Камень духов Кердан Александр
– Вам не надо клясться, дон Деметрио. Я верю вам. И потому говорю то, что не говорила никому никогда. Jo te amo! – испанка перевела дыхание, остановилась, как перед прыжком в пропасть. – Возьмите меня с собой… Я хочу быть рядом с вами, где бы вы ни находились… Я готова поехать в Россию! Меня не смущает разница наших вероисповеданий, как смутила она когда-то мою кузину Марию Аргуэлло… Я не хочу потерять вас, как она дона Николаса! Не хочу!
– Но как же ваши родные? – Дмитрий, у которого от неожиданного объяснения кровь прихлынула к лицу, попытался спрятаться от прямого ответа за первым пришедшим в голову вопросом. «Вот оно, счастье! Надо просто кивнуть…»
– Я сама хочу решать свою судьбу. В этом вопросе ни дядя, ни дон Луис мне не указ!
– Но… ваш жених…
– Герера? Он сможет пережить это. В Верхней Калифорнии немало красивых невест… Но почему вы спрашиваете меня о нем? – вдруг встревожилась девушка. Страшная догадка пронзила ее. – Вы… вы не хотите взять меня с собой? Вы не любите меня!
– Я хотел бы… – растерянно опустил руки Завалишин. – Я мечтал бы сделать вас счастливой, сеньорита… Но не могу…
– У вас в России есть невеста… – Девушка сделала шаг в сторону и, резко обернувшись, спросила: – Вы в прошлый раз сказали мне неправду, сеньор?
– Вовсе нет. Я готов поклясться на Библии: на родине меня никто не ждет. Я люблю вас, сеньорита Мария, – лейтенант подался к ней. – Если бы я только мог мечтать о своем благополучии и семейном очаге, то моя избранница во всем походила бы на вас…
– Тогда отчего вы отвергаете меня? Ведь я, забыв про стыд, готова уехать куда угодно… Только скажите «да»…
– Вы дороги мне, сеньорита. Я ни к кому на свете не испытывал тех чувств, какие испытываю к вам… Но… – Лейтенант проглотил комок в горле и сказал упавшим голосом: – Я не могу взять вас с собой… Иначе мне придется отказаться от того дела, которое я полагаю смыслом всей моей жизни и почитаю выше личного счастья.
Теперь краска прилила к щекам Марии Меркадо, но она не сдавалась:
– Разве занятия человека могут помешать любви? Мне трудно это понять. Как несчастный мужчина сможет заниматься каким-то важным делом? Когда у меня на душе горько, все просто валится из рук…
Дмитрий, к которому уже вернулось самообладание, сказал строго и важно:
– Мое призвание не оставляет мне права распоряжаться собой.
– Что это за призвание, дон Деметрио, которое не оставляет человеку возможности быть счастливым?
– Я не могу вам сказать больше, чем сказал, – ответил он. – Вы еще услышите обо мне… – голос лейтенанта неожиданно потеплел. – И тогда вы будете благодарить меня за этот отказ как за честный и мужественный поступок.
«Разве отказаться от любви – это поступок?» – подумала Мария, но промолчала. День померк в ее глазах. Вся дальнейшая жизнь показалась бессмысленной. Ей захотелось поскорее расстаться с лейтенантом, не видеть его больше. Может быть, это когда-то позволит душе забыться и не саднить так, как раны на руках, напомнившие вдруг о себе, когда в сердце погасла надежда…
Больше они ни о чем не говорили. Ни у костра, где сеньорита высушила одежду, ни по дороге к месту встречи с Герерой и кузеном Луисом.
При встрече с женихом сеньорита не выказала никаких эмоций, а двоюродному брату бросилась на шею. Испанцы засыпали ее вопросами, на которые она отвечала нехотя. Когда радость улеглась, оба отряда двинулись в Сан-Франциско. На протяжении всего пути Мария и русский лейтенант не перебросились ни единым словом.
В президии Завалишина уже дожидался вестовой с пакетом от Лазарева. Тот сообщал, что тендер Российско-Американской компании «Волга» намедни встал на якорную стоянку неподалеку от фрегата «Крейсер». «Вам надлежит срочно вернуться на корабль для передачи дел, – писал Михаил Петрович, – после чего перейдете на тендер, коий токмо и ждет попутного ветра, дабы отправиться в Ситку, а после оной в Охотск».
Отказавшись от обеда, лейтенант быстро простился с испанцами. Сеньорита Меркадо сухо раскланялась с ним и ушла в дом, из которого так и не вышла, пока за русскими не закрылись ворота президии.
Помпонио схватили, когда он посчитал себя в безопасности. За холмом, похожим на лежащего быка, был залив Большой Соленой Воды. Если идти по берегу до того места, где в залив впадает река, и там при помощи двух вязанок тростника переправиться через нее, то попадешь на земли помо. Там заканчивается власть «твердогрудых».
У подножия холма, в дубовой роще, Помпонио решил отдохнуть. Даже самые сильные воины когда-то устают. Устают и совершают ошибки. Так случилось и с вожаком бушхедеров. Сказалась и ночь, половину которой он вообще не спал, а вторая половина была скомкана беспокойными сновидениями и появлением врагов, и смерть Умуги, и последующие неудачи…
Маниту в этот день отвернулся от Помпонио. Он не дал ему отомстить за сестру, не позволил вернуть амулет, лишил надежды бескровно договориться с черноусым. Разве не Великий Дух помог бледнолицей пленнице сбежать из рудника, где Помпонио оставил ее связанной так крепко, что и могучий воин не смог бы развязать узлы на ремнях? Духи гор не помешали скво найти выход из подземелья, а потом помогли ей встретить бледнолицых, про которых Валенила говорил, что они – друзья его племени.
Помпонио, идя по следам скво, увидел скво и бледнолицых. Да, небесный отец индейцев сегодня не на его стороне. Иначе почему друзья помо помогают его врагам? Он проследил за бледнолицыми до входа в Гиблое ущелье, где те встретились с «твердогрудыми» и вместе с ними отправились по дороге, ведущей в прерию. Помпонио не пошел за ними. Он решил разыскать Валенилу и спросить у хойбу совета, как отомстить за Умугу и вернуть камень духов.
Тропы в этих горах были известны ему. Даже оставшись без мустанга, которого увели с собой «твердогрудые», Помпонио быстро добрался до границы прерии. Там передвигаться оказалось труднее – надо было все время озираться вокруг, чтобы не попасть на глаза дозору «твердогрудых».
Индейцу удалось никем не замеченным добраться до дубовой рощи, когда солнце еще не начало свой послеполуденный путь в страну ночи. В роще было прохладно и тихо. Не заметив нигде чужих следов, индеец прилег на траву и закрыл глаза.
Спал он чутко, и все же инстинкт воина и охотника в этот раз подвел его. Едва индеец открыл глаза, повинуясь тревожному внутреннему голосу, как враги навалились на него и скрутили руки за спиной.
Рассмотреть нападавших Помпонио смог, когда его оторвали от земли и приволокли к предводителю. Индеец увидел уже знакомых ему бледнолицых, о которых Валенила отзывался как о друзьях помо. Но после нынешнего утра трудно сказать, кто они на самом деле…
Однако ни радость, ни удивление, ни испуг – ничто не отразилось на лице Помпонио. Он стоял бесстрастный, словно камень. А вот вожак бледнолицых, тот, за скальп которого черноусый обещал индейцу вернуть амулет, своих чувств не скрывал:
– Помпонио? – воскликнул он на языке «твердогрудых». – Вот уж никак не ожидал повстречаться с тобой… Чем это ты так напугал моих разведчиков, что тебе связали руки? – тут он сделал знак своим воинам развязать индейца. – Ты ведь не убежишь?
Помпонио оглядел рослых бледнолицых, окруживших его со всех сторон.
–Добрые бледнолицые – друзья помо. Зачем Помпонио убегать от друзей? Я знаю тебя. «Твердогрудый» называл тебя дон Деметрио…
– Может быть, тогда ты объяснишь мне как другу, почему Помпонио едва не убил дона Деметрио тогда, у разрушенной миссии? – перенимая манеру индейца, спросил бледнолицый.
– Помпонио еще не знал, что дон Деметрио – друг помо, – простодушно ответил тот. – Черноусый сказал взять у доброго бледнолицего его скальп и обещал вернуть Помпонио камень духов…
Бледнолицый жестом указал индейцу на траву рядом с собой.
Помпонио сел, подогнув ноги, и тут же полез за трубкой и табаком в свою сумку, которую у него сначала отняли, но потом возвратили.
Подождав, пока он раскурит трубку, дон Деметрио сказал:
– Я что-то слышал о камне духов от сеньора Гереры… Помпонио говорит о нем?
– Помпонио не знает имен «твердогрудых»… Он хорошо знает лица своих врагов. Черноусый взял у индейца амулет. Индеец взял скво черноусого. Умуга – сестра Помпонио – и камень духов должны были вернуться к нему, тогда бледнолицая скво вернулась бы к черноусому.
– Да-да, я понимаю. Ты хотел обменять свой талисман на сеньориту… – бледнолицый провел рукой по волосам. – Так говоришь, Герера хотел, чтобы ты убил меня? Но зачем? – Дон Деметрио пристально посмотрел на индейца, а про себя подумал: «Неужели из-за Марии?»
– Помпонио не знает, что не поделили бледнолицые. – Индеец глубоко затянулся дымом, потом добавил: – Помпонио сделал бы то, что потребовал от него хозяин камня духов. Так велит закон помо…
– Почему же ты не сделал этого?
– Хойбу Валенила остановил Помпонио. Валенила – мудрый хойбу. Он как брат для Помпонио. Он делил шалаш с Умугой…
– Твоя сестра Умуга – жена Валенилы, – догадался бледнолицый. – Мне очень жаль, что так случилось с твоей сестрой… – сказал он, беря из рук индейца калумет и неумело затягиваясь. Закашлявшись и возвращая трубку, он продолжил: – Почему ты не обратился за помощью ко мне? Я мог поговорить с испанцами о тебе, об Умуге и о твоем талисмане, и, может быть, удалось бы избежать кровопролития…
– Помпонио – воин, – сказал индеец голосом, каким произносят заклинания. – Воин должен сам вернуть свой камень духов. Так велят предки…
Лицо индейца, сидевшего вполоборота к дону Деметрио, было в этот миг таким гордым и непреклонным, что напомнило античного героя Муция Сцеволу. Так он был изображен на старинной гравюре, где на глазах у врагов сжигал свою руку.
«Что же мне с ним делать? – подумал дон Деметрио, поймав себя на мысли, что не хочет передавать в руки испанцев беглого разбойника, как этого требует картель, заключенный между русскими и их соседями два года назад. – Конечно, этот индеец очень опасен. Если он ради своего талисмана покусился на свободу сеньориты Меркадо, то от него всего можно ожидать… Должно быть, Герере очень не поздоровится, если я отпущу индейца… Но Герера сам виноват. Пусть расхлебывает кашу, которую заварил! А я не могу быть неблагодарным да и не хочу… Ведь Помпонио мог убить меня, однако не сделал этого. И потом, он принадлежит к племени, с которым дружат поселенцы из Росса…»
– Что ты будешь делать, Помпонио, если я отпущу тебя? – прямо спросил он.
– Помпонио идет к своему народу. Он должен рассказать Валениле о смерти Умуги…
– Но это значит – будет война… Валенила захочет отомстить испанцам, а у моих соотечественников с ними мирный договор…
– Валенила – мудрый хойбу, – снова повторил индеец свои слова и добавил уклончиво: – Он не будет вырывать топор войны из-за одной скво…
– Даже если это его жена? – переспросил бледнолицый.
– Помпонио все сказал, – отрезал индеец.
«Экой дипломат выискался», – подумал его собеседник, все еще колеблясь. Потом спросил:
– Помпонио может обещать мне, что больше не причинит вреда сеньорите Марии? Она не виновата перед ним. И вовсе не жена того, кого Помпонио называет черноусым… Пока, по крайней мере…
– Бледнолицый друг помо хочет этого? – на мгновение задумавшись, спросил индеец.
– Да, я хочу, чтобы сеньорите больше ничто не угрожало…
– Бледнолицая скво будет неприкосновенна. Это говорю тебе я – Помпонио.
– Хорошо. Я верю тебе. Ты свободен…
Помпонио не торопясь вытряхнул из калумета пепел, завернул трубку в кусок оленьей замши, уложил свои вещи в сумку. Потом встал, приложил руку к сердцу и снова поднял ее вверх, открытой ладонью в сторону бледнолицего. Потом он подхватил протянутое ему ружье и легкими, почти не оставляющими следов на траве шагами ушел за деревья.
У каждого человека на этой земле своя правда. Вернее, не одна, а несколько правд, которые кажутся ему в той или иной ситуации абсолютной истиной. Но даже наедине с собой иногда не решается человек высказать ее. Не зря и поговорка придумана, что не всякую правду сказать можно. Иногда умалчивает о ней человек ради собственного благополучия, иногда – ради ближних…
Но есть среди всех высказанных и невысказанных правд одна, самая трудная. Это правда о себе самом. Попробуй признаться в ней, не лукавя… Не так-то просто окажется, особенно если ты человек уже немолодой да к тому же достаточно известный. Тут на помощь твоему личному нежеланию спускаться с пьедестала приходят всевозможные отговорки и оправдания.
Вот только одна из них: человек, еще при жизни обессмертивший свое имя каким-нибудь подвигом, куда более, чем простой обыватель, уязвим для своих современников. Такого каждый норовит клюнуть, укусить, очернить – и его самого, и дело, которым он прославился. Резон у всех очернителей один – хоть каким-то боком примазаться к великому, прикоснуться к вечности. Попал же Герострат в историю, спалив прекрасный храм.
Командир фрегата «Крейсер» Михаил Петрович Лазарев без ложной скромности мог отнести себя к числу людей известных. Тридцати шести лет от роду, он уже трижды и, к слову, единственным из российских моряков командиром корабля обошел вокруг света. Если учесть, что за спиной капитана второго ранга еще и беспримерный поход в антарктических льдах в составе экспедиции под началом Беллинсгаузена, то Лазареву и впрямь есть чем гордиться. И орденами, и прочими наградами он не обижен. Свое нынешнее звание он получил, минуя первый штаб-офицерский чин: сразу из лейтенантов в капитаны второго ранга! Да и современники, в том числе такие, как знаменитые Крузенштерн и Головнин, почитают его одним из лучших офицеров российского флота…
Стоит ли тогда обращать внимание на суждение мальчишки, вчерашнего мичмана, его же, Лазарева, стараниями получившего лейтенантские эполеты? Кто он такой вообще, этот Завалишин? Молодой человек с раздутым самомнением, ничего еще не совершивший… Да, конечно, офицер он грамотный, начитанный, но не ему учить Михаила Петровича, как находить разницу между обсервационными и счислимыми координатами, какие паруса и каким образом ставить!
В последнее время командир «Крейсера» часто возвращался мыслями к лейтенанту, который отправился в Россию по странному вызову из императорской канцелярии. Лазарев не мог понять, для чего юнец понадобился государю императору. Не то чтобы капитан второго ранга остерегался, что вызов каким-то боком связан с ним самим или с находящимся у него в подчинении фрегатом, но червячок в душе все-таки шевелился. Конечно, Лазарев не боялся, что отзыв никому не известного обер-офицера может испортить его репутацию. Ну и что из того, что Завалишин нечаянно увидел то, чего ему не надо было видеть? Не докажешь – значит, к делу не пришьешь. Да и не станет лейтенант об этом распространяться. Насколько Лазарев успел узнать Завалишина, тот придерживается неписаного флотского закона: не говорить худо ни о корабле, на котором служишь, ни о сослуживцах, ибо любой надевший флотский мундир принадлежит флоту и кают-компании, с присущей ей корпоративной честью.
Куда больше тревожило командира фрегата, что Завалишин вел какие-то переговоры с иностранцами. Мало того, что он не имел на то никаких полномочий и поступал вопреки уставу! Лазареву стало известно и содержание бесед. И хотя лейтенант прикрывался в них верноподданническими лозунгами, но слишком уж часто мелькали в его речи слова «свобода», «благоденствие», «политика»…
По строгому разумению Михаила Петровича, вести такие разговоры офицер права не имеет. Политика – дело государственных мужей. А моряк должен умело управлять кораблем, совершать плавания, делать открытия и сторониться того, что напрямую с его службой не связано.
Правда, сам Лазарев однажды попытался ввязаться в управление делами российско-американских колоний. Это случилось во время его первого кругосветного вояжа на корабле «Суворов». Но попытка диктовать свои правила главному правителю Баранову чуть было не закончилась катастрофой. Тот приказал палить по кораблю из пушек, если Лазарев не прикажет тотчас сниматься с якоря.
Тогда, будучи совсем молодым человеком, Михаил Петрович отступил и, более того, дал себе зарок больше политикой не заниматься. А вот Завалишин, как доложили командиру, только этим и грезит. Не приведи Господь, окажется сей новоиспеченный реформатор замешан в какой-нибудь авантюре или тайном обществе! Тогда наверняка спросят: «А куда смотрел командир?» Тут не ходи к гадалке, сразу отыщутся недоброжелатели. В Главном морском штабе и в министерстве скажут: «Недоглядел!» Вот тогда на карьере точно можно будет поставить крест. Завалишину что? Он – сын полного генерала, у которого вся столица – друзья и родственники. Не пропадет в любом случае! А у Михаила Петровича вся опора – старик отец, небогатый владимирский помещик, да два брата – такие же, как он сам, служилые люди, верой и правдой добывающие чины и ордена.
Лазарев скосил глаза на свой эполет с тонкой штаб-офицерской бахромой, задумался опять о Завалишине: «Сей офицер, конечно, не бездарен. Математик и астроном. Но куда более потребны российскому флоту практики, могущие все сделать своими руками. Флот именно такими и держится. А теоретики разных мастей однажды уже чуть не довели флот до ручки: это ж надо додуматься – предложить государю продать все корабли Англии: дескать, у России сухопутных проблем хватает… Слава Богу, до продажи дело не дошло, а ведь могло, могло…»
Михаил Петрович поднялся с кресла, перекрестился на икону Николая-Угодника и, надев офицерскую фуражку, введенную уже лет десять назад, но до сих пор не сумевшую до конца вытеснить традиционную треуголку, вышел из каюты. Минуя кают-компанию, он прошел на верхнюю палубу.
Там по привычке, укоренившейся в нем еще со службы в королевском флоте Великобритании, Лазарев первым делом кинул взгляд на небо, по которому были разметаны перистые облака, напоминающие головные уборы индейских старшин, – точный признак сильных и холодных ветров.
Подошел вахтенный офицер – мичман Нахимов, вскинул руку к козырьку и доложил:
– Михаил Петрович, с берега сигналят, что комиссар калифорнийской хунты полковник Герера просит вашего разрешения для визита на корабль…
– Полковник Герера… Ах, да, нас представляли друг другу в президии Сан-Франциско. Никак не научусь запоминать эти гишпанские имена… – Лазарев, сердясь сам на себя, нахмурил кустистые брови. – Велите, Павел Степанович, передать гишпанцам мое согласие да вышлите за полковником гичку. И не сочтите за труд, скажите мичману Бутеневу, дабы встретил полковника по всей форме и препроводил на фрегат.
– Будет исполнено, Михаил Петрович! – Нахимов всем своим видом являл образец дисциплины. Лазарев давно заметил эту способность мичмана, при всей неуклюжести его фигуры, вытягиваться во фрунт и «есть» глазами начальство. Михаил Петрович любил таких службистов. К тому же мичман и в морском деле соображал отменно. «Хороший моряк из него выйдет», – подумал Лазарев, вспомнив свою оценку Нахимова, данную ему в одном из донесений в министерство: «…чист душой и любит море».
– Да, еще, Павел Степанович, будьте добры посмотреть, все ли на фрегате соответствует инструкции – перед иностранцем лицом в грязь ударять не годится…
Лазарев собственноручно составил упомянутую инструкцию для вахтенных начальников, положения которой требовал знать назубок. Он и сам с удовольствием цитировал отдельные параграфы. Скажем, такой: «Господину вахтенному лейтенанту предписывается наблюдать, чтобы верхняя палуба была как можно чиста и на рострах все порядочно уложено, снасти были бы все вытянуты, порядочно закреплены, флаг поднят до места, вымпел и флюгарка всегда были бы оправлены, медь на шканцах, кофель-нагели выщищены, гальюн всегда скачан и чист; швабры вымыты и развешаны по леерам, за бортом или с марсов и салингов никаких снастей бы не висело, весь корабль обметаем каждые четыре часа…»
– Не извольте беспокоиться, Михаил Петрович, все согласно уставу, – ответил мичман.
Лазарев придирчивым глазом окинул палубу: все на самом деле блестело и сверкало. «Да, из этого толк будет!» – в очередной раз про себя оценил Нахимова, но от похвалы воздержался – начальнику негоже захваливать подчиненных. Уходя к себе, сказал:
– Павел Степанович, доложите сразу, как токмо гичка подвалит к борту. Я хочу сам встретить господина Гереру…
Через два часа испанский полковник прибыл на корабль. Лазарев, радушно поприветствовав визитера, провел его по фрегату. Порядок на судне вызвал у Гереры восхищение. Там же, на палубе, выяснилось, что полковник Герера говорит немного по-английски и по-французски. Сам Лазарев, по-испански знающий несколько слов, языком англосаксов владел в совершенстве. В общем, познания обоих позволили им понимать друг друга без толмача.
Когда гость и хозяин уединились в капитанской каюте, Лазарев, предложив Герере ром и сладости, сумел наконец хорошо разглядеть его. Внешность сеньора комиссара произвела на Михаила Петровича благоприятное впечатление. Орлиный нос и крепкая челюсть говорили о том, что с их обладателем стуит считаться. Будучи человеком властным и решительным, Лазарев умел ценить эти качества и в других, правда, если эти другие не были ему подчинены по службе.
– Что привело вас, сеньор, на мой корабль? – без обиняков спросил он испанца, решив, что такая манера беседы будет самой верной.
– Желание выразить вам лично признательность за спасение моей невесты, – как истинный дипломат, ответил Герера.
– Мы, подданные российской короны, всегда готовы оказать посильную помощь нашим союзникам и соседям. Мне доложили, что с вашей невестой, сеньор, все в порядке…
– Да, благодарю вас… Именно ваши люди нашли ее в горах. Я считаю своим долгом просить вас о поощрении офицера, руководившего ими. Его зовут…
– Лейтенант Завалишин…
– Да. Он проявил себя самым лучшим образом…
От Лазарева не укрылось, что о человеке, спасшем его невесту, испанец говорит без особого вдохновения.
– Увы, сие не в моей власти, сеньор, – сказал Михаил Петрович.
– Как это? – искренне удивился Герера.
– Лейтенант более не мой подчиненный. Он вынужден был убыть в Россию по срочному делу, и вряд ли мы с ним сможем увидеться ранее, чем через полгода.
Эта новость, похоже, не вызвала у гостя огорчения.
– Очень жаль… – пробормотал он, чтобы скрыть удовольствие. «Кажется, Завалишин вовсе не вызывает у сеньора симпатий…» – признавая в Герере союзника в этом вопросе, отметил про себя Михаил Петрович. Испанец ему все больше нравился.
– Если, конечно, вам будет угодно, сеньор, – сказал Лазарев, сделав порядочный глоток рому, – я сообщу об отличии упомянутого офицера в Морское министерство и походатайствую о награде…
– Буду вам премного обязан, сеньор капитан, – Герера приложил руку к сердцу и улыбнулся, но весь его вид говорил, что ему нет дела, будет ли награжден Завалишин.
Расстались Лазарев и Герера как старые приятели.
Когда гичка с полковником отошла от «Крейсера», Лазарев долго смотрел ей вслед, прикидывая, зачем все-таки приезжал комиссар хунты. Так и не найдя ответа, капитан второго ранга пожал плечами и по приглашению офицеров отправился в кают-компанию, где по заведенной с начала вояжа традиции в эти часы устраивалось чаепитие.
Утверждают, что женщины запоминают день своей свадьбы лучше, чем мужчины. Весь, до мельчайших подробностей. И часто возвращаются к нему потом мысленно, невзирая на то, как сложится семейная жизнь. Но в одном случае все, что произошло в день бракосочетания, воспринимается как доброе предзнаменование, в другом – как злое пророчество.
В отличие от общепринятого мнения, Мария Меркадо почти ничего не запомнила о первой половине своей свадебной церемонии с Гомесом Герерой. Зато все, что случилось во второй, навеки врезалось ей в память.
Надо сказать, обычной предсвадебной суматохи – с долгими тщательными приготовлениями, с примеркой пошитых к этому дню нарядов, рассылкой приглашений гостям по заранее составленному списку – у Гомеса и Марии не было. По настоянию жениха свадьбу назначили на первое воскресенье после того, как Мария была спасена от похитителей.
Накануне молодые исповедовались и причастились у падре Альтамиро, весьма кстати заехавшего в президию. Духовник Меркадо – падре Аморос – заболел, да и ехать к нему в миссию было далеко. Против поездки возражал Герера.
– В горестные дни нужна твердость, а в радостные – осторожность, – припомнил он в подтверждение своих слов старую испанскую мудрость. – Церемонию будем проводить в президии Сан-Франциско, и сразу после этого мы отправимся в Монтерей.
Мария, непривычно покорная, не возражала жениху.
Меры предосторожности в день свадьбы, опять же по настоянию Гереры, были предприняты самые серьезные: усилили охрану у ворот, всех входящих в президию индейцев и метисов обыскивали. Сам Герера появился в храме в глухом, застегнутом под самую шею мундире, при палаше и двух пистолетах за поясом.
«Будто на войну собрался…» – безразлично окинув его взглядом, подумала Мария. Она была одета в платье, которое когда-то шилось для ее кузины Марии Консепсьон, когда та еще верила в возвращение дона Николаса. «Дурная примета выходить замуж в чужом несчастливом наряде, – промелькнула у Марии Меркадо мысль. – Ну и пусть: если рядом не дон Деметрио, а Герера, стоит ли огорчаться по поводу платья? Да и шить другое нет времени».
От той Марии-Марипосы, которая еще недавно радовалась всему и всем, не осталось и следа. Девушка разом повзрослела. Даже внешний облик ее изменился. Черты лица обозначились резче, взгляд углубился, сделался печальней и строже. Но это придавало ее красоте новую притягательность. Мария то и дело ловила на себе восторженные взгляды мужчин, от простых солдат до кузена Луиса.
– Ты стала еще прекрасней, Мария… – сказал кузен, увидев сестру в свадебном наряде.
«Зачем мне эта красота? Зачем эта свадьба?» – подумала она, оставшись одна в комнате и разглядывая себя в зеркало.
И хотя мудрые люди утверждают, что, пока женщина смотрит на свое отражение, она не может быть до конца несчастной, самой Марии в этот момент так не казалось.
Именно потому, что Мария ощутила себя отвергнутой доном Деметрио, униженной и никому не нужной, она и не стала возражать против скоропалительной свадьбы. Разве можно осуждать ее за это? Вообразите себя на месте сеньориты. Вы – любимы, ваш избранник оказывает вам недвусмысленные знаки внимания, и вдруг иллюзия рассеивается, как мираж. Избранник уезжает, не оставляя надежд на новую встречу, да еще и заявляет, что у него в жизни есть какие-то дела поважнее любви… Женщина может простить любимому человеку многое: грубость и даже повышенное внимание к другой женщине. Но если мужчина предпочитает ей что-то непонятное, если он отвергает ее страсть, прикрываясь словами о высоком предназначении, этого женщина – особенно если она испанка – никогда не поймет и не простит.
«Я выйду за Гереру! – решила Меркадо. – Не хочу быть соломенной вдовой, как Мария Аргуэлло. Гомес, по крайней мере, любит меня. А там посмотрим, может быть, и я полюблю его…»
И все же, несмотря на собственное решение, на душе у Марии было неспокойно. Пропал аппетит, все валилось из рук…
Все, что происходило перед алтарем, Мария запомнила смутно. Падре Альтамиро в праздничном облачении задавал ей и Гомесу какие-то вопросы. Герере постоянно приходилось подсказывать ей, что надо говорить в ответ. Потом он надел ей на левую руку кольцо – серебряное, с большим зеленым камнем. «Esmeralda», – отозвалось в памяти Марии, когда Герера уже по-хозяйски властно и крепко поцеловал ее в холодные губы. Слезы потекли по ее щекам.
– Она плачет от счастья… – донесся до нее чей-то громкий шепот, и тут сеньорите, нет, уже сеньоре Марии стало по-настоящему страшно: «Что я наделала? Я же не люблю его!»
Вокруг аплодировали и желали счастья молодым. Несмотря на то, что торжество держалось в тайне и никого на него не приглашали, гостей съехалось довольно много. В Верхней Калифорнии, как в большой ранчерии, известия о таких событиях распространяются молниеносно. Сквозь плотный коридор Герера повел Марию к выходу из храма.
Площадь перед собором была полна народу. От мундиров и кирас рейтар, цветных пончо ранчеро и белесых тильм пеонов рябило в глазах. Как только Герера и Мария появились на крыльце, громыхнула пушка и ударил колокол, раздались приветственные крики, кто-то кинул под ноги молодым цветы. Молодые супруги успели спуститься со ступеней и пройти несколько шагов по площади, и тут Герера покачнулся. Мария увидела, что он стал неестественно оседать. Не успей она подхватить мужа, он неизбежно разбил бы себе голову. Мария опустилась на колени, обхватила Гомеса за плечи, как ребенка. Он захрипел, на губах выступила кровь.
«Что это? Он умирает?» – мысли у Марии путались. Тем временем совсем рядом раздались выстрелы. Люди на площади заметались. Марию и Гереру чуть не затоптали. Она позвала на помощь, но ее никто не услышал, более того – все отхлынули от нее, как от прокаженной. Мария посмотрела перед собой и поняла причину. Прямо к ней с ножом в одной руке и с ружьем в другой бежал индеец. Мария узнала Помпонио.
Колокол продолжал звонить, но Мария не слышала его, словно моментально оглохла. Индейца от Марии и Гомеса отделяло всего несколько шагов, но время, которое потекло теперь по другому измерению, позволило ей найти на ощупь рукоять одного из пистолетов Гереры, вытащить его, взвести курок и выстрелить в упор в набежавшего разбойника.
Кровь брызнула ей на платье, на лицо и руки. Помпонио сделал еще пару шагов и упал в ноги Герере. Мария взглянула на обагренное платье и на поверженного индейца и лишилась чувств. Она не видела, как Помпонио, собрав силы, протянул руку к амулету, висевшему на поясе черноусого, зажал его в кулаке и затих, улыбаясь чему-то мертвой улыбкой.
– Эти краснокожие, мой друг, в ярости делаются безумны, как раненый гризли… Мне приходилось встречаться с таким подранком однажды… Miseriocordia!Кто бы мог предположить, что индейцы, эти кровожадные дикари, не побоятся заявиться в президию, где полно солдат, да еще в такой день… – Падре Альтамиро отхлебнул золотистого вина, припасенного хозяином для дорогого гостя, и спросил: – Где вы умудряетесь в нашей глуши доставать такое изумительное каталонское, признавайтесь, сеньор Кирилл?
Хлебников добродушно улыбнулся и развел руками.
– Что? Неужели это коммерческий секрет? – настоятель монастыря шутливо погрозил пальцем Хлебникову. – Вы, купцы, – народ, любящий тайны, не перестаете удивлять меня тем, что совершаете немыслимые чудеса. Думаю, окажись люди вашего сословия на луне, они и там нашли бы, где выгодно купить хороший товар и кому его столь же выгодно продать…
Падре Альтамиро приехал в заселение Росс, чтобы выразить русским благодарность за помощь в восстановлении его миссии, пострадавшей от торнадо. За обеденным столом он поделился с Хлебниковым и Шмидтом новостями о происшествии в Сан-Франциско, слух о котором уже докатился до Росса. О случившемся рассказали промышленные, которые работали в испанской миссии и намедни вернулись назад. Наверное, Альтамиро это было известно, и своим отступлением о вине и комплиментами в адрес хозяев хитроумный падре стремился подогреть интерес к собственному рассказу, уже утратившему для слушателей новизну.
Словно угадав уловку настоятеля, Хлебников спросил:
– Я слышал, сеньор Герера серьезно пострадал?
– Я бы так не сказал… – падре почувствовал, что русским известно не все, и теперь тянул с ответом, интригуя слушателей.
– Мне говорили, что пуля попала полковнику прямо в грудь…
– Это правда. Но… – Альтамиро, как опытный игрок, выложил свой главный козырь. – Герера остался жив. Его спасла кольчуга, надетая под мундир. Пуля застряла прямо против сердца. И хотя ее удар поверг полковника наземь, но не причинил вреда, если не считать синяка на теле да глубокого обморока.
– Слава Богу, – перекрестился Шмидт. – Но сколько же было нападающих?
– Это одному Господу известно… Кто говорит, что разбойников было несколько десятков, кто утверждает, что не более трех… Достоверно можно говорить лишь об индейце, который был убит во время налета. Вы, наверное, уже знаете, что это знаменитый Помпонио, но ни за что не догадаетесь, кто отправил негодяя на тот свет… – Альтамиро снова сделал многозначительную паузу.
– Не томите, ваше преподобие, – попросил настоятеля Шмидт. – Кто же этот смельчак?
– Не он, а она. Молодая сеньора Герера! – падре мог быть доволен произведенным эффектом. Оглядев изумленные лица русских, он продолжал: – Да-да, милостивые сеньоры, этот подвиг совершила сеньора Мария. Я сам не поверил своим глазам, но так оно и было. Когда этот кровожадный дикарь приблизился к ней на расстояние трех шагов, она выстрелила в него из пистолета и сразу – наповал… Так, точно всю жизнь только то и делала, что сражалась с краснокожими… Потом, конечно, как это у слабого пола водится, лишилась чувств, но согласитесь, какова…
– Смелая девушка, – подтвердил Хлебников, – но мне жаль ее…
– Почему? – удивился испанец.
– Ну как же… В день свадьбы такое несчастье…
– Но ведь все остались живы: и она, и жених… Неужели вы пожалели этого индейца, мой друг? Разбойник получил то, что давно заслуживал! – голос падре приобрел железные нотки.
– Дорогой падре, – осторожно заметил Кирилл Тимофеевич, – убийство есть убийство. Даже ежели таковое совершено во имя спасения собственной жизни, оно не может пройти бесследно. Особливо для молодой барышни, только-только вступившей в брак…
– В этом я с вами совершенно согласен. Честно говоря, мне тоже жаль сеньору Марию. Я вам как-нибудь расскажу почему… – падре опять многозначительно умолк.
– Господа, мне надобно отлучиться по делу… – тактично улыбнулся Шмидт, поднимаясь из-за стола. – Если вы не возражаете, я присоединюсь к вам чуть позднее…
Когда за начальником заселения закрылась дверь, Хлебников сказал:
– Если я вас правильно понял, вы не хотели говорить в присутствии господина Шмидта. Ваша предосторожность кажется мне излишней. Карл Иванович – человек надежный и не из болтливых.
– Разумеется, сеньор Кирилл. Но моя информация носит настолько конфиденциальный характер, что…
– Падре, мне не хотелось бы влезать в чужие тайны. У нас в России говорят: много знать – мало спать…
– О, я хорошо понимаю вас. Я и сам, прости меня, Господи… – Альтамиро поцеловал нагрудный крест и быстро зашептал молитву. Хлебников ждал, когда он продолжит. – Я и сам никогда не нарушил бы обет молчания, – посмотрев в глаза русскому, наконец сказал настоятель, – когда бы это не касалось вашего соотечественника. Я говорю о доне Деметрио…
– О лейтенанте Завалишине?
– О нем самом. Мне показалось, что вы дружны с ним…
Хлебников не возразил.
– Так вот, ex offisio я исповедовал сеньориту накануне ее свадьбы… – Падре снова забормотал молитву, хотя в голосе его Хлебников и не услышал раскаяния. Альтамиро на этот раз не стал медлить, словно хотел побыстрее переложить тайну со своих плеч на чужие. – Сеньорита открылась мне, что хотела бежать с доном Деметрио в Россию. Вы понимаете, к каким ужасным последствиям это могло привести? Русских могли обвинить в похищении… Возник бы скандал!
Хлебников молча кивнул.
– Но слава святому Франциску Ассизскому, он не допустил этого. У лейтенанта хватило ума отказать сеньорите, что и повергло ее в уныние…
– Значит, она вышла за сеньора Гереру не по любви, – не то спросил, не то ответил Хлебников. – Бедная сеньора Мария…
– Это не страшно, мой друг. Поверьте, женщина, выйдя замуж даже не по любви, найдет чем утешиться. Господь, на все Его воля, дарует ей детей… Потом дом, заботы по хозяйству – лучшего лекарства от печали трудно отыскать… – Хлебникову показалось, что падре, говоря это, оказался во власти каких-то воспоминаний. Но вскоре он вернулся к реальности. – Меня, сеньор Кирилл, в этой истории волнует, уж простите, вовсе не судьба моей соотечественницы, какие бы добрые чувства я ни питал к ней и ее родственникам, а поступок дона Деметрио…
– Отчего же? Мне кажется, господин Завалишин поступил как человек благоразумный и рассудительный… Впрочем, отказаться от любви такой сеньориты, как Мария Меркадо, наверное, трудно…
– Вот-вот, мой друг, это обстоятельство и тревожит меня. Дон Деметрио находится в том возрасте, когда любовь, как правило, выше разума и самой жизни! И вдруг влюбленный молодой человек отказывается от своего счастья и поступает так, как мог бы поступить разве что такой старик, как я… Вы знаете, я просто опасаюсь таких рациональных людей. Они, при всей их прагматичности, способны на любые безумства. Я глубоко убежден, что из подобных дону Деметрио выходят низвергатели общественных устоев…
– Ну-ну, дорогой падре, этак вы Дмитрия Иринарховича еще и в масоны запишете… Впрочем, может, он таковым и является…
– Вот именно. Перед убытием из Верхней Калифорнии дон Деметрио навестил меня и опять говорил о некоем тайном ордене, цель которого спасти человечество. Он убеждал, что мы – калифорнийцы – должны вступить в него, а сам дон Деметрио сможет получить от вашего императора полномочия для заключения союза между Россией и нашей областью. Как вы, сеньор, оцениваете эти обещания?
– Вы хотите узнать, не фанфарон ли господин Завалишин? – Кирилл Тимофеевич, почувствовав себя почему-то неловко, налил вина гостю и себе. – Лейтенант показался мне человеком неоднозначным. Впрочем, падре, таковы мы все… Конечно, господин Завалишин – представитель древней, известной у меня на родине фамилии. У него масса талантов. Он умен и храбр. Во время пребывания на Ситке сей офицер, например, во главе небольшого отряда матросов подавил выступление тамошних индейцев у Озерного редута. В то же время я не хочу от вас скрывать, да вы это заметили и сами, Дмитрий Иринархович обладает богатой фантазией и свои мечты склонен представлять как нечто, существующее на самом деле. Таким людям иногда удается очень многое, иногда ничего.
– То есть если я вас понял правильно, вы полагаете, что дону Деметрио нельзя доверять?
– Я этого не говорил, падре. И более того, мне известно, что лейтенант отозван в Россию для встречи с очень высокопоставленным лицом… Но расскажите подробнее, что именно говорил вам господин Завалишин?
– Дон Деметрио утверждал, что, если область по собственному влечению вступит в союз с Российской империей, все испанцы, кто проживает здесь, получат из российской казны единовременное пособие и будут обеспечены за казенный счет всеми необходимыми вещами. Кроме того, смогут иметь пожизненные налоговые льготы…
– Господин Завалишин заводил и со мной разговор об этом, но я не знаю, сумеет ли он в Санкт-Петербурге убедить высших чиновников в необходимости подобных преобразований… – Хлебников умолчал о том, что ему известны и другие планы лейтенанта. Скажем, завести в Новом Альбионе горное производство и заселить всю территорию к северу от залива Сан-Франциско семьями вольных землепашцев, привезенными для этого из центральных районов России. «Подобные планы вряд ли придутся по душе падре Альтамиро, так же как обещание пожизненной ренты…»
– Так вы полагаете, что дону Деметрио не удастся добиться поддержки? – настоятелю, по-видимому, очень хотелось заручиться словом Хлебникова. Но тот ответил сдержанно:
– Как говорится, поживем – увидим…
«Для многих жизнь потому слишком долга, что счастье слишком кратко: рано радости упустили, вдоволь не насладились, потом хотели бы вернуть, да далеко от них ушли…» – Хлебников отодвинул от себя «Карманный оракул» на вытянутую руку, прищурился, чтобы буквицы не расплывались и не наскакивали одна на другую, и заново перечитал слова Бальтазара Грасиана. Этот испанец, живший несколько столетий назад, снова заставил размышлять о сущности бытия, о человеческом счастье, о творчестве. Истинно, пустота рождает пустоту, а мудрость – ответную мудрость.
Память Кирилла Тимофеевича, словно четки, перебирала и события давних дней, и те, что случились намедни. Но больше вспоминалось почему-то минувшее. Может, прав падре Альтамиро, что под старость глаза перемещаются на затылок: живешь уже не надеждами, а прошлым.
Опять же если вспомнить Грасиана, то наступил в жизни Хлебникова третий перегон. В первом, по словам мудреца, человек учится, познает мир. Во втором – путешествует и знакомится с разными людьми и народами. Теперь же настало время размышлять и вспоминать увиденное. А еще лучше, вспоминая, записывать. Чтобы все пережитое никогда не стерлось в памяти и своей, и потомков.
Детей у Кирилла Тимофеевича нет. Нет и семьи. Самые близкие его родственники – это тетради с личными записками, которые, почитай, два десятка лет изо дня в день ведет он. В этой работе, оставаясь наедине с пером и бумагой, находит Хлебников высшее блаженство, равное, пожалуй, лишь любви, которую однажды в жизни испытал он. Но об этом в записках ни слова. Зато много о том, где бывал, что видел. Есть здесь и жизнеописания известных людей, с кем сводила Хлебникова судьба: Баранов, Головнин, Резанов… Есть описания островов и словари племен, населяющих американские земли, есть исследования по этнографии, истории Русской Америки. Но больше все-таки собственных раздумий о жизни и предметах отвлеченных и загадочных. Писать об этом нравится Кириллу Тимофеевичу. Здесь есть простор для воображения, коему в обыденном мире не находится должного места.
Вот и нынче, освободившись от дневных забот, которых у правителя Новоархангельской конторы хоть отбавляй, устроился он в гостевой комнате в доме Шмидта и торопится записать необычный рассказ, услышанный от алеута, привезенного в Новый Альбион с острова Тугидага.
Поскрипывает перо, вызывая в авторе записок чувство причастности к чему-то чудесному, рождается история…
«В одну осеннюю ночь, безлунную, но ясную и тихую, не возмутимую ни ревом бурь, ни шумом ветров, один алеут вышел из своей дымной хижины на берег, который в этом месте был пологим и песчаным, и стал глядеть на гладкую поверхность моря, где, выныривая и погружаясь в бездну, резвились сивучи и каланы. Потом сей алеут стал смотреть на небо, усеянное звездами, пытаясь угадать, продлится ли такое затишье завтра, когда намечена была охота на морского зверя. Его размышления вдруг прервало пение, доносящееся издалека. Голос походил на человеческий, но слов нельзя было разобрать. Алеут прислушался, и пение словно приблизилось к нему, стало явственнее. Пораженный, он побежал в хижину, разбудил сородичей и рассказал о чудном явлении. Все вместе они бросились на то место и, когда достигли его, не только услышали напев, но и усмотрели мерцающий светоч, точно кто-то зажег лучину и приближается со стороны моря к берегу. Но едва этот огонек коснулся оного на расстоянии видимости от того места, где они стояли, как в один миг исчез и пение прекратилось.
Изумленные и напуганные происшествием, эти дети природы не дерзнули в тот же час отправиться туда, но заметили, где именно угас неизвестный светоч. Они вернулись в свое жилище и толковали о необычном всю ночь, а с рассветом отправились на берег и, к своему удивлению, нашли там камень, который не могли сдвинуть с места несколько человек. Оного камня прежде – это известно всем тамошним обитателям – здесь никогда не было. Не заметили алеуты на берегу и никаких следов, могущих объяснить его появление. Они излагали множество догадок о сем камне и наконец согласно признали, что он появился на песчаном берегу, где на несколько полетов стрелы нет не токмо подобных валунов, но и мелких камешков, чудесным образом. Это чудо, по мнению старейшины, должно было предзнаменовать бедствие для их рода. Утвердясь в этом мнении, алеуты известили о камне начальника местной конторы Российско-Американской компании Артамонова, который приказал перенести камень к нему и, взвесив оный, нашел в нем восемь пудов.
Алеуты часто приходили к камню, который начальник положил подле дверей своей избы, но тот больше не светил и не пел…»
Что сталось потом с чудесным камнем, алеут, рассказавший о нем Кириллу Тимофеевичу, не знал. Хлебников закончил рассказ тем, что ему стало известно из служебных донесений: «Нынешней зимой случился на Тугидаге страшный мор среди туземцев. Мало кто выжил после болезни неизвестного доселе происхождения. В числе умерших был и Артамонов…»
Кирилл Тимофеевич отложил перо. Вроде бы получилось неплохо, хотя какой он писатель? В лучшем случае, летописец. Но ведь и они нужны, чтобы потомки могли узнать, чем жили люди в давнее время. Правда, Бальтазар Грасиан утверждает, что высокие дела остаются, а высокие слова забываются. Но в этом Хлебников не может согласиться с ним. Не всем дано стать героями в жизни. Кому-то надо рассказать о героях. Не будь Гомера, кто бы вспомнил об Ахиллесе и Одиссее…
И опять думы возвратили его к недавней встрече с падре Хосе Альтамиро: прав или нет настоятель, не веря в благие помыслы лейтенанта Завалишина? В разговорах с Хлебниковым моряк был откровеннее, чем с испанцем. Он даже напрямую предложил Кириллу Тимофеевичу возглавить отделение создаваемого им ордена здесь, в американских колониях, рисовал радужные перспективы… Сможет ли лейтенант сделать свои прожекты реальностью? Опыт подсказывал Кириллу Тимофеевичу, что больше они не встретятся с Завалишиным, что все благие помыслы лейтенанта о стране благоденствия – это не более чем молодое тщеславие. «Пройдет время, – думал Хлебников, – и он поймет, что мироустройство изменяется каждодневным тяжелым трудом всего человечества, а не призывами одиночек и даже не революциями, совершаемыми кучкой заговорщиков…» Сам Кирилл Тимофеевич уже давно уяснил: свободным человек в этом мире быть не может. Ни власть государей, ни усилия реформаторов не дают полного освобождения от земных вериг. И если есть настоящее чудо на свете, то это даже не таинственный поющий и светящийся камень, а сила человеческого воображения, за которым никогда не угнаться действительности. Оно вкупе с вдохновением и освещает человеческую душу, находящуюся в вечном творчестве. Это и есть единственное воплощение свободы, о которой только и мечтает человек с момента, когда он осознал себя подобием Божиим.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
Дом у синего моста
Глава первая
Синие огоньки боязливо вспыхивали на остывающих углях. Казалось, вот-вот – и они погаснут совсем. Один коснулся брошенного в камин листа и скрылся под ним. Однако не погас, а превратился в красную искру, которая прожгла бумагу. Язычок пламени стал медленно продвигаться к середине листа, потом переметнулся на другие, рядом. Задымив, они занялись, зашуршали, скручиваясь и рассыпаясь пеплом. А осмелевший огонь выбросил сноп искр и уже без церемоний набросился на кипу писем и рукописей, придвинутую к нему услужливой кочергой.
Иван Васильевич Прокофьев, не так давно назначенный исполнять обязанности первейшего директора Российско-Американской компании, наблюдал за работой пламени. На его лице в отблесках огня высвечивалось смятение чувств, среди которых особо выделялись страх и раскаяние.
Новый первейший директор мало походил на тех, кто руководил компанией до него. Не зря говорят, что у истоков любого дела стоят люди одержимые. Именно таким был основатель компании Григорий Иванович Шелихов и его последователи: Николай Петрович Резанов и Александр Андреевич Баранов. Да и предшественник Прокофьева – Михайло Булдаков до того, как, снедаемый тяжким недугом, отошел от дел, сохранял верность курсу, намеченному его тестем – Шелиховым. А вот представители следующего поколения акционеров и директоров оказались в большинстве людьми обыденными, лишенными государственного мышления. Одних интересовала лишь возможность повысить курс акций на мировых рынках пушнины, другие использовали службу для своих интересов, далеких и от забот компании, и от государственных дел. Сам Прокофьев колебался между первыми и вторыми, желая не испортить отношения.
Не повезло Ивану Васильевичу и с подчиненными. Старые служители, знавшие еще основателя компании, уволились. А среди тех, кто пришел на их место, большая половина представлялась Прокофьеву людьми случайными. Например, начальник канцелярии главного правления – отставной поручик Кондратий Рылеев. Его привел в дом у Синего моста старейший акционер компании и член ее попечительского совета адмирал Мордвинов. Несмотря на положительные рекомендации сего почтенного старца, Рылеев не понравился Прокофьеву. Случаются между людьми антипатии, которым сразу и не дашь объяснения. Потом Иван Васильевич понял, что встревожило его в поведении адмиральского протеже. С первых минут разговора проявились в Рылееве резкость суждений и отсутствие уважения к власти и к чину. А это для человека, стремящегося сделать карьеру, по твердому убеждению Ивана Васильевича, было недопустимо. Сверх прочего, как выяснилось во время этой же беседы, отставной поручик оказался еще и пиитом… «Таких токмо компании и недоставало!»
Иными словами, будь на то воля Прокофьева, он в тот же день отказал бы Рылееву в приеме на службу. Но решение принимал Булдаков, и Ивану Васильевичу не оставалось ничего иного, как попытаться наладить отношения с новым сослуживцем.
Сделать это оказалось не просто. Рылеев завел свои правила в канцелярии, привел в компанию новых людей. Кроме того, он превратил свою квартиру, расположенную здесь же, на первом этаже дома на Мойке, в нечто напоминающее клуб для обер-офицеров гвардейских полков и флотского экипажа. Все эти прапорщики и мичманы, поручики и лейтенанты заполонили апартаменты главного правления, завалили столоначальников своими прожектами и ходатайствами. И не то чтобы эти планы казались Прокофьеву лишенными выгод и перспектив. Но все они так или иначе шли вразрез с политикой, проводимой Министерством иностранных дел. И если поначалу это обстоятельство мало беспокоило Ивана Васильевича, знавшего, что подобные противоречия с ведомством графа Нессельроде случались и прежде, но благодаря вмешательству акционеров-царедворцев благополучно разрешались, то после выговора государя императора за «Проект экспедиции от реки Медной до Ледовитого океана и Гудзонова залива», сочиненный лейтенантом Романовым, Прокофьев встревожился не на шутку. На совете попечителей он попытался подвергнуть критике начальника канцелярии, но не был поддержан остальными членами совета. Более того, по настоянию Мордвинова Рылееву выразили признательность за привлечение в число акционеров людей знатных и широко известных в обществе.
Таких среди гостей Рылеева на самом деле было немало. Князья Трубецкой, Оболенский, Щепин-Ростовский, аристократы Никита Муравьев и Петр Свистунов… Бывали у Рылеева и старые знакомые Прокофьева: отставной подполковник Владимир Штейнгель и легендарный вице-адмирал Головнин. Однажды и Иван Васильевич оказался в числе приглашенных на так называемые «русские завтраки», которые устраивал Кондратий Федорович. Названием своим застолье было обязано тем блюдам, которые хозяин выставлял перед собравшимися: графины с квасом и столовым вином, несколько кочней кислой капусты да тарелка с крупно нарезанными кусками ржаного хлеба. Иван Васильевич хоть и считал себя патриотом всего российского, но не любил нарочитого. Посему при виде подобного угощения поморщился, а вот знатные гости Рылеева восприняли все как должное. Давясь куском черного хлеба, Прокофьев искоса поглядывал на собравшихся. Силился угадать, что свело их здесь. Это ему никак не удавалось. Разговор за столом не задался, и директор вскоре откланялся.
Да что там завтраки. Рылеев однажды решил завести у себя корову. И это в центре Санкт-Петербурга, где живут люди высшего света! Прокофьев попытался отговорить Кондратия Федоровича, но тот уперся: мол, молоко нужно для новорожденного сына Александра. И вскоре во дворе почтенного дома появилась буренка, наполнившая окрестности мычанием и «лепешками».
Но навоз и квас – еще полбеды. В голову богобоязненного и законопослушного Ивана Васильевича начали закрадываться мысли, что за этими странными, пропитанными табачным дымом и окутанными тайной рылеевскими сборищами кроется нечто, грозящее всему вокруг. «Может, это масоны, запрещенные императорским указом от двадцать второго года?.. – терзался Прокофьев. – Может, карбонарии?.. Но как тогда очутились здесь все эти князья и лощеные гвардейцы?» Он несколько раз порывался писать о своих подозрениях генерал-губернатору столицы графу Милорадовичу, но не осмелился…
Окончательно утвердился Прокофьев в страшных догадках в дни междуцарствования, когда квартира Рылеева превратилась в подобие осиного роя. Сходство с роем еще более усиливали черные вицмундиры офицеров гвардейского экипажа, золотые эполеты конногвардейцев и непрерывный гул голосов, доносившийся из гостиной начальника канцелярии. О чем спорили гости Рылеева, какие решения они принимали? Этого Прокофьев не знал и знать боялся. Но его ничуть не удивило, когда в ночь на 15 декабря за начальником канцелярии явились гренадеры-семеновцы во главе с флигель-адъютантом. По приказу последнего Иван Васильевич помогал опечатывать бумаги Рылеева. «Доигрался, голубчик…» – не без злорадства подумал Иван Васильевич, но тут же испугался и за себя, и за компанию: как арест начальника канцелярии отразится на них?
На следующее утро, когда в подробностях стало известно, что случилось на Сенатской, страх Прокофьева еще усилился… Вот придут и спросят: «А вы, господин директор, куда смотрели?» И уж совсем ушла душа в пятки, когда в течение нескольких дней арестовали двух других квартирантов дома у Синего моста: столоначальника компании Ореста Сомова и штабс-капитана Александра Бестужева, которые неоднократно столовались у самого Прокофьева. «Господи, спаси и сохрани!» – содрогнулся Иван Васильевич, когда до него через одного из адъютантов государя – акционера Российско-Американской компании – дошло высказывание нового императора.
«То-то хороша у вас там собралась компания!» – так якобы сказал Николай Павлович, допрашивая Сомова.
«Не видать нам теперь высочайшего покровительства как своих ушей! – такой приговор послышался Прокофьеву в словах молодого царя. – Вот ведь как бывает: отец облагодетельствовал, сын отказал в милости… Да тут и не до милостей: голову бы на плечах сохранить. Самому в числе злоумышленников случайно не оказаться. А то ведь у нас в отечестве так заведено: лес рубят – щепки летят…»
Снедаемый страхами, Иван Васильевич кинулся в кабинет, приказал служителю принести всю не опечатанную переписку компании, запер дверь и приступил к ревизии бумаг. Первым делом он отправил в огонь те из них, где его подпись соседствовала с размашистой подписью Рылеева. Следом полетели докладные Сомова и других подчиненных начальника канцелярии, оказавшихся арестованными. Потом дошла очередь до увесистых рукописей, содержащих различные прожекты. Последние Иван Васильевич сортировал на две стопки: в одну, которую следовало сжечь, отправлялись планы, за осуществление которых ратовал Рылеев, во вторую – все прочие.
Так перед Прокофьевым очутились записки флота лейтенанта Завалишина о переустройстве колоний в Америке. Лейтенант казался фигурой необычной даже среди гостей Кондратия Федоровича. Был он чрезвычайно юн, начитан и немногословен. Поговаривали о каких-то связях молодого человека в самых высших сферах. До Прокофьева дошел слух, что сам император Александр Павлович отозвал Завалишина из кругосветного вояжа для аудиенции. Состоялась последняя или нет – осталось тайной, однако юноша держался так высокомерно, что Иван Васильевич не сомневался: государь встречался с ним. Иначе зачем бы создавалась целая комиссия во главе со всесильным графом Аракчеевым для ознакомления с предложениями лейтенанта? Для чего бы такие влиятельные сановники, как Мордвинов, Нессельроде и Шишков, лично встречались с ним? И хотя, опять же по слухам, комиссия посчитала идеи Завалишина несвоевременными, но препроводила его проект в канцелярию главного правления компании, где Рылеев начертал на нем: «Взаимные пользы, справедливость и сама природа того требуют».
Вот эта-то надпись и смутила нынче Прокофьева. Он еще раз пролистал бумаги лейтенанта и не нашел в них ничего предосудительного или опасного. Но виза начальника канцелярии… Эти слова: «справедливость», «взаимные пользы» – оставили в нем смутное ощущение тревоги.
Иван Васильевич отложил рукопись, так и не решив, в какую из двух стопок определить ее. А пока суть да дело, он принялся сжигать другие бумаги. Это заняло много времени.
…Было далеко за полночь, когда Иван Васильевич прислонил кочергу к облицовке камина и с хрустом потянулся. Впервые за последние дни он внутренне расслабился, радуясь своей предусмотрительности. И тут ему послышалось, что у парадного звякнул колоколец извозчика. Прокофьев быстро подошел к окну. Продышал в замерзшем стекле глазок. В свете масляного фонаря ему увиделось, что у подъезда качаются какие-то тени. Новая волна страха ознобила душу. «Визитеры с добром в этакой час не являются!»