Прощальная весна Аде Александр
– Стало быть, вы, взрослые, ей не пренебрегали?
– Конечно, нет! – взвивается Павлуша.
– Значит, вы все-таки с ней общались?
– Мало, – угрюмо потупившись, буркает он. – Они (я имею в виду Нику и Машу) закрывались вдвоем и шушукались. Девчоночьи тайны. Мы в это не вмешивались.
– Так вы все-таки секретничали? – интересуюсь я у Машки, вернувшись к своему прежнему вопросу. – О чем?
– Да ни о чем! Вот честное-пречестное!.. – оскорбленно вопит Машка. И внезапно вытаращивается на меня, пораженная собственным открытием. – А ведь Ника классно умела слушать! Она была молчаливая-молчаливая, только улыбалась. А иногда смеялась, правда, редко… Теперь я поняла! Вот прямо сейчас. Это я болтала, а она слушала.
– А теперь очень важный вопрос, Мария. Серьезно подумай, прежде чем ответить. Скажи, Ника как-то изменилась перед своей смертью? Понимаешь, о чем я? Стала она веселее или печальнее? Может, ты видела ее плачущей?
– Она стала мрачной какой-то. Себе на уме, понимаете? Вдруг засмеется, а потом задумается. Она была не очень умной. Я знаю, что о мертвых нельзя говорить плохое. Но умный человек или не умный – это не главное, верно? А Ника была хорошей, доброй. И честной.
– И давно у нее появилась эта угрюмость?
– Вот этого точно не вспомню, – Машкины бровки вздымаются уголком, как крыша домика, она по-бабьи пригорюнивается.
– Может быть, хватит мучить ребенка, – отчеканивает Софьюшка.
– Все, уже закончили, – я поднимаю руки, сдаваясь ей на милость.
Машка плюхается на диван, надувает щеки и с шумом выдыхает воздух. Она устала. А я обращаюсь к Зое:
– Не хотите что-нибудь добавить к словам дочери?
– К великому сожалению, у меня нет никакой информации. Я не самая разговорчивая. – Она застенчиво улыбается, потупив глаза. – Поэтому, когда Ника появлялась у нас, мы обе, в основном, молчали.
– А вы, – спрашиваю у Павлуши, – что можете сказать о Нике?
– Нет уж, пожалуйста, меня увольте. Я человек занятой, и эта барышня, хоть она и довольно близкая родня… Антр ну… – неожиданно переходит он на французский, откашливается, умолкает и запрокидывается в кресле. Затем, немного поразмыслив, прибавляет: – Не скажу, что она меня совершенно не интересовала, но…
И затыкается окончательно.
– А со мной вообще бесполезно разговаривать, – без спроса всовывается Софьюшка. – В этой квартире я всего лишь незваная гостья – для некоторых.
И она, криво усмехнувшись, бросает на Машку саркастический взгляд, «облитый горечью и злостью», как выразился когда-то поручик Тенгинского пехотного полка Мишка Лермонтов…
Возвращаюсь домой в троллейбусе. И мой любимый, разъединственный на свете город, зачуханный, еще не совсем стряхнувший с себя зиму, но уже окунувшийся в чудовищную грязюку весны, чинно проплывает передо мной, погруженный в синеву и редкие, еще неяркие огни.
Покачиваюсь на сидении, гляжу в окошко и думаю о том, что свидание с Болонскими, в общем-то, удалось. Была куча ненужного словесного сора, но из него – если постараться – можно выудить кое-что интересненькое. Зыбкое, еле уловимое, вроде вон того старинного особнячка, который сейчас возник передо мной в желтоватом фонарном свете, и исчез, как привидение.
Но если вглядеться, можно разобрать и классические завитки лепнины, и прихотливую паутину трещин, и облупившуюся краску.
Нужно только смотреть внимательно и зорко.
Мимо меня неспешно плывут дома, то скромно прячущиеся в синеватой тьме, то ярко освещенные, точно выступающие на авансцену. И точно так же рождаются и пропадают в моем котелке мысли. То более-менее разумные, то идиотские до предела.
Например, неожиданно выскакивает такая:
а ведь Павлуша – бледная копия своего дядюшки Витюни Болонского. Похож, здорово похож, но, как говорится, харизма не та, пониже и пожиже. А что, может, и сам Витюня – убогий двойник своего старшего брательника Стасика? Возможно, мужчины в этой семейке чем младше, тем ничтожнее?
Ничего-ничего, скоро я переговорю с неуловимым Стасиком Болонским, главным партнером и основателем фирмы, тогда и проверю свою гипотезу. А если главный партнер «Болонского» повидаться со мной не торопится… что ж, мы не гордые, подождем-с.
А пока займемся другими делами. Еще более важными. Потому что они связаны со смертью Алеши.
Завтра я встречаюсь с человечком, который последним (за исключением убийцы), видел Алешку живым.
Эта кафушка располагается на третьем этаже торгового центра «Король» (стало быть, я тут в самый раз). Если быть точным – это четыре кафушки, не разделенные перегородками, так что можно спокойно усаживаться за любой столик. Внутри «Король» опоясан галереями, напоминая московский ГУМ. И я, сидя за столиком у самого ограждения галереи, с любопытством наблюдаю за тем, что творится внизу.
В кафушке комфортная полутьма. Мирно булькает иностранная музыка. Неспешно, маленькими глоточками отпиваю из бокала пиво и блаженствую в ожидании женщины, которая может поведать немало для меня интересного. Если захочет.
И она появляется, сдобная, плотненькая, недаром ее зовут Пироженкой. Быстро цокая каблучками, приближается к моему столику, стаскивает алую курточку и набрасывает на рожок темной деревянной вешалки, похожий на короткую изогнутую ветку.
На ее подносе пирожное (толстушка словно намекает на свое прозвище) и стакан холодного апельсинового сока. И несет от нее таким злым ароматом духов, что у меня начинает кружиться голова.
Присев за столик, она принимается нервно потирать пухленькие ручки, поглядывая то на меня, то на гламурненький прямоугольный кусочек торта с ягодкой наверху.
– Да вы ешьте, – снисхожу к ее страданиям. – Я подожду. Не к спеху.
Она тут же оттяпывает ложечкой сладенький шматочек, интеллигентно разевает ротик с ярко-красными напомаженными губками и поглощает этот нежный набор бисквита, крема и прочих деликатесных прибамбасов. Чтобы самой стать еще более пышной и аппетитной.
Отведав полпироженки, она облизывает язычком губки с размазавшейся помадой, отпивает маленький глоточек сока и вытирает ротик салфеткой. Ее глазки счастливо замасливаются. Она разнежено вздыхает. И выдыхает:
– Спрашивайте.
– Скажите… – я чуть было не обращаюсь к ней по прозвищу, но вовремя спохватываюсь. – Скажите, Светлана, насколько мне известно, Алешу убили неподалеку от вашего дома…
– Ой! – всплескивает она ручками. – Пожалуйста, не напоминайте! Это так ужасно! Катя не говорила вам? – я безумно, безумно любила Алешу!.. – Пауза. В ее поросячьих глазках вспыхивает непонятный огонечек. – Вам это кажется странным?
– О, ничуть.
– Нет, – улыбается она кокетливо, – вы лукавите. А сами считаете, что я нехорошая. Признайтесь, это вам Катька напела. Дескать, Алеша любил ее, а я пыталась его отнять. Честное благородное – врет. Алеша совершенно ее не любил. Она – продажная девка. Завьялов купил ее как проститутку. Конечно, ее понять можно: громадный коттедж или даже вилла (вообще-то я не знаю, чем они отличаются), шикарная машина, какая марка, не скажу, я в машинах тоже не разбираюсь… Не видели? Поглядите – не пожалеете. Вся в шмотках, в брюликах – это я о Катьке-стервозине. Алеша был для нее просто забавой, игрушкой, вроде этого… кубика Рубика. Она с ним развлекалась, наставляла рожки Завьялову, точно знаю. Но серьезные отношения этой твари были не нужны. Еще чего! На кой фиг ей нищий журналист! Ей богатого подавай! А для меня Алеша был смыслом жизни, яркой путеводной звездой! И мы были бы вместе, как пить дать! Это Катька сбила его с панталыка.
– Он пришел к вам двадцать третьего марта?
– Сейчас скажу… Это было во вторник. Поздно вечером…
– Значит, двадцать третьего. Насколько мне известно, Алеша собирался переночевать у своего приятеля, Финика. Но ни с того ни с сего передумал и отправился к вам. И у вас провел две ночи… Я не ошибаюсь?
– Три, – под белой гладкой кожей Пироженки точно загорается красная лампочка. Пироженка краснеет.
– Ах, да, верно… Господи, как же это я лопухнулся-то! Точно, от вас он вышел вечером двадцать шестого. И был зверски убит метрах в трехстах от вашего подъезда.
– Алеша погиб из-за Катьки, – зло заявляет Пироженка, суживая глаза. – Она его вызвала, он, как дурак, помчался – и прямиком на киллера, которого нанял Завьялов.
Она – в такт своим словам – тычет в стол пальчиком с кроваво-красным ноготком.
– Вы уверены, что убийство Алеши – дело рук Завьялова? – спрашиваю я.
Она презрительно хмыкает.
– А тут к гадалке не ходи. Кому еще нужна была Алешина смерть?
– Мало ли кому. Как журналист он добывал самую разную информацию. Допустим, он раскопал какое-то преступление – мошенничество, коррупция или нечто вполне кровавое – и захотел опубликовать в «Пульсе мегаполиса». За такое вполне могли пришить.
– Ой, не смешите! Алешка раскопал криминал! Да он стряпал голимую заказуху. Сейчас, наверное, только в Москве… ну, еще в Питере существуют настоящие журналисты. Стараются выяснить истину, рискуют жизнью. Но, положа руку на сердце… – Пироженка кладет пухленькую ладошку на свой бюст, и она ложится почти горизонтально, – я в это нисколечко не верю. По-моему, и они пашут ради бабла. Кто платит, тот и заказывает музыку. Закон джунглей. А в нашем городе журналистов вообще нет, у нас – журналюги. И Алеша был журналюгой, чего уж там скрывать-то. Мелкая сошка. Он просто выполнял приказы начальников: редактора, заказчиков. За что его убивать?
– Он говорил вам, что продал свою комнату?
– Н-нет, – ошарашено тянет она. – Да вы что?! Вот свиненок!
– А о том, что у него скоро будет куча денег?
– Тоже нет. Молчал. Как самый настоящий болшевик-партизан. Ай да Алешенька! Интересно, как он собирался эту кучу раздобыть?
– Признаться, и меня данный вопрос интересует. И даже очень.
– Неужели вы думаете, что он хотел кого-то ограбить?! Никогда в это не поверю! Алеша – порядочный человек, я за него ручаюсь, как за саму себя!
«А за тебя кто поручится?» – мелькает в моей голове, но вслух свою мысль не произношу.
– Скажите, если не секрет, что за музыку вы включали на кладбище? До боли знакомая.
– Моцарт. Вольфганг Амадей, – Пироженка смиренно, словно монашка опускает глазки с такими коротенькими ресничками, что их почти не видно. – «Реквием». Точнее, часть «Реквиема» – лакримоза. День слез.
И внезапно декламирует с исступленным вдохновением:
- – Lacrimosa dies illa,
- Qua resurget ex favilla
- Judicandus homo reus.
- Huic ergo parce, Deus,
- Pie Jesu Domine,
- Dona eis requiem. Amen.
От этой торжественной латыни комфортабельная кафушка, наполненная ненавязчивой музычкой, точно погружается в сырость и мрак. И кажется, что на желтовато-бежевых стенах проступает могильная плесень. Я так потрясен, что даже не спрашиваю у Пироженки, как звучат эти стихи по-русски.
А она косится на меня лукаво и довольно и, отставив мизинчик – точь в точь кустодиевская купчиха, – принимается за вторую половинку пироженки. Потом снова облизывает губки и подносит к ротику бумажную салфетку со следами помады.
Словно школьница, которая отбарабанила стишок, получила пятерочку и заслужила сладкое.
А я думаю: «Неужто Алешка мог такую любить?..»
Автор
24 марта 2010 года.
Вечер. Ухоженная квартирка Пироженки так и сияет – то ли от теплого красновато-желтого света люстры, то ли от почти идеальной чистоты.
Алеша расслабленно покачивается в кресле-качалке.
Пироженка в шелковом пурпурном халатике, под которым угадывается роскошное тело, подбегает к нему, шлепая полными белыми босыми ногами. Обнимает, смеется, тычется губами в его щеку и висок.
– Хорошо тебе со мной, Алешенька?
– Спрашиваешь! – в его расслабленном голосе легкая ирония, как будто он посмеивается и над подругой, и над собой.
– А ведь ты изменяешь своей драгоценной Катьке. Только что со мной – взял и изменил.
– У меня с ней платонические отношения.
– Ой, не смеши мои тапочки! Ты же спишь с Катькой, Алешенька!
– Ошибочка ваша. Не сплю.
– Врешь, Алешенька! Ох, как же ты врешь!
– Увы, переубедить тебя не могу. А доказательств у меня нет.
– Ты любишь ее? Только отвечай честно, не увиливая… Любишь?
– Я устал повторять, Пироженка. Люблю… Что делать?.. Только не надо меня душить!.. Пусти!
Он с трудом отдирает ее руки от своего горла и рывком встает с кресла, которое еще продолжает качаться.
Пироженка опускается на колени; халатик свисает поникшим знаменем.
– Алешенька, миленький мой! Я предана тебе, как собачонка. Ты после школы поступил на журфак – я следом, чтобы только рядом быть, а из меня журналист – как из дерьма свистулька. Я всю свою жизнь сломала ради тебя. А ты – чуть Катька позовет, сразу хвостик кверху и галопом к ней. А я? Я?!.. Женись на мне, Алешенька! Да, я толстая, да, некрасивая, но формы у меня соблазнительные. Уж это я знаю наверняка!
Пироженка распахивает халатик, обнажая перед Алешей свою пышную плоть.
– Есть на что поглядеть, милый, а? Я ведь замечаю, как мужики на меня смотрят. И вообще, к некрасивым привыкают, Алешенька.
– Ты вполне симпатичная.
– А вот теперь точно соврал. Я не дура, Алешенька, я все-все понимаю. Ничтожеству вроде меня не стоит рыпаться, верно? Просто нужно найти себе такую же серятину. Серого-серого мужичка, который не хватает с неба звезд. Он будет надежный, как золотой рубль, хозяйственный, рукастый. Запросто починит кран, наклеит обои. Будем ездить за покупками на его подержанной тачке. Проживем дружно и умрем в один день… Почему я влюбилась в тебя, знала же, что никогда не будем вместе!.. Але… шень… ка, женись на мне!!! Я на все готова! Хочешь, похудею? Правда-правда! Сяду на самую страшную диету, стану стройненькой, воздушной, как пятнадцатилетняя девочка!
– Не надо, Пироженка, – страдальчески кривясь, просит Алеша. – Прошу тебя…
– Але… шень… ка!.. – исступленно кричит Пироженка.
Ее опухшее лицо изуродовано рыданиями, тело бьет крупная дрожь, по щекам обильно, неостановимо текут слезы.
Алеша встает на колени рядом с ней.
– Пироженка, умоляю, не унижайся. Прости, я поступаю, как последняя сволочь.
– Я уже видела такое, – шмыгая носом, обреченно говорит Пироженка. – В каком-то кино.
Она тяжело встает с колен, запахивает халатик, передернувшись точно от озноба.
– Давай будем просто любить друг друга, Алешенька.
– Вот и славненько, – Алеша с облегчением переводит дух. – Нам обоим нужно немножко успокоиться. Послушаем что-нибудь веселенькое, ладно?
Поднявшись на ноги, включает магнитолу – и комнату заполняет меццо-сопрано скрипок; следом торжественно-скорбно вступает хор. Человеческие голоса и оркестр постепенно обретают немыслимую мощь и, кажется, выбив потолок, световым столбом уходят в космос.
– Господи, Пироженка, это же «Реквием»! – слабым голосом произносит Алеша, глядя потерянно, точно его оглушили.
– Что, удивлен? – горько усмехается Пироженка. – Хорошо же ты меня знаешь, Алешенька. Да, это ты всегда был звездой – в школе, в институте, а я тупа и бездарна. Да, я торгую жвачкой, чипсами, шоколадками и газировкой в комке на трамвайной остановке. Но я слушаю Вольфганга Амадея Моцарта. Не ожидал, а?.. Я часто думаю о смерти, Алешенька. Я не пустоголовая кукла вроде твоей продажной Катьки… Помнишь? – это восьмая часть «Реквиема», «Лакримоза»:
- Полон слез тот день,
- Когда восстанет из праха
- Чтобы быть осужденным, человек.
- Так пощади его, Боже,
- Милостивый Господи Иисусе,
- Даруй им покой. Аминь.
– Пироженка, умоляю, когда сдохну, похорони меня под «Лакримозу»!
– Не болтай глупости. Еще неизвестно, кто кого похоронит.
– Да это я так, – криво и невесело ухмыляется Алеша. – Шутка.
– Ты же знаешь, Алешенька, у меня нет чувства юмора. Может, поэтому судьба моя такая кособокая… Помнишь, Алешенька, у Есенина: «Жизнь моя, иль ты приснилась мне?..» И вообще, кто-то, не помню кто, однажды сказал, что у меня рабская психология… Ладно. Пойду, приготовлю ужин. Потерпи немножечко – будет вкусненько-превкусненько. А потом обещаю сказочную ночь. Только пожелай – твоя рабыня исполнит любую прихоть.
Пироженка убегает на кухню.
Оставшись один, Алеша смотрит в окно, думает: «А что, не поселиться ли здесь навсегда? Зачем тащиться к черту на кулички, прятаться от Завьялова, начинать жизнь сызнова? За окном мрак, снег, грязюка, а здесь уютно, светло и сладко. Вот она, твоя пристань, Алешка. Отменная жратва, жаркая постель. Может, и впрямь остаться? Буду кататься, как сыр в масле. Так, в довольстве и сытости, дотяну до старости и помру от счастья и переедания… Почему бы и нет?..»
Королек
Полтора года назад меня быстро, с огоньком разобрали по частям ребята Француза. После чего люди в белых (и зеленых) халатах собирали упорно и тщательно. Вроде бы срослось. Потом месяца четыре провалялся дома, под присмотром Анны. Она и котенок по кличке Королек стали для меня всем на свете.
Анна взяла полугодовой отпуск. Я соображал, что ей несладко со мной. Отвратно было ощущать себя беспомощным калекой. И страшно – понимать, что, возможно, обречен оставаться таким до самого своего карачуна. И когда Анна уходила куда-нибудь, оставляя меня на попечение котенка Королька, я рычал от ярости и с наслаждением материл себя как последнюю сволочь.
Иногда в мою берложку заглядывал мент по прозвищу Акулыч. Едва он входил, как в квартире становилось тесно и от него самого, и от его густого беззлобного баска. Приезжая со своего «ранчо» (дышащей на ладан избенки и крошечного огородика), он притаскивал картошку, морковку, редиску, лук и даже фрукт – яблоки. Как мы с Анной не сопротивлялись, он отдавал нам, кажется, весь свой урожай.
Когда я окреп, он стал наведываться реже. Потом совсем исчез.
Но сегодня явился и приволок здоровенную палку копченой колбасы.
– У тебя, Королек, судьба высокая, – убежденно басит он, хлебнув пивка и закусив ломтем белого хлеба с маслом и кружочками своей же колбасы. – Я в тебя, птичка, свято верю, как в Господа бога нашего. А ты должон быть на высоте своей особой судьбы. И никак иначе.
– О какой высокой судьбе ты болтаешь, Акулыч? – возражаю я, впрочем, довольно слабо: чего уж лукавить, приятно слышать подобные слова. – Моя жизнь катится под горку, с короткими остановками на перекур. И последняя остановка – трендец, или по-научному: капут котенку.
– Экой ты непонятливый, – гудит Акулыч. – Я ж не о карьере, я о душе толкую. Может, ты и кончишь бомжом, не исключаю, зато душа твоя – я енто конкретно приметил – с кажным годом чище становится. Вроде как накипь с нее сходит.
– Чувствую, быть мне Махатмой Ганди. Или – чего уж там мелочиться? – самим Конфуцием.
– Махатмой Ганди ты заделаешься, в ентом я нисколечко не сумлеваюсь. А вот насчет Конфуция не скажу. Для начала бородку клинышком отрасти. И глазенки прищурь.
– А ты помоги мне, Акулыч. Может, я и стану Конфуцием.
– Помочь? Ты енто о чем? А-а-а, небось о девахе, которую Никой зовут. Угадал?
– Нет, Акулыч. Речь о другом убитом человеке – о журналисте Алексее Лужинине.
– Вон оно как. Приятно удивил ты Акулыча. Хроменький, с тросточкой, а два дела одновременно ведешь. Видать на тебя разные недуги благотворно действуют. Только крепчаешь, птаха. Или в такой возраст вошел, што сильно поумнел? Слушай, может, тебе и третье дельце подкинуть, ась? Разгрузишь ментовку, только спасибо скажем.
– Мне бы список Алешиных телефонных звонков, Акулыч.
– Алешиных… Вон оно как. Выходит, убиенный был тебе приятелем?
– Другом, – говорю я и чувствую, что перехватывает горло.
Какими ни были наши отношения при жизни, теперь, в воспоминаниях, Алеша – самый близкий друг, и я буду думать о нем с умилением и тоской.
– Пошукаю, – недовольно и чуть ревниво буркает Акулыч. – Однако, как я разумею, ты не туда суешься. Наши ребятки точно усе звонки проверили.
– И все-таки, если тебе не трудно…
– Да ты не журись, охламон, и не стесняйся, ишо работенку подваливай. Загружай папу Акулыча по самую кепочку, пока он добрый.
– Хватит с тебя и этого.
– Жаль, – огорчается Акулыч. – А я только разохотился…
Автор
По квартирке Пироженки пробегает звонок, резвый и непоседливый, как ребенок. Сует любопытный носишко во все уголки, забирается под широкую двуспальную кровать, обнаруживая пыль и стоптанные тапочки, мимоходом гладит базарного вида пастушек и пастушков, собачек, кошечек, ангелочков и уносится сквозь закрытые окна, неслышно дзынькнув в стекле.
Пироженка – на ней любимый красный халатик, надетый поверх голого тела, – смотрит в «глазок», секунд пять медлит в нерешительности и отворяет дверь.
В небольшую прихожую, тускло освещенную матовым светильником и оклеенную обоями с белыми и алыми розами, заходит Катя. Она вся в черном – курточка, брюки, полусапожки на каблучках-шпильках.
– Удивила ты меня, Катька, – маленькие голубоватые глаза Пироженки глядят на гостью исподлобья. – Вот уж кого-кого, а тебя я ожидала увидеть в последнюю очередь.
– Хочу Алешу с тобой помянуть. Сегодня девять дней.
– Нашла компанию. Я-то тебе зачем?
– Мы с тобой не враги, Пироженка. Между прочим, подругами были. За одной партой сидели. Алеша нас и вовсе породнил.
– А из-за кого Алешку убили? Не из-за тебя ли, красавица?
– Ну, это еще не доказано. Я Завьялову с Алешей не изменяла, – жестко говорит Катя, и лицо ее бледнеет.
– Не верю!
– Как хочешь.
– Не верю! Не верю!! Не верю!!!.. – исступленно кричит Пироженка, под конец визжа и багровея. И внезапно успокаивается. – Ладно. Замнем. Лучше объясни, почему муженек тебя не прихлопнул? Алешенька в землице сырой, а ты гуляешь, веселишься. Как только тебе удается выходить сухой из воды?
– Завьялов не может без меня жить. Мне тридцать, а ему пятьдесят три. У него сын – мой ровесник.
Они проходят в зелено-коричневую кухоньку, такую опрятную, словно хозяйка ждала гостей и тщательно готовилась к их приходу. Катя достает из пакета темную, длинную с золотистой фольгой на горлышке бутылку бордо. Зардевшись от натуги, Пироженка вытаскивает штопором пробку, наливает темно-красное вино в два высоких бокала.
Катя поднимает бокал.
– За Алешеньку! Пусть земля ему будет пухом!
– Вот и нет нашего Алешки, – плачет Пироженка. – Моего и твоего… – И, всхлипнув, укоряет: – Что ж ты, подруга, слезинки не прольешь?
– Я не умею плакать, Пироженка. Так уж устроена… Вот собрались мы с тобой – две тридцатилетние бабы, у которых не удалась судьба, и прощаемся с Алешей, со своими глупыми девчачьими мечтами. Это поминки по нашим надеждам, подружка…
Королек
Сегодня я отправился в гости к Алеше, точнее, к его неприкаянной тени – если призраки умерших и впрямь бродят по оставленному ими жилищу.
Так вот, если это действительно так, то призрак Алеши еще обитает на третьем этаже пятиэтажной «брежневки». В одной из комнат двухкомнатной квартирки, внутрь которой меня наверняка не пустят. Потому что – незадолго до смерти – Алеша свою комнатенку продал.
Около восьми вечера подхожу к Алешиному дому. Вечер бледно-синий и серый. Как бы день, но чуть более темный, грустный и тихий. Небо мутное, дымчатое, с оттенком синевы. Снег по краям дорожки напоминает залежалый дырчатый сыр, только не желтый, а серовато-белый.
Подъезд обдает меня теплом и запахами человеческого жилья.
Поднимаюсь по щербатым ступеням, нажимаю кнопку дверного звонка.
Отворяет парень, такой длинный, что его глаза светятся из-под потолка. На нем коротковатая тельняшка, обнажающая пупок, и спортивные штаны. И в моей черепушке внезапно пролетает несуразная мысль, что такому верзиле не следует жить в квартирке со стандартно низеньким потолком и крошечной кухонькой. Непорядок это.
– Вы к кому? – чугунным армейским голосом спрашивает парень.
И возникает ощущение, что если – не дай бог! – ему не понравится мой ответ, немедля начнет отхаживать меня здоровенными ножищами, обутыми в клетчатые шлепанцы.
Как можно корректнее объясняю причину своего появления.
– Не понял, – удивляется парень, – мы тут причем? Этот пацан комнату продал и свалил. Какие к нам вопросы?
– А мебель он вам оставил?
– На кой нам его барахло? – парень брезгливо кривит губы. – Мы сразу условие поставили: комната должна быть абсолютно пустой. И точка. Он это условие четко выполнил. Даже пол помыл. Так что все прошло как по маслу: караул сдал – караул принял. Я ему предложил: «Давай дерябнем. Вроде как событие. У меня теперь комната, у тебя – бабки». Он отказался. Интеллигент.
– Он ушел с чемоданом?
– При нем вроде сумка была. Черная. Такая – через плечо. Отдал ключи, пожелал, чтобы в этой комнате у нас всегда было счастье и бабло. И смылся. Больше мы его не видали.
– Какого числа это было?
– Погоди-ка… Соня! – кричит парень в глубину квартиры.
За его спиной неслышно и неторопливо возникает беременная женщина, чуть рябая и круглолицая. Ростом она почти с меня. Парень, наверное, зовет ее маленькая.
– Двадцать третьего, – немного поразмыслив, говорит она. – Помнишь, – обращается она к мужу, – ты еще сказал, что если сложить двойку и тройку, получится пятерка. Так вроде бы легче запоминается.
– А, точно, – улыбается он. На мгновение чугун в его голосе сменяется чем-то более мягким и даже человечным. – Мы ведь раньше комнату в такой же двушке снимали. Это наше первое собственное жилье… Понимаешь? Мы здесь хозяева! Даже не верится.
В его словах звучит такая гордость, словно он принимает меня в личном коттедже.
Мне хотелось бы хоть на минутку заглянуть в прежнюю комнату Алеши – но что это даст? Увижу чужие вещи, почувствую чужую ауру. Здесь ничего не осталось от Алеши. Только его призрак, который беспокойно мотается по комнате, коридору и кухне. И то вряд ли. Зачем призраку постылое жилище, в котором он – в облике человека – не был счастлив?
Вытаскиваюсь на улицу, где уже вовсю властвует вечер, медленно бреду к троллейбусу. И тихонько размышляю в такт постукиванию трости.
Если откровенно, меня никогда не интересовала личная жизнь Алеши. Я почему-то представлял его «ранним человеколюбцем», светлым отроком из «Братьев Карамазовых». Похоже, здорово ошибался. Боюсь, чем глубже буду погружаться в его жизнь, тем сильнее стану в нем разочаровываться.
Ну и что? Я к этому готов.
В молодости я отчаянно огорчался, когда кто-нибудь оказывался… ну не таким совершенным, каким его по глупости представлял. Теперь отношусь к чужим слабостям со всепрощающей усмешкой.
Что это: цинизм или пресловутая мудрость? Поди разбери…
Мои глубокие мысли прерывает трезвон мобилы.
– Насчет звонков твоего усопшего друга-приятеля, – басит Акулыч, и я различаю в его голосе нотку неприязни. Похоже, он ревнует меня к Алеше. – Списочек я тебе отправляю. Ентой… голубиной почтой. Диктуй свой е-мейл, охламон…
Вечером, лежа в постели рядом с Анной, никак не могу уснуть. Думаю, как заведенный, об Алеше, о котором за последнее время кое-чего разузнал. Например, с удивлением обнаружил, что он сирота. Отец вообще неизвестен, мать поднимала сыночка одна, как могла. Едва Алеше стукнуло одиннадцать, она умерла от рака легких, и паренька приютила двоюродная бабка.
А когда пацану исполнилось девятнадцать – он учился на втором курсе журфака – старушка отдала Богу душу. После чего родственнички выдавили его с бабкиной жилплощади, и он переселился в общагу. Потом скопил кое-какие деньжата и купил комнатенку в двухкомнатной квартире.
Выходит, он был неприкаянным бедняком. А Катя, между прочим, жила с состоятельными родителями и старшей сестренкой, которая к тому времени уже зарабатывала. И мне думается, что Катюха вряд ли испытывала нужду в баблосах. Тем не менее, Алешка на ней жениться не пожелал. Хвалить его за это или осуждать – не знаю. Да и не мне его осуждать, сам не без греха.
Кстати, раньше мне казалось, что Алеша вполне благополучный мужик. Один из тех холостяков-гурманов, которые наслаждаются жизнью во всех ее проявлениях. Впрочем, было – было! – смутное ощущение его бездомности, странного ночного существования. Я, как собака носом чуял, что он – ночной и одинокий. Он и погиб в темноте, спеша от одной женщины к другой.
Алеша так и не узнал, что Катя не собиралась бросить своего Завьялова и уехать с возлюбленным за тридевять земель, в ледяное тридесятое царство. Она и вызвала его, разнежившегося у деликатесной Пироженки, на торговую улочку Бонч-Бруевича, чтобы это сказать. А по дороге его угрохали…
Анна тихонько стонет во сне. Едва касаясь ее кожи, целую Анну в висок, поворачиваюсь на бок и пытаюсь заснуть. Но сон не приходит. Снова и снова вижу улыбающиеся глаза Алеши. Он как будто что-то хочет мне сказать, но только беззвучно шевелит губами.
А я вижу как будто въявь:
он подходит к окну и с высоты девятого этажа вглядывается во мрак, в котором растворился костяк строящейся неподалеку прямоугольной высотки. Только на самом ее верху слабо горит свет, паря в высоте, как инопланетный корабль. И Алешу почему-то тянет туда, в черноту и зыбкие огни.
Он любит шататься по погруженному в темень враждебному городу. Вот и сейчас ему нестерпимо хочется напялить куртку, сунуть ноги в ботинки и выйти на улицу, накинув на голову капюшон, – потому что на дворе дождь со снегом, то ли снежный дождь, то ли мокрый снег, мелкий-мелкий и ледяной.
– Ужин готов, Алешенька! – слышит он за спиной.
Пироженка произносит эти простые слова призывно и многообещающе. Ее перехваченный пояском халатик готов распахнуться в любой момент.
– Ну же, Алешенька, пошли лакомиться!
Но, как будто назло ей, звенят колокольчики Алешиного мобильника.
– Привет… Где?.. Через час буду… – Алеша отключает мобилу, неловко замявшись, говорит Пироженке: – Извини, мне нужно срочно уйти. Дела. Так уж получилось.
– К ней?
– Почему обязательно к ней?
– Сердце подсказывает. Болит оно, Алешенька. Не ходи! У меня дурные предчувствия… Алешенька!!!
Она хватает Алешу за водолазку и держит цепко, отчаянно, изо всех сил, как будто действительно может остановить.
– Пожалуйста, не держи меня… Ну, пусти!.. – Он вырывается, выходит в прихожую.