристотелевой натурфилософии, преподававшейся в Collegio Romano, и – что много важнее – несоответствие гелиоцентрической теории, с которой Галилей увязывал (не всегда, впрочем, обоснованно) свои телескопические открытия, тексту Священного Писания132. Другие считают, что Беллармино «почувствовал необходимость разобраться в новых известиях (об открытиях Галилея. – И.Д.) и прояснить их для себя. Очевидно, с этой целью он обратился за консультацией к математикам из числа собратьев по ордену…»133. Наконец, третьи уверены, что властный и подозрительный кардинал с самого начала, опасаясь вредного «пифагорейского» воздействия на умы134, не доверял Галилею и старался уличить его в ошибках.
Мне представляется, что Беллармино были важны два аспекта всей этой «небесной истории» – философский (точнее, натурфилософский) и теологический. Естественно, последний волновал его куда больше первого. И хотя Галилей всячески избегал каких бы то ни было теологических обсуждений коперниканских идей, кардинал понимал, что тосканскому математику не удастся долго сохранять богословский нейтралитет.
Галилей страстно отстаивал физическую истинность гелиоцентрической теории, справедливость которой он доказать не мог, хотя его телескопические наблюдения заставляли усомниться в правильности той формы геоцентрической теории, в которой она тогда существовала. Но не более того. Это означало, что рано или поздно (а учитывая темперамент и полемический задор «рысьеглазого» коперниканца – скорее рано, чем поздно) полемика неизбежно перейдет в теологическую плоскость. Но чтобы вести богословскую дискуссию, Беллармино должен был удостовериться, что все, о чем говорит Галилей, соответствует действительности, ибо в противном случае речь может идти просто о фантазиях или фикциях, не имеющих даже косвенных подтверждений, о чем кардинал ясно написал в конце запроса. Ведь, в отличие от нас, Беллармино не знал, что Галилей – великий ученый. (В апреле 1611 года об этом вообще мало кто догадывался, кроме, разумеется, самого Галилея.)
Хотя переписка Беллармино с астрономами-иезуитами и не содержала каких-либо указаний на ее секретность, кардинальский запрос носил официальный характер (несмотря на выражения типа «я хочу знать»). Cпустя всего две недели, 7 мая 1611 года, друг Галилея, апостолический референдарий (а после 1621 года – архиепископ) Пьеро Дини, племянник кардинала Оттавио Бандини, пишет Козимо Сассетти, владельцу шелковой мануфактуры в Перудже:
Теперь – о Галилее. Не знаю, право, с чего начать, одного письма для этого мало. Короче, могу сказать, что ежедневно он обращает в свою веру тех, кои [поначалу] ему не верили; правда, находятся немногие упрямые головы, которые, не соглашаясь, в частности, с существованием звезд возле Юпитера, не хотят даже посмотреть на них. Когда мне попадаются такие, я всегда убеждаю их взглянуть и [прямо] сказать, что они этих звезд не видят и что для них это не доказательство (ch a questo non ci riprova).
Кардинал Беллармино написал иезуитам письмо, в котором он просит осведомить его о некоторых вопросах, относящихся к открытиям (dottrine) Галилея; отцы ответили самым благоприятным, какое вообще может быть, письмом. Они являются великими друзьями Галилея; в этом ордене находятся крупнейшие имена, а наиболее значительные находятся здесь [в Риме]135.
Более того, 27 мая 1611 года Коломбе пишет из Флоренции (скорость распространения слухов и информации поразительная!) в Рим Клавиусу о чувстве глубокого удовлетворения, с которым он узнал об ответе последнего на вопросы кардинала Беллармино136. Но и Галилей не оставался долго в неведении относительно всей этой закулисной возни. В его бумагах сохранилась копия ответа иезуитов Беллармино. Документ написан рукой писца, но подписи членов коллегии собственноручные. На обороте надпись рукой Галилея: «Свидетельство отцов-иезуитов преосвященнейшему кардиналу Беллармино»137.
26 июня 1611 года Галланцоне Галланцони, дворецкий (maggiordomo) кардинала Франсуа де Жуайеза, пишет Галилею:
Посылаю Вам копию письма, адресованного синьору Клавиусу, из которой вы ознакомитесь с мнением известного Вам Лодовико [делле Коломбе] относительно неровностей Луны, которое многим представляется вероятным. Я крайне заинтересован узнать истину так же, как и Ваш патрон; поэтому если у Вас выдастся время, напишите об этом в двух словах; я передам Ваше мнение кардиналу, который поручил мне передать привет Вам от его имени, что я и делаю138.
Вместо «двух слов» Галилей, осведомленный о близости Жуайеза Беллармино, 16 июля 1611 года написал многостраничное письмо139 Галланцони и Жуайезу («mio Padrone»), в котором, рассуждая об относительности понятия «совершенство» и критикуя перипатетическую манеру рассуждения в натурфилософских и астрономических вопросах, заметил, что «если бы кто-нибудь считал, что круговое движение не в меньшей мере присуще Земле, чем находящимся над нами телам, то отпали бы все основания принимать вечную и неизменную, бессмертную и бесстрастную небесную квинтэссенцию, абсолютно отличную от лежащих под нами субстанций. Это учение (об изменчивости и разрушимости небесных тел) было бы не только более обоснованным, но и более согласующимся с истинами Священного Писания, утверждающего, что небо было сотворено и подвержено изменению»140.
Таким образом, Галилей пытался сыграть на противоречии между аристотелевским представлением о неизменности неба и хрисианской доктриной сотворения мира. Однако в остальном он предпочел уйти от теологических дебатов с Коломбе, сосредоточившись на богословски нейтральной теме безграмотности своего оппонента. «На что я мог надеяться, – писал Галилей, – если бы взял на себя труд объяснить сложнейшие вопросы учения Коперника человеку, который в свои пятьдесят с лишним лет неспособен понимать простейшие принципы и самые легкие гипотезы его теории?..»141 Правильно, лучше иметь врагом одного Коломбе, чем всю мать католическую церковь сразу.
Естественно, Жуайез не забыл показать письмо Галилея Беллармино, но на того оно не произвело абсолютно никакого впечатления, потому как кардинал ждал научных аргументов, а не антиаристотелевской риторики, в которой он и сам счастливо упражнялся в своих Лувенских лекциях142.
Отношение Беллармино к выступлениям Галилея можно проиллюстрировать и некоторыми другими примерами. Так, Гвиччардини в 1615 году вспоминал, что как-то Беллармино конфиденциально сообщил ему:
«Хотя почтение к его светлости (великому герцогу тосканскому Козимо II. – И.Д.) и велико, но если бы Галилей пробыл здесь дольше, то дело кончилось бы тем, что он был бы вызван для объяснений (a qualche guistificatione de’casi suoi)»143.
Эти слова Беллармино можно понимать по-разному: и как угрозу, и как выражение недовольства поведением Галилея, и как проявление озабоченности со стороны человека, не настроенного к ученому заведомо враждебно. Последнего мнения придерживается Фантоли, и, как мне представляется, его позиция ближе к истине, поскольку она лучше согласуется с последующими событиями.
Рис. 1.7. Портрет Чезаре Кремонини. Гравюра Г. Давида. Падуя. Museo Civico
Встречался ли Галилей, будучи в Риме, с Беллармино? Вполне возможно. На это указывает следующий фрагмент из письма Дини Галилео от 7 марта 1615 года. Дини сообщает, что беседовал с Беллармино «по вопросам, о которых Вы пишете, но он уверял меня, что об этих вопросах (речь идет об обсуждении коперниканской теории в инквизиции. – И.Д.) он ничего и ни от кого не слышал с той поры, как он с Вами о них говорил устно (a bocca)»144. Но устно они могли говорить о теории Коперника только во время пребывания Галилея в Риме весной 1611 года.
Есть еще один документ, свидетельствующий если и не об отношении Беллармино к Галилею, то о внимании к ученому со стороны инквизиции.
17 мая 1611 года в протоколе заседания Конгрегации Римской и вселенской инквизиции появилась следующая запись: «Посмотреть, не встречается ли в процессе Чезаре Кремонини имя Галилея, профессора философии и математики»145.
Чезаре Кремонини [рис. 1.7] был профессором философии Падуанского университета и другом (по выражению Бьяджоли, «a good social friend») Галилея, который с 1592 по 1610 год преподавал в том же университете (правда, получая при этом в два раза меньше Кремонини). Их связывали, как принято считать, приятельские отношения, хотя Кремонини, будучи аристотелианцем146, совершенно не разделял научных взглядов Галилея. В частности, он был вдохновителем, если не автором, трактата «Discorso intorno alla Nuova Stella», опубликованного в Падуе в 1605 года под псевдонимом Антонио Лоренцини147. В трактате, кроме всего прочего, подвергалось критике использование в спорах аргумента, основывающегося на отсутствии параллакса nova, а ведь именно его отсутствие заставило Галилея прийти к выводу, что «новое светило» находится намного выше лунной сферы. Согласно Лоренцини-Кремонини, невозможно применять к небесному миру математические правила и методы, опирающиеся на чувственные восприятия (а именно к таковым относится метод определения величины параллакса), так как они якобы действительны только для земных реалий148.
Позднее, 19 августа 1610 года, Галилей жаловался в письме Кеплеру, что самые знаменитые падуанские профессора, в том числе и Кремонини, отказались смотреть в телескоп, хотя им это предлагалось «бессчетное число раз»149.
Паоло Гвальдо писал Галилею в июле 1611 года:
Встретив его [Кремонини] как-то на улице, я сказал ему: «Синьор Галилей весьма огорчен, что вы написали обширный трактат о небе, отказавшись взглянуть на его (то есть им, Галилеем, открытые. – И.Д.) звезды». На что тот ответил: «Я не верю, что кто-либо, кроме самого Галилея, их видел, а кроме того, глядение через этот его окуляр вызывает у меня головную боль. Довольно! Я не хочу больше ничего слышать об этом. Очень жаль, что синьор Галилей дал себя вовлечь в эти трюки и покинул нашу компанию и безопасную падуанскую бухту. Как бы ему потом не пришлось пожалеть об этом»150.
Этот эпизод – отказ падуанских профессоров взглянуть в телескоп – был обыгран Брехтом в его известной пьесе151, а биографами Галилея часто использовался в качестве «годной на все случаи жизни иллюстрации глупости профессоров (a handy epitome of the philosophers’ silliness)», как выразился Бьяджоли. Однако как было показано тем же Бьяджоли152, а также Фейерабендом153, ситуация отнюдь не столь уж проста. У оппонентов Галилея были веские доводы критически относиться к телескопическим доказательствам154.
Введение телескопа – инструмента принципиально нового типа – в практику научных исследований создавало немало проблем: планеты, ранее казавшиеся точками, приобретали при наблюдении их в телескоп протяженную форму, поверхность Луны обнаруживала массу новых деталей, незаметных невооруженным глазом… Телескоп сделал значимым изучение в астрономии протяженных поверхностей, обладающих тонкой индивидуальной структурой, и потому Галилей активно использовал опыт живописцев в передаче игры светотени на сложных поверхностях. Помимо адаптации к телескопу традиционных измерительных средств, нужно было изобретать новые приемы, которые позволили бы точно описывать не только положение точек на небесной сфере, но и деталировку протяженных поверхностей.
Позволим себе довольно длинную цитату современного автора, подробно объясняющего эту сложность:
Объяснение эффекта увеличения зрительных труб тоже до определенного времени представляло собой неразрешимую задачу. Средневековая оптика отнюдь не опиралась на понимание природы света. Воззрения античных и средневековых мыслителей на эманацию species, наряду с представлением о зрительных лучах, ощупывающих предметы, слабо согласовывались с традиционной практикой позиционной астрономии и относились скорее к области физиологии зрения155. Считалось, что визуальный опыт имеет более или менее общий характер. (Интересное исключение представляет практика наблюдения китайских астрономов, в штате которых были наблюдатели, которым запрещалось выходить на дневной свет.) Незначительные отклонения, связанные со случаями нарушения зрения, объяснялись некомпетентностью наблюдателя, что упраздняло необходимость дальнейшего изучения индивидуальных особенностей зрения, точнее, переводило этот вопрос в плоскость клинического дискурса коррекции, адаптации и т.д. Оптические стекла использовались для того, чтобы компенсировать испорченное зрение, но не для того, чтобы добавлять новые возможности здоровому глазу. Общее представление о действии оптики сводилось к тому, что для нормального наблюдателя она создает не истинные, а искаженные изображения. Применение в астрономии оптических приборов внесло в эту науку визуальную неопределенность как особый тип сообщения, в котором индивидуальный опыт различения изображения становился существенным для получения нового знания. Этот опыт нуждался в новом типе сертификации, разработке процедур, после проведения которых можно было с уверенностью признать за ним статус достоверного.
В первое время единственным способом сделать наблюдение с помощью телескопа доступным широкому кругу лиц была либо непосредственная демонстрация, либо рисунок, дополненный словесным описанием. Демонстрации не всегда были вполне убедительными. Изображение в фокальной плоскости мог рассматривать (в одно и то же время) только один человек, что сильно осложняло его интерпретацию. Сохранилось много свидетельств того, что непосредственно после изобретения оптических приборов, вплоть до середины XVII столетия, философы и математики, равно как ботаники и врачи, нередко квалифицировали инструментальное зрение как зрение, обращенное на иллюзию. Эверард Хоум писал в 1640-х годах: «Вряд ли стоит подчеркивать, что части тела животных не приспособлены для изучения сквозь сильно увеличивающие стекла; когда же они предстают увеличенными в сто раз по сравнению с их естественными размерами, нельзя полагаться на их видимость» (цит. по: Ямпольский М.Б. О близком. Очерки немиметического зрения. М., 2001. С. 34).
Аналогично Мартин Горки (Horky) писал И. Кеплеру после демонстрации Галилеем в Болонье своих зрительных труб: «Я испытывал инструмент Галилея бесчисленным количеством способов как для земных, так и для небесных объектов. На земле он работает восхитительно; на небесах обманывает, ибо некоторые одиночные звезды кажутся двойными. У нас все пришли к выводу, что инструмент Галилея вводит в заблуждение» (цит. по: Helden A. van. Telescopes and Authority from Galileo to Cassini // Osiris. 1994. Vol. 9. P. 9 – 29).
Причинами такого недоверия были не только скептическая настроенность профессоров и авторитет разделяемой ими геоцентрической картины мира. Даже сегодня первое наблюдение в телескоп (значительно более совершенной конструкции) вызывает у новичка затруднения в интерпретации видимого изображения156.
Возвращаясь же к истории с Кремонини, необходимо рассказать о некоторых сопутствующих обстоятельствах. В апреле 1604 года падуанская инквизиция обвинила Кремонини и Галилея в ереси. Первого – в отрицании бессмертия души (и даже в атеизме), второго – в вере, будто звезды определяют человеческую жизнь157. Донес на Галилея некий Сильвестро Паньони (Pagnoni), который работал переписчиком и жил в доме ученого с июля 1602 по январь 1604 года. На допросе 21 апреля 1604 года Паньони сказал, что «видел его [Галилея] в своей комнате, составляющим гороскопы разных людей <…> Синьор Галилей заявил, что занимается этим уже около двадцати лет (то есть со встречи с математиком Остилио Риччи, у которого Галилей брал уроки геометрии и механики в Пизанском университете. – И.Д.), чтобы заработать на жизнь, и уверял, что его предсказания должны сбыться»158. Паньони упомянул также о том, что мать Галилея, Джулия Амманати, рассказывала, будто ее сын никогда не был на исповеди и не причащался, а кроме того, она писала, будто у Галилео были неприятности с флорентийской инквизицией, и она свидетельствовала там против него, он же в ответ назвал ее шлюхой и мерзкой старой коровой159. Правда, тут же доносчик добавил, что видел, как Галилей посещал мессу вместе со своей сожительницей, венецианкой Марией (Мариной) ди Андреа Гамба160. Кроме того, Паньони утверждал, что Галилей читал запрещенные письма Пьетро Аретино, но вот относительно веры у Галилея все в порядке: «что до веры, я никогда не слышал от него ничего худого».
Обвинения против Кремонини были куда серьезней. Его конфликт с иезуитами начался еще в 1591 году, когда он переехал из Феррары в Падую. Падуанский университет (Studio di Padova) в XVI столетии стал едва ли не лучшим университетом Италии и одним из лучших в Европе. Его процветание было результатом не только финансовой поддержки со стороны венецианских властей161, но и их правильной политики: с одной стороны, к претендентам на преподавательское место предъявлялись очень высокие требования (причем гражданин города не мог преподавать в университете, что исключало «corrupting favoritism»162, и если гражданин Венецианской республики все свое образование получал не в Падуанском университете, ему грозил крупный штраф), тогда как с другой – власти не только закрывали глаза на утвердившийся в стенах университета дух свободомыслия и критического исследования, но и способствовали проведению научных исследований (например, Везалий мог не только свободно заниматься вскрытием трупов казненных преступников, но время их казни было согласовано с его расписанием анатомических демонстраций; более того, Везалий и Фаллопий поощряли воровство трупов с кладбищ студентами-медиками; открытый в Падуанском университете в 1594 году постоянный анатомический театр, старейший в мире, стал действительно театром для широкой публики, которая охотно посещала его – как правило, в масках, как и обычные театры в Венецианской республике, – во время масленицы и в прочие праздники)163.
Однако в 1540-х годах у Падуанского университета появился мощный конкурент – Общество Иисуса164. В Падуе иезуиты, уделявшие большое внимание научным исследованиям и образованию, в 1543 году основали свою систему образовательных учреждений (в документах того времени использовались разные названия: Scuole, Collegio и Ginnasio dei gesuiti, далее я буду, следуя Грендлеру165, использовать термин «школы»). Поначалу это была латинская школа (то есть школа латинской грамматики), в 1555 году в ее curriculum была включена логика, затем теология, а в 1579 году, по настоянию студентов и некоторых венецианских патрициев, – философия. При этом падуанские иезуитские школы принимали учащихся независимо от того, были они членами ордена или нет, и число «внешних» студентов в лучшие времена (которые пришлись на конец 1580-х годов) доходило до 450 человек. Хотя иезуиты организовали учебный процесс так, чтобы студенты могли посещать лекции в университете, университетские профессора (особенно те, кто читал курсы по философским дисциплинам) были недовольны, поскольку им теперь приходилось организовывать дополнительные занятия со студентами, то есть увеличивать свою нагрузку. Пока университетскую кафедру философии возглавлял Джакопо (Джакомо) Дзабарелла, симпатизировавший иезуитам, недовольные лишь тихо роптали, но после его смерти конфликт между gesuiti и bovisti166 стал нарастать. К 1589 году curriculum иезуитов включал двухгодичный курс грамматики, курс humanistica (тоже двухгодичный) и философии (трехгодичный: в первый год изучалась логика, во второй – натурфилософия и натурфилософские работы Аристотеля, в третий – метафизика). Затем студенты слушали курс теологии, изучали древнееврейский язык и моральную философию. Наибольшие трения происходили по поводу преподавания философских дисциплин, поскольку иезуиты, на взгляд bovisti, не только отнимали у них хлеб (то есть студентов), но и учили не так, как надо. Иезуиты, в частности, полагали, что студент должен прежде всего получить общее представление об аристотелевской натурфилософии и логике, а уже потом он, если пожелает, сможет перейти к детальным штудиям текстов Стагирита. Университетские же профессора сразу начинали с текстов, причем студент выбирал, какой аристотелевский текст он будет изучать.
Иезуиты расширяли не только программу обучения, но и территорию своего учебного заведения (в частности, в 1555 году они разбили учебный ботанический сад), а также приобретали новые здания. Более того, во второй половине XVI века все корпуса школ были перестроены и приняли более роскошный вид, чем прежде167.
Короче, университетским было чему завидовать и чем возмущаться. И более всего их не устраивало то, что патриции (не только падуанские) охотней отдавали своих отпрысков в Le Scuole dei Gesuiti, нежели в университет. И это неудивительно: сыны Игнатия и морали научат, и математике, и все (или многое) бесплатно (gratis), что куда лучше, чем за 100 с лишним скуди в год слушать рассуждения Кремонини о том, что душа смертна, а человек – это микрокосм, и потому, познавая себя, мы познаем всю Вселенную и т.п. Да и внимания своим студентам иезуиты уделяли много больше, чем их университетские коллеги. Кроме того, университетские студенты из состоятельных семей часто были ленивы и не желали учиться, они нередко посылали своих слуг или специально нанятых молодых людей слушать лекции и сдавать экзамены. В иезуитской коллегии такого не допускалось. Разумеется, в своих проповедях gesuiti не забывали лишний раз упомянуть о том, что творится в университете, и похвалить свое учебное заведение.
Летом 1591 года события приняли драматический оборот. На стенах домов стали появляться многочисленные граффити с оскорбительными надписями и рисунками. Их авторами были и сторонники иезуитов, и студенты Падуанского университета. Ночью 11 июля студенческая толпа прошла по улицам города, нападая на прохожих, стреляя из мушкетов и разбивая стекла домов и школы иезуитов. На утро несколько студентов университета собрались в доме некоего Джулио Контарини, разделись, оставшись в одних рубахах или обернувшись простынями, и отправились вновь по улицам, приставая к детям и проходящим женщинам, демонстрируя им свои мужские достоинства. Через некоторое время разгоряченная толпа ворвалась в одно из зданий иезуитской коллегии, где молодые люди скинули с себя все, что на них было, и начали оскорблять и проклинать учащихся и их преподавателей. После чего обнаженные студенты отправились назад в дом Контарини, выкрикивая ругательства в адрес иезуитов. Студенты кричали, что занятия у иезуитов проходят якобы в те же часы, что и лекции в университете, поэтому многие студенты лишены возможности слушать университетских профессоров. Несчастных надо было как-то поддержать, и данная акция была предпринята именно с этой целью. Горожане должны узнать, наконец, «голую правду» о коварстве сынов Игнатия.
Возмущенные наглой выходкой студентов, иезуиты обратились с жалобой в правительство Венецианской республики. Ректор юридической корпорации университета168 Джованни Соранцо оказался в весьма щекотливом положении, поскольку в бесчинствах участвовало несколько его родственников. Поэтому он счел за лучшее, если разбираться с дебоширами будут венецианские власти, которым он заявил, что этот печальный инцидент произошел исключительно по легкомыслию молодых людей.
Однако Совет десяти строго наказал виновных. В Республике тогда остро не хватало продовольствия из-за неурожайных лет, и власти опасались любых массовых выступлений, независимо от их причин и повода. На зачинщиков были наложены крупные штрафы – от 100 до 500 дукатов.
Университетским профессорам пришлось защищаться. Они быстро сообразили, что наилучшей защитой для них станет новая атака на их противников. Ведь отношение к ордену Иисуса в Serenissima было весьма и весьма сдержанным, а то и просто враждебным. В университете решили, что пришло, наконец, время нанести новый удар и добиться ликвидации Scuole. Bovisti требовали их закрытия прежде всего потому, что высокий уровень обучения там вынуждал университетских преподавателей больше работать, не говоря уже о моральном дискомфорте. Что касается борьбы за студентов, то этот вопрос вряд ли мог иметь большое значение: в университете училось несколько тысяч студентов, тогда как в случае закрытия иезуитской коллегии Studio di Padova увеличила бы число обучаемых от силы на 200 – 250 человек, поскольку многие студенты просто перебрались бы в другие учебные заведения ордена. Кроме того, иезуиты обвиняли университетских преподавателей в распространении, мягко говоря, неортодоксальных теологических взглядов (в частности, опираясь на комментарии к работам Аристотеля, составленные Симпликием, Аверроэсом и Александром Афродисийским, падуанские перипатетики, в том числе и Кремонини, отрицали бессмертие души, божественное провидение, свободу воли, но признавали контролирующее влияние звезд на человеческую жизнь169). Наконец, иезуитов возмущало присутствие в университете протестантов из немецких земель (венецианское правительство охотно приглашало в Падую протестантов, которые, может быть, и не разделяли в полной мере позиции падуанских перипатетиков, но были привлечены относительным свободомыслием, которое полностью отсутствовало в других итальянских университетах).
Чтобы начать атаку на иезуитов, требовалось прежде всего убедить венецианские власти в том, что преподаватели Scuola являются не пострадавшими от студенческих бесчинств, но главными виновниками июльских беспорядков. Студенты университета послали свою делегацию в сенат Республики с целью оправдать свои бесчинства. Но этого было недостаточно. Тогда с разрешения ректора за дело взялся Кремонини. 30 ноября он собрал профессоров и стал их убеждать, что деятельность иезуитов наносит непоправимый «ущерб чести и достоинству <…> прославленной коллегии искусств (речь шла о Gymnasium artistarum университета. – И.Д.)». Для разъяснения и защиты позиции университета в венецианском сенате и непосредственно перед дожем собрание избрало трех делегатов, из которых двое – Кремонини и Франческо Пиколломини – преподавали натуральную философию.
Утром 23 декабря 1591 года в Большом совете Венецианской республики началось обсуждение петиции Падуанского университета. Кремонини выступил со страстной обличительной речью, изобиловавшей преувеличениями и искажением фактов, но именно в силу этого произведшей огромное впечатление на слушателей, большая часть которых и без того была настроена против Общества Иисуса (если кто-то из членов Совета пытался защитить иезуитов, ему свистом, хлопаньем в ладоши и топаньем ногами не давали сказать ни слова). Кремонини отметил, что, согласно венецианским законам, исключительное право давать высшее образование принадлежит университету, что Падуанский университет был основан императором Фридрихом II Гогенштауфеном, тогда как иезуиты фактически создали «antistudio» и переманивают студентов у Studio di Padova, что Scuole были созданы без разрешения сената, но при поддержке иностранцев (намек на папу). Что же касается июльских событий, то их, как заверял Кремонини, фактически спровоцировали сами иезуиты, которые разделили студентов на две группы (gesuiti и bovisti), враждующие друг с другом подобно гвельфам и гиббелинам. Заметим, что сенат отказался пригласить представителей Общества Иисуса на свое собрание, чтобы те изложили свое видение ситуации. В итоге после трехдневных горячих дебатов сенат возложил всю вину за происшедшее на иезуитов и потребовал, чтобы они обучали только своих новициев и никого больше. Иезуиты подчинились, хотя пытались добиться отмены этого решения, но в 1606 году их вообще изгнали из Венецианской республики и вопрос о восстановлении Scuole в прежнем виде отпал сам собой170.
Речь Кремонини была издана отдельной брошюрой, переведена на французский язык и получила большую известность в Европе. Разумеется, иезуиты тоже не молчали. Они утверждали, что Кремонини лучше управляется с оружием, нежели с Аристотелем, что было ощутимым ударом по его профессиональному самолюбию. Они писали также, что он «зловонный паук», «наемный философ, вытащенный из грязи и болот Феррары, постоянно вступающий конфликт с Богом и за несколько флоринов излагающий в Бо занудным, скучным языком варварские учения»171.
В этом потоке взаимных упреков и оскорблений можно выявить стержневую доктринальную проблему, вокруг которой, собственно, и шел спор – как должны соотноситься теология и философия в любой интеллектуальной деятельности? Многие иезуиты имели, как известно, свои научные интересы и достижения. Но всех их не устраивало, что Кремонини строил преподавание философии на «ошибках Аристотеля и других философов». Философия – служанка теологии, и преподавать ее тем, кто еще не освоил курс теологии, опасно. Источником философских рассуждений должен быть церковный и понтификальный авторитет, а не мнения светских правителей и уж тем более венецианских сенаторов172. Это был не только, как бы мы сейчас сказали, «идеологический вопрос», но и вопрос о будущих поколениях, их лояльности… но по отношению к чему? Иезуитов часто упрекали в том, что они прежде всего заботились о лояльности своих воспитанников по отношению к их ордену и к папе, поэтому студенты иезуитских коллегий никогда не становились хорошими гражданами и подданными своих государей173. В ответ иезуиты упрекали своих критиков в отклонениях от истинной веры и чрезмерном увлечении земными благами и земной властью. Естественно, инквизиция (и в Риме, и в Падуе, и в Венеции) внимательнейшим образом следила за всеми описанными событиями и, в частности, за перипетиями конфликта между Кремонини и иезуитами. В 1599 году инквизиция предупредила падуанского профессора, что он «не должен читать или толковать “De anima” Аристотеля ни публично, ни приватно, а также воздерживаться от комментариев на Александра Афродисийского и других авторов, противоречащих католической истине и священным соборам»174. Таким образом, и на этот раз все кончилось для Кремонини хорошо – он получил предписание, которое и не думал выполнять. Однако в конце мая 1604 года венецианскому дожу было сообщено, что против профессора натуральной философии выдвинуты новые обвинения и что папа запросил материалы процесса 1599 года175.
Началось с того, что один иезуит на проповеди в Падуанском соборе заявил, что крайне опасные еретические утверждения о смертности души нередко можно слышать в городе, и в особенности в университете, и каждый добропорядочный католик должен доносить в инквизицию, где и кто именно вел подобные речи. Иезуит, разумеется, имел в виду в первую очередь Кремонини, хотя имя последнего названо не было. На призыв проповедника живо откликнулся преподаватель университета, некий Камилло Беллони. Беллони, который не скрывал своего намерения занять должность Кремонини (docente ordinario di secondo luogo di filosofia naturale – то есть место первого профессора натуральной философии), заявил, что хотя он и испытывает некоторое страдание (sofferenza) от того, что вынужден доносить на своего коллегу, но совесть, знаете ли, не позволяет молчать, и потому он решил сказать правду (а где, как не в инквизиции, это лучше всего сделать!). Беллони обвинил Кремонини в том, что тот распространяет христологические ереси (то есть отрицает инкарнацию Христа и Его крестную смерть), а также отрицает бессмертие души. Нет, он, Беллони, лично от Кремонини ничего такого не слышал, но ведь взгляды этого аристотелианца всем хорошо известны, он открыто высказывает еретические идеи на своих лекциях, а студенты потом повторяют их на экзаменах. «Каждый знает, – доносил Беллони, – что Кремонини придерживается мнения, будто душа смертна, и не потому, что так писал Аристотель, но по самой ее природе»176.
Зная, где искать защиту, Кремонини, проигнорировав требование явиться на допрос в инквизиционный суд, обратился в венецианский сенат. Извинившись за то, что он доставляет лишние хлопоты своим высоким патронам, Кремонини заявил, что предъявляемые ему обвинения задевают его честь. А чтобы его обращение задело патриотические чувства и честь сенаторов, добавил, что речь идет не просто о его личной чести, но и о чести Республики, доверившей ему столь ответственное дело – учить молодых людей, в том числе и будущих сенаторов. Более того, он – философ, а не теолог, и никаких религиозных предписаний и догматов не нарушал, ведь философия никак не может принести вред теологии. Но если все же власти Республики сочтут, что обвинения в его адрес хотя бы отчасти справедливы, он готов понести заслуженное наказание в соответствии с венецианскими законами. Сенат, который привык рассматривать любые нападки на профессоров Республики, тем более со стороны инквизиции, как проблему государственной важности, сделал все возможное, чтобы замять дело. Сенаторы отказались выдать и осудить падуанского профессора, решив, что обвинения против него – всего лишь наветы со стороны «испорченных заинтересованных лиц», то есть со стороны его завистливых конкурентов177, тогда как в действительности Кремонини «всегда вел католический образ жизни и был добрым христианином»178.