Прощальная весна Аде Александр
Королек
В прошлом году в нашем городке погибла девчонка по имени Вероника (или попросту Ника). Поздним вечером, как раз в день последнего школьного звонка упала с верхнего этажа шестнадцатиэтажной высотки и, естественно, отдала Богу душу, какие тут еще могли быть варианты. Произвели следствие, в ходе которого выяснилось, что никто девчонку не убивал, сама свела счеты с жизнью.
В сущности, таких ник на Руси умирает великое множество – ежечасно, ежедневно и ежегодно. Причины самые разные. Кто-то кончает с собой, кого-то сбивает машина. Иных грохают в пьяной драке… и прочее, и прочее. Одно слово – подростки. Тинейджеры. Неустойчивая психика, немотивированные поступки. Попросту говоря, полное отсутствие царя в башке.
Ну, и причем здесь я?..
17 марта 2010 года, около восьми вечера выбираемся с Анной в магазин. За продуктами. Чинно, под ручку. Несу себя осторожно, как беременный. Но и это уже достижение, ребята. Потому что три года назад я валялся на койке в районной больничке, очень похоже изображая труп, а потом с величайшим трудом волочил себя при помощи костылей.
Теперь уверенно гуляю с тросточкой, как британский джентльмен. Анна говорит, что выгляжу респектабельно. И я ей верю.
Эта тросточка – символ моего выздоровления.
Вообще-то я хотел приобрести рядовую ортопедическую клюку. Лучше всего из железяки. Дешево и надежно. Но Анна решительно воспротивилась:
– Ты заслуживаешь чего-то более элегантного.
– Ноу проблем. Заказываем шикарную трость с набалдашником в виде головы черного пуделя. Как у Воланда. Стану носить серый берет. Заломлю его, как десантник. Правый глаз выкрашу в черный цвет – левый у меня и так зеленый, на зубы надену коронки. Слева платиновые, справа – золотые.
– Какой еще Воланд, – непочтительно усмехнулась Анна. – Королек, ты законопослушный обыватель, не тебе изображать сатану.
Она долго, придирчиво выбирала, не пожалела денег, которых у нас кот наплакал, но в результате я обзавелся вишнево-коричневой тростью, немного напоминающей изящный плотничий молоток с сильно вытянутой ручкой.
Можете смеяться, этой тросточкой я горжусь!
Торговый центр от нашего дома недалеко, метров двести, – здоровенный металлический сарай, выкрашенный в зеленое и белое. Народу в нем не ахти сколько, и мы преспокойно гуляем среди забитых товарами стеллажей. Анна выбирает съестное, я тихонько качу тележку и не вмешиваюсь. Только беру пиво и сосиски к нему – ничего не поделаешь, грешен.
Тут-то и раздается трезвон моей мобилы, и незнакомая женщина просит меня расследовать обстоятельства смерти ее дочери Ники. Оказывается, кто-то посоветовал ей обратиться к человечку по прозвищу Королек, дескать, он непременно поможет. И даже отыскал мой телефон.
Видит Бог, отнекиваюсь я долго и решительно, терпеливо объясняю ей, что в настоящее время почти инвалид. Но она вцепляется в меня и не отстает, время от времени повторяя, как мантру: «Не отказывайтесь, пожалуйста! На вас последняя наша надежда!..» И в ее голосе звенит истеричное отчаяние.
Наконец, она пускает слезу.
И я соглашаюсь, костеря самыми последними словами свою мягкотелую уступчивость.
Бредем с Анной домой. Анна тащит два пакета, набитых продуктами. В моей левой руке пакет (правая занята тростью), на спине тяжелый от жратвы ранец.
Над нами в сероватом небе самые разнообразные тучи, точно какой-то исполинский художник постарался изобразить их на любой вкус: большие и поменьше, плоские и объемные, белые и темно-синие с беловатым подбоем. Одни висят мешками, другие клубятся. А солнце сияет в подернутой легким туманцем холодной выси.
На земле мешанина снега (белого, серого и черного), коричнево-черной жижи и воды.
Огромная «тойота», проезжая, обдает меня фонтаном грязи.
«Так тебе и надо, – злорадно обращаюсь к себе. – Тряпка. Отказывать не умеешь. Вот и получай сполна, заслужил…»
Никогда еще заказчики не приходили ко мне домой. Сегодня – первый и, надеюсь, последний такой случай.
Родители покончившей с собой девчушки явились ровно в восемь часов вечера, минута в минуту. Как будто терпеливо ждали за дверью и позвонили только тогда, когда в квартире раздался нежный бой миниатюрных курантов. Эти часы – двадцатисантиметровая копия Спасской башни – так трогательно похожи на громадный каменный оригинал, что месяц назад я уговорил Анну купить их. Они стоят возле моего монитора.
… И вот мы втроем – родители Ники и бывший сыч Королек – сидим на кухне, пьем чай. Чужие люди, которых на какое-то время объединила гибель шестнадцатилетней барышни и желание найти душегуба, – если, конечно, он существует в природе.
Язык не поворачивается назвать моих сегодняшних гостей заказчиками. Какие заказчики – просто несчастные люди. Муж и жена. Обоим – на вид – лет пятьдесят с лишком. Ника была их единственным ребенком. И можно только представить, каким долгожданным был этот ребенок – если учесть, что мать родила дочку в возрасте около сорока. И Никой, богиней победы, они назвали девочку именно потому, что это крохотное существо было для них наградой в тяжелой борьбе с судьбой, началом новой жизни.
– Я несколько раз лежала на сохранении, – тихонько всхлипывая, утирая глаза платочком, говорит женщина. – Никак родить не могла. А потом – как-то вдруг – получилось. Точно Бог прикоснулся ко мне. Последние месяцы мы дохнуть боялись. Муж приходил к больничному корпусу каждый день, стоял под окнами…
Она плачет. Муж осторожно поглаживает ее руку и молчит, отрешенно глядя в сторону, будто это его не касается. Но я понимаю, как ему тоскливо.
Женщина продолжает говорить. Я не перебиваю, хотя ее воспоминания к делу никак не относятся. Пускай выговорится. Только киваю, а сам думаю: «Родить-то ты родила, что ж потом дочку уберечь не сумела?»
А когда между ее горькими сетованиями возникает пауза, спрашиваю:
– Почему вы решили, что Ника не покончила жизнь самоубийством? Что ее убили?
– Так подсказывает мне материнское сердце, – просто отвечает она.
По-моему, это выражение – самое глупое, банальное и слащавое из всех, которые когда-либо сочинило человечество. Но я верю сидящей передо мной худощавой женщине с постным лицом, покрасневшим породистым носом и слезящимися глазами. Впрочем, мне иного не остается, иначе расследование окажется бесполезным.
– Как я понимаю, никаких других доказательств преступления у вас нет?
– Когда мне… нам, – женщина оглядывается на мужа, – показали вещи Ники, которые были при ней, среди них не оказалось сотового телефона. Это явно указывает на то, что кто-то (скорее всего, убийца) вытащил ее телефон, разве не так?
– Ну, отсутствие мобильника еще ничего не доказывает, – возражаю я. – Нету его – ну и что? Где-то посеяла. Или свистнули уже после смерти.
– Она не оставила предсмертной записки.
– Такие цидулки пишут в детективах. А в жизни бывает всякое. Учтите, самоубийство часто совершается в состоянии помрачения, спонтанно. Тут не до записочек.
– Когда Нику обнаружили, она лежала на спине, – несмело прибавляет муж и деликатно кашляет. – Вы же понимаете, что…
Он не договаривает.
– И это мало что значит, – пожав плечами, говорю я, чтобы не внушить напрасной надежды.
А сам думаю: «Какая-никакая, а зацепочка. За неимением другой…»
Поговорив вечером в субботу с Никиными родителями, в понедельник приступаю к действию – неторопливо и без суеты.
Первым делом звякаю Акулычу. Он, хохотнув, принимается басить: «Да ты у нас опять бравым сычом заделался, птаха. С почином тебя, охламон! А насчет ентой девахи не извольте беспокоиться, ваше высокоблагородие. Как разузнаю, так сразу телефонирую. Будете премного довольны…»
И точно, вечером звонит.
– За тухловатое дельце ты взялся, оглоед. Твоя самоубивица – барышня героическая. Я это к тому, что при ней пакетик с герычем обнаружили. Вроде бы не ширялась – следов от уколов не обнаружено. Вроде и не курила. Стало быть, нюхала. Втянула в носишку герыча – опа! – потянуло на подвиги. Ну и сиганула с верхотуры.
– Но послушай, Акулыч. Девочка лежала на спине. Следовательно, она и летела спиной вниз. Разве это не свидетельствует о том, что ее столкнули?
– В жизни всякое бывает, – не уступает Акулыч. – Порой и спинкой вниз летают… О, стишок сказал! Не, пора мне в стихотворцы податься… Кстати, еще вариантик имеется: она, могет быть, ничком на земле валялась, носом в асфальт. А ктой-то ранним утречком, часиков этак в шесть, проходил мимо, глядит, девка возле подъезда лежит, бухая, не иначе. Перевернул на спину – а она – жмурик. Он трупешник по-быстрому обшмонал, мобилу вытащил, да и был таков.
– Признайся честно, Акулыч, что вам принять версию убийства неохота, слишком много возни.
– Королек, милай. Не пытайся казаться тупее, чем ты есть на самом деле. Ежели мы станем колупаться в смерти кажного местного наркоши – сам он себя кончил или ктой-то помог, то сдохнем на боевом посту. Времени у нас на всех нету…
Принимаю к сведению сетования Акулыча и засыпаю в размышлениях и грусти.
Мне часто снится, что я куда-то еду в троллейбусе, автобусе или вагоне пригородной электрички. Сегодняшней ночью это был трамвай. Он чуточку покачивался и беззвучно громыхал. Народу было совсем немного. За окном раскручивался бесконечный феерический город, озаренный разноцветными огнями витрин, вывесок и реклам. И еще почему-то – прожекторами, такими огромными, что от них слепило глаза.
Я вышел на главной площади.
Мэрия не была освещена и высилась угрюмой угольно-черной громадой. На площади, которая тоже потонула в темноте, чернел привычный памятник вождю пролетарской революции. Точнее постамент был тот же самый, но на нем с протянутой рукой стоял совсем другой человек. Причем я точно знал его, но не мог вспомнить, кто такой. А он то вырастал до беззвездного неба, то становился размером с коробку из-под обуви, поставленную стоймя.
Потом он внезапно покачнулся и рухнул, перегородив площадь, я едва успел отскочить…
Немудрено, что открываю глаза с довольно мерзким ощущением.
Анна спит, повернувшись лицом к стене. Осторожно, чтобы ненароком не разбудить, прикасаюсь губами к ее затылку. И моя смятенная душа сразу успокаивается.
Ложусь на спину, гляжу в полутьму, в которой тускловато поблескивает зеркало шкафа, и думаю о разном. Впрочем, мыслей нет никаких, так, что-то туманное, неуловимое. Скользит тихонько в башке, как рыба в хрустальной воде – или тень от рыбы. То радостное, то печальное. Я не прерываю. Пускай скользит.
Анна просыпается. Мы целуемся, нежно и добропорядочно.
В последнее время все чаще ловлю себя на том, что воспринимаю Анну как друга. Как старого проверенного товарища, который никогда не предаст и не продаст. Наверное, страсть ушла. А любовь осталась. Тихая благодарная любовь немолодых супругов. Я боюсь потерять Анну. Ничего так не боюсь, как этого. Все равно, что потерять себя. В идеале мы доживем до старости и умрем в один день, Королек и его Анна, добрые друзья.
– Тебе снилось что-то неприятное? – спрашивает она, как всегда попадая в точку.
Интересно, это что, экстрасенсорика, или мы уже так срослись душами, и Анна запросто читает мои мысли?
Пересказываю свой сон.
– Как, по-твоему, что он означает?
– Я не верю в вещие сны, – уклончиво отвечает Анна. – Это всего лишь радужный туман, за которым нет ничего. Пустота.
Она прикасается к моему лбу, потом ласково гладит щеку, а я целую ее пальцы.
– Ну что, – допытывается она, – прогнала нехороший сон?
– Напрочь забыл, – говорю я. – Полная амнезия.
– Хитрушка, – улыбается она.
Пора вставать, начинать новый рабочий день. А как не хочется, господи! Понежиться бы еще, пользуясь статусом инвалида.
Хромая, бреду завтракать.
В начале десятого (к этому времени Анны в квартире уже нет, убежала в свою архитектурную мастерскую) раздается первый звонок.
И начинается обычная карусель.
Я телефонный диспетчер и все будние дни добросовестно тружусь на солидную строительную фирму «Метрополис». Занятие не пыльное, как раз дл колченогого калеки. Продаю цемент, шпаклевку, штукатурку, линолеум, клей, плитку, краски, раковины, унитазы и прочую дребедень. Получив заказ, передаю фирме. Платят копейки, но это все же лучше, чем ничего. Будучи не по годам любознательным, я залез в интернет и приобрел кое-какие познания в строительном деле, что порой помогает при общении с заказчиками.
В начале седьмого вечера скоренько перекусываю, бреюсь, напяливаю уличную одежонку, неторопливо вытаскиваюсь во двор и осторожно бреду к трамвайной остановке.
На встречу с бой-френдом погибшей Ники.
Синий меркнущий вечер. Центральный проспект города. Над головой – трагическое небо в темно-синих громадных тучах, между которыми светится бледная голубизна. Только что отсеялся мокрый снег, и проносящиеся фары отражаются в асфальте размытыми полосками золота и серебра.
Пацан дожидается меня в маленьком невзрачном скверике, окруженном голыми кустами. Сидит на скамейке, тощий, с маленькой головенкой, зябко сунув руки в карманы и вытянув длинные ноги в кроссовках. Скверик озарен зыбким желтоватым светом фонарей.
Присаживаюсь рядышком.
Парень не поворачивается ко мне, смотрит прямо перед собой на фонтан – гигантский железный цветок, вырастающий из круглого пустого бассейна.
Я еще подростком ненавидел это мерзкое сооружение. Тогда оно было пламенно-красным, и каждый лепесток украшал герб страны советов. Потом фонтан стыдливо перекрасили в ультрамариновый цвет, но гербы оставили. Летом, когда это убожество с шумом извергает струи воды, оно не вызывает отвращения, даже наоборот, пробуждает ностальгические воспоминания. Но сейчас угрюмая железяка кажется мне чудовищным матюгальником, который беззвучно орет, задрав к небу пасть: «Я – провинциальный урод!»
– Расскажи мне о Нике, – прошу негромко, покосившись на парня.
– А чего рассказывать-то? – говорит он грубо и неохотно.
– Ты где с ней познакомился?
– Так мы из одного двора, – он усмехается, кривя пухлые детские губы и неотрывно пялясь в пространство.
– С пеленок дружили?
– Не. Я спервоначалу ее вроде как не замечал, – он немного оживляется, даже соизволяет мазнуть по мне мгновенным взглядом. – Мальцом еще был, вообще девками не интересовался.
– А когда заметил? – слегка улыбаюсь я.
– В позапрошлом августе… или в сентябре… А, точно в августе. Вроде как случайно вышло. Стали разговаривать. Потом целоваться…
– А потом и спать вместе, – подсказываю я.
– Ну, – подтверждает он, осклабившись. – Сейчас это просто.
– Ника говорила о том, что боится кого-то? Что кто-то ее преследует?
– Так, впрямую – нет. Но вообще-то намекала. Я сказал об этом следаку, но он не поверил, козел.
– А ты считаешь, что ее убили?
– Само собой.
– Может, объяснишь, откуда у тебя такая уверенность?
– Оттуда. Уверен, и все.
До этого момента я обращался к парню безлично, по-другому вроде бы и не требовалось. Но теперь настает ответственная минута, и надлежит назвать его по имени. А кличут хлопчика Гогой, следовательно, по паспорту он или Юрий, или Григорий, или Георгий.
– Послушай, Гога, – говорю я мягко. – Мне известно, что ты колешься.
Он поворачивает ко мне прыщавую мордочку, такую стандартную, что, кажется, и запомнить ее невозможно. И внезапно с ним происходит чудесное превращение. Гога разом перестает походить на инфантильного недоросля и превращается в мужика, хоть и слегка недоделанного. Но такого, с которым лучше не связываться.
– А откуда у тебя эта информация? – его чуть гнусавый голос становится шероховатым и жестким, как затвердевший бетон.
– Узнал от ментов. Но речь не о тебе, Гога. Я пытаюсь разобраться, как и почему умерла Ника. Пожалуйста, ответь: к тому времени, когда Ника начала встречаться с тобой, она уже нюхала героин?
– Ну, – неохотно выдавливает он из себя.
– А откуда она брала бабло? Не родители же ей давали?
– Не в курсе, – признается парень. И добавляет: – Честно, не в курсе.
– А когда ты с Никой стал… дружить, кто платил за ее дозы?
– Я, кто же еще. Я что – не мужик?
– И у тебя хватало на это денег?
– Выкручивался, – усмехается он.
– Всегда?
– Как когда.
– А наркота у Ники была всегда, как только она пожелает, верно?
– Ну.
– Ты не спрашивал, откуда она берет деньги на порошок, за который ты не платил?
– Не. Когда я был при башлях, отстегивал, сколько просила. А когда не было башлей… Фиг ее знает. Сама, похоже, доставала. Откуда – это меня не колыхало.
– Как же так получается, Гога, – раздумываю я вслух. – Родители Нику вроде бы обожали – во всяком случае, так они мне сообщили. А не заметили, что она наркоманка. Ты не находишь это странным?
Он лезет в карман куртки, вытаскивает пачку сигарет, предлагает мне.
– Бросил, – говорю я и пожимаю плечами, точно извиняюсь.
– А я и курю, и пью, и ширяюсь. Полный набор… – усмехнувшись, Гога закуривает. – А насчет Никиных предков… Не уследили они. Бывает. Глаза у них замылились. Ника говорила, что любят они не ее, а своего ненаглядного ребеночка.
– Как это? – искренно изумляюсь я.
– Сам не слишком понял… Ну, вроде как любят они не конкретно Нику, а какую-то свою хорошую дочку. Абстрактную, – щеголяет парень словцом. – А реальную Нику не замечают… Тут запутаться можно, психология.
После такого запредельного напряжения мозга Гога снова затягивается, и сжатая внутри него пружина понемногу распрямляется. И я чувствую, что становлюсь для него если не приятелем, то приятным собеседником. Вокруг темно, холодно, сыро, а мы с ним словно бы в прозрачном коконе, в котором тепло и славно.
Спрашиваю негромко:
– Раз уж пошел у нас такой откровенный мужской разговор. Признайся, ты у нее был первым?
Он остается на месте, но как будто отодвигается от меня, резко, рывком, разрывая тонкие стенки кокона.
– Нике плохо уже не будет, – грубовато, по-товарищески говорю я. – А мне нужно знать. Поверь, Гога, это умрет вместе со мной.
– Сейчас целки только новорожденные, – он тоскливо усмехается…
Автор
Двенадцатый час ночи. Во дворе вовсю хозяйничает темнота, лишь кое-где в черных прямоугольниках девятиэтажек горят окошки и скупо освещены подъезды.
Гога, Пашка и еще трое парней – один из них сторожит припаркованные машины – сидят на лавочках возле песочницы, сосут пиво, смачно матерятся и гогочут во все горло. Во дворе лужи и нерастаявший почернелый снег. Под ногами пацанов хлюпает грязное месиво, а им хорошо и спокойно – всем, за исключением Гоги.
– Ты чего сегодня такой молчаливый? – Пашка с приятельским смешком тычет его кулаком в бок.
Пашка малорослый, широкий и крепкий, алкоголь его не берет, точно он пьет воду. Он недавно приехал в город из близлежащего поселка, устроился грузчиком в магазин электроники и снимает комнату в одном из этих домов.
– А хрен его знает, – отделывается гнусавой скороговоркой Гога.
Три с лишним часа прошло после его разговора с Корольком на скамье в пустынном сквере, но непонятная тоска все еще ворочается в нем, беспокоя и мучая. Поразмыслив, Гога понимает причину этой тоски: он позабыл сказать сычу что-то крайне важное, а вот что – не помнит, хоть убей. Но вспомнить надо обязательно…
Он внезапно встает.
– Я счас. Пузырь мой постереги.
– Мочевой, что ли? – закатывается от хохота Пашка.
Парни вторят ему, как громыхающее эхо.
Гога удаляется метров на пятьдесят и скрывается за одиноким гаражом. Эту нелепую металлическую коробку, рудимент советского прошлого, никак не могут снести: хозяин гаража – ветеран великой войны – и его дети и внуки отбивают все попытки районной власти убрать безобразящую двор жестянку. Гараж испещрен нецензурными словами и граффити, невидимыми сейчас во мраке.
Зыркая глазами, точно опасаясь кого-то, Гога звонит по мобильнику.
– Я тут кое-что вспомнил. Может, пригодится. Ника стихи писала.
– Стихи? – удивляется телефончик голосом Королька.
– Да. Она мне даже два прочитала. Я, честно сказать, ни фига не понял. Заумные. Все извилины мне переплели.
– У тебя этих стихов нет?
– Не-а.
– Ладно. Спасибо, что позвонил.
– Не за что. Ты найди этого гада, который Нику порешил. И отдай мне. Ладно? А уж я с ним разберусь.
Помочившись на гараж, Гога возвращается к дружкам. На душе у него полегчало.
– Нормально отлил? – интересуется Пашка.
– В самый раз.
Усевшись на лавочку, Гога ненасытно припадает к горлышку бутылки, запрокинув голову, точно трубит в рог. И вскоре его лающий хохот сливается с дружным ржанием приятелей.
Королек
Нынче днем побывал на месте самоубийства Ники.
Самая что ни на есть стандартная шестнадцатиэтажка, зеленовато-серая с грязно-серыми, когда-то беленькими лоджиями. Плоский железобетонный короб, забитый людишками по самую крышу.
От него на двор падала широкая тень.
Я посидел на лавочке возле песочницы, слегка поболтал с молоденькой мамашей (ее полуторагодовалое чадо колупалось в песочнице) и старушкой, греющей на солнышке старые косточки. Погодка была благодать. Снег почти стаял, только местами, в тени нетронуто белел, но не свежо, как зимой, а по-весеннему – болезненно, точно чахоточный. Чувствовалось, что и ему скоро каюк.
Ничего особенного от юной мамаши и дряхлой бабки я не узнал. Разве что выяснил как бы ненароком: в мае прошлого года в шестнадцатиэтажке меняли подъездную дверь, и замок не работал. Дверь отворяли без проблем: потянул за ручку – и отворил.
Потом двинулся к подъезду, дождался, когда из него выбежала девочка-малолетка с огромными белыми бантами – точно две бабочки выпорхнули. И вошел.
Грязный, вонючий, драный (совсем как у меня дома) лифт со скрипом и подергиваниями поднял меня на последний, шестнадцатый этаж.
Я выбрался на лоджию. Здесь было серо, скучно и бетонно-тоскливо.
Глянул вниз, чуть перегнувшись через бетонный парапет (кстати, совсем невысокий, около метра)… и так потянуло туда, к земле и траве, к древесным кронам, к малюсеньким автомобильчикам и крошечной песочнице, в которой возился карапуз размером с упитанного комарика, что закружилась голова.
Потом – на миг – представил себе, что здесь произошло в мае прошлого года, после полуночи, когда вокруг была темень, только кое-где горели окна да лампочки над подъездами черных, нафаршированных жильцами громад. И стало совсем нехорошо, почувствовал, как желудок подступает к горлу…
Вечером беспокою звонком Акулыча.
– А-а-а, – довольно басит он. – Без Акулыча как без рук, ног, головешки и прочего, о чем деликатно умалчиваю, сам догадаешься, не маленький чай. Ну и зачем тебе понадобился папа Акулыч?
– При Нике… ты понял, о ком речь?.. не обнаружили мобильника. То ли убийца стибрил, то ли случайный прохожий. Мне бы знать, какие гаврики ей в последнее время звонили, ну и, само собой, кому звонила она.
– Куда ты лезешь, охламон, – бурчит Акулыч. – Дело закрыто и зарыто. Мир его праху. Так нет, находится чудак по прозвищу Королек, который… – Он пыхтит, должно быть, подыскивая цензурные слова. Не находит и мрачно вздыхает: – Ладно, попробуем…
Жилище Никиных родителей – типичная квартирка немолодых людей, которые приобрели фатеру и мебель еще при большевиках, в баснословное время густых бровей и тотального дефицита.
Ощущение такое, словно внезапно попал в прошлое, и сейчас хозяева с упоением станут рассказывать, как отстояли длиннющую очередь за чешской стенкой и дали на лапу грузчику. А вон ту прелестную тумбочку вымолили у счастливчика, отхватившего гэдээровский гарнитур.
Когда Никины предки были в гостях у меня, я, признаться, не очень-то к ним приглядывался. В тот вечер они были растерянны, взвинчены, выбиты из колеи: чужая обстановка, прихрамывающий мужик со странным прозвищем Королек. Сегодня, под защитой родных стен, оклеенных бежевыми обоями с красными розочками и зелеными листиками, они безмятежнее, увереннее. И я с интересом их рассматриваю.
Папаша ростика ниже среднего, щуплый, физиономия постная, с глубоко врезавшимися морщинами. Волосы редкие, седые, почти белые. Лысина (что удивительно) отсутствует. Ночью на опустевшей улице к таким человечкам нетрезвые подростки обращаются без церемоний: «Мужик, нет закурить?» А потом либо метелят, либо нет, это уже зависит от обстоятельств. Он молчун или стеснительный, или то и другое вместе. Во всяком случае, предоставляет говорить супруге.
А уж она-то не молчит, маленькая, но крайне напористая. Муженек у нее явно под каблучком.
Внешне она, пожалуй, сошла бы за его сестру. Такое же узковатое лицо, сухой рот, и глаза схожего цвета – голубовато-серые (только у него глазенки мелкие, невыразительные, а у нее круглые и глубоко посаженные). Короткие волосы выкрашены в каштановый цвет. Похоже, после смерти дочери она не слишком следит за собой: в прическе полно седины, особенно на висках. Нос приличных размеров – такой обычно именуют орлиным.
В комнате нас как будто не трое, а четверо: Ника – иногда задумчивая, серьезная, иногда вяловато усмехающаяся – смотрит с фотографий на стенах, словно прислушивается к нашему разговорцу.
Худущая, а щечки пухлые, детские. Глаза круглые и блестящие. Носина материнский, крупный, с горбинкой. Лобик высокий, как у интеллектуалов, но, пожалуй, узковатый. Губки не папины и не мамины – нежные, пухлявые. Симпатичная девочка. И даже, если бы речь шла не о покойнице, я бы сказал – соблазнительная.
– Вы в курсе, – спрашиваю, – что ваша дочь употребляла наркотики?
– Вранье! – вскипает Никина мать. – Нике подбросили… этот… как там его называют?..
– Героин, – подсказываю я.
– Я лично убеждена, подбросил тот, кто ее убил! – Она смотрит на меня в упор сухими злыми глазами. – Чтобы отвести от себя подозрения. Дескать, она наркоманка и сама покончила с собой.
– Резонно, – соглашаюсь я и прошу позволения поглядеть комнату Ники.
Поколебавшись, она разрешает, явно пересиливая себя, точно я посягаю на нечто заповедное, которое не то что руками трогать нельзя, но и видеть-то простому смертному запрещено.
В сопровождении почетного эскорта захожу в комнатку покойницы.
– Мы оставили все в том виде, как было при ее жизни, – говорит мамаша и принимается плакать. – Мы редко здесь бываем. Тяжело…
Маленькая комнатенка. Кроватка, столик, стульчик, этажерка, полочки с книжками и тетрадками. Чистенько, как и во всей квартире. Но что-то здесь откровенно не так. И я, напрягши осоловелые мозги, начинаю догадываться – что. Это не берлога подростка – скорее скромная келейка тихой немолодой фемины.
Я бы предпочел побыть здесь один – хотя бы минут десять, полазить и поглазеть, но хозяева наверняка не позволят, это для них сущее святотатство. Но даже поверхностный осмотр помогает мне постичь слова отмороженного наркомана Гоги.
Родители и впрямь обожали свою дочь – но не реальную Нику, а некую условную барышню, правильную и послушную. И дома она старалась быть такой, чтобы не разочаровывать предков, которых, наверное, любила. Но за пределами маленького семейного круга оттягивалась по полной…
Мы снова в гостиной. Снова над нами белым и золотистым кругом горит люстра – такие, кажется, при брежневском развитом социализме клепал один из местных военных заводов.
– Хотелось бы почитать Никины стихи, – говорю я.
– Стихи? – оба родителя приходят в дружное изумление.
– Вы не знали, что она писала стихи? – в свою очередь удивляюсь я.
– Час от часу не легче!
Никина мамаша огорченно всплескивает худыми морщинистыми руками и принимается в возбуждении бегать по комнате, мелко жестикулируя, точно препираясь сама с собой. Или с мертвой дочерью.
А папаша добавляет солидно:
– После ее… в общем, мы перерыли все вещи Ники. Никаких стихов не было. Это абсолютно точно. Я головой ручаюсь!
– У вас неверные сведения, – убежденно заявляет мамаша, неожиданно притормозив свою беготню. – Уж поверьте нам, Ника стихов не писала!
– Вы уверены в этом? – кротко спрашиваю я.
– Еще бы!.. Нам ли не знать!.. – перебивая друг друга, кричат они, точно от того, баловалась Ника поэзией или нет, зависит их будущее.
– Верю, господа, верю! – Я примиряюще выставляю перед собой ладони. – В конце концов, это такая мелочь.
– Нет, не мелочь, – энергично возражает мамаша. – Дочка ничего от нас не скрывала, а уж стихи показала бы наверняка. – Стихи! Вот еще!
Фыркнув, она топает ногой в туфле. Хоть она и у себя дома, но оделась, как будто в гостях: длинный серый свитер, коричневые отутюженные брюки и черные туфли.