Ураган Соколов Игорь
– С самого девства, – ввернул зубоскал Ягнин, и все четверо дружно заржали над этой остроумной шуткой. И Мануэль тоже засмеялся – несмело еще, как бы вопросительно…
…В тот день она вынесла из дома старое кресло и установила его на крыльце, недалеко от двери. Она полной грудью вдохнула весенний воздух – теплый и свежий, душистый и щемяще-сладкий, и улыбнулась Солнцу, Лия не могла его видеть, однако могла чувствовать тепло его лучей, лившихся на ее лицо и руки. Было тихо, но абсолютное безмолвие чуждо природе – и Лия гораздо лучше зрячих людей знала это. Шелестенье трав, скрип половиц в доме, воробьиное чириканье и далекий собачий лай – она так давно сжилась с этими звуками, так привыкла к ним, что подчас переставала замечать их, но они всегда были рядом, и ей, могущей полагаться в познании мира только на слух и осязание, почти не приходилось прилагать усилий, чтобы вновь начать слышать их. Но если уж этот мир был лишен тишины, то покой, несомненно, царил в нем ныне – и все шорохи и шелестанья, и иные звуки были лишь частями окружавшей ее вселенной – частями, ничуть не противоречащими друг другу, не вызывающими разлада в едином хоре. Можно сказать, что в то весеннее утро она сидела в кресле и предавалась созерцанию – но как можно сказать такое о той, кто не умеет видеть? Но, чем дольше она сидела в кресле в полной неподвижности, тем прозрачнее становилось то, что ее окружало. Тьма перед ее глазами готовилась исчезнуть, отойти, уступить место крыльям и цветам, и водопадам красок, и ступеням ветров и облаков… Видение должно было посетить ее сегодня. Она это знала.
…Она почувствовала приближение разлада раньше, чем услышала его. Как всегда, разлад несли с собой люди. Люди с их тяжелыми шагами, громкими и резкими голосами. Люди, пахнущие потом и раздражением, люди, поступки которых слишком часто были ей непонятны.
Потом она их услышала. Услышала, как они негромко переговариваются о чем-то между собой. Их было двое или трое – а может быть, и четверо. Кто-то из поселка? Бродяга?.. Она обеспокоилась. Несколько секунд она еще колебалась, но люди приближались, и она встала, чтобы уйти. Она всегда боялась людей.
Надо было открыть дверь, поднять кресло, осторожно пронести его через дверной проем – кресло едва-едва проходило через него – и закрыть дверь до того, как люди окажутся слишком близко. Следовало торопиться.
Однако в спешке она не придержала створку, как следовало бы сделать, и в результате, когда она поднесла к ней кресло, то наткнулась на преграду. Думая, что промахнулась, она зашарила по стене рукой, отыскивая проем и даже сдвинулась на два шага влево в своих поисках. Чужие, меж тем, неуклонно приближались. Она поставила кресло и почти сразу же нашла дверную ручку. Придерживая дверь плечом, начала втаскивать в проем кресло. В это время чужие поравнялись с калиткой.
«…Наверное, они просто идут мимо… Как же я, наверное, глупо выгляжу сейчас… Надеюсь, они не подумали, что я их испугалась… и не обиделись… Почему они остановились у калитки? Что они там делают?..»
Да в общем-то ничего особенного они там не делали. Они просто перелезали через изгородь – не спеша и не забывая поглядывать по сторонам. Растерянный вид их будущей жертвы, напряженно вслушивающейся в каждое их движение, откровенно забавлял всех пятерых, включая и Мануэля. Хмель заставлял бродить их кровь, хмель заставлял их глаза блестеть, а руки – чесаться. Хмель заставлял их забыть о страхе и здравом смысле. Сейчас они чувствовали свое абсолютное превосходство над жертвой – и от того пьянели еще больше.
Ягнина, всегда обожавшего шутки и хохмочки, вид Лии привел в полный восторг. Он первым перескочил через плетень и бросился к ступенькам, стараясь двигаться как можно тише. Все так же бесшумно забрался на крыльцо и очутился совсем рядом с Лией, безуспешно пытавшейся протолкнуть в проем кресло. Она слишком торопилась. Она больше думала не о кресле, а о том, что происходит вокруг нее.
– Кто здесь? – громко спросила она, почувствовав, что рядом с ней кто-то стоит.
Вместо ответа Ягнин, скалясь, ущипнул ее за грудь. Его подступающие товарищи тихо заржали.
Лия отпустила кресло и отшатнулась в глубь дома. Она слишком мало знала эту жизнь со всеми ее мерзостями, чтобы понять, что происходит – понять и попытаться как-нибудь защитить себя. Оскаленные в ухмылках рты и похотливые огоньки в глазах – Гернут и его сотоварищи в этот момент были больше похожи на животных, чем на людей, но Лия не видела их. Она лишь чувствовала некое зло – разлад, как она сама это называла – в пришедших в ее мир людях, и не знала, как противостоять этому разладу.
Они вошли в дом за ней следом. Родри, шедший предпоследним, повернулся к Мануэлю.
– Кресло занеси, – сказал он вполголоса, полагая, что этого достаточно, чтобы слепая ничего не услышала. – И дверь закрой.
Сам он, коротко оглядев комнату, прошел мимо Лии наверх, на второй этаж.
– Что вам надо? – снова громко произнесла Лия, постаравшись, чтобы ее голос звучал уверенно.
– Лапочка моя, – прошептал Ягнин, подступая к ней поближе. – Кисонька. Ты ведь… не боишься нас, правда? Мы милые ребята… красавцы, все как на подбор… спроси кого хочешь…
Ольвер и Мануэль засмеялись. Почувствовав рядом чужое дыхание, Лия выставила перед собой руки. Эта жалкая попытка защититься развеселила гостей еще больше. Ягнин изогнулся и снова погладил ее грудь – тут же, впрочем, убрав руку. Она хотела ударить его по руке, но промахнулась. Сделала шаг назад. Гости наступали.
– Куда же ты, лапушка? – продолжал ворковать Ягнин. – Разве мы тебе не нравимся?.. Да тебя ведь, наверное, никто не пользовал еще?.. Да?.. Ну так радуйся – тебя сегодня будут пользовать самые лучшие парни на этом говенном острове!
Она хотела закричать, но ударом кулака Ягнин сбил ее на пол. Подскочивший Ольвер намотал ее волосы на руку и процедил:
– А ну тихо, ты, блядь!
Гернут хмыкнул. Мануэль снова засмеялся – но как-то неубедительно, фальшиво. Улыбка стыла на его устах…
Это была комната в веселом доме, где…
– Наверху никого, – сказал Родри, сходя с последней ступеньки лестницы.
Гернут сделал жест руками – мол, я же говорил.
Родри меж тем бросил на пол одеяло.
– Может, лучше на кровати? – спросил Ягнин, кивая наверх.
Родри покачал головой. Он не стал говорить, что наверху имеются только топчан и кривая, шатающаяся кровать, с которой, собственно, он и сволок это одеяло. Но подробности никого и не интересовали. Прямо здесь? Тем лучше. Никуда ходить не надо.
С Лии стянули платье – награждая увесистыми тумаками каждый раз, когда она пыталась кричать и звать на помощь. Ольвер и Ягнин держали ее за руки и за ноги, чтоб не брыкалась, раздевал Гернут, Родри на это пока посматривал и только иногда «подсоблял».
– Подождите… – вдруг сказал Мануэль.
Его никто не услышал. Только Гернут на миг оглянулся – чего тебе? – и Ягнин метнул короткий незаинтересованный взгляд.
– Не надо, – сказал он, но они уже отвернулись. «Не надо», «подождите», «не делайте этого» – сейчас они не слышали этих слов, не знали их, не понимали их значения. Что есть эти слова? Всего лишь лепет зеленого юнца. Обращать внимание на чей-то лепет – ниже достоинства настоящего мужчины.
…Это была комната в веселом доме, где его частенько оставляла мать, чтобы самой без помех спуститься в общий зал, и пить, танцевать и смеяться вместе с мужчинами. Иногда мать приводила своих кавалеров наверх и оставляла спать в своей кровати. Они долго возились за занавеской, а потом засыпали. Мужчины обычно храпели, а мать спала тихо. Ему тогда было лет пять. Или шесть? Он не помнил точно. Зато помнил, как однажды в эту комнатку ворвались трое. «Долги надо платить, Надина», – сказал один, вальяжно подходя к матери. И хотя обычно она могла осмеять любого, даже самого наглого мужика, этим людям она перечить почему-то не посмела. «Я заплачу», – произнесла она заплетающимся языком, ибо в тот вечер уже успела напиться. «Конечно, заплатишь, – произнес тот же человек, подходя к ней еще ближе. – Только, понимаешь ли, проценты набежали». И ударил ее по лицу. Мать вскрикнула и прижала ладонь к щеке. «Ах ты сволочь», – сказала она. Тогда он ее снова ударил. Потом они повалили ее на пол…
И тогда Мануэль, смотревший на них сквозь дырочку в занавеске, выскочил из своего угла и попытался оттащить мужчину, склонившегося над его мамой. «Не трогай ее!» – крикнул он. «Ишь ты, – удивленно сказал второй мужчина. – Сопленыш… Твой, что ли?» «Не трогайте его», – сказала мать уже совсем другим, трезвым голосом. «Да кому он нужен, стерва, – презрительно бросил первый. – Мы же не изверги какие-нибудь». «Мануэль, – сказала мама тогда. Сказала злым, резким голосом. – Иди к себе. Быстро! Разве тебя кто-нибудь звал?» И он, не смея ее ослушаться, ушел. Его била нервная дрожь, когда он смотрел сквозь дырочку в занавеске на то, что происходило в комнате. Он не понимал смысла того, что видит, но это пугало его…
Они насиловали Надину прямо на полу, не дотащив до кровати, стоявшей всего в двух шагах рядом. Все трое, по очереди. Когда последний натянул штаны, первый сказал: «Это были только цветочки. В следующий раз – если хочешь дожить до следующего раза… заплати должок. Надина. А то… ну, ты меня знаешь.» И они ушли. Мать тяжело поднялась и привалилась спиной к кровати. Даже на расстоянии пяти или шести шагов Мануэль чувствовал, что ей больно. Но не смел выйти. Она посидела так, потом встала, легла на кровать. Потом…
Ее убили через две недели – зарезали в какой-то уличной драке. Мануэля забрала к себе в деревню двоюродная тетка. Она же его и воспитывала последующие двенадцать лет. Кормила, поила, лупила почем зря и заставляла учить какие-то идиотские молитвы. Потом…
– …Не надо, – повторил Мануэль и схватил Гернута за руку. Но тот небрежно отмахнулся от него, как от надоедливой мухи. В плечи Мануэля тут же вцепился Родри.
– Пусти!
– Тш-ш-ш, – улыбаясь, сказал Родри, как будто успокаивал маленького ребенка.
– Пусти, говорю!
– Тш-ш-ш, тш-ш-ш… Что, в первый раз, что ли? – Родри понимающе усмехнулся. – Да не боись ты… Сиди и не рыпайся. И твоя очередь придет.
– Отпустите ее!
– Оп-па! – изумился Родри. – Защитник нашелся!.. Ты че дергаешься, сопляк?! – спросил он, когда Мануэль едва не выскользнул из его рук. – Сиди тихо. Еще раз дернешься – перо в бок получишь.
Мануэль прекратил вырываться. По злобе Родри легко мог убить человека – что случайного прохожего, что своего вчерашнего товарища и собутыльника. А раздражался Родри ой как легко… Ну, в самом деле, что он может сделать? Он тут самый младший. Новичок. Мальчик на побегушках. Кто его станет слушать? Да они просто убьют его, и дело с концом. И поэтому он стоял и смотрел, и пытался отогнать иные картины, всплывавшие в его памяти – картины, которые заставляли его стискивать зубы так, что те начинали крошиться, и давить подступающий к горлу крик. Будучи ребенком, как же он мечтал снова очутиться в той комнате в веселом доме – но здоровым, сильным, взрослым мужиком, как же он мечтал изувечить тех троих, что осмелились прикоснуться к его матери! Но сейчас на его глазах происходило тоже самое, и, казалось – его мечты осуществились, ведь он был здоровым и взрослым, но он стоял и не смел сказать и слова поперек своим товарищам. Страх владел им. Страх за свою жизнь и страх оказаться глупым и смешным. Страх пойти против «своих», против друзей, которые всегда были ему рады в то время, когда сварливая тетка делала все, чтобы выжить его из дома…
Итак, он стоял и смотрел.
Ольвер держал ее за руки, Гернут же и Ягнин развели ее бедра в стороны.
Первым был Ягнин. Бормоча что-то бессмысленное, он навалился на тело Лии, и единым толчком вошел в нее. Она закричала, но не так громко, как раньше – это был и крик, и стон, и хрип одновременно. Она уже не думала о том, чтобы звать кого-то на помощь, боль от грубого проникновения в ее тело была настолько сильна, что заставила ее забыть обо всем, кроме боли. Меж тем, Ягнин начал двигаться в ней. Она пыталась не кричать, но иногда сдавленный стон или хрипение вырывались из ее горла. Внизу у нее все горело. Казалось, что тупой нож терзает ее тело.
Дыхание Ягнина все учащалось и учащалось, и вот он издал какой-то странный звук – то ли стон, то ли сдавленный вой – и обмяк, повиснув на ней всем весом. Впрочем, он почти сразу же встал с нее – она почувствовала, как на живот ей упало несколько мокрых капель – и сказал кому-то, глумясь: «Прошу, кто следующий?» И она закричала, когда на нее опустилось новое тело, и она поняла, что кошмар только начинается…
– Не надо, пожалуйста!.. – кричала она, извиваясь, и Ольвер вынужден был удвоить усилия, ибо держать ее стало трудно. Ягнин, поправив штаны, присоединился к нему – вдвоем они ее удержали.
Гернут был вторым. Он был самым тяжеловесным из всех – иногда ей казалось, что она задыхается под его весом. Но ближе к концу, когда она изнемогла и лежала уже почти неподвижно, что-то странное случилось с ее душой. Казалось, будто она здесь и не здесь одновременно, и то, что какие-то люди что-то делают с ее телом, не имеет больше никакого значения, потому что она сама – не здесь. Где-то рядом, смотрит со стороны, пожимая, может быть, плечами. Ей не интересно, что здесь происходит. Что там происходит. Боль осталась, но и боль перестала иметь какое-либо значение. Боль была – как раскаленная печь, горящая где-то совсем рядом – но все же не настолько близко, чтобы обжечь ее. Над ее запрокинутой головой вдруг вспыхнул свет – и она, не зрячая, но уже и не слепая, различила его сияние. Дом стал закручиваться, превращаясь в выгнутую трубу, ведущую… куда? Она еще не знала. Боль подстегнула виденье, и виденье начало вбирать в себя Лию – но медленнее, гораздо медленнее, чем раньше… рывками и изнуряющим скольжением по стеклянной темноте, лабиринтом бессмысленных смыслов и мутных комнат, похожих, все как одна, на ту, где лежала, запрокинув голову к свету, Лия-земная, Лия-слепая, Лия-беспомощная и уродливая…
Потом был Ольвер, потом – Родри. Мануэль, когда его отпустили, так и остался стоять столбом. После того, как Родри слез с почти уже бесчувственной девчонки, и – не столько брезгливо, сколько спокойно, даже буднично – вытер о край одеяла свой член, измазанный в сперме и крови, Ольвер сделал приглашающее движение: «Мол, пожалуйте-с, новобранец». Мануэль замотал головой.
– Давай-давай! – сказал, подходя, Родри, и ободряюще похлопал его по плечу. – Нечего от коллектива отрываться. На рожу ее не смотри… Посмотри лучше, какие у ней ножки… а грудь какая… а? Ну?
Но юноша, не в силах говорить, снова помотал головой. Ему хотелось блевать.
– Ну и черт с тобой, – сказал Родри. И отошел.
Лия, тем временем, почувствовав, что ее никто не держит, попыталась отползти подальше.
– Ну че, двинулись, что ли? – спросил Оль-вер. – Родри, тут в доме ты смотрел, есть чем поживиться?
– Да нет, – ответил за Родри Гернут. – Бедны они, как церковные мыши.
Родри неопределенно кивнул, подтверждая сказанное.
– Ну че, пошли тогда?
– Слышь ты, блядь! – обратился к Лие Ягнин. – Скажешь кому-нибудь, что мы у тебя были, вернемся – клянусь Богом, вернемся! – и глотку тебе перережем. И старухе твоей тоже. Поняла?
Лия не ответила. Приподнявшись на локтях, она продолжала отползать от них, бессмысленно, безразлично уставившись куда-то в пустоту. Родри подскочил к ней. Схватил за волосы и за руку, рывком приподнял.
– Слышала, сука? – спросил, зверея, ибо не любил, когда люди вели себя неправильно. Не так, как должны были, по мнению Родри, они себя вести.
Поскольку Лия не отвечала, Родри встряхнул ее.
– Слышала, спрашиваю?
И всем стало ясно: еще минута и он прикончит ее. Он уже был достаточно разозлен ее безразличным, безмолвным сопротивлением.
– Да оставь ты ее, – сказал Гернут, который с каждой лишней секундой, проведенной в этом доме, нервничал все больше и уже начал жалеть, что они вообще сюда залезли.
Родри только зыркнул на него искоса. Снова тряхнул свою жертву.
– Слышала, с-сука?!
Все понимали, что он сейчас убьет ее – и только Лия, стоявшая в трех шагах от человека, который тряс чье-то женское тело, не могла понять, чего хочет этот человек. Зачем так гневно кривит губы? Зачем что-то требует от раздетой женщины? Наверное, он что-то кричит. Да, наверное. Но зачем? Неужели он не понимает, что она его не слышит? Почему бы ему не покричать на стол или на табуретку? Это будет хотя бы смешно. А так – не столько смешно, сколько странно и непонятно. И попахивает откровенным безумием. Впрочем, этот человек слеп. Он – лишь обитатель какого-то ее кошмарного сна. Как можно требовать от него осмысленных действий?
Родри, меж тем, было уже не остановить, и он бы зарезал ее прямо там, на месте. Не остановить… Если не знать, как.
Ягнин подошел к двери, выглянул наружу. Распахнул дверь.
– Пора сваливать… Родри, оставь эту корову. Она ж тупая, как дерево. Ее хоть полком еби – ничего не почувствует. Как там Герн говорил – дурочка местная. Юродивая. Насрать на нее бы – да только дерьма жалко. Пошли.
Родри, что-то прошипев, отпустил Лию. После сказанных Ягнином слов он просто не мог испачкать об нее свой нож. В конце концов, он не был лишен некоторой толики самоуважения.
И они ушли. Просто ушли. И прикрыли за собой дверь.
…И тогда Лия ненадолго вернулась в свое истерзанное тело. Боль сразу же набросилась на нее, как проголодавшийся зверь, но она постаралась не упасть. Схватилась за стену. Оперлась на стол. Сбивая на пол какие-то предметы, нашла бадью с чистой водой. Кое-как смыла кровь, отыскала свою одежду, и, механически натянув ее на себя, стала подниматься по лестнице – согнувшись в три погибели и плача от боли. «Мама не должна этого узнать…» – подумала она вдруг, но мысль эта, появившись, в тот же миг исчезла – в душе Лии царили пустота и безразличие, и никакая чужая боль – даже боль Элизы – ее в этот момент не волновала и не беспокоила. Двигаясь, как сломанная кукла, она кое-как дотащилась до постели и рухнула в нее, сразу забыв обо всем на свете. Ее тело осталось лежать внизу, делая вздох раз в полминуты, а она сама вошла в распахнувшиеся двери видения – болезненного, как беспрестанно льющаяся на затылок вода, горького, как отвар полыни…
16
Ветер ревел над городом, но люди не слышали его голоса. Свист и шептание, слова, приходящие из темноты, клубы пыли втрое выше человеческого роста, бешеное вращение флюгеров – никому не было дела до всех этих предзнаменований. Страшась теней, дети не спускались в подвалы и не поднимались на чердаки; раздраженные сквозняками, служанки постоянно закрывали двери и ставни, которые так и норовили открыться снова; на улицы, чтобы не быть сбитыми с ног потоками воздуха, в тот день старики старались не выходить. Они шептались между собой: «Что-то разгулялся сегодня ветер!», и об этом же, среди всего прочего, болтали и домохозяйки, и даже благородные вассалы Манскрена Леншальского, собравшиеся, но так и не отправившиеся в тот день на охоту, сквозь зубы кляли «эту чертову погоду». Но никого – если не считать детей, домашних животных и нескольких человек, у которых с ветром были особые отношения – никого больше сгущающаяся над городом тьма не напугала. Ни у кого и мысли не возникло сопоставить нынешнюю непогоду с ураганом двухгодичной давности – с тем самым ураганом, что до основания разрушил замок прежнего владельца острова. Да и то сказать – непохожи были эти два дня: этот, сегодняшний, и тот, когда под многотонными каменными плитами оказался погребен и сам старый граф, и вся его семья. Тогда ураган пришел, взял то, что ему было нужно, и ушел – и свидетелей его явления едва бы набралось больше десятка (все они были крестьянами из окрестных деревень). А ныне тьма сгущалась над островом постепенно – ветер как будто искал кого-то… или размышлял о чем-то… а обитатели Леншаля, привыкшие к весенним бурям, но ни сном, ни духом не подозревающие о скором пришествии наргантинлэ, время от времени поглядывали на чернеющее небо, и – кто с озабоченностью, а кто с ленцой – говорили друг другу: «Да, видать – буря будет! Не сладко ж морякам придется… Надо бы успеть белье снять». Сами они не опасались надвигающегося шторма. Город располагался в глубине острова, и только те, чьи родственники находились сейчас в море или жили на побережье, испытывали настоящее беспокойство. Интересно, чтобы они подумали, если бы узнали, что на побережье небо почти чисто, и ветер не врывается в дома и не хлопает дверьми и ставнями, не срывает развешанное белье с веревок, не поднимает пыль столбом в три человеческих роста? Тьма сгущалась только над городом. Ибо здесь, в городе, находился человек, который интересовал Меранфоля.
Вообще, месть Меранфоля может показаться странной – не сам факт мести, но ее осуществление: выбор жертв и слишком долгие периоды бездействия между появлениями ветра в этом мире. Но Меранфоль не воспринимал мир так, как видят его люди. Кроме того, он не жил в одном с ними времени. Он также не был «индивидуальностью» или «мыслящим, разумным существом» – хотя всем, кто с ним общался, включая и Лию, казалось, что именно так оно и обстоит.
Но это было не так.
Меранфоль… Он был слишком разным. Для одних – жестокой тварью, жадной до чужой боли, для других – бездумной стихией, для третьих (точнее – только для Лии) – прекрасным юношей-оборотнем, которому некогда «причинил вред» кто-то из людей… Пожалуй, ближе всего к пониманию его истинной сути была Элиза Хенброк. Для нее он был сном. Кошмарным видением. Призраком, восставшим из могилы. Чем-то, чего не должно быть, но что, вопреки всему, все-таки есть. Существом, не совместимым с логикой и тем, что зовется «здравым смыслом». Более того, когда такое существо приходит к вам в гости, становится несовместимым с логикой и здравым смыслом и ваше собственное поведение. Можно бояться, можно сожалеть о каких-то своих прошлых поступках, можно даже по-своему сопротивляться пришельцу, но любая попытка применить логику и здравый смысл по отношению к такому существу обернется лишь частью бессмысленного бреда, из которого будет состоять ваше недолгое с ним общение. Как, например, это было с Генриетой Руадье.
Оглядываясь назад, я прихожу к мысли, что и так уже написал о Меранфоле слишком много. У читателя уже наверняка сложилось определенное мнение об этом… создании. И это – либо «прекрасный печальный оборотень, которому злые люди причинили вред», либо «отвратительный подонок», либо «глупый, испорченный мальчишка, разыгрывающий из себя Великое Зло»… Увы, увы. Меранфоль не был ни тем, ни другим, ни третьим. Он не был цельной личностью, чем-то единым. Он был всего лишь сном, пришельцем из мира, где нет логики… но вынужденным для общения с людьми использовать какое-то ее подобие – ровно в той же степени, как и люди, проникавшиеся безумием во время общения с ним, становились вынуждены играть по его правилам. И, как правило, логика, которой он пользовался обычно, была ужасна – это была логика демона, логика мальчишки, с удовольствием обрывающего крылья бабочки или издевающегося над котенком – мальчишки, который вдруг обрел всесилие. Почему он выбрал такую непривлекательную маску? Но ведь он пришел сюда мстить, не так ли? Вот он и использовал то, что люди, которым он мстил, считали для себя «злом». В его собственном мире таких понятий, как Добро и Зло, не существовало.
Но даже и такой подход грешит излишней «разумностью». «Меранфоль пришел мстить…» Нет, он никуда не приходил. Попытаюсь объяснить с самого начала.
Меранфоль жил в темноте, заполненной непонятными, призрачными, меняющимися образами. Он сам был одним из этих образов – тенью, тянущейся куда-то… в место… состояние?.. которого он не мог достичь. Он ощущал свою ущербность. В другом конце намертво перекрытого туннеля – он знал это – находится женщина… находится существо, которое лишило его чего-то… чего-то очень важного. Возможности осознать себя самого как нечто целое? Чего-то несказуемо огромного (он не знал слова «мир», не мог вместить в себя это понятие) и удивительного? Красоты? Любви? Этих слов он тоже не знал. Мир, Красота, Любовь, Тепло и даже «Я» были для него одним целым – чем-то, чего его лишили… Лишила. Та женщина. Любовь и тепло, кстати, он не связывал с ней лично. Любовь и тепло просто были. Она тоже была. А потом она отняла у него все это и выбросила вон, в темноту. Он стремился обратно, но путь был закрыт, перегорожен, запаян намертво. Он продолжал стремиться, тянуться к ней, чтобы отобрать любовь и тепло, схватить, сжать… схватить ту женщину… выбраться отсюда…
К той темноте, где жил Меранфоль – или к ее окраинам – постоянно на протяжении своей жизни прикасаются, как прикасалась Элиза Хенброк, все люди без исключения. Эта темнота, заполненная образами, хорошо знакома человечеству. Она называется сном, сновидением. А если погрузиться в нее глубже обычного, то ее называют кошмаром. А если погружаться наяву, не засыпая толком, то – бредом. Галлюцинацией.
Но разве сны реальны? – закричит наш здравый смысл. Разве сны – не плод наших же собственных страхов и фантазий? Разве сны – не иллюзия, существующая только лишь внутри нас самих?
Меранфолю тоже казалось, что он имеет дело с чем-то ненастоящим. Образы текли мимо, постоянно меняясь и переходя во что-то иное. Окружающее не было «настоящим»… Впрочем, ничего «настоящего» вообще не было. Мира, где жило тело Элизы и жили тела еще нескольких миллионов людей, а также камни, деревья, облака, волны и пр. Меранфоль – в этом состоянии – вообще не воспринимал.
Но при этом он был лишь частью чего-то большего – правда, частью, живущей обособленно, почти замкнуто, отдельно от остальных частей. Для людей Меранфоль был монстром, таящимся на дне колодца сновидений. Однако у «колодца» имелось второе дно. В восприятии Старших наргантинлэ остаточное сознание человеческого существа – сознание, к чему-то стремящееся, пытающееся чего-то достичь – было подобно мазутной пленке, плавающей на поверхности водоема. Впрочем, процессу создания нового живого шторма она не мешала. До поры до времени Меранфоль и юный наргантинлэ почти никак не были связаны между собой. Но всегда наступает момент, когда живой ураган должен родиться, должен переступить за пределы себя, должен стать уже не просто набором стихийных компонентов, но чем-то большим, чем-то, что в полной мере может называться «живым». Это подобно посвящению, инициации – в этот момент Старшие дарят крохотную часть своих знаний, крохотную часть самих себя новичку. Дарованные знания чрезвычайно разнообразны – они касаются всего в мире видимом и многого в невидимом мире. Новичок получает не ворох сведений, но способность воспринимать все, о чем упоминают Старшие в своем «повествовании» – его сознание словно расширяется, переходит на принципиально иной уровень восприятия. Теперь общение наргантинлэ и Меранфоля стало возможным. Меранфоль впервые смог проникнуть за пределы снов, в мир вещей, где жила Элиза. Переходя, он становился частью живого ветра – тысячной или даже миллионной его составляющей, крохотной частичкой памяти – при этом наконец-таки ощущая себя чем-то единым целым, обладающим силой и собственной волей. Были и другие частички – тысячи душ и элементов стихий, из которых собирается наргантинлэ. Старшие никогда не воровали – они брали лишь то, что отвергала сама жизнь – и их не интересовали подробности прежнего существования тех, кого жизнь выбросила на свалку. Раздробленный камень, сломанный саженец, отравленный ручеек, задохнувшийся во сне младенец… Это были даже не души – зачатки душ, и Старшие наргантинлэ терпеливо собирали их, томящихся во снах, гниющих, лишенных силы, пристанища и крова – собирали всех, обреченных на медленное угасание и смерть. И из гекатомб духовного шлака рождалось новое существо, не принадлежащее миру вещей и миру логики. Стихия, обладающая собственной волей и собственной жизнью – но отнюдь не добрым сердцем и мягким нравом!
И человеческой частью в юном наргантинлэ был Меранфоль – его воспоминания, его душа. При этом, даже став ветром, он всегда оставался во тьме, в снах – пусть наргантинлэ вплел его нить в полотно своей сути, но и прежняя связь с миром людей, с Элизой не исчезла окончательно – и он слишком часто стал пытаться понять: а что он есть сам по себе, без той силы, которая зовется черным ветром?
Эти попытки ни к чему не привели, лишь обострили его желание вернуться туда, откуда он был выброшен в темноту, вернуться не черным ветром – но самим собой. Почему он был выброшен? В этом виновата та женщина из его снов, он это знал. Но что заставило ее так поступить? Он тянулся к ее сознанию – и находил ответы: те ответы, которые Элиза давала сама себе, ее оправдания, которые он принимал за истину. Так постепенно выкристаллизовался круг виновных: сама Элиза, граф Эксферд (отец, не ставший заботиться о ребенке), Рихарт Руадье (ведь из-за надежд на его милости Элиза убила своего сына), и доктор Иеронимус Валонт. А он-то тут, казалось бы, при чем?.. Однако Элиза до сих пор с большой нелюбовью вспоминала этого человека – за то, что он дал ей плохое «средство» и тем самым, в конечном счете, заставил совершить грех детоубийства собственными руками. Для Меранфоля это означало, что сей человек уже пытался убить его – правда, неудачно. Следовало его навестить.
Однако его размышления в свивающихся потоках ветров над городом сводились к другому. Он так и не узнал, где искать Элизу. Да и остальных он нашел случайно. Сначала почувствовал кровь Руадье в одном из людей на корабле, выбранным им в качестве очередной игрушки – в то время, когда он странствовал по мирам и морям, поглощая чужие души для того, чтобы лучше понять свою. Но чужая память не приносила желанных плодов – она становилась всего лишь набором отрывочных фактов, не способствующих пониманию, не вела к новой инициации, переходу к следующей ступени развития. Он менялся, но медленно, очень медленно… Правда, покопавшись в этом ворохе, Меранфоль сумел извлечь из него нечто полезное: он узнал, что есть вещи, которые люди считают «злом» и которых страшатся – и с успехом применил свое новое знание в замке сэра Рихарта. Далее его путь лежал на север. В мире смертных прошло четыре года, прежде чем он достиг Леншальского Замка, но для Меранфоля время текло совсем иначе. Выпив разум Эксферда, он так и не получил того, чего хотел – Эксферд не знал, где теперь живет Элиза. Вряд ли это знал врач, но вот зато Элиза прекрасно помнила, где он живет. Правда, врач теперь пребывал не совсем там – однако все же достаточно близко, чтобы не возникло трудностей с его обнаружением. Меранфоль собирался посетить его… И когда это произойдет, на три четверти его долг будет уплачен.
С каждой новой поглощенной душой он терял часть себя, становился все более безумным. Противоречивые желания, противоречивые воспоминания тянули его в разные стороны, и хотя обуздать их было легко, еще один элемент дисбаланса отнюдь не прибавил ему «нормальности», а его поведению – осмысленности и доброжелательности. И без того он был чудовищем. А теперь вдобавок он почувствовал вкус крови и ощутил сладость чужой боли. Ведь души, которые он собирал, принадлежали отнюдь не ангелам…
…Старик зябко кутался в подбитый мехом плащ. Плащ был пыльный, давно нечищеный, но старик не замечал этого. Он давно смирился с грязью, разъедавшей его жилище. Все скрывала пыль, бронзовые предметы покрылись патиной, в одежде жили мелкие кусачие насекомые, в шкафах пауки плели свои сети, из влажных пятен на потолке время от времени капала вода, все было грязно, все дышало тлением… И лучшим (и единственным) способом избавиться от грязи было перестать замечать ее. Он превосходно освоил этот способ.
Пока его трясущееся тело содрогалось от холода или от голодных спазм, его ум был далеко… Его ум тревожили воспоминания былых лет – тех лет, когда он был врачом. Лет, которые (как он понимал теперь) были зенитом его жизни. Его блестящая карьера оборвалась, едва начавшись. О его торговле различными «средствами» стало известно Церкви: кто-то покаялся на исповеди. Тайной исповеди, как бывало не раз, пренебрегли, оправдывая ее нарушение тем, что «иначе нельзя», «надо остановить зло» и т. п. Был извещен граф. Эксферд спихнул, как обычно, это дело бальи, но бальи, чувствуя неудовольствие сеньора, не стал долго разбираться. Иеронимуса Валонта, кричащего во все горло, что он уважаемый житель свободного города, отволокли в тюрьму. Стало известно, что он продал нескольким женщинам снадобья, прерывающие беременность, и еще двум или трем – различные яды, будто бы «для крыс», но не оставляющие после использования ярко выраженных следов отравления. Для чего клиенткам нужны эти яды, для каких особенных «крыс», он спрашивать избегал – только брал с них вдесятеро дороже. Этих фактов с лихвой хватило, чтобы сначала подвергнуть Валонта пытке – а потом, уже на основании того, что он сам о себе рассказал, конфисковать все имущество и на десять лет сослать на рудники. С запретом до конца жизни заниматься лекарским делом. Он мог еще благодарить судьбу, что его не сожгли – бальи пришил ему «всего лишь» соучастие в нескольких убийствах. Если бы им занялись Псы Господни, меньшим, чем обвинением в чернокнижии, он бы не отделался. Десять лет на рудниках, еще двенадцать – подсобным рабочим на какой-то ферме. Потом ферма разорилась, новые хозяева выгнали его на улицу, и он вернулся в город. Здесь, совершенно случайно, он встретил одного из своих прежних коллег. Это был пожилой аптекарь, когда-то учившийся с ним вместе в Къянлатском Университете. Правда, аптекаря прогнали, когда он был то ли на первом, то ли на втором курсе, в то время как Валонт закончил Университет с отличием и даже получил степень магистра. Было время, когда Иеронимус перестал здороваться за руку со своим старым знакомым – где он и где какой-то жалкий аптекарь! Теперь же он униженно просил того вспомнить о «былой» дружбе. Аптекарь взял его на работу. У него была и своя корысть – он надеялся многому научиться у бывшего магистра медицины. Однако… десять лет каторги, потом еще двенадцать, когда он и близко не подходил к своему прежнему ремеслу. Он многое забыл. Его руки тряслись, когда он смешивал лекарства. Полезность его оказалось весьма сомнительного качества. Кроме того, как только у него заводились денежки, он спешил их пропить – ему не хотелось задумываться над тем, во что он превратился, кем был и кем стал. Потом аптекарь перестал пользоваться его услугами – и, как следствие, перестал платить Валонту. Для того наступили тяжелые времена. Иногда, скорее из жалости, в аптеке ему давали какую-нибудь подсобную работу, но это происходило так редко, что заработанных денег не хватило бы даже на пропитание. Валонт же всегда покупал па них выпивку – побольше и подешевле. Питался он тем, что находил на помойках. Он пробовал просить милостыню, но однажды его за это самое избили стражники, и новая встреча с представителями закона так его напугала, что больше садиться на улице с глиняной чашкой он не осмеливался. У него была маленькая каморка под чердаком, куда он въехал, когда еще работал в аптеке – и выселять его оттуда, вроде бы, пока никто не собирался. А, может быть, хозяева просто забыли об этой каморке. Так или иначе, в ней он теперь проводил большую часть своего времени, спасаясь от голода и убогости окружавшей его обстановки воспоминаниями о времени, когда он был богат и известен. В его памяти случались странные провалы – он не помнил многого, что происходило совсем недавно, но зато легко вспоминал события тридцати– или сорокалетней давности.
Вдруг… Что-то отвлекло его от запутанных и бессвязных мыслей. Еще не совсем ясным взглядом он посмотрел вокруг. Смешно, но на миг ему показалось, что он здесь не один…
Тень вырастала из дальнего угла комнаты – поднималась и чернела на глазах. Тень, очертаниями смутно напоминающая человеческую фигуру. Иеронимус Валонт тихонько заскулил и, забравшись с ногами на кровать, попытался вжаться в стену. Тень неумолимо приближалась – медленно, не спеша, зная свою силу и власть над ним.
«Это бред, – подумал он. – Сон, галлюцинация. Это не на самом деле».
Так он пытался себя успокоить. Тщетно. Чем ближе подходила тень, тем сильнее ужас сжимал его горло. Оборванные мысли о том, что «это не настоящее» не помогали. Тени не было никакого дела до его мыслей. Она просто была. Здесь и сейчас.
Когда наргантинлэ приблизился вплотную, у Иеронимуса Валонта отказало сердце. Словно ангел смерти, черный ветер прикоснулся к нему и забрал его душу. Так же неспешно повернулся и пошел прочь. А потом оболочка поглощенной души раскололась, и…
Он взорвал этот дом, выбил ставни в аптеке, смешал в одно водопад разбитых склянок, сорвал крыши с нескольких домов по соседству, а заодно – убил нескольких людей, случайно оказавшихся поблизости. Поток чужих эмоций был слишком силен, Меранфоль, не отвлекаясь больше на внешний мир, занялся изучением памяти своего нового приобретения, и природа черного ветра – разрушение – проявилась в полной мере. Крутящимся смерчем поднялся он в небеса. К счастью для прочих обитателей города, здесь его больше ничего не интересовало. Но рев ветра, грохот его вознесения, тяжелый, как удар молота, слышали все. Все видели облако пыли, поднявшееся над городом – все, что осталось от дома, из которого вышел наргантинлэ. И многие словно очнулись – почти все горожане внезапно осознали, насколько были близки в этот день к смерти. Еще много дней они были подавлены случившимся – на один миг их привычный мир раскололся, и что они увидели? Почти ничего. Но столп поднимающегося в небо смерча – как луч черного солнца: обещание, предвосхищение того, что в конечном итоге ждет нас всех. И многие содрогнулись. А многие упали на колени и взмолились к Джордайсу о милосердии.
– …Лия Солнечный Свет, почему ты грустна? Твои одежды поблекли, что осмелилось оборвать твой смех?
– Не спрашивай, Меранфоль, я не хочу говорить об этом.
– Мне больно видеть твою боль, Лия Солнечный Свет. Я хочу понять. Что-то не так на земле, откуда ты родом?
– Все так, – она чуть усмехается. – На земле все как обычно. Там всегда было много мерзости, ты сам это прекрасно знаешь. Но сегодня я не хочу говорить об этом.
– Кто-то из людей осмелился причинить тебе вред?! – спрашивает он, едва сдерживая бешеную ярость.
– Я не хочу говорить об этом, Меранфоль!
– Я тоже. Но я обещаю тебе – я найду этого человека, Лия Солнечный Свет… Я…
Она чуть пожимает плечами. Ей все равно. Ее одежды – сизые и серые и подобны по цвету блеклому пасмурному небу. Она сегодня не Свет. Она – дождь, осень, промозглые сумерки, слезы, серые облака…
17
Что-то трясло ее и давило на плечи.
– …Господи, да что же это с тобой?! Лия! Очнись, очнись, девочка моя любимая…
Громкие звуки. Чьи-то рыдания. На ее шею и подбородок падают влажные капли… Быстрее, чем обычно после видения, она приходила в себя. Сначала вернулась способность управлять своим таном, и только потом – привычные чувства… Да ведь это же ее мама плачет! Она приподнялась на кровати и обняла Элизу. И сразу же почувствовала боль в низу живота. Ощущение влаги и какой-то нечистоты… И вот тут она все вспомнила. И разрыдалась вместе с Элизой.
…Были и слезы, и расспросы (весьма неприятные для Лии, но Элиза понуждала ее говорить, а она себя – отвечать), и сочувствие, которое почему-то злило и раздражало Лию, а Элизе все казалось, что ее сочувствия мало, что надо сказать что-то еще, сделать что-то еще, чтобы девочка перестала ощущать свое одиночество, как-то помочь ей… Однако она видела, что все ее усилия тщетны, и ее боль за Лию удваивалась от осознания собственного бессилия.
– Подонки… нелюди… Кто это были? Ты знаешь, кто это были, Лия?
Она чуть наклонила голову и произнесла:
– Да.
Элиза нашла в себе силы промолчать и не торопить Лию, снова задавая ей тот же самый вопрос.
– Их было четверо… и, кажется, еще один – но он не… не притронулся ко мне… стоял в стороне… Я не знаю, кто они были, я не знаю никого из них… кроме одного. Там был Гернут.
Элиза ахнула.
– Гернут? Из Фальстанов? У которых мы жили всю зиму?
Лия кивнула, еще ниже склонила свою голову и прошептала:
– Да.
Элиза пребывала в полной растерянности.
– А ты… ты в этом уверена, дочка? Может быть…
– Уверена! – крикнула Лия, и слезы снова брызнули у нее из глаз. Рыдания снова подступили к горлу – она согнулась, захлебываясь слезами, а Элиза держала ее за плечи и осторожно, но как-то механически, гладила по голове, спине, плечам, пытаясь успокоить. Вопроса об уверенности Лии она предпочла больше не касаться – по крайней мере, пока. Она понимала, что, продолжая в таком духе, вызовет у Лии новый приступ истерики – и ничего больше не добьется. Но она сделала последнюю попытку реабилитировать Гернута в собственных глазах и хоть как-то выправить эту чудовищную картину.
– Это он… стоял в стороне?
По тому, как задвигалась Лия, елозя головой по ее груди, стало ясно – нет. Несколькими секундами позже Лия подтвердила это и на словах.
– Нет!.. Он… был с ними… когда…
Дальше ничего нельзя было понять.
Ей было трудно поверить, что один из Фальстанов, на которых она готова была молиться, сделал с ее дочерью такое. Теперь в ее душе происходила сильнейшая ломка – и Элизе в этот момент было лишь немногим легче, чем ее приемной дочери. Ведь получалось, что теперь ей нужно будет выступить против своих благодетелей – упечь их сына в тюрьму.
Внезапно еще одна ужасная мысль осенила ее.
– А Жан? Жан был с ними?
Лия снова замотала головой и прошептала: «Нет».
Но Элизе нужно было убедиться.
– А он не мог быть… Тем, который… не подходил, но…
– Нет! – закричала Лия. – Это был не он! Не он, слышишь!..
У Элизы полегчало на сердце. Гернут – паршивая овца, вот и все. Как говорится, в семье не без урода. Тяжело, конечно, будет Кларину узнать от нее о злодействе собственного сына, тяжело и ей самой будет говорить Кларину об этом, но что ж поделать… Никто на свете не значил для Элизы больше, чем Лия. PI «благодетели», сломавшие счастье ее дочери, мгновенно переходили в разряд «посторонних», которым она ничего не должна, или даже «врагов», которых она была готова возненавидеть, если Кларин возьмется защищать своего сына. Когда она пришла домой и обнаружила, что многие вещи в доме перевернуты, а Лия лежит без сознания, был поздний вечер. Сейчас, за всеми их разговорами, дело близилось к полуночи. К Кларину она пойдет завтра с утра… Или днем… Ох, ну и устроит она им веселую жизнь, ох и устроит!..
«И все-таки, – подумала Элиза, – как хорошо, что Жан тут ни при чем…»
– Гернут! – пронзительный крик Февлушки прокатился по двору. – Слышь? Тебя отец зовет!
Гернут оторвался от конской упряжи, которую осматривал, проверяя, не поистерлась ли где, и неспешно пошел через двор. Когда поравнялся с рябой Февлой, та добавила: «В амбаре он», – и побежала дальше по своим делам. А Гернут пошел в амбар. Никакого беспокойства он не ощущал. Он шел уверенно, неторопливо, развернув плечи… Что, интересно, отцу от него понадобилось? В последнее время отношения у них стали почти дружескими. Гернут исправно делал работу по дому, заботился о жене, не отлынивал от отцовских поручений – и Кларин вновь стал считаться с его мнением. Это льстило Гернуту. И, направляясь в амбар, он полагал, что Кларин хочет, чтобы он помог ему в каком-то домашнем деле…
Первый удар свалил его с ног, второй – расквасил нос, третий – взорвал фиолетовое солнце в правом глазу. Пытаясь отползти и хоть как-то закрыться от сыплющихся на него отовсюду ударов, Гернут, прошамкав разбитыми губами, выдавил из себя непонимающее:
– Батя… За что?!.
Кларин приподнял его за грудки и швырнул об стену. Амбар был выстроен крепко, надежно, на века – так что стена даже не содрогнулась, когда грузное тело Гернута впечаталось в бревна. Тот сполз вниз, потом – уже с видимым трудом – стал подниматься.
– Я тебе покажу «за что»!!! – цедил Кларин, отпуская своему ненаглядному сыну одну затрещину за другой. – Я те покажу, как по чужим дворам шастать!!! Я тебе покажу, как соседских девок насильничать, говно сопливое, ворюга сраный, выродок… Своей жены мало, что ли? Девка соседская потребовалась?! Да что ты в ней нашел, в этой уродке?! На галеры захотел?! Вижу, зря я тебя тогда вытаскивал из тюрьмы, ох, зря!..
Гернут смог, наконец-таки, что-то сказать – почти неслышно, так как его губы в этот момент в амбарной полутьме больше всего походили на букет алых распускающихся роз.
– Батя, – сказал он, глотая кровь, – да кто ж вам такое про меня сказал?!.
– Дурак! – прорычал Кларин, прикладывая сынка об стену еще раз. – Вырос уже вроде, а все дурак дураком… Ты что, – спросил он почти ласково, – думал, что никто ничего не узнает? Думал, что так и надо, да? Как гадить – тут ты мастер! А расхлебывать кто за тебя будет?! Снова я? Ну нет уж, довольно!.. Хватит!..
– Батя, – захныкал Гернут, – да я ее… да я никогда… даже пальцем… Откуда она знает, она же слепая!..
– Слепая, значит… – повторил Кларин, нанося Гернуту страшнейший удар в висок, от которого тот потерял сознание. – Значит, слепая…
Выходило, что старуха все-таки была права. Эта слепая дурочка не обозналась. Гернут со своими дружками и правду побывал у нее… в гостях.
Он перевел дух, потер кулаки и задумчиво уставился на тело сына, валяющееся у его ног. Ну и дурак, прости Господи… Это ж надо – снасиловать слепую и при этом умудриться себя выдать! Он что, ей представлялся там, что ли? Вот балбес великовозрастный…
Разговор у Кларина с Элизой был тяжелым. Сначала, узнав о несчастье, Кларин даже проявил сочувствие. Но когда бабка начала верещать, что его сын был там – чуть не убил ее на месте. Да что она несет, дура старая, совсем из ума, что ли выжила?!. Однако бабка твердо стояла на своем. Объявила, что расскажет об этом всей деревне – а потом еще к бальи пойдет, и тот уж разберется – при чем тут Гернут или не при чем. Упоминание о бальи взвинтило Кларина еще сильнее, однако и заставило сдержать гнев и прислушаться к словам Элизы. Ведь пойдет же бабка, в самом деле пойдет, да еще и на весь мир опозорит! Доказывай потом, что Гернут чист как агнец… И вот тут Кларина взяло сомнение. А может Гернут и вправду… того? К тому же, кто-то из односельчан на днях видел его в компании старых дружков – о чем незамедлительно и донес Кларину, да только он, дурак, мимо ушей все это пропустил… Потому как думал, что Гернут вроде бы исправился. А что кого-то из своих прежних приятелей повстречал – не беда, быстрее поймет, что они ему не пара… Так размышлял Кларин, часто бывавший суровым со своими детьми, но всегда готовый защищать их от чужих. И вот, на тебе, пожалуйста!.. Ах, как подвел его Гернут, как подвел!..
Кларин сокрушенно покачал головой.
Старуху все-таки удалось уговорить повременить с жалобами. Пришлось наобещать с три короба – и что он с Гернута шкуру спустит, и что сами сообщников его куда быстрее найдут, чем сможет бальи. Но Элиза невысоко оценила его последнее обещание. «Все равно к бальи пойду! – уперлась она. – Пусть на весь свет опозорю, но нечего было Лию мою трогать!..» «Погоди, мать. – пытался урезонить ее Кларин. – Вместе пойдем. Дай я только сначала со своим разберусь… узнаю, что да как… И на весь свет позорить нас тоже погодь-ка. Потому как не только Гернут там был, и он-то уж никуда от тебя не денется, а вот дружков его спугнуть так ты можешь запросто. Ищи потом ветра в поле…»
Он уговорил Элизу отложить поход в город до завтра. Затем позвал Гернута, отвел на нем душу и стал думать, что делать дальше. Позориться из-за Гернутовской глупости ему совершенно не хотелось. Значит, надо будет умащивать старуху, везти ей деньги, жратву, просить, чтоб про Гернута бальи ничего не говорила. Ну, допустим, это устроить можно. Однако ежели Гернут тут ни при чем, то кого тогда бальи ловить-то?..
Он сходил к колодцу, набрал воды и опрокинул полное ведро на Гернута. Тот зашевелился, застонал, открыл глаза… попытался отползти. Кларин приподнял его и привалил к стене, придерживая за плечи, чтобы Гернут снова не упал.
– Кто с тобой был? – спросил он.
У Гернута больше не было сил сопротивляться. Соображал он не очень хорошо, в глазах двоилось, голова раскалывалась от боли – больше всего ему хотелось сесть и сидеть, не шевелясь. Он назвал имена – только чтобы его оставили в покое.
– Вот что, – сказал Кларин. – Я тебе сейчас дам денег. Пойдешь, отыщешь своих дружков. Скажешь – пусть сматываются с острова к чертовой матери, потому как бальи их уже ищет. И если их найдут, то вас всех – и тебя, слышишь, ты, придурок? – пошлют на галеры. Понятно? Понятно, спрашиваю?
– Д-да…
– Ну, а если понятно, чего стоишь, как пень?!. Пош-шел!.. – И, выдав сыну на прощанье здоровенного пинка, Кларин вышвырнул его из амбара.
Вечером он отправился к Элизе. Поехал на телеге, загрузив ее самой разнообразной снедью. Поехал не один – с Жаном. Тот помог ему перенести мешки, корзины и бочки в дом. Поначалу Элиза сопротивлялась, пыталась их остановить, но Кларин ее не слушал, а Жан, молча дивившийся отцовскому добросердечию, полагал, что Элиза противится так, для виду, и скоро перестанет возражать. Так и случилось. Потом Кларин отослал сына, зашел с Элизой в дом и поговорил с ней серьезно. У него тоже не было сомнений, что Элиза быстро смирит свою гордость. Поруганная девичья честь кое-чего, конечно, стоит, но едва ли она бесценна, как они, может быть, воображают. Натуральный товар всегда весомее гордости. Ему ли этого не знать.
Он держался обстоятельно, говорил размеренно, спокойно. Поначалу Элиза его и слушать не хотела. Но он был уверен – это тоже так, больше для виду. И продолжал говорить. О том, что никому пользы не будет, если Гернута на рудники пошлют. О том, что во всем виновны дружки его – споили, значит, сына, и с собой потащили, а он с ними и поперся, дурак… О том, что Гернут уже наказан лично им, Кларином, и наказан еще будет – ох, и не сладко же ему придется, ох, не сладко! О том, что Гернут уже во всем признался и дружков своих назвал – завтра, значит, как к бальи пойдем, про них ему все скажем. Не уйдут, мерзавцы, от суда праведного! Только просьба вот одна-единственная – не губить парня, ничего бальи про него не говорить, а уж мы бы вас, матушка Элиза, не забыли бы, век бы благодарили, и в долгу бы не остались… опять-таки, зима скоро. Как зиму зимовать будете, а, матушка Элиза?
И он уломал ее. Про Гернута Элиза обещала бальи ничего не говорить. Потому как действительно – гордость гордостью, но кто им поможет, если не Кларин? Ну, донесут они на его сына, сошлют Гернута на рудники или на галеры отправят – а дальше что? Снова зимой лапу сосать да замерзать в этом доме заживо? А Лия… Так ведь ради нее Элиза и старается – чтобы не померла девочка с голоду, не околела тут, как нищенка последняя.
– …Ну, договорились, значит, – сказал Кларин, вставая. – Извиняйте, что вышло так – да только теперь-то чего уж… Ну, бывайте. Пойдите к нам навстречу – и мы к вам навстречу пойдем. Век помнить будем.
Он вышел, а Элиза, закрыв за ним дверь, попыталась сосредоточиться на домашних делах – не притрагиваясь к принесенным мешкам и корзинам. Этим можно будет заняться попозже. Потом. Когда уже не будет так мерзко на душе. Когда она наберется достаточно духу, чтобы поговорить с Лией – та уже не маленькая, должна понять… Ради нее ведь все это. Не прожить ведь им без Клариновой помощи ни эту зиму, ни следующую.
Только любая кухонная утварь, за которую она бралась, валилась у нее из рук. А наверху, уткнув голову в одеяла, беззвучно рыдала Лия. Она не слышала беседы матери с Кларином, но знала, кто приходил в их дом.
– …Тетка Лара! – позвал Гернут.
– Чего тебе?! – недобро откликнулась старуха, щуря покрасневшие глаза. Дом, к которому подходил Гернут, был перекошенным, потемневшим от времени и уже начинающим разваливаться. Забор покосился, огород порос сорняками. Кто-то начал чинить прохудившуюся крышу, да так и не довел дело до конца – бросил, залатав самые крупные дыры.
– Ягнин дома?
– Нету его, – все так же недружелюбно ответствовала старуха.
– А куда пошел, не знаете?
– Не знаю, – буркнула Лара. – С утра смылся, ничего не сказал. Опять небось, пить пошел, пьянь подзаборная…
– Так куда же он пошел – кабачок-то ведь, говорят, закрыли?
– А черт его знает, куда он пошел, ирод проклятый… Может, на выселки. Там, говорят, Хроль самогоном торгует.
– Спасибо, теть Лара! – и Гернут пошел дальше. Где Хрольтан живет, он знал. Путь туда был неблизкий, а вернуться домой хотелось засветло. Отца сейчас злить – самое последнее дело. Ведь и зашибить может, с него станется.
Дома у Хрольтана он нашел и Ягнина, и всю честную компанию – кроме Мануэля. Комната, где за столом сидели трое его приятелей, казалось, плавала в тумане – старик снова разжег свою трубку и надымил так, что хоть топор вешай. Однако гостям болтливого старика дым никак не мешал. Они вольготно расположились вокруг стола, в центре которого высилась огромная бутыль, до половины наполненная мутной желтоватой жидкостью. Ольвер, упираясь затылком в стену, откинулся на лавке, Родри, сидевший на табуретке, казалось, растекся по столу, положив голову на локти, и лишь Ягнин, вроде бы, еще малость соображал. Когда Гернут вошел, Ягнин молча приподнял стакан – как бы в его честь. Родри с трудом повернул голову и глупо улыбнулся во весь рот.
– Ба! – сказал он с пьяным восторгом. – Кто пожаловал!..
– Муженек наш! – выдохнул Ольвер, произнося слова каким-то неестественно высоким, захлебывающимся голосом. – Муженек наш пожаловал! – К концу фразы он почти сорвался на крик.
Старик Хрольтан, сидевший у печки, весь в клубах дыма, медленно вытащил трубку изо рта и безразлично-доброжелательно кивнул гостю.
– Пьете, значит? – сказал Гернут, подходя и упираясь кулаком в краешек стола. – Значит, пьете…
– Д-давай с нами! – восторженно предложил Ольвер, бросаясь наливать по новой. Гернут жестом остановил его.
– Случилось что? – абсолютно трезвым голосом спросил Ягнин. У него был нюх на неприятности.
– Поговорить надо, – бросил Гернут, снова оглядывая всех.
– Ну так говори! – снова закричал Ольвер, желая помочь своему нерешительному другу. – Ты говори, говори!..
– Закрой пасть, – сказал Ягнин.
– Не здесь, – негромко произнес Гернут и вышел на крыльцо.
Почти сразу же следом за ним из дома выбрался Ягнин, которого покачивало только слегка. Следом за ним, хватаясь за все, что под руку попадется, вышел Родри. Самым последним появился Ольвер, едва стоявший на ногах. Глаза у него были мутными, как та бутыль на столе – было ясно, что он ничего не понимает и не поймет… Ну, да и черт с ним. Главное, чтоб до остальных дошло.
– Узнали про нас, – сказал Гернут, посматривая попеременно то на Родри, то на Ягнина. – Ну, про девчонку. Теперь бальи всех ищет.
– Всех? – переспросил Ягнин.
– Всех. Видел, наверное, кто-то, как из дома выбирались.
– Да кто там видел, там не было никого!.. – растягивая слова, начал было Родри…
Ягнин остановил его.
– Спокойно, не заводись. Кто нас видел, Герн?
Тот пожал плечами и постарался врать как можно убедительнее.
– Не знаю. Отец не сказал. И избил меня – видите… Сказал, что нас всех видели.
– И узнали? Чегой-то мне не верится, что без тебя тут…
– Узнали, узнали… – перебил его Гернут. – Вы ж у меня на свадьбе были, забыли, что ли?
Некоторое время Ягнин молча осматривал его, потом бросил:
– Ну, и че теперь дальше?
– Да вот то, – заторопился Гернут, – что вам отсюда уезжать надо. А то найдут ведь. И на рудниках – или на галерах – потом лет двадцать гнить будем… Убираться надо, пока не поздно.