Камень духов Кердан Александр
Директор метнулся к столу, где рядом со стопой бумаг сиротливо лежала рукопись загадочного лейтенанта. Сгреб ее и все остальные бумаги в кучу, потащил к камину и, не раздумывая больше, сунул в огонь.
В ту ночь свечи горели в кабинетах многих известных домов Санкт-Петербурга. Не гасили их и в личных апартаментах нового императора. Николай Павлович Романов, только что восшедший на престол ценой жизни более чем тысячи двухсот подданных и едва не лишившийся своей собственной, бодрствовал третьи сутки подряд. Это было вызвано государственной необходимостью. А по сути – невозможностью передоверить окончательное подавление мятежа кому-то другому. В списках заговорщиков, полученных от графа Дибича накануне 14 декабря, он, в ту пору еще великий князь, отыскал столько имен генералов, царедворцев или их близких родственников, что теперь не доверял никому. Даже отдавая распоряжения об аресте бунтовщиков своим флигель-адъютантам, Николай ловил себя на мысли, что не уверен в их точном исполнении. А сделать нужно было многое. Прежде всего необходимо срочно организовать комитет или комиссию по расследованию бунта. Кроме того, события на Сенатской ясно показали молодому государю, что нуждаются в реформировании и организация полицейского сыска, и система воспитания юношества. Были и другие дела, не терпящие отсрочки.
Николай Павлович взял за правило лично участвовать в первых допросах – хотелось взглянуть в глаза тем, кто осмелился поднять руку на своего императора. Многих он знал лично: с одними встречался по службе – с марта 25-го и вплоть до декабря будущий император командовал 2-й гвардейской дивизией, в которую входили Измайловский, Павловский, Егерский, Финляндский полки и Саперный батальон, с другими – на светских приемах. Допросы отнимали много душевных сил, но давали понимание, у края какой пропасти оказалась Россия…
Не потому ли в те короткие минуты, когда он оставался один, Николай снова и снова размышлял о своем предназначении, о судьбах огромной страны, доверенной ему Провидением? Кем должен он стать для своего народа?
…В России образ власти, государя, – и это Николаю Павловичу внушалось с детства – всегда неразрывно связывался с понятиями «отец» и «Бог». Оттого и вечное упование на царя-батюшку, и видение в нем помазанника Божия, заступника перед Всевышним за своих подданных. Но отец – это понятие родственное, стирающее грани… И подросшие дети нет-нет да и возомнят себя способными судить дела его, не сознавая, что поднимают длань и на святое – на Божью составляющую любой власти.
Да, в дни междуцарствия убедился Николай в верности суждения, что государь в России, как ни в какой иной стране, это – отец народа, сам патриархальный уклад жизни которого немыслим без отцовской власти. Неспроста триедины в сознании православных – Бог, царь и мир, как столпы национального самосознания, как формула «За Веру, Царя и Отечество!», за которую и живота не жалко. Горе тому государю, который, взойдя на трон, забудет об этом. Крах самой государственности и торжество безверия и беззакония – вот расплата, которая ждет отступника. Чтобы не допустить подобного, православному государю остается со смирением принять на себя крест ответчика за Россию перед Богом, крест отца нации, даже когда перед глазами страшная судьба собственного отца.
Николаю Павловичу было всего пять лет, когда его отец – император Павел Петрович – был задушен гвардейцами, этими верноподданными бунтарями, окружающими престол в ожидании чинов и наград и раскачивающими его, как только золотой дождь прекращается…
Николай Павлович боготворил и любил отца. Павел Петрович отвечал ему и его брату Михаилу взаимностью. Вспыльчивый и вздорный с придворными и со старшими сыновьями – Александром и Константином, Павел Петрович всегда был ласков с младшими мальчиками, много и охотно играл с ними, часто брал с собой на парады и воинские экзерциции. Как-то заметив, что Николай боится раскатов грома, нарочно повез его на артиллерийское стрельбище, где объяснил, что грохот в небесах есть учение небесной артиллерии. И страх перед грозой у мальчика прошел. А вот боязнь высоты осталась. Николай Павлович и теперь не любит выходить на балкон и подниматься на смотровые вышки. Такой же страх угнездился в нем и по отношению к гвардейцам-дворянам. Даже командуя дивизией и проявляя необходимую командирскую требовательность к подчиненным, он постоянно ловил себя на мысли, что вытягивающиеся перед ним во фрунт офицеры носят такие же белые шарфы, каким был умерщвлен его отец. Потому, когда императрица-мать Мария Федоровна рассказала Николаю о пророчестве его царственной бабки Екатерины, успевшей повидать своего третьего внука и восхитившейся его размером и басовитым криком как признаками будущего государя, он почти дословно повторил высказывание своего брата цесаревича: «Что вы, что вы, мадам, задушат ведь, как папеньку…» Оттого и не возликовал Николай Павлович, узнав о тайном завещании Александра передать престол ему, а не Константину. Понимал меру ответственности, равно как и меру опасности. И хотя его с младых ногтей готовили к управлению государством и своему особому предназначению как члена царствующей фамилии, он до самого последнего времени не чувствовал в себе такой готовности. Немало в том повинен был Александр Павлович, всегда державшийся с братом на расстоянии и требовавший от него строгой субординации. Правда, и Николай никогда не питал к брату родственных чувств. Не мог простить ему вольную или невольную причастность к смерти отца, попустительство и покровительство его убийцам. Не вызывали в Николае симпатии двуличие и непоследовательность Александра, прикрываемые радушной улыбкой. И так во всем: в человеческих отношениях, в дипломатии, во внутренней политике… Кому-кому, а Николаю было хорошо известно, что, управляя державой, брат ничего не сделал для своих подданных по собственной инициативе. Все его преобразования – не более чем продолжение реформ их покойного отца, который, несмотря на общее мнение, был государем мудрым и дальновидным. И дарование конституции Польше, и указ о вольных землепашцах готовились еще в недрах администрации Павла Петровича и, если бы не преждевременная смерть их творца, неминуемо были бы приняты еще лет двадцать назад.
По мнению Николая, был бы жив Павел Петрович, возможно, удалось бы предотвратить войну с Буонапарте, унесшую столько жизней русских людей и потрясшую всю экономику страны. Кроме того, он считал, что отец сделал многое, чтобы урезонить зарвавшееся дворянство и подготовить освобождение крестьян. Удалось бы ему все это, не было бы четырнадцатого декабря… Увы, история – не карета, ее вспять не поворотить! Впрочем, у людей остается право оглянуться на прошлое, сделать правильные выводы, чтобы в будущем не повторять ошибок. К сожалению, Александр никогда не пользовался этой возможностью. Воспитанный бабушкой в преклонении перед свершениями Петра Великого, он не избежал тех же ошибок, не обладая при этом ни петровской волей, ни его последовательностью. Подобно основателю империи, он распахнул двери в Европу, откуда вместе с потоком французских эмигрантов-роялистов сначала хлынули вольность и распущенность нравов, а после, вкупе с возвратившимися из-за границы полками, ворвался ветер бунтарства и революции, тесно перемешанный с духом масонства и ереси. И хотя незадолго до смерти у Александра хватило ума запретить все тайные общества, чужеродный яд уже глубоко проник в сознание тех, кто считал себя лучшими людьми Отечества, – молодежи из дворянских семей. Расхлебывать кровавую кашу, заваренную братом, пришлось Николаю Павловичу, лично водя преображенцев в атаку на каре бунтовщиков.
Да, оглянувшись назад, можно смело сказать: Николай не разделял исторических воззрений своего предшественника. В разговорах с самыми близкими людьми он называл Екатерину не иначе, как позором семьи, а Петра Первого революционером почище всяких там робеспьеров и риего. И хотя, в отличие от упоминаемого предка, в жилах Николая Павловича текла на девяносто процентов немецкая кровь, он свято верил в Россию и в ее самобытный путь. «На Сенатской меня и династию спас русский мужик», – в эти дни он не раз повторял эту фразу. Потомкам трудно будет в это поверить, но на самом деле не генералы и адъютанты, а простые русские люди в солдатских мундирах уберегли Романовых от гибели в этот страшный для них день. Русские люди с их верой в царя-батюшку не позволили темным силам захлестнуть страну в междоусобной войне…
Во имя сорока миллионов этих людей, оказавшихся более верноподданными, чем избалованное вольностями дворянство, и принял Николай Павлович на себя крест хозяина земли русской. Принял, потому что уверовал: русским людям не нужны все эти конституции и парламенты, а нужен заботливый государь и своя вера. Они одни и могут сделать народ счастливым!
Николаю вспомнилась дневниковая запись, сделанная, когда юношей он посетил Англию: «Если бы, к нашему несчастию, какой-нибудь злой гений перенес к нам эти клубы и митинги, делающие больше шума, чем дела, то я просил бы Бога повторить смешение языков или, еще лучше, лишить дара слова тех, которые делают из него такое употребление…» И то верно: нельзя механически пересадить ни традиции, как пытался сделать это Петр Первый, ни формы правления, как о том вечно грезят мятежники всех мастей. Нации чуждо то, что подается ей в готовом виде, а не рождается в глубине народного характера, исподволь становясь народным же обычаем… «Nos amis du quatorze», как окрестил царь злоумышленников, хотели именно этого – совместить чуждое русской душе «содержание» с привычной для соплеменников «формой» и в этом мало чем отличались от государя-реформатора, брившего бороды и заставлявшего русских бояр пить кофе и курить трубки. Ничего доброго, если не считать создания флота, петровские реформы, по мнению Николая, не принесли. Весь прошлый век сотрясали Отечество дворцовые перевороты и цареубийства…
Мысли молодого государя снова вернулись к сегодняшнему дню. Как не допустить повторения мятежей? Как остановить растление молодых душ и умов, для коих недавние события есть дурной пример, подрывающий незыблемость основ царской власти? При нынешнем устройстве государственного управления это сделать невозможно. Нужна организация, способная стать оплотом государства и самого монарха. Организация, какой не было доселе… Тайный приказ Петра и политический сыск Екатерины – это вчерашний день. Нынче пытками на дыбе, кнутом и каленым железом бунтарство не выведешь. В век тайных обществ и заговоров куда важнее знать и предотвращать вольнодумство на корню, еще до того, как оно станет реальной силой. Для этого необходимо тайным обществам противопоставить такую же покрытую тайной организацию, которая стала бы ушами и оком государя-отца.
Вновь пришел на ум этот патриархальный образ: отец в семье следит за детьми, поощряя радивых, уча неразумных… Наказывать дитя сразу не стоит. Толку от сего мало. Николай вспомнил, как в детстве был неоднократно порот по указанию матушки, считавшей, что телесные наказания – лучший воспитательный прием. Увы, ничего, кроме озлобления, эти уроки в душе Николая не оставили.
Теперь, размышляя о том, как защитить престол, Николай Павлович понимал, что необходимо делать ставку и на силу. Ведомство, которое будет стоять на страже самодержавной власти и служить общественному благу, должно такой силой обладать, но действовать по принципу, коим руководствуются лекари, а не палачи. И руководить таким ведомством, проводя в жизнь этот принцип – не навреди! – должен человек здравого ума, гибкий политик и преданный солдат. Таковым представлялся императору только один человек из его ближнего окружения – генерал-адъютант и граф Александр Христофорович Бенкендорф. Правда, в месяцы междуцарствия Николай отдалил его от себя из-за тесной дружбы последнего с генерал-губернатором Милорадовичем, чья позиция по вопросу престолонаследия в немалой степени способствовала трагическому развитию событий. Однако гибель военного губернатора Петербурга от рук восставших, а также личная отвага Бенкендорфа в день мятежа вернули ему расположение государя. Графу и решил Николай поручить подготовку проекта новой государственной структуры.
Привыкший ничего не откладывать, царь дернул шнур колокольчика. На пороге возник дежурный флигель-адъютант с красными от недосыпания глазами.
– Разыщи-ка, голубчик, и вызови генерала Бенкендорфа!
– Граф в приемной, ваше величество. Ожидают аудиенции вместе с их высоким превосходительством генералом от инфантерии Татищевым…
– Очень кстати. Зови.
Поднявшись из-за стола навстречу военному министру и Бенкендорфу, царь кивком ответил на приветствие и жестом пригласил к столу. Выжидательно вперил в них выпуклые серые глаза, по мнению придворных, обладающие магнетической силой.
Татищев, как старший из пришедших по чину и по возрасту, выдержав паузу и так и не дождавшись, когда заговорит император, почтительно произнес:
– Извольте ознакомиться, ваше величество: проект высочайшего указа о создании следственного комитета. Подготовлен в соответствии с вашей волей… – он с поклоном протянул царю бумаги.
Николай принял их и перевел взгляд на Бенкендорфа:
– Вы знакомы с сим проектом, граф?
– Так точно, ваше величество…
– И каково ваше мнение?
– Проект заслуживает внимания, однако… – Бенкендорф покосился на Татищева. Тот заерзал.
Николаю Павловичу было известно, что его сподвижники недолюбливают один другого, но иногда их несогласие друг с другом шло на пользу делу.
– Продолжайте, граф.
– Из предложенных военным министром членов комитета предлагаю исключить генерал-майора Орлова… Ежели, конечно, так будет угодно вашему величеству…
– Отчего же исключить? Я знаю генерала как человека, преданного престолу…
– Совершенно с вами согласен, ваше императорское величество, но по вновь открывшимся обстоятельствам родной брат генерала Михаил Федорович Орлов является участником злоумышленного общества. При всей преданности Алексея Орлова представляется недальновидным участие оного в расследовании деятельности столь близкого родственника… В остальном я полностью согласен с мнением военного министра.
– Благодарю, граф, я учту ваше мнение, – царь, вооружившись карандашом, приступил к чтению. Отдельные абзацы указа он прочитывал вслух, словно проверяя точность формулировок на себе самом и на присутствующих. – «Комитету повелеваем: открыть немедленно заседания и принять дальнейшие меры к изысканию соучастников сего гибельного общества, внимательно, со всею осторожностью рассмотреть и определить предмет намерений и действий каждого из них ко вреду государственного благосостояния; ибо, руководствуясь примером августейших предков наших, для сердца нашего приятнее десять виновных освободить, нежели одного невинного подвергнуть наказанию…»
Прочитав это, император порывисто встал, подошел к Татищеву и обнял:
– Ты, генерал, проник в мою душу. Полагаю, что многие впутались в бунтовское предприятие не по убеждению в пользе переворота, а по легкомыслию… Надобно отделить тех от других.
Татищев, просияв от царской ласки и отеческого «ты», победно глянул на Бенкендорфа, который отвел взгляд, а Николай Павлович тем временем вернулся за стол и продолжил чтение:
– «Возлагая на комитет столь важное поручение, мы ожидаем, что он употребит все усилия точным исполнением воли нашей действовать ко благу и спокойствию государства». – Император на минуту задумался, потом что-то вычеркнул в тексте и что-то вписал в него. Поднял глаза, снова ставшие стальными, на Татищева: – Извольте переписать указ набело с моими замечаниями и поутру представьте мне на подписание.
Военный министр, получив проект, с поклоном отступил к двери. Бенкендорф, решив, что аудиенция окончена, тоже поклонился императору, собираясь последовать за Татищевым, но был остановлен монархом:
– Александр Христофорович, задержитесь…
Ни одному человеку, находящемуся в здравом уме, не понравится, если кто-то придумывает порядки, отличные от привычных, и вынуждает следовать им. Недовольный начинает роптать. Сперва про себя. Потом делится своим возмущением с женой, с братом, с соседом, с товарищем по службе. И, не приведи Господь, находит тех, кто с ним солидарен. Единомышленниками сначала ведутся общие разговоры, затем составляются планы действий, которые переменили бы ситуацию… Так и возникают тайный сговор, тайное общество, от которых и до открытого бунта недалеко.
Против всех несогласных у государства всегда находится то или иное средство: топор палача или виселица, ссылка или каторга. Рождением же политического сыска Россия, как и многими другими переменами, обязана Петру Великому. Преображенский приказ на Яузе, возглавляемый князем Федором Юрьевичем Ромодановским, возник куда раньше прочих петровских новшеств: армии, флота, ассамблей… Преобразователь понял, что без политического сыска с его кнутом и доносами патриархальное Отечество не перестроить. Последующие правители России сделали немало для развития его инициативы. В 1731 году приказ был переименован в «Канцелярию тайных розыскных дел». Под новым именем он просуществовал до 1762 года, когда по указу Екатерины Великой функции политического сыска перешли к тайной экспедиции при Сенате. Павел Первый эту экспедицию ликвидировал, а решение сыскных задач возложил на 1-й и 5-й департаменты Сената. Александр Павлович в сентябре 1802 года создал Министерство внутренних дел, в котором был образован департамент полиции. Ему-то с 1811 года и предстояло стать новой исполнительной инстанцией.
Размышляя над поручением царя, граф Бенкендорф мысленно возвращался к истории сыскного ведомства, пытался там отыскать подсказку, каким должен стать отныне политический сыск. Искал и не находил. Старая мудрость, что все новое – это хорошо забытое старое, в данном случае оказывалась бессильной. Будучи искушенным политиком, граф понимал, что после событий на Сенатской должны измениться не только характер управления империей, но и сама философия власти. Ежедневно общаясь с молодым царем, он сделал вывод: государь не собирается ориентироваться на европейский опыт и склонен вернуться к патриархальным методам управления. Выступая в роли отца нации, император хочет быть осведомленным обо всем, что делается на огромных просторах земли Российской и вне ее пределов, везде иметь свои глаза и уши. А посему новая структура должна объединить в себе функции тайной полиции, жандармерии и военной разведки. Кроме всего прочего, граф был убежден, что государь хотел бы сделать сие ведомство и полицией нравов…
Для обсуждения и выработки проекта новой организации Бенкендорф пригласил чиновника корпуса внутренней стражи Михаила Яковлевича фон Фока – старого знакомого по совместной службе в особой канцелярии графа Чернышева и в ведомстве Александра Ивановича де Санглена, до недавних пор выполнявшем функции военной разведки. За годы службы Михаил Яковлевич снискал себе среди сослуживцев и в свете славу человека доброго, честного и твердого, что было совсем не просто в жандармском звании. Ибо ни в одном обществе не любят людей, знающих все обо всех. Фон Фок был исключением из правил. Он добился такой репутации благодаря уму, такту и даже – внешнему облику. Такой же тучный, как известный баснописец Крылов, Фок, в отличие от оного, обладал изысканными манерами и умением слушать собеседников. Эти качества уже много раз помогали ему не только справиться с трудными поручениями, но и сохранить свое лицо. Скажем, в случае с поручиком Семеновского полка Шубиным, который произошел еще при прежнем царствовании. Этот офицер вздумал выслужиться и получить награду за открытие небывалого заговора. Однажды вечером он прострелил себе руку, а на допросе показал, что его давно приглашают вступить в тайное общество, имеющее целью убить государя. За отказ подчиниться заговорщикам в него, дескать, и выстрелил из пистолета неизвестный человек в Летнем саду. Стали искать злоумышленника, но все розыски были напрасны. Тогда Фок сумел разговорить поручика. Так и открылось, что всю историю тот выдумал. Поручик был лишен чинов и сослан в Сибирь, а Фок повышен по службе. Бенкендорф вспомнил также, что именно Михаил Яковлевич через своего агента Фогеля информировал правительство и о готовящемся заговоре четырнадцатого декабря. Список злоумышленников, составленный фон Фоком, был обнаружен в записной книжке тяжело раненного Милорадовича, почему-то ничего не предпринявшего для их ареста. Подозревать старого товарища в сговоре с бунтовщиками Бенкендорфу не хотелось, но вопрос в душе остался…
После подавления восстания фон Фок сразу же включился в расследование, по личной инициативе предпринял первые шаги для поиска и задержания главарей. Одним словом, он был именно тем специалистом, в чьем мнении и помощи нынче так нуждался Бенкендорф.
Добродушный толстяк, каким казался Фок при первом знакомстве, на деле отличался быстрой сообразительностью, цепкой памятью и решительностью. Он понял Бенкендорфа с полуслова, но начал, как всегда, издалека.
– Хе-хе, ваше сиятельство, а ведь у нас с вами есть одна подсказочка… – глаза Фока лучились, словно он вспомнил какой-то анекдот.
Граф знал, что Михаил Яковлевич мастер рассказывать разные забавные истории, гуляющие потом по петербургским гостиным, но поморщился: мол, не до анекдотов теперь.
Фон Фока эта гримасса, похоже, только утвердила в желании блеснуть остроумием.
– Мне на ум пришло одно поучительное происшествие с батюшкой вашим Христофором Ивановичем. Проезжая через один губернский город, зашел он на почту проведать, нет ли писем на его имя. «Позвольте узнать фамилию вашего превосходительства?» – спрашивает его почтмейстер. А батюшка ваш страдал, как вы помните, забывчивостью.
Бенкендорф кивнул. Его отец – генерал от инфантерии Бенкендорф – и впрямь хорошей памятью не отличался.
– Так вот… – продолжал Фок. – Не сумев вспомнить свое имя, батюшка ваш вышел на улицу и ходил там до той поры, пока один из знакомых его не окликнул: «Здравствуй, Бенкендорф!» – «Как ты сказал? Ах, да, Бенкендорф!» – воскликнул Христофор Иванович и тут же побежал на почту…
– История забавная, – остановил Фока граф, – но позвольте, милейший Михаил Яковлевич, в чем же урок?
– В одном высказывании вашего почтенного родителя. Не знаю, слышали ли вы от него, а мне доводилось слыхивать не однажды, как Христофор Иванович говаривал: лучшие учителя в жизни – это враги…
– Что же нового в батюшкином суждении? Еще Петр Великий так говорил о шведском короле Карле… – долгая преамбула Фока начинала раздражать графа, но он сдерживал себя, понимая, что собеседник еще не сказал главного.
– Так вот, ваше сиятельство, вчера мне доставили из штаба Второй армии документы арестованного месяц назад полковника Павла Пестеля…
– Сына Ивана Борисовича? – граф хорошо знал сенатора Ивана Борисовича Пестеля, много лет бывшего наместником государя в Сибири и заслужившего в придворных кругах прозвище Дальнозоркий, так как он умудрился управлять огромным краем от уральского хребта и до Камчатки, не выезжая из Санкт-Петербурга.
– Его самого.
– В чем обвиняется полковник? Насколько помню, на высочайшем смотре в прошлом году его Вятский полк оказался лучшим. Покойный государь, если не ошибаюсь, наградил командира полка тремя тысячами десятин земли…
– Совершенно верно, ваше сиятельство. Полковник Пестель – боевой офицер, неоднократно награжденный, в том числе и земельным наделом. Перед ним открывались самые блестящие перспективы. Тем удивительней, что сын такой славной фамилии и человек, не лишенный способностей, был обвинен… в казнокрадстве.
– Как? Быть такого не может! – брови у графа поползли вверх. Бенкендорфа удивил не сам факт воровства. Он знал доподлинно, что в России воруют многие (если не все) из тех, у кого есть возможность запустить руку в казенный карман. Граф изумился тому, что случай хищения получил огласку.
Фок развел руками:
– Увы, сие не вызывает сомнений. Сначала в штаб армии поступил донос от некоего штабс-капитана Аркадия Майбороды – командира гренадерской роты Вятского полка. Сей офицер сообщает, что Пестель принуждал его по подложным бумагам получить в Московском комиссариатском депо шесть тысяч рублей якобы на полковое довольствие. Однако полк уже получил таковое в другом депо. Капитан испугался ответственности и донес. К Пестелю направили ревизию. Факты воровства и казнокрадства подтвердились. В полковой кассе обнаружена недостача шестидесяти тысяч рублей и…
– Пусть так, Михаил Яковлевич. Но объясните мне, Бога ради, как связан командир Вятского полка с тем вопросом, который мы нынче обсуждаем?
– Сейчас вы поймете, ваше сиятельство, – успокоил графа Фок. – На следствии полковник Пестель, который оказался к тому же масоном, вдруг начал признаваться в преступлениях, в коих его никто не обвинял. А именно в заговоре с целью свержения монархии и установления в России республики. Его показания дали возможность арестовать многих участников тайного общества во Второй армии. В связи с известными вам событиями в столице все они будут в ближайшее время доставлены в Петербург, а вот личные бумаги Пестеля я попросил прислать мне пораньше. И знаете, ваше сиятельство, нашел там много интересного…
– Ну-с, предположим, поведение полковника объяснить довольно просто. Человеку с такой фамилией легче назваться бунтовщиком, нежели прослыть вором. Так чем же поразил вас сынок почтенного Ивана Борисовича?
– Пестелем сочинена некая «Русская Правда» – нечто вроде прожекта устройства России после мятежа. В этом сочинении он предлагает создать Высшее благочиние – своего рода тайную полицию, посредством которой и надлежит управлять государством. Под началом тайной полиции, по мнению Пестеля, должно находиться и жандармское управление, и правосудие. Кроме того, Высшее благочиние должно заниматься и… – тут Фок хмыкнул, – розыском взяточников и казнокрадов и борьбой с иностранными шпионами. Но, что мне показалось особенно интересным, Пестель хотел поручить сему ведомству также и цензуру, и контроль за частной жизнью каждого из жителей государства… Вам не кажется, ваше сиятельство, что некоторыми из соображений этого государственного преступника мы могли бы воспользоваться…
– Возможно, вполне возможно, – задумчиво произнес Бенкендорф. – Но каков бунтовщик! Требует республики, а по замашкам так сущий диктатор, наследник этого узурпатора Буонапарте… Кстати, если мне не изменяет память, еще на прошлогоднем смотре я заметил, что сам Пестель внешне очень похож на Наполеона. Впрочем, это неважно… – Граф быстро прошелся по кабинету и, остановившись напротив Фока, спросил: – А не возьметесь ли вы составить для меня подробнейшую записку по прожекту устройства организации, способной решить задачи политического сыска?
– Почту за честь, ваше сиятельство!
– Превосходно. Для начала сделайте подробный разбор предложений арестованного Пестеля и вкупе с вашими соображениями на сей счет представьте мне, скажем, недели через две… Да, еще подумайте, как мы назовем новое учреждение… Токмо учтите, нашему ведомству выпячиваться ни к чему…
– Может быть, – живо откликнулся Фок, – подойдет «Третье отделение собственной его императорского величества канцелярии»?..
– «Отделение собственной его императорского величества канцелярии» – это верно, но почему – «третье»? – спросил Бенкендорф.
– Так на ум пришло, ваше сиятельство.
– Что ж, третье отделение… Это может понравиться государю. Ведь он сам – третий сын покойного императора Павла Петровича…
– Так точно, ваше сиятельство. Третий, а стал первым!..
Эта параллель, похоже, пришлась Бенкендорфу по душе.
Ловля птиц сетями – дело нелегкое. Птицелов должен знать повадки своих будущих пленников и обладать мастерством декоратора. Надо выбрать в лесу ровное место, насыпать по нему пшена и растянуть сеть на высоких колышках, замаскировав ее травой и листьями. Но это еще не все. Чтобы приманить лесных птах, надо пустить на импровизированный ток прирученного чижа или щегла, привязав его леской за ногу к колышку. Эта птичка будет прыгать по току, клевать зерна и щебетать, призывая вольных птах. Когда они слетятся, птицелову остается только дернуть за веревочку.
Михаил Яковлевич фон Фок был заядлым «птицеловом». Конечно, сети у него были другого рода, но приемы ловли тех, кого называют врагами Отечества, мало чем отличались от охоты на пернатых. Те же маскировка, искусство устройства ловушек и такие же подсадные «чижи» – тайные осведомители.
…Вскоре после разговора с генерал-адъютантом Бенкендорфом Фок назначил встречу одному из своих секретных агентов в доме на углу Гороховой и Мойки. Этот двухэтажный особнячок уже несколько лет принадлежал жандармскому ведомству.
Тот, кого ждал Фок, был фигурой незаурядной. В картотеке секретных агентов он значился под кличкой Барон. Обычно прозвища даются с таким расчетом, чтобы как можно меньше соответствовать действительности. Скажем, в ведомстве де Санглена колченогий Нессельроде, тогда еще только начинавший свою карьеру дипломата, получил псевдоним Танцор. Самого Фока окрестили Тонким. Но в случае с Бароном прозвище прямо соответствовало титулу, которым он обладал. Однако чутье подсказывало фон Фоку, что аристократический титул и фамильный герб достались Барону не по наследству. В привычке Барона одеваться с непомерной роскошью, громко говорить и не смотреть при этом в глаза собеседнику, а также в некоторых других деталях углядел Фок то, что в приличном обществе называют моветоном, явно свидетельствующим об отсутствии домашнего воспитания и настоящей породы.
Разобраться во всех обстоятельствах происхождения баронского титула своего агента фон Фок так и не сумел. Выяснил только, что земель у остзейских баронов, чей герб изображен на карточке его осведомителя, не осталось – все наделы проданы за долги. Не оказалось в живых и никого из родственников Барона. Его жена, урожденная баронесса N, скончалась несколько лет назад, оставив супругу неоплаченные векселя. Каким-то непонятным образом и ее титул перекочевал к вдовцу. Одним словом, в столице империи Барон объявился уже как последний представитель древнего затухающего рода. Впрочем, вопреки сведениям о проданных поместьях и фамильных долгах, сей новоявленный аристократ вовсе не выглядел бедствующим. Дом в центре столицы, парадный выезд… Кроме того, Барон, как стало известно Фоку, когда-то скупил через подставное лицо несколько игорных домов и притонов на окраине города. Заведения пользовались дурной репутацией, но приносили хороший доход. В полиции на эти очаги порока смотрели сквозь пальцы, тем паче что там служители закона получали необходимую информацию от половых, трактирщиков и девок.
Клиенты в заведениях Барона были самые разные: от мелких чиновников с Невского до сановников из ближайшего окружения государя. Не обходили увеселительные заведения и гвардейские офицеры, чьи кунштюки, как правило, заканчивались драками и безобразными выходками. Однажды подгулявшие преображенцы чуть не спалили один из домов терпимости. В другой раз голыми проскакали через весь Петербург, пока не были остановлены на заставе и препровождены под домашний арест. Но именно во время таких попоек развязываются языки и выбалтываются тайны…
Знакомство фон Фока с Бароном и состоялось тогда, когда расследовалась одна из таких тайн – изнасилование и смерть иностранной подданной госпожи Араужо. Она была супругой придворного ювелира и славилась необычайной красотой. Как-то вечером за ней приехала карета якобы от одной из родственниц, приглашавших женщину в гости. Та, ничего не подозревая, села в карету и была привезена в загородный дом, где на нее набросились несколько мужчин в масках… Потом несчастную отвезли к крыльцу ее дома и, позвонив в колокольчик, умчались прочь. Вышедшему мужу мадам Араужо успела только сказать: «Я обесчещена…» – и скончалась у него на руках. Наутро весь Петербург узнал о происшествии. От имени государя Александра Павловича по всем будкам столицы были расклеены объявления, которыми все, кто что-нибудь знает об этом преступлении, приглашались прямо к императору с уверением, что будут защищены от любых преследований сильных мира сего. Составлена была следственная комиссия под председательством генерала Татищева, в которую вошел и фон Фок. Розыски преступников оказались напрасными. В конце концов дело прекратили. Араужо дали денег и велели выехать из Санкт-Петербурга на родину. Но фон Фок не успокоился. Он хотел докопаться до истины. И докопался – при помощи Барона.
Они познакомились на приеме в голландском посольстве. Случайно оказались за одним карточным столом. Потом встретились еще раз в Летнем саду. Раскланялись и пошли по аллее рядом. Не то чтобы Барон понравился Фоку. Нет, скорей напротив. В новом знакомом раздражало все: от трости с золотым набалдашником в виде головы Люцифера до улыбки, такой же широкой, как у самого Фока, но казавшейся искусственной, как парик или накладные бакенбарды. Однако Фок был тонким психологом. В Бароне он приметил черты, которые вряд ли понравятся в обществе, но весьма полезны любому полицейскому агенту – практицизм и отсутствие щепетильности. Слово за слово оказалось, что новый знакомый Фока не против сотрудничества с только что созданным по указу императора жандармским ведомством… При условии, если это будет оплачено. Барон сам предложил Фоку свои услуги, сказав, что знает, кто изнасиловал госпожу Араужо. Сумма, которую он востребовал за открытие тайны, несколько смутила Фока, но он пожертвовал ее из собственного кошелька, рассудив, что дело того стоит.
В одном из своих домов Барон устроил фон Фоку встречу с кучером, который отвозил в тот вечер несчастную иностранку. Кучер, трясшийся от страха, сначала напрочь отказывался что-то говорить, но деньги и угроза Фока отправить его на дыбу развязали ему язык. Он признался, что его наняла компания конногвардейцев во главе с кем-то, кого все величали «ваше высочество». По портрету кучер узнал цесаревича Константина Павловича. А еще указал место, где случилось преступление, – Мраморный дворец. Он тоже принадлежал брату царя. Словом, все улики налицо…
Как поступить с полученными сведениями, Фок не знал. Понимая, что правда не нужна никому, он в конце концов решил не сообщать о своем расследовании – ведь главного виновника никто не накажет, только себе навредишь. Однако папку с показаниями кучера надежно спрятал. Авось еще сгодится. Кроме того, утешением служило, что в лице Барона он приобрел нового полезного сотрудника.
Барон, и верно, оказался находкой для Фока. Через него Фок узнавал такие секреты столичной жизни, о которых не ведал в Петербурге даже генерал-губернатор, имеющий свою агентурную сеть. Да что там Милорадович – такой полнотой информации, какая собиралась теперь у Фока, не обладали ни столичный полицмейстер, ни начальник петербургского жандармского округа… Все это служило повышению престижа фон Фока, хотя и вызывало недовольство у других полицейских чиновников.
Вообще-то конкуренция разных ведомств немало вредила делу борьбы со злоумышленниками в империи. Фок неоднократно докладывал об этом министру внутренних дел, писал письма бывшему императору. Но тех, очевидно, подобное положение устраивало. Теперь же, когда создавалось «Третье отделение», как окрестил Фок новое детище графа Бенкендорфа, с этим надо было кончать. И в первую очередь навести порядок в Москве, откуда Фоку поступили новые сведения о противозаконной деятельности тамошнего губернатора Голицына, создавшего собственный сыск и противопоставившего его местной полиции и жандармерии…
– Вы, Михаил Яковлевич, что-то неважно выглядите… – Барон окинул собеседника пытливым взглядом, который не вязался с его слащавою улыбкой. – Должно быть, мало спите? Это, милостивый государь, в наши с вами лета – непозволительная роскошь. Себя надо беречь – живем-то один раз…
– Не получается, дорогой барон, – пожимая руку вошедшему, ответил Фок. – Прошу вас…
Они прошли в комнату с опущенными тяжелыми шторами, обставленную на манер гостиной. Барон приложил руки к натопленной изразцовой печи. Согревшись, расположился в кресле. Фок устроился напротив на просторной кушетке.
– Жизнь не потому коротка, что длится недолго, – продолжил Барон начатый в прихожей разговор, как бы напоминая, что их отношения с Фоком не укладываются в привычную схему взаимоотношений агента и его патрона, а скорее напоминают встречи сослуживцев или знакомых, – а оттого, что большинство людей не умеют счастливыми быть! Радостей, присущих молодости, они не помнят, а те, которые оставляет им зрелость, не ценят…
– По моему разумению, господин барон, – заметил Фок, – быть счастливым значит не желать невозможного…
– Как же мы узнаем, возможное или невозможное нас искушает, ежели не попробуем? Нет, надо успевать брать от жизни все, что она дает. Тогда и что-то сверх этого перепадет… Хотите, милейший Михаил Яковлевич, я поделюсь с вами секретом счастья? – глубоко посаженные глаза Барона хитро блеснули. Не дожидаясь ответа, он продолжил: – Ежели ты при любой расторжке покупаешь подешевле, а продаешь подороже, то счастье у тебя вот оно где! – он показал стиснутый кулак.
– Счастье, господин барон, переменчиво… – иронично произнес Фок. – А скажите, не ваши ли людишки в ночь после четырнадцатого обчищали карманы убитых на Галерной улице и были вспугнуты патрулем?
– Как вам сказать: мои – не мои… Все – твари Божьи… Я так разумею, сии мародеры, на кого бы они ни работали, поступили верно: мертвым денежки ни к чему…
Заметив, что Фок переменился в лице, Барон осекся и добавил примиряюще:
– Ну да знаю ваше правило, милостивый государь, не преступать закона… Посему не стану смущать вас подробностями… У меня для вас припасено кое-что поинтересней, – Барон открыл табакерку с монограммой, сунул в нос щепоть табаку и громко чихнул.
Фок терпеливо ждал. Он научился прощать Барону его sans-gene, которая, как правило, искупалась получаемыми от него сведениями.
– В одном из известных вам домов, коим я покровительствую, – деловито заговорил Барон, – третьего дни побывал молодой моряк, некий мичман Дивов из Гвардейского экипажа. Будучи в изрядном подпитии, он жаловался на планиду: дескать, Сибири ему не миновать – бес попутал вступить в тайное общество. Девка, какую он вызвал к себе в нумер, его утешала и принесла вина. Мичман, выпив еще, распустил слюни пуще прежнего и между прочим рассказал ей по секрету, что пленился уговорами одного лейтенанта, который недавно вернулся из американских колоний и служит якобы в Российско-Американской торговой компании, чье главное правление тут по соседству… Фамилия оного лейтенанта Завалишин, а звать его Дмитрием Иринарховичем…
Фок извлек из кармана сюртука записную книжицу и карандаш и по ходу рассказа Барона стал рисовать в ней какие-то одному ему понятные значки…
– А еще когда мичман опорожнил бутылку и был наконец утешен девкою… кых-кых, – не то хохотнул, не то закашлялся Барон, – он стал бахвалиться, что, мол, девка сия и не ведает, с кем она нынче проводит время… Дескать, esprits forts, к коим он принадлежит, будь к ним судьба благосклонна, сделались бы правителями в России, а царя… – он замолчал.
– Продолжайте, мой друг, – оторвался от своей книжки фон Фок.
Барон улыбнулся. Доносительство явно доставляло ему удовольствие:
– Так вот, их императорское величество со всем семейством грозился сей мичман стереть в порошок!
– Что, так и сказал: в порошок? – недоверчиво переспросил Фок.
– Слово в слово. Девка, передавая крамольные речи, даже повторить боялась. Все крестным знамением себя осеняла…
– Вот она, молодежь! Распустились! Это все иноземное воспитание, вольтерьанство, будь оно неладно… – проворчал Фок. – Ну-с, что еще болтал мичман?
– Дивов ссылался на членов Государственного совета: Мордвинова и Сперанского, якобы они полностью находились на стороне заговорщиков и в случае успеха мятежа вошли бы во Временное правительство…
Фок закрыл свою книжицу и недовольно сказал:
– Мало ли что пьяному мичману на ум придет… – Фок был дружен с Мордвиновым и даже состоял с ним в дальнем родстве. – Этак он и нас с вами, господин барон, в сообщники зачислит!
Барон настаивал:
– Вы напрасно недооцениваете слова этого Дивова… Адмирал Мордвинов, смею заметить, давний член попечительского совета Российско-Американской компании. А там самое что ни на есть гнездо бунтовщиков.
– Дорогой барон, мы арестовали Рылеева и других служителей, которые оказались на подозрении, но нельзя же всю компанию из-за двух-трех негодяев подвергать обструкции! Признайтесь, чем это купцы вам так насолили?
– Вам хорошо известно, милостивый государь, что я пекусь не о собственной корысти, а о благе Отечества нашего, – надулся Барон.
Настал черед улыбнуться Фоку. Его улыбка обезоруживала.
– Полноте сердиться, мы знаем друг друга не первый год… Я пригласил вас не за тем, чтобы ссориться. Скажите мне лучше, барон, не сыщется ли у вас каких дел в Москве? Мне бы там очень пригодились в самое ближайшее время ваш ум и ваши связи…
Барон прислушался к вою ветра в печной трубе, поежился, вспоминая, как по дороге к Фоку мороз пробирал до костей даже через медвежью доху: «Тащиться в этакую даль по лютой стуже!» Однако вслух сказал иное:
– К чему все эти китайские церемонии, mon cher? Говорите, что интересует вас в Первопрестольной. Разве я вам когда-то отказывал?
– Вот и ладно, – сказал Фок, пряча записную книжку. – Само собой, все ваши расходы мы берем на себя, ну и причитающиеся комиссионные… Думаю, о сумме мы сможем договориться…
Барон, потеребив бриллиантовую заколку на пышном галстуке, кивнул.
– От московского полицмейстера генерала Шульгина, – зачем-то понизив голос, хотя в доме они были одни, сказал Фок, – нами получено известие, что в Москве появилась компания карточных игроков, точнее сказать, шулеров, кои в буквальном смысле раздевают приезжих дворян, особливо молодых и неопытных людей. Недавно они обыграли молодого Полторацкого на семьсот тысяч, а когда тот попытался жаловаться губернатору Голицыну, тот делу хода не дал. По мнению Шульгина, шайка картежных мошенников и организована самим губернатором из числа своих служащих, коим он потворствует и коих защищает. Шульгин и начальник московского жандармского округа жалуются на Голицына, что тот либеральничает с масонами, продолжающими свои сходки вопреки указу государя. Есть подозрение, что губернатор что-то знал и про тайные вольнодумные общества, но надлежащих мер по прекращению их зловредной деятельности не принял…
– Мне доводилось слышать о старике Голицыне, – сказал Барон. – Кто-то из московских знакомых говорил, что на все прошения у князя припасено два варианта ответа: либо «сей вопрос не стоит выеденного яйца», либо «меры уже приняты»… Но ни в первом, ни во втором случае ничего не делается…
– Tout bien pris, я и прошу вас отправиться в Москву, чтобы на месте разобраться во всем… Но, как говорят французы, ne reveillez pas le chat quidort!
Кто выдумал, что правда искусства выше правды жизни? Наверное, сочинители романов. Придумали для собственного утешения, ибо ни один из них не повернет сюжет так, как делает это сама жизнь. Она меняет эпизоды, как тальи фараона, сводит и разводит человеческие судьбы, переплетает их самым невероятным образом. Бывает, что верных друзей превращает в злейших врагов, а бывших противников, напротив, в добрых товарищей…
Мог ли генерал-майор Павел Иванович Кошелев, будучи губернатором Камчатской области, предположить, что когда-то встретится с возмутителем спокойствия во время первой кругосветной экспедиции россиян графом Федором Ивановичем Толстым, как с лучшим другом? Любому, кто сказал бы ему об этом, рассмеялся бы генерал прямо в лицо!
Но вот четверть века спустя, в первую святочную неделю нового, тысяча восемьсот двадцать шестого года от Рождества Христова, в ресторации Английского клуба, что на Тверском бульваре в Москве, такая встреча состоялась.
Генерал и граф крепко обнялись, как делают это боевые побратимы после долгой разлуки, и, не обращая внимания на окружающих, заговорили, перебивая друг друга:
– Ба, Павел Иванович! Ты ли это!
– Здравствуй, Толстой, вот уж никак не ожидал тебя встретить!
– Ты, генерал, какими судьбами в Москве? Надолго ли? Да что ж мы стоим, давай за мой стол! Милости прошу…
– Уволь, Федор Иванович, я уже отобедал… К тому же проездом, засветло хочу из Москвы выехать.
– Нет, батенька мой, так дело не пойдет! Это не по-русски. Без чарки я тебя не отпущу, уж не обессудь!
– Эх, ваше сиятельство, ты все такой же неугомонный, – почти сдался Кошелев.
– Такой, токмо вот из брюнета все больше в блондина превращаюсь, – граф показал на свои кудри, изрядно подернутые сединой.
– Седина бобра не портит…
– То ж бобра, – рассмеялся Толстой, увлекая Кошелева за собой. – Ну, уважь, не откажи в любезности!
– Ладно, Федор, уговорил… Но учти, я ненадолго, – сказал генерал, как бы оправдываясь перед самим собой за проявленную мягкотелость. – И то верно, когда еще поговорить случай представится…
Они подошли к круглому дубовому столу. Граф кликнул официанта. Тот мгновенно застелил свежую скатерть, поменял приборы и застыл с салфеткой и карточкой в руках. Граф сделал заказ и снова обратился к Кошелеву:
– Так ты не ответил, Павел Иванович, куда путь держишь? В отпуск или в дивизию? Ты ведь, как я помню, служишь где-то под Вильно…
– Служил. А теперь вот еду к нашему общему знакомцу Алексею Петровичу Ермолову. Наконец-то получил от него вызов…
Генерал от артиллерии Ермолов – командующий отдельным Кавказским корпусом и генерал-губернатор Кавказа и Астраханской губернии – был как раз тем человеком, который тринадцать лет назад примирил Кошелева с Толстым. Случилось это в конце тысяча восемьсот двенадцатого года. Ермолов, в то время еще генерал-лейтенант, только что назначенный начальником всей артиллерии на период заграничного похода, встретился с Кошелевым, приехавшим в действующую армию с Камчатки. Генералы знали друг друга с молодых лет, когда оба участвовали в войне с польскими повстанцами под командованием самого Суворова. Полководцы суворовской школы, они уважали друг друга за храбрость и прямоту суждений. В палатке Ермолова и столкнулся Кошелев с Толстым, за смелость, проявленную при Бородине, заслужившим чин полковника и Георгиевский крест. Ермолов знал графа как близкого друга своего кузена Дениса Давыдова – известного партизана и поэта. Они оба и ходатайствовали о награждении графа, который в ту пору был простым ополченцем, о восстановлении его в офицерском звании. Узнав каким-то образом о взаимной неприязни Кошелева и Толстого, Ермолов взял на себя роль миротворца.
– Негоже нам, русским, ссориться перед лицом общего врага.
И то верно. В минуты, когда решаются судьбы Отечества, что могли значить какие-то прошлые обиды? Кошелев и граф обнялись и расцеловались, попросив друг у друга прощения. Толстой, узнав о смерти супруги генерала Елизаветы Яковлевны, с которой был знаком еще в ее бытность московской барышней, проникся к Кошелеву состраданием. Потом судьба надолго разлучила их. Граф вскоре покинул армию и вернулся в Москву. Генерал дошел с войсками до Парижа, заслужил несколько орденов и золотую шпагу за храбрость. Но чины как-то обходили Кошелева стороной. После войны он командовал пехотной дивизией, стоящей под Вильно, все еще в звании генерал-майора, что не соответствовало ни выслуге лет, ни его заслугам. Несколько раз порывался Павел Иванович выйти в отставку. Но куда? Ни семьи, ни поместий… Так и служил, пока в одном из отпусков снова не встретился с Ермоловым. Тот ободрил старого товарища, мол, подожди, вызову тебя на Кавказ. Это – место боевое, а генерал, так уж повелось, заметнее, когда он воюет, а не принимает парады в военных поселениях.
И вот такой вызов пришел.
– Эх, не ко времени ты, Павел Иванович, едешь к Алексею Петровичу… – непривычно тихо сказал Толстой и замолчал, увидев приближающегося официанта. Тот ловко расставил на столе блюдо с остендскими устрицами, тарелки с белым хлебом и сыром «Пармезан», разлил игристое вино в высокие бокалы с тонкой ножкой и, узнав, когда подавать суп претаньер и ростбиф с каплунами, удалился.
Генерал покачал головой:
– К чему такое изобилие, граф? Я же и впрямь спешу… Или ты после Рождественского поста меня откормить хочешь? Так знай, я по-суворовски предпочитаю щи да кашу, а этого, – Кошелев кивнул на устриц, – отродясь не жаловал!
– Будет тебе, Павел Иванович, кашу еще поесть успеешь, – Толстой с видимым удовольствием содрал серебряной вилочкой с перламутровой раковины хлюпающую устрицу и тут же проглотил ее. – Ну-с, nunc bibendi!
Они выпили вина и закусили. Граф налегал на устрицы, генерал отдавал предпочтение хлебу с пармезаном. Когда официант принес французский суп с кореньями и запотевший графин с водкой, граф, возвращаясь к прерванному разговору об Ермолове, осторожно заметил:
– Боюсь, Павел Иванович, ты можешь не застать нашего друга на посту командующего…
– Отчего? – удивился Кошелев.
– Я слышал, впал в немилость у нового государя Алексей Петрович… Корпус-то его отказался сразу присягнуть Николаю.
– Что ж из того? Не один корпус Ермолова промедлил с присягой Николаю Павловичу… Главное, что переприсягнул вовремя. Конечно, может быть, новый император и не любит Ермолова по какой-либо причине и, – замялся Кошелев, – вполне вероятно, даже побаивается его, но все это не повод, чтобы снимать с должности полководца, коего любят солдаты и боятся враги…
– Кабы только личная нелюбовь. Тут дело еще серьезней… – Толстой перешел почти на шепот, чем несказанно удивил генерала, знавшего графа как человека отважного и бесцеремонного. – В Москве арестовали многих из тех, кого ты знаешь: генералов Орлова и Фонвизина, полковника Митькова… Под подозрением и другие, в том числе и мой приятель Шаховской… Ходят слухи, что к заговору причастен и Алексей Петрович…
– Экая ерунда! – возмутился генерал. – Ермолов – верный слуга государю и Отечеству. И мысли не могу допустить, чтобы он… Давай кончим сей разговор и более к нему не будем возвращаться!
– Верно, генерал, выпьем за твое здоровье! – почему-то сразу же согласился Толстой и потянулся к графину.
Выпили водки. Помолчали.
– Мы на Кавказе увязли по самые уши! – с другого бока вернулся к прежней теме граф. – Нечего было туда соваться… Это чужая земля, дикий народ…
– Ты, Федор, умный человек, а рассуждаешь, прости меня, аки младенец, – генерал отложил ложку и вытер салфеткой губы. – Империя, если она не увеличивает своих размеров, обречена на гибель. Вспомни Рим… Россия, чтобы не повторить его судьбу, должна расти и на восток и на юг… Алексей Петрович, будучи наместником государя на Кавказе, это понимает и проводит дальновидную политику…
– Ежели ты называешь дальновидной политикой то, что почитаемый мной Ермолов там вытворяет, тогда мне нечего добавить… – насупился Толстой.
– А что он вытворяет, как ты изволил выразиться? Ну, сжег пару деревень, ну, заставил одних чеченцев воевать противу других? Так сие – единственный способ навести порядок на земле, где дух мятежный и ненависть к иноверцам в каждом жителе с малолетства воспитываются…
– Вот этот-то свободный дух и независимость мне в них и нравятся. Это, генерал, поверь мне, никакими пушками не выбить! Вот если бы наше правительство пришло к горцам не со штыками, а с миром, пользы было бы куда больше…
– Нет и еще раз нет! Горцам верить нельзя. Их клятвы ненадежны. Они почитают одну лишь силу. Предложение о мире воспримут как нашу слабость. Доброту и христианское всепрощение – как бесхарактерность. Да и что ожидать от народа, для коего разбои и грабеж – слава, а добыча, приобретенная воровством, – гордость?
– Но ведь и на Аляске мы столкнулись с такими же противниками… Вспомни о калюжах. Насколько мне известно, индейцы до сих пор не признают себя подданными российской короны.
– Знаю, граф, твою приверженность к Америке. Ты ведь даже прозвище получил – Американец… Токмо не показывай теперь мне те узоры, коими тебя индейцы наградили за любовь к ним… – улыбнулся Кошелев. Он вспомнил, как в прошлую их встречу Толстой начал демонстрировать всей шумной компании татуировки, которыми обзавелся в кругосветном вояже. – Поверь, Федор, я и сам люблю людей гордых и независимых, но здесь иное: горские народы своей непокорностью служат дурным примером для других подданных нашего государя. Этот пример хуже, чем призыв к революции. А революция – что пожар, никого не пощадит, для нее все под одну гребенку! Мало нам Франции, где дворянство своим преклонением перед Вольтером отворило двери так называемой свободе, а само вышло в окно гильотины?
– И все же, Павел Иванович, горцы – не французы! С лягушатниками мы воевали десять лет и проиграли только в том, что теперь сплошь да рядом говорим по-французски и устриц по их рецептам глотаем, но в прямом бою французов одолели, а вот чеченцев, сдается мне, не одолеем и за сто лет.
– Ну, граф, ты сам перевел разговор на французов. Слушай теперь! Fais ce que doit, advienne se que pourra…
– Твой французский, Павел Иванович, еще хуже моего, но что-то я понял… «Делай то, что должно, а будет то, что будет»… Ты ведь это сказал, генерал?
– Точно так. Но придумано не мною. Сии слова приписывают Буонапарте, и при всей моей нелюбви к узурпатору думаю, тут он попал в точку, – Кошелев поднялся из-за стола. – Ладно, засиделся я с тобой, граф.
– Куда ты, еще каплуны и ростбиф? – вскинулся граф.
– Извини, пора!
– Может, все же останешься погостить, Павел Иванович? Мой дом тут, рукой подать, в Староконюшенном переулке… С женой тебя познакомлю…
– Ты женат? Вот как! Не знал… Поздравляю… Но задерживаться более не могу.
– Значит, буду пить один, а потом пойду наверх играть в фараона… – Толстой ткнул пальцем в потолок. На втором этаже клуба находились залы для карточной игры. – Я нынче при деньгах…
Они вышли на крыльцо. Швейцар подозвал ямщика.
Прощаясь, генерал сказал:
– Ты бы, граф, не играл нынче. Эвон как глаза у тебя блестят, а карты… Карты трезвую голову любят!
– Не переживай, Павел Иванович, – усмехнулся Толстой, – мой случай всегда при мне, да и не нашелся пока мошенник, коий меня переиграть сумеет! Ты наслышан небось, что я в игре довольно ловок? Ну-ну, не отводи глаз: знаю, какие обо мне сплетни ходят… Но дело не в этом. Сам будь поосторожнее там, на Кавказе, помни наш разговор и без нужды не рискуй!
– Да какой у генерала риск? Чай не поручик: в атаку гренадеров водить не стану… А что касается ядер да пуль, так от них никто не заговорен. Ну, будь здоров, Федор Иванович! Доберусь до Грозной, отпишу тебе непременно…
Генерал обнялся с Толстым и уселся в кибитку. Граф помахал ему рукой и возвратился в ресторацию, где заказал себе еще водки. Налил ее в бокал для вина и выпил залпом, про себя пожелав Кошелеву доброй дороги.
…До ставки Ермолова генерал-майор Кошелев так и не доехал. Последний раз его кибитку видели на ямской станции в восьмидесяти верстах от Воронежа, а на следующей станции она так и не появилась. То ли ямщик заблудился в метели, которая три дня подряд бушевала в тех местах, то ли путники сделались жертвами дорожных лихоимцев… Этого никто не ведает. Да мало ли подобных секретов таят в себе необъятные снега нашего Отечества, его необозримые просторы, которые не без основания назвал «проклятьем России» только что вступивший на русский престол самодержец.
Трудно избежать соблазна тому, кто жаждет быть соблазненным. Человек, привыкший к опиуму, использует малейшую возможность, чтобы снова припасть к кальяну и затянуться дарующим сладкие грезы дымом. Пьяница заложит последнюю рубаху ради очередной стопки «казенки». Азартный игрок все поставит на карту и даже, если ему не будет везти, продолжит загибать угол, чтобы отыграться. Сорвав банк, тут же пустится в новую игру, пока опять не проиграется и не влезет в долги…
«Страсть к игре есть самая сильная из страстей», – однажды признался графу Толстому молодой поэт Александр Сергеевич Пушкин. С Пушкиным они были приятелями, пока нелепо не поссорились в дни ссылки поэта в Кишиневе. Черт дернул Федора Ивановича сообщить Шаховскому петербургскую сплетню, что Пушкина перед отправкой высекли розгами в полицейском управлении, как нашкодившего отрока. Шаховской не удержался и поделился слухами еще с кем-то, сославшись при этом на Толстого. В конце концов сплетня дошла до поэта. Пушкин, горячий от природы, как и положено потомку арапа Петра Великого, в эпиграмме заклеймил Толстого «картежным вором»… Граф тоже ответил эпиграммой, пусть не столь талантливой по поэтической форме, но не менее злой и дерзкой по содержанию… Словом, поводов для того, чтобы влепить друг в друга по свинцовому заряду, более чем достаточно! Однако пока что дуэль не состоялась. Пушкин сразу же после южной ссылки был отправлен в родовое имение под Псков… Не ехать же туда Толстому только затем, чтобы становиться к барьеру! Да и к чему стреляться с Пушкиным? Граф, хотя многие и считают его человеком бесчувственным, прекрасно понимает, кто перед ним. Пушкин – мальчишка, конечно, но при всем этом – каков талант! Уже теперь он – гордость читающей России… Что же до его строчек про «картежного вора», так Грибоедов, еще один приятель-стихотворец, отчебучил куда похлеще, наделив чертами Толстого своего героя. Это ж надо придумать: «и крепко на руку не чист»! Сколько ни просил его потом Федор Иванович: «Саша, замени строчку! Так ведь добрые люди могут подумать, что платки из кармана ворую… Ну, а шулерство – это занятие благородное! Им разве что Господь Бог один не грешит…», – Грибоедов ни в какую, будто сам никогда в карты не плутовал… И вообще, ежели все поэтические образы на себя примерять и по каждому поводу стреляться, так жизни не хватит! Кроме того, графа утешает, что и Пушкин, и Грибоедов, сами азартные игроки, должны понимать, что им, Толстым, в игре движет не корысть, а неистребимая тяга испытать судьбу. Если мир, в котором ты живешь, напоминает болото, а скука остужает сердце, то возможность рискнуть расцвечивает жизнь и наполняет ее хоть каким-то содержанием… Когда же и этот риск заводит в тупик, тогда, наверное, пора сводить с жизнью счеты!
Все эти невеселые размышления пришли в голову графу на следующее утро после его встречи с генералом Кошелевым. Вернувшись домой перед рассветом, граф скинул шубу на руки заспанного слуги, буркнул ему, чтобы его не беспокоили, и поднялся на второй этаж в кабинет. Услышав, как там громыхнула дверь, старый слуга догадался: «Проигрался барин…» – и, повесив шубу на вешалку, отправился досыпать.
Граф же заметался по кабинету, рассыпая проклятья. Потом, излив желчь, Толстой уселся в кресло и стал вспоминать, каким образом он – опытный игрок – сделался добычей мошенников.
…В штосс играли вчетвером. Банкометом был незнакомый Толстому господин, представившийся бароном, два других кроме самого графа понтера были клубными завсегдатаями, но вскоре они вышли из игры и на их место сели двое приезжих. Увлеченный игрой и только что потащивший на себя куш, граф не обратил на это должного внимания. Эти новые понтеры стали играть паролями, то есть увеличивая ставки вдвое. Ясно, что таким образом они втягивали графа в крупную игру. Почему он тогда не понял этого? Ответ прост – назюзюкался, как лавочник… Предупреждал же его генерал Кошелев!
Все в этой игре было подозрительным: и подбор игроков, и поведение банкомета. Барон с деланным равнодушием профессионального плута метал банк, широко улыбаясь окружающим. Эта улыбка кого-то напомнила графу, но игра занимала его всего, и некогда было напрячь память. Когда ставки возросли в пятнадцать раз – кензельва, как говорят матерые картежники, – два понтера произнесли один за другим слово «пас». Граф и тогда не насторожился. Надеясь вот-вот сорвать банк, он опять увеличил ставку, все поставив на бубновую даму… А она была убита… Теперь, протрезвев, граф просто убежден, что и банкомет, этот незнакомый барон, и два подсевших в ходе игры понтера – одна шайка. Толстой подумал, что надо снова поехать в клуб, залезть под стол и по выброшенным колодам определить – не порошковыми ли картами играли с ним заезжие игроки? Но тут же отказался от этой затеи, по опыту зная, что, вероятнее всего, карты из-под стола уже растащены слугами… Без доказательств никого ни в чем не убедишь, а долг отдавать надо – вексель победителю граф вручил сразу же после игры… Снова встала перед глазами улыбочка барона и вспомнились его слова, похожие на насмешку: «Monsieur le comte peut disposer de moi…» Конечно, у Толстого остается испытанный метод: придраться к барону, вызвать его к барьеру и поставить точку во всей этой истории. Но дуэль породит новые кривотолки, да и где отыскать теперь этого барона, если он уже укатил в свой Петербург, поручив получить деньги от Толстого посреднику?
Сумма, проигранная графом, была значительной. Пожалуй, если заложить дом и подмосковное имение, ее можно будет и погасить, но как заложишь дом, когда в нем твоя семья? Еще несколько лет назад Толстой, подобно переводчику Гомера – кривому Гнедичу, мог бы сказать: «Круг семейственный есть благо, которого я никогда не ведал!» Но нынче-то это не так. У него – жена и дочь!
Кстати, своей женитьбой Толстой обязан, как ни странно это покажется, картам… Лет семь назад он с друзьями кутил в московском цыганском таборе. Там впервые увидал черноокую красавицу и замечательную певунью Авдотью Максимовну Тугаеву, которую увлек и увез за собой. Три года жил с ней без венчания. Дуняша была девицей своенравной, вольнолюбивой и в характере графу не уступала. Они то ссорились с нею до драк, то мирились до слез и, может быть, со временем расстались бы, но однажды Федор Иванович проигрался. Наутро он должен был быть выставлен на черную доску за неплатеж проигрыша в срок. Это грозило позором и долговой ямой. Граф, вспомнив о фамильной чести, решил застрелиться.
Когда он уже поднес пистолет к виску, Авдотья Максимовна вбежала в кабинет и на коленях стала умолять его не оставлять ее одну на этом свете.
– Уйди прочь! – в сердцах отвечал граф. – Ты цыганка и понять того не можешь, что для человека моего звания быть выставленным на черную доску… Я этого не переживу!
– Сколько денег надобно тебе, Федюша?
– А тебе какое дело? – еще пуще сердясь, отвечал граф, но сумму все же назвал.
– Погоди пару часов, я добуду эти деньги… А ежели не вернусь, тогда стреляйся, как будет твоей душе угодно!
Через какое-то время она вернулась с деньгами.
– Откуда у тебя это? – вытаращил глаза граф.
– От тебя же, Федюша… Помнишь, когда ухаживал за мною, дарил мне то бриллиантик, то колечко… А я все прятала. Теперь возьми деньги. На что они мне без тебя?..
Через пару дней они обвенчались. Когда молодожены поехали с визитами к знакомым Толстого, в большинстве домов их не приняли. Граф рассорился с половиной Москвы и в гости больше не ездил. Правда, у себя принимал всех подряд, невзирая на чины и ранги. Авдотья Максимовна оказалась хозяйкой отличной и преданной женой. За годы замужества она родила Федору Ивановичу троих детей. Два сына умерли в младенчестве, а дочка Сарра, отцовская радость, жива. «Цыганенок мой курчавенький», как ласково называет ее граф. Казалось бы, жизнь обустроилась, но нет душе покоя. Не хочет душа мириться с обыденным счастьем! Оттого и бросается Федор Иванович то в картежную игру, то в пьянство… Не в тайные же общества подаваться? Сие вообще, по мнению Толстого, дурь несусветная: свободы нет ни при государе, ни при республике, ни в цыганском таборе, ни в племени у дикарей… Для чего же тогда все эти сходки, заговоры, бунты? Так, сотрясение воздуха!
И все же вчера к безрассудной игре его подтолкнуло не вино, а разговор с генералом. Прошлое нахлынуло так, что сердце захолонуло, хоть и виду Кошелеву он не подал. Вспомнились в одночасье Елизавета Яковлевна и их свидание в саду, яркие звезды, отражающиеся в глазах Лизы, жаркий шепот ее: «Давай убежим… Я для тебя на все готова!» Согласись он тогда, может быть, вся жизнь пошла бы по-иному… Появился бы в ней смысл, какой дает человеку любовь…
Снова, как четыре года назад, графу захотелось достать пистолет и разрядить его в себя, чтобы избавиться от вины за прежние беспутные поступки. Лизанька Федорова, в замужестве Кошелева, другие соблазненные и оставленные им женщины да одиннадцать православных душ, убитых им на дуэлях… С таким багажом трудно жить на свете. Но не проще и самому уйти из жизни, зная, что будешь похоронен за церковной оградой и твоя собственная душа обречена будет слоняться между землей и небом, не находя приюта… Нет, лишить себя жизни может только человек, который не боится ни Бога, ни Сатаны… Но ведь к таким и причислял себя Федор Иванович.