Осень надежды Аде Александр
– Я переговорил с женой и решил: фиг с ним, обойдемся без сюрприза. Будет она вам позировать.
А вечерком мы с Анной подъезжаем к пепельно-бурой глыбе, в которой – на последнем, шестом этаже – в поте лица клепает свои шедевры Сергуня. Шагаем по донельзя вытертому рыжеватому линолеуму вдоль коридора, по обеим сторонам которого располагаются мастерские художников. Да, ребята, это серьезно, не то что у моего приятеля Сверчка – уголок в личной фатере. Тут профессионалы. Умельцы.
Студия Сергуни – помещение порядочных размеров, под завязку забитое картинами. Где только их нет: на стенах, на стеллажах, на полу у стеллажей! Это ж сколько трудоголик Сергуня всякой красоты наваял!
Кроме полотен и пустых рам имеется кое-какая мебелишка. Стульчики, диванчик для приятного отдохновения. На столе – чашечки и металлическая баночка с растворимым кофе. Любит, однако, Сергуня баловаться кофейком. Оно и для творчества полезно. Бальзак, тот, говорят, взбадривал себя чуть не ведрами кофея, оттого и дух испустил.
Теперь Сергуня выглядит куда демократичнее: бежевый длинный свитер и вытертые джинсы. Его горящие, точно фары в тоннеле, глазенки впиваются в Анну. Потом он переводит взгляд на меня – и снова на Анну. Должно быть, сравнивает возраст. Чувствую, что краснею.
А он уже уверенно устанавливает на мольберт картонку, поясняя:
– Для начала сделаю небольшой этюд. («Господи, и тут этюд!») Кстати, – предупреждает он меня, – работа займет часа четыре. Так что…
Понимаю, дружок, вежливо меня выпроваживаешь. А я не дамся.
– Вы уж позвольте мне тут маленько погулять, – щебечу интеллигентно. – Страсть как хочется на эту красотищу поглядеть.
Ракитский только пожимает плечами, дескать, поступай, как знаешь, и с головой ныряет в костер вдохновения. Я для него уже не существую. Что ж, это нам в самый раз. Прогуливаюсь по мастерской, с видом туриста глазея по сторонам. Возможно, где-то здесь припрятан этюдик Крамского. Вот только где?
Минут через десять ретируюсь. Сергуня даже не замечает моего ухода.
Забравшись в застоявшуюся «копейку», пронизываю сумеречный город, который беспредельным тонущим кораблем погружается в дождь и синеву, и швартуюсь у неказистой времянки Гудка, прикинувшейся чудом автосервиса. Возле нее, точно больные зверушки у дверей доктора Айболита, столпились нуждающиеся в лечении машинешки.
Кабинетик Гудка, освещенный простенькой молочного цвета люстрой в виде колокола, тот же, что и полтора года назад. Разве что на столе появился сильно убавленный в габаритах знаменитый памятник Петру I. Восседающий на вздыбленном коне крошечный самодержец непочтительно повернулся ко мне задом. Правая рука величественно простерта к стене, которая от пола до потолка увешана фотками в рамочках: солидные дядьки жмут руку Гудку – или он им.
– Дело у меня к тебе.
– А ты без дела не являешься, – язвит Гудок, что для него не характерно: он с детства серьезный и работящий.
Открываю плоскую коробочку с кусочком ядовито-зеленого пластилина внутри, протягиваю Гудку.
– Будь другом, сделай по этому слепку ключ.
(С прискорбием вынужден сознаться. Пока Сергуня упоенно малевал на картонке лицо Анны, я оттиснул бородку болтающегося на гвоздике ключа. Пластилин припас заранее. На всякий случай.)
Приземистый, с небольшим авторитетным животиком Гудок подносит к глазам трудовую ладонь с лежащей на ней коробочкой и молча, внимательно рассматривает оттиск, точно археолог, исследующий древнюю клинопись.
Его лунообразная, чуть лоснящаяся мордаха расплывается в хитренькой улыбочке Ильича, глазки суживает мудрый ленинский прищур.
– А зачем это тебе, Королек?
– Гудок, милый, никого обокрасть я не собираюсь, намерения мои чисты и благородны, как у героя старинной романтической пьесы. Ты мне веришь?
Пауза. Должно быть, Гудок обстоятельно взвешивает за и против.
– Помнится, – потупившись, говорит раздумчиво, и мне представляется, что он осторожно перекатывает во рту слова, прежде чем произнести, – ты во дворе был справедливым пацаном. А теперь рассказывай, что задумал.
Без утайки повествую о похищенном этюде Крамского.
– Так, понятно, – Гудок скребет выбритую щеку. – Только ведь я ничем таким никогда не занимался. А вдруг не выйдет.
– Не скромничай, у тебя золотые руки, для которых нет невозможного, – подпускаю я леща.
– Ладно, – хмурится Гудок, – оставляй. Попробую. Но многого не жди, может не получиться. «Копейку» твою поглядеть?
– В следующий раз.
Пожав его лапу, на которую я так надеюсь, отправляюсь в центр города, на пешеходную рекламно-торговую улочку имени Бонч-Бруевича. Перекусив в забегаловке, слоняюсь среди веселящегося молодняка, сияющих фонарей и окон, отовариваюсь съестным и возвращаюсь к мрачному зданию, в котором корпит Сергуня, создавая этюд к портрету Анны. Дождь как-то вдруг иссяк, и мокрый вечерне-ночной мир блестит, отражая огни.
Томлюсь я в «копейке» под окнами Сергуни недолго, вскоре появляется Анна, усаживается рядышком и заявляет с места в карьер:
– Он – художник божьей милостью. Даже не представляла, что в нашем городке есть такой волшебник. Между прочим, рассыпался в комплиментах. Интересовался, не было ли среди моих предков аристократов – или хотя бы мелкопоместных дворян. Настолько царственно я выгляжу.
Врубаю зажигание, давлю на педаль газа, и послушная рулю «копейка» выбирается на широкую центральную улицу, щедро политую электрическим светом. Между делом говорю:
– И ты, естественно, честно призналась, что твой род – Рюриковичи?
– Нет, – улыбается Анна, – честно призналась, что в моих жилах голубой крови нет ни грамма. Самая обычная красная, плебейская. Но он продолжал любезничать напропалую. Я сказала (как тобой было велено), что уезжаю на недельку в Париж и прошу до моего возвращения с портретом повременить. Тогда он заявил, что я сама – француженка чистой воды и напоминаю Анук Эме. Была такая знаменитая актриса в шестидесятые годы прошлого века. Ты смотрел фильм «Мужчина и женщина»?
Ощущаю укол ревности.
– С чего это он так тобой восторгался? Его любовница на четверть века моложе тебя, а уж какая куколка! Похоже, он всем позирующим бабенциям комплименты отвешивает. Чтобы больше заплатили.
Анна обиженно замолкает. Костеря себя последними словами, обнимаю ее, целую в висок, спрашиваю:
– Мною не интересовался?
(На этот случай она должна была намекнуть Сергуне, что я – связанный с криминалом подпольный безнесмен.)
– Нет… как ни странно, – в ее голосе змейкой проскальзывает ехидца.
За свою достаточно долгую жизнь я заметил: в любой женщине, даже в Анне, сидит ядовитая баба. Только в одной этой бабы сотая доля процента, а в другой – все сто. Но есть обязательно.
– Ну и славно. Ты умница и свою роль сыграла на пять с плюсом.
– Льстец, – качает она головой.
Подаю «копейку» к обочине, жадно припадаю к губам Анны, раскрытым и мягким.
Когда утром я забирал готовый ключ, Гудок, демонстрируя свою работу, так и сиял от торжествующей гордости мастера: «Нет, Королек, ты погляди. Это ж произведение искусства! Вот только подойдет ли? Ты уж мне сообщи. Если что, переделаю».
Ключик и впрямь был изготовлен с любовью и посверкивал, как дорогая безделушка.
Сейчас около полвторого дня. Скучаю в «копейке», терпеливо поджидая Сергуню возле дверей серо-коричневой махины. Пора бы хлопцу показаться на улице. Самое время перекусить, небось, ресторанчик восточной кухни уже заждался.
Ага, вот и наш маленький Леонардо да Винчи. Усевшись в «тойоту», он отправляется в царство шашлыков, мант, люля-кебаба, плова, шербета, рахат-лукума, бешбармака и прочего жирного, острого и сахаристого.
Ну, теперь мое время.
Чувствую себя, как паскудник Германн из «Пиковой дамы», крадущийся к старухе, чтобы выпытать тайну трех роковых карт. Как там, у Сан Сергеича сказано? «Легким и твердым шагом»? Именно таким манером, легко и твердо взлетаю на шестой этаж. Как и пушкинскому Германну, мне фантастически фартит: коридор совершенно пуст. Более того, хоть и с некоторым трудом, но все-таки удается отомкнуть дверь Сергуниной мастерской. Подошел ключик!
Твердо дав себе полчаса времени, тщательно обыскиваю каждый уголок, однако этюда не обнаруживаю.
Не нахожу и на следующий день, в воскресенье. И с горя притаскиваюсь вечером к детективщику.
С момента нашего знакомства в «Книгомане» мы общались четыре раза и перешли на «ты». Поначалу я вежливо именовал его «рашен Конан Дойл», потом попроще: Кондойл и, наконец, стал называть Кондором. Это ему явно льстит: еще бы, кондор (как я узнал из энциклопедического словаря) – самая крупная из хищных птиц. Размах крыльев до трех метров – если я, например, руки раскину, около двух метров будет.
При этом детективщик иногда дает мне понять, что кондор и королек – птички из разных стай.
Обычно треплемся в его квартирке: на улицу он выбирается с неохотой. Как-то я пригласил его в гости – хотелось сделать приятное Анне. Он явился с коробкой шоколадных конфет, много болтал и пялился на Анну. Мало ему актрисули! С той поры наши встречи происходят в его логове на кухне.
Сидим, пьем чай, закусывая дешевым печеньем.
– Все забываю спросить. Хоть одна моя история пригодилась?
– Напрямую – нет, – уклончиво отвечает Кондор. – Но обещаю: немалая часть твоих баек тем или иным образом будет использована… Да, кстати, не припомнишь еще что-нибудь из своего сычиного или «оперного» прошлого?
– Почему бы и нет? Вот тебе первое, что влетело в башку.
Жил-был мужик. Его жена успешно трудилась бизнесменшей, а сам он получал копеечную зарплату в полуразваленном научно-исследовательском институте и в ус не дул. А чего дуть? Благоверная купила – себе и ему – две крутые иномарки, элитную трехкомнатную квартиру на двоих – детей у них не было. Чем не жизнь?
Но с какого-то времени стал мужик подозревать, что супруга закрутила роман с молодым менеджером из ее фирмы. Нанял частного сыщика, твоего покорного слугу. Я проверил. Вроде бы повода для беспокойства не имеется, чисто деловые отношения. Правда, когда дамочка летает в командировки – а они у нее частые, то в белокаменную, то за кордон, – непременно берет этого самого менеджера с собой. Но какой здесь криминал?
Конечно, надо бы за ними там проследить. Но на то, чтобы я в столицу, скажем, смотался и в ней кантовался с неделю, требуются фити-мити. Мужик терзается, ночами не спит, а денег не дает, жалко. Просит меня: вызнай как-нибудь, облегчи мои страдания – но без лишних финансовых трат.
И вот как-то хлопчик, подозреваемый в связи с бизнесвумен, закатывает свой двухместный «мерс» в подземный гараж и шагает домой. И попадаются ему навстречу два старичка, поддатые и жизнерадостные, и лопочет один из них: «Извините, молодой человек, я прекрасно понимаю, что вы торопитесь, но дайте высказаться трухлявому пеньку, который уже не расцветет никогда. Поглядите, весна, луна сияет, почки на деревьях набухли, томление в сердце. Вспомнились мне прежние годы. Были когда-то и мы рысаками! Только что рассказывал я приятелю о своих победах. Как любили меня женщины! Был я стройный, красивый. Молоденькие девушки сохли по мне. Чего греха таить, и замужние дамы тайно приходили в мои объятья…»
Тут другой старичок его прерывает: «Нашел, кому песни петь! Юноша идет к жене, к маленьким деткам. Он ни сном ни духом не ведает, что такое запретная страсть, и слава Богу…»
Эти слова задевают парня за живое. И правда, весна, луна, два нетрезвых замшелых гриба, с которыми он уже больше не встретится никогда, а если и встретится, то не узнают друг друга. Язык у него давно чесался, так хотелось поделиться хоть с кем-нибудь своей сладкой тайной. Почему бы не здесь и не сейчас? «Эх, – говорит, – деды, куда вам до меня! Вы даже не представляете, что такое подлинная женская страсть!..» И повествует во всех подробностях, как он и бизнесменша наставляют в командировках рога моему клиенту.
А наутро я расплатился с двумя артистами-пенсионерами, отправился к заказчику, достал маленький диктофончик – этот малышок лежал у одного из старичков в кармане пальтишка – и прокрутил запись. Не знаю, чем у мужика дело кончилось. Развестись с такой супружницей для него – смерти подобно, но и жить втроем…
– Поймал ты парнишку на живца, – комментирует детективщик, смачно уплетая печенинку. – Но твой рассказец, извини, отдает нафталином. Нет ли в загашнике чего поновее?
«Как не быть, Кондор, – думаю я, – могу рассказать занятную байку про этюд с головой Неизвестной, и ты узнаешь, что актрисуля спит не только с тобой и законным мужем, но и с Сергуней, которого, наверное, действительно любит. (Хотя, кто разберет, что творится в ее непредсказуемом сердечке?) Вам песен хотелось? – их есть у меня. Только вряд ли они тебя позабавят, Кондор».
Почему это я решил, что этюд должен быть обязательно в мастерской? Он вполне может находиться, к примеру, в квартире Сергуни. Если и сегодня не найду картинку, прекращаю поиски и начинаю думать, что делать дальше. Впрочем, и так ясно: придется признать полное и окончательное поражение и со вздохом вернуть задаток Ионычу.
Третий заход, прощальная гастроль.
В мастерскую Сергуни вхожу, как в собственную квартиру. Привычный интерьер, знакомые вещи, к некоторым уже успел привыкнуть. Усаживаюсь на диванчик – упругий. И тут же в башку шаловливо вскакивает фривольная мыслишка: а не занимается ли художник на диванчике любовью кое с кем из своих моделей? Но тотчас эту мыслишку отгоняю и принимаюсь шарить под диваном, обнаружив бескрайнее море пыли и заскорузлые штиблеты.
Эх, где я еще не искал? Снова принимаюсь перебирать картины, папки и т. д., обреченно понимая, что этюд уже не сыщу… Отчаявшись, обращаюсь к массивной старинной иконе, на которой изображены Богоматерь и младенец Иисус. Смутно представляю, кто из них главнее, поэтому, перекрестившись, прошу обоих:
– Помогите мне, пожалуйста!
Но Она смотрит на Него – тревожно и горько, а Он с недетской печалью во взоре глядит немного в сторону. Похоже, им не до меня.
Пора сматываться. В самый последний разок обвожу взглядом комнату – и вдруг понимаю: а ведь имеется здесь некий тайный уголочек, в который я еще не заглядывал.
Особо ни на что не надеясь, скорее для очистки совести сую туда нос… Господи! Воистину неисповедимы Твои пути!..
Из пакета с рекламой сети магазинов «Вкуснота» вынимаю поддельный этюд Крамского, меняю на подлинник и торопливо вываливаюсь в коридор, замкнув за собой дверь мастерской. Сломя голову скатываюсь по ступенькам вниз на улицу, забрасываю пакет на сиденье «копейки»…
И как раз вовремя: в нескольких метрах от меня останавливается черная «тойота». Дверца отворяется – на свет божий является Ракитский. Поджарое тело облачено в свитер и узкие джинсы (эту одежку я на нем уже видал), на ногах длинноносые черные полуботинки.
Подхожу к нему. На его сухом твердом лице точно сам собой возникает оскал, изображающий дружескую улыбку. Глаза в бездонной глуби глазниц напряжены и недоверчивы.
– По дороге заскочил. И так удачно вышло – вас встретил, – объясняю с кислой миной. – Вы уж извиняйте, не получится с портретом.
– А что так?
– Да вот, только проводил жену в аэропорт, закатился в кабак и встретил там девочку… м-м-м… пальчики оближешь. Ну и втюрился по самое никуда. Вернется благоверная из веселого Парижа, сильно огорчу. Разбегаться будем. Какой уж тут портрет.
Приняв мои слова к сведению, он заявляет:
– Мне показалось, что супруга несколько старше вас… Я не ошибся? – глаза Сергуни наведены на меня, как пушечные жерла. – Впрочем, поверьте знатоку – женщина дорогая. Не станете возражать, если я за ней немножечко приударю? Вам ведь теперь все равно.
– Только спасибо скажу. И, правда, возьмите ее на себя. Еще сцены будет закатывать, а я не переношу бабьи слезы.
– Ловлю вас на слове.
Поднимаемся в лифте на шестой этаж и проходим в Сергунину студию, где он равнодушно демонстрирует мне свое нетленное произведение, даже не догадываясь о том, что этот портрет я видел, и не раз, когда рыскал в поисках этюда Крамского.
Умеет же малевать, чертенок! Меня так и тянет расцеловать картонку, с которой задумчиво и устало смотрит Анна, – она и моложе и прекраснее, чем жизни.
– Теперь о деле, – возвращает меня на землю Ракитский. – Сумму, что я получил в виде аванса, засчитываем как плату за этюд. О’кей?
– А не многовато будет? – морщусь я. – Хорошо бы баксов сто скостить.
– Я не привык торговаться. – Он достает толстый лопатник, вытаскивает три тысячные купюры. – Да, небольшая просьбица. Я бы хотел вручить этюд вашей – по сути, уже бывшей супруге – сам. Вы не против?
– Еще как против, – заявляю категорично. – Нет, дарить картинку жене буду я. Лично. Хоть маленько, да подслащу пилюльку. Обещал ей портрет – получит. Ну, будет… этот самый… этюд. Какая разница. В рамочку вставит – чем не картина.
– Ваше право. – С ловкостью продавца Сергуня заворачивает картонку в бумагу и вручает мне.
Неторопливо двигаю к выходу, но, оказавшись в коридоре, немедленно врубаю пятую скорость, сигаю по лестнице вниз, запрыгиваю в «копейку» – по газам! – и лечу вдаль!
По дороге звоню Ионычу – он, естественно, оказывается в своем банке:
– Крамской у меня. Через час встречаемся в дендрарии.
Он невразумительно блеет в ответ – не иначе как в зобу дыханье сперло от нежданно свалившегося счастья.
Дендрологический парк – заповедник стерильной, почти библиотечной тишины посреди громыхающего города, аж уши закладывает. Безмятежный сияющий день, бирюзовое небо с пушистыми облаками – точно вдруг угодил в картину Шишкина. Или Левитана. И это, ребята, двадцатое октября! А где же холод, дожди, грязюка, мокрый снег? Смотрю на непривычный осенний мир, напоминающий сухонького опрятненького старичка, и не верится. Так и кажется, что здесь какой-то обман, подвох, не может быть так ясно, солнечно и спокойно.
Я по маковку погружен в релаксацию: разнеженно развалился на скамье, а мои бессмысленные глазенки отражают деревья – и бесстыдно обнаженные, и застенчиво прикрытые остатками желтизны, и вечнозеленые. И маленький прудик с непринужденно скользящими утками.
Но это божественное состояние, почти нирвану, безжалостно прерывает Ионыч, несущийся на всех парах по подметенной дорожке среди восточных ковров, сотканных из опавшей листвы. Его сопровождает могучий охранник.
Отпустив телохранителя, он тяжело плюхается на скамейку и, задыхаясь и отдуваясь, произносит только одно слово:
– Ну?!
Натянутый на подрамник старый-престарый холст, на котором масляной краской нарисована женская головенка, он принимает как святыню. Ручонки вибрируют, губки трясутся. Я вспоминаю дрожащие руки отца, когда вернул ему альбом с марками. Неужели ЭТО стоит того, чтобы из-за него страдать, получать инфаркты? Бред какой-то.
– Где вы его нашли? – вцепляется в меня Ионыч.
– Секрет.
– Не стоит скрывать правду, какой бы горькой она ни была, – басовито произносит он с печальным достоинством (я эту фразу то ли читал где-то, то ли слыхал, уж больно знакомая). – Мне следует знать, кто меня окружает…
Но я – неожиданно для самого себя – упираюсь.
Тогда он начинает и так и этак выдавливать из меня имя вора. Вонзив в него взгляд василиска, говорю жестко и непреклонно:
– Это моя личная тайна, и если будете вырывать ее из меня, как гнилой зуб, сегодня же поведаю журналюгам – есть у меня приятели в местных СМИ, – что вы прячете подлинник этюда Крамского. И погляжу, что начнется.
Он мрачнеет.
– Не сомневаюсь, что здесь замешана моя благоверная. Иначе бы вы не стали с таким идиотским упрямством покрывать преступника. Кстати, я с ней развожусь. Отныне она абсолютно свободна. Можете подобрать, – добавляет он ехидно.
– Не премину воспользоваться.
Побагровев от ярости, он шваркает на скамейку пачку купюр. Небрежно сгребаю денежки и шествую вдаль с чувством собственного достоинства. Но, сделав пару шагов, оборачиваюсь:
– Ваш младшенький, Роман, дважды в неделю – во время физкультуры – пропадает в зале игровых автоматов. Пацан может плохо кончить.
И ухожу, оставив Ионыча наедине с Неизвестной.
Оказавшись в «копейке», размышляю о своем удивительном поведении. С актрисулей Ионыч разведется всенепременно – чтобы найти себе седьмую спутницу жизни, еще моложе. Зачем я заслоняю ее своей широкой спиной?.. Нет ответа. Ну да ладно. Главное: дельце закрыто, башли получены.
И вдруг перед моим мысленным взором (как выражались в стародавние лохматые времена) встает юная богиня в шляпке «франциск» и облегающем пальтишке «скобелев». А за ней – то ли заснеженный Санкт-Петербург, то ли наш распрекрасный городок. И такая она живая, такая соблазнительная, что подаю набравшую скорость «копейку» к обочине, чтобы не вляпаться в ДТП.
Закрываю глаза и чувствую, как на лице, словно сама собой, появляется гримаса, в которой, как в солянке, много чего накрошено и перемешано. Но основной ингредиент – неизбывная тоска. Сам не пойму, отчего маюсь, а она, нежная, обольстительная, глядит на меня горделиво и грустно. Ну, не в моем она вкусе, совершенно не в моем! Но может, оттого, что не могу ее разгадать, эта поганка притягивает меня. Да чего уж там, я как пятнадцатилетний пацан влюблен в нарисованную куклу, прах меня побери!..
Дома, отметив пивом благополучное завершение дела, протягиваю Анне ее портрет.
– Несмотря на криминальные наклонности, он действительно мастер, – говорит Анна, имея в виду Сергуню. – А считается, что гений и злодейство – две вещи несовместные. Так где же он спрятал этюд Крамского?
– За иконой. Мне и в башку взбрести не могло, что он засунет картинку в такое место. По сути, парень совершил святотатство, прикрыв Богоматерью и Иисусом украденный этюд, да еще изображающий девицу сомнительного поведения. Ох, взыщется с него на том свете! Мало не покажется… Слушай, – тычу пальцем в сторону Неизвестной. – Давай уберем эту самодовольную бабу. Взирает на тебя с прищуром, как царица на жалкого холопа. А сама-то всего-навсего дешевая потаскушка. Мамзелька для расслабляющихся господ. Надоела… не знаю как.
– Не слишком ли ты суров, Королек? Во-первых, никем не доказано, что она – девица легкого поведения… хотя, надо заметить, некоторая сермяжная правда здесь имеется. Например, девушка села так, чтобы место слева от нее было свободно. А по неписанным правилам той эпохи это означало, что она приглашает любого состоятельного мужчину присесть рядом…
– Так. А во-вторых?
– Во-вторых, вспомни блудницу, которую звали Мария Магдалина. И не бросай в нее камень. К тому же, – добавляет Анна просяще, – я к ней уже привыкла. Пусть побудет у нас еще немного. Ты не против?
Я вздыхаю:
– Ладно. Есть-пить не просит. Нехай висит.
Автор
Нынешняя жизнь Гавроша, бывшей подруги Королька, началась весной прошлого года, когда Сверчок позвонил ей и предложил поселиться у него.
Разговаривая с ней, приятель Королька мямлил и маялся – надеялся, что она откажется. Так часто бывало в его нескладной судьбе. Будучи человеком бесхребетным, он обещал, боясь обидеть кого-то. После чего, скрепя сердце, вынужден был выполнять обещанное, проклиная себя и свою старомодную порядочность, лишнюю, как аппендикс. Вот и на этот раз Королек попросил его приютить Гавроша, и он опрометчиво дал слово, которое потом не мог не сдержать.
Она тоже мучилась, не зная, как поступить, но интуиция подсказывала, что отказываться нельзя. Пригласила его к себе на чай. Так и познакомились. Их тотчас потянуло друг к другу: оба были холостяками поневоле, страстно желавшими обрести семью.
Уже на следующий день Гаврош переехала к Сверчку. Теперь она точно знала, что сделает все возможное и невозможное, чтобы выйти за него замуж. Но и он – первый из ее мужчин – мечтал об этом, только боялся огромной, по его мнению, разницы в возрасте: больше двадцати лет. Что Гавроша ничуть не смущало. Нет уж, хватит с нее молодых, для которых она была временной пристанью!
Для Гавроша наступило время тихого счастья. Впервые не она боялась потерять мужчину, наоборот – тот тревожился, как бы она не покинула его, и это наполняло ее блаженством, ощущением прочности своего бытия. То, что лет через двадцать пять или тридцать Сверчок станет беспомощным дряхлым стариком, и ей придется ухаживать за ним, не беспокоило ее совершенно. Так далеко она не заглядывала. К тому же в ней обнаружился неиссякаемый запас преданности и любви.
Летом этого года она провернула ремонт. Клеила обои, белила потолки, меняла сантехнику, и теперь квартира сияет как новенькая. Большая комната разделена книжными шкафами на две части: гостиную и мастерскую. Место, где Сверчок пишет картины, для Гавроша священно. А живопись кажется ей чем-то высшим, непостижимым, почти божественным. Она с наслаждением хвастается мужем-художником перед товарками. И продавщицы, чьи мужья грузчики, водители или охранники, завидуют и – за ее спиной – злословят.
Сегодня у Гавроша выходной. Проснувшись, она долго лежит в кровати, продлевая утренний кайф. Потом все-таки встает и, завернувшись в халатик, позевывая, тащится в ванную, а оттуда – в «мастерскую», где Сверчок в поте лица трудится над очередным полотном. Здесь она с удовольствием вдыхает томительный запах краски и растворителя, который словно символизирует ее нынешнюю жизнь.
Встав за спиной мужа, обнимает его. Сверчок прижимается щекой к ее руке.
На незаконченном полотне – утреннее море, парусники. Неуверенными мазками слегка обозначена игра солнца на волнах. Пейзаж Сверчок копирует с открытки.
– Красиво… – выдыхает Гаврош, и художник, знающий истинную цену своим поделкам, наполняется гордостью. – Сверчок, так здорово ты никогда не рисовал!
Она обращается к нему так же, как и другие: Сверчок. Он не спорит, ему нравится, но сам никогда не называет жену Гаврошем, прозвищем, которым наделил ее Королек, только по имени: Поля.
– Я так рад, что ты рядом, Полечка. Мне казалось, жизнь уже кончена, и вдруг – ты. Мне не верится до сих пор. Кажется, большего счастья и быть не может.
Ткнувшись губами в его ухо, Гаврош, жарко шепчет:
– А вот и может, Сверчочек! У нас будет ре-бе-но-чек!
Поначалу он не может вникнуть в произнесенные женой слова, точно у него отказал разум; потом, ссутулившись, внезапно плачет, плечи его мелко трясутся. Он так и не выпустил из рук палитру и кисточку. Слезинки текут по его щекам, по подстриженным сивым усикам.
– Ты что? – пугается Гаврош.
Она столько раз выслушивала требования любовников, чтобы думать не смела о ребенке, и теперь ее сердце сжимается от тягостного предчувствия.
Сверчок поворачивает к ней заплаканное лицо и с трудом выговаривает, заикаясь и всхлипывая:
– Полюшка, с-спасибо тебе, родная! Я… я думал, что н-н-никогда у-уже не стану отцом…
Королек
Итак, прощайте, актрисуля, Ионыч, Сергуня и прочие фигуранты! «Дело Неизвестной» закрыто. Гуд бай навсегда! Отныне мое житье-бытье, как рука в перчатку, входит в привычное русло. Ни тебе слежки, ни тебе загадочной и спесивой питерской девахи, которая катит в щегольской коляске по зимнему Невскому, «дыша духами и туманами». Снова начинается тусклая мышиная жизнь, к которой я притерпелся, и ничего другого уже не желаю.
Получив позавчера от Ионыча приличный гонорарчик, я весь вчерашний день с упоением бил балду, а нынче намерен с утроенной энергией взяться за благородное дело частного извоза.
После обеда выхожу из дома во двор и усаживаюсь в «копейку». Но едва собираюсь тронуться с места, как рядом, должно быть, материализовавшись из дождевых струй, возникает девчоночка в курточке с накинутым на голову капюшоном. Костяшками пальцев стучится в стекло… Актрисуля! Впускаю – и тревожно замирает сердце.
Когда она садится возле меня, резким движением сбрасывает капюшон, заявляет: «Привет, сыч» – и закуривает «кэмел», моя крыша принимается тихо съезжать. Кажется, что время закольцевалось, и все начинается сначала, как в кинофильме «День сурка». Отличие, пожалуй, только в том, что наша первая встреча происходила у дома ее парикмахерши, а нынешняя – неподалеку от моего с Анной жилища. И еще – куртка тогда на ней была угольно-черная и блестящая, а теперь вызывающе красная, как стоп-сигнал. Это меня немного успокаивает.
– Как видишь, я снова тебя вычислила, – говорит она. – Что ты наделал, сыч?
– А именно? – округляю невинные глаза.
– Сначала ты засек меня с детективщиком и сразу заложил старикану… Господи! Да у нас и секса-то было с гулькин нос. А ты все равно заложил. А ведь я умоляла не делать этого. Но одной подлости тебе показалось мало. Ты выкрал этюд Крамского и поменял на копию. Ах ты… Сергей сразу подмену обнаружил. Старикан платит тебе – вот ты и усердствуешь, из кожи лезешь, жопу рвешь. Ты гораздо хуже меня, сыч. Да, я продалась старику, но от этого никому вреда нет. А ты продаешься и творишь зло.
– Только не надо передергивать, малышка. Я забрал у твоего хахаля то, что ему не принадлежит. Выходит, я на стороне закона. А вы, ребята, – воры. По вам нары и тюремная баланда плачут. И ждут в гости.
Но девчонку не собьешь, гнет свое.
– Пойми, сыч, этюд для старика – блажь. В искусстве он не смыслит ни фига (могла бы выразиться и покруче, но не хочу травмировать твои нежные сычиные ушки). Просто сегодня выгодно вкладывать бабки в живопись, вот и изображает из себя ценителя, коллекционера. А Сергею этюд необходим. Он говорит, что от этого портрета исходят флюиды гениальности. И я ему верю. В последнее время он действительно стал намного лучше рисовать, точно в него вселился сам Крамской.
– Кому пришло в голову свистнуть картинку?
– Мне! Однажды я – между прочим – сказала Сергею, что старик хранит у себя этюд Неизвестной. Он загорелся, как ребенок, несколько дней только и твердил о портрете. И я поняла, что Крамской должен быть у него. Так будет справедливо.
– Занятное у тебя представление о справедливости.
– Какое есть!
Вскинув головенку, она смотрит на меня с барственным прищуром, и я чуть не ахаю: до чего и впрямь смахивает на Неизвестную!
Внезапно выражение ее глаз неуловимо меняется. Двумя пальчиками, в которых дымится сигарета, лего-онечко прикасается к тыльной стороне моей ладони. И я, вздрогнув, едва удерживаюсь от того, чтобы не отдернуть руку. Актрисуля усмехается:
– Между прочим, старикан рассказал мне, что тряс тебя, как грушу, все вызнать хотел, кто этюд похитил. А ты не раскололся. Почему бы это, а?
– Пожалел тебя, дуреху.
– Жалеть меня не надо. Стариканом я верчу, как хочу. Поговорила с ним ласково, он все про тебя и выложил. Любовника в коттедж приведу – и тогда меня не бросит… Спросишь, почему? Да потому, сыч, что я – его последняя любовь. «Сияй, сияй прощальный свет любви последней, зари вечерней!» Я старичка и похороню. А может, тут другое? – В ее звенящем голоске, точно пузырьки шампанского, играют шаловливые нотки. – Уж не влюбился ли ты в меня, сыч?
– С чего это ты решила? – хрипло говорю я сквозь невыносимые толчки сердца.
– Вот что, – решает она, опустив стекло и выкинув окурок. – Поехали.
– Куда? – спрашиваю я, обреченно чувствуя, что подчиняюсь ее воле.
– Прямо. Потом разберемся.
Повинуясь ее коротким ласковым командам, завожу мотор, покорно, как зазомбированный, вывожу «копейку» на шоссе и мчу прямо и прямо, вперед и вперед. Лишь бегут, торопятся навстречу и уносятся назад за мутноватым, очищаемым безучастными «дворниками» стеклом, разнокалиберные коробки зданий, деревья, прохожие… Летим мимо деревянных и каменных домиков, мимо леса…
– Сворачивай, – велит она.
Выискав более-менее подходящую тропку, осторожно съезжаю с дороги. Деревья обступают нас, невозмутимые и безмолвные. Им глубоко плевать на страсти и страдания суетливых зверьков, именующих себя людьми. А дождь льет и льет, словно решил затопить весь наш городок, и деревья, кусты, трава ненасытно, взахлеб пьют корнями струящуюся из серо-туманного неба воду.
– Ну, иди ко мне, – тихо говорит она. – Ведь ты же хочешь меня, правда?
И я уже не в силах противиться своим желаниям… Что же это я творю, Господи?..
Когда возвращаемся, день неуловимо скользит к вечеру. Дождь отшумел и иссяк. Актрисуля сидит на заднем сиденье, и я, глядя в зеркальце, ловлю ее покачивающееся лицо.
Подъезжаем к нашей – моей и Анны – девятиэтажной халупе.
– Ты был великолепен, милый. – Она небрежно гладит меня по щеке. И прибавляет внезапно: – Я взяла тебя, плутишка! Запомни и другим передай: я привыкла побеждать.
Пустыми глазами наблюдаю за ней, легко и непринужденно шагающей к своему «пижончику», и ненавижу себя.
Шикарная французская тачка насмешливо подмигивает мне рубиновыми и янтарными огнями, выбирается на дорожку и скрывается за углом дома.
«Ты уж прости, друг, – обращаюсь к молчаливо внимающей мне «копейке», – никогда не занимался любовью в авто, а тут точно спятил. Приворожила она меня, что ли? Клянусь, это в первый и последний раз. Веришь?..»
Минут через десять выскребаю себя из машины, намереваясь двинуться к дому. И тут на моем пути вырастает невысокий плотненький паренек. Хочу обогнуть, как непредвиденно возникшее препятствие, но он, размахнувшись, влепляет мне пощечину.
– Одурел, что ли?! – ору, заламывая его руку.
– Ты с ней… – сипит и стонет он. – Я видел…
Отпускаю пацана, вглядываюсь в его физию. Бог ты мой, это же средний наследничек Ионыча. Ай да актрисуля! Всех охомутала…
Автор
Услышав звонок, Анна поднимает трубку телефона.
– Я только что трахалась с Корольком! – ликует тонкий, как у подростка, голос. – Не веришь – спроси у него. Ах, жаль, не смогу увидеть, как он станет врать и выкручиваться. А было бы любопытно поглядеть.
– Кто вы?
– Будет лучше, если в твоей памяти я останусь Неизвестной, – на другом конце провода смеются и отключаются, оставив, как шлейф, частые гудки.
Непослушными пальцами Анна кладет трубку на рычаг, непроизвольно бросает взгляд на репродукцию картины Крамского – и кажется ей: в черных глазах застывшей в коляске женщины вызов и презрение, а припухшие губы, свежие и наглые, вот-вот изогнет бесстыдная усмешка победительницы.
Королек
Порог своего дома переступаю с мерзким чувством нашкодившего кота, хотя и хорохорюсь.
Анна читает в кресле. При виде меня не встает, как делает обыкновенно, чтобы поцеловать, так и сидит не шевелясь. Топаю в ванную. Умывая руки, гляжу в зеркало на свою пристыженную рожу, и так хочется в нее плюнуть!
Переодевшись, подхожу к Анне. Она продолжает читать, не обращая на меня внимания. То ли это пресловутая женская интуиция, то ли сенсорика, но она явно знает, что произошло!
Удаляюсь на кухню и там, в окружении осуждающе глазеющей на меня посуды и кое-какой бытовой техники принимаюсь мотаться по махонькому пространству.
Теперь я в бешенстве.
«В конце концов, – мысленно обращаюсь к Анне, – пора бы уже понять, что ты немолода, а я мужик в самом расцвете сил. Подумаешь, переспал с какой-то девахой! Да хоть с десятком! Это повышает мою самооценку! Я давно не пацан и имею право на личную жизнь! И кто ты такая, чтобы распоряжаться моей судьбой?!..»
Накручиваю себя, довожу до белого каления и с исступлением раненого на корриде быка влетаю в комнату.